Повторяю: я вменил себе в обязанность писать, ничего не утаивая. Поэтому, как ни грустно, должен отметить здесь, что, очевидно, даже у нас процесс отвердения, кристаллизации жизни еще не закончился, до идеала еще несколько ступеней. Идеал (это ясно) там, где уже ничего не случается, а у нас... Вот не угодно ли: в Государственной Газете сегодня читаю, что на площади Куба через два дня состоится праздник Правосудия. Стало быть, опять какой-то из нумеров нарушил ход великой Государственной Машины, опять случилось что-то непредвиденное, непредвычислимое.
И, кроме того, нечто случилось со мной. Правда, это было в течение Личного Часа, то есть в течение времени, специально отведенного для непредвиденных обстоятельств, но все же...
Около 16 (точнее, без десяти 16) я был дома. Вдруг - телефон.
- Д-503? - женский голос.
- Да.
- Свободны?
- Да.
- Это я, I-330. Я сейчас залечу за вами, и мы отправимся в Древний Дом. Согласны?
I-330... Эта I меня раздражает, отталкивает - почти пугает. Но именно потому-то я и сказал: да.
Через 5 минут мы были уже на аэро. Синяя майская майолика неба и легкое солнце на своем золотом аэро жужжит следом за нами, не обгоняя и не отставая. Но там, впереди, белеет бельмом облако, нелепое, пухлое, как щеки старинного "купидона", и это как-то мешает. Переднее окошко поднято, ветер, сохнут губы, поневоле их все время облизываешь и все время думаешь о губах.
Вот уже видны издали мутно-зеленые пятна - там, за Стеною. Затем легкое, невольное замирание сердца - вниз, вниз, вниз, как с крутой горы, - и мы у Древнего Дома. Все это странное, хрупкое, слепое сооружение одето кругом в стеклянную скорлупу: иначе оно, конечно, давно бы уже рухнуло. У стеклянной двери - старуха, вся сморщенная, и особенно рот: одни складки, сборки, губы уже ушли внутрь, рот как-то зарос - и было совсем невероятно, чтобы она заговорила. И все же заговорила.
- Ну что, милые, домик мой пришли поглядеть? - И морщины засияли (т. е., вероятно, сложились лучеобразно, что и создало впечатление "засияли").
- Да, бабушка, опять захотелось, - сказала ей I.
Морщинки сияли:
- Солнце-то, а? Ну что, что? Ах, проказница, ах, проказница! Зна-ю, знаю! Ну, ладно: одни идите, я уж лучше тут, на солнце...
Гм... Вероятно, моя спутница - тут частый гость. Мне хочется что-то с себя стряхнуть - мешает: вероятно, все тот же неотвязный зрительный образ: облако на гладкой синей майолике.
Когда поднимались по широкой, темной лестнице, I сказала:
- Люблю я ее - старуху эту.
- За что?
- А не знаю. Может быть - за ее рот. А может быть - ни за что. Просто так.
Я пожал плечами. Она продолжала, улыбаясь чуть-чуть, а может быть, даже совсем не улыбаясь:
- Я чувствую себя очень виноватой. Ясно, что должна быть не "просто-так-любовь", а "потому-что-любовь". Все стихии должны быть.
- Ясно... - начал я, тотчас же поймал себя на этом слове и украдкой заглянул на I: заметила или нет?
Она смотрела куда-то вниз; глаза были опущены - как шторы.
Вспомнилось: вечером, около 22, проходишь по проспекту, и среди ярко освещенных, прозрачных клеток - темные, с опущенными шторами, и там, за шторами - Что у ней там, за шторами? Зачем она сегодня позвонила и зачем все это?
Я открыл тяжелую, скрипучую, непрозрачную дверь - и мы в мрачном, беспорядочном помещении (это называлось у них "квартира"). Тот самый, странный, "королевский" музыкальный инструмент - и дикая, неорганизованная, сумасшедшая, как тогдашняя музыка, пестрота красок и форм. Белая плоскость вверху; темно-синие стены; красные, зеленые, оранжевые переплеты древних книг; желтая бронза - канделябры, статуя Будды; исковерканные эпилепсией, не укладывающиеся ни в какие уравнения линии мебели.
Я с трудом выносил этот хаос. Но у моей спутницы был, по-видимому, более крепкий организм.
- Это - самая моя любимая... - и вдруг будто спохватилась - укус-улыбка, белые острые зубы. - Точнее: самая нелепая из всех их "квартир".
- Или еще точнее: государств, - поправил я. - Тысячи микроскопических, вечно воюющих государств, беспощадных, как...
- Ну да, ясно... - по-видимому, очень серьезно сказала I.
Мы прошли через комнату, где стояли маленькие, детские кровати (дети в ту эпоху были тоже частной собственностью). И снова комнаты, мерцание зеркал, угрюмые шкафы, нестерпимо пестрые диваны, громадный "камин", большая, красного дерева кровать. Наше теперешнее - прекрасное, прозрачное, вечное - стекло было только в виде жалких, хрупких квадратиков-окон.
- И подумать: здесь "просто-так-любили", горели, мучились... (опять опущенная штора глаз). - Какая нелепая, нерасчетливая трата человеческой энергии, не правда ли?
Она говорила как-то из меня, говорила мои мысли. Но в улыбке у ней был все время этот раздражающий икс. Там, за шторами, в ней происходило что-то такое - не знаю что, что выводило меня из терпения; мне хотелось спорить с ней, кричать на нее (именно так), но приходилось соглашаться - не согласиться было нельзя.
Вот остановились перед зеркалом. В этот момент я видел только ее глаза. Мне пришла идея: ведь человек устроен так же дико, как эти вот нелепые "квартиры", - человеческие головы непрозрачны, и только крошечные окна внутри: глаза. Она как будто угадала - обернулась. "Ну, вот мои глаза. Ну?" (Это, конечно, молча.)
Передо мною два жутко-темных окна, и внутри такая неведомая, чужая жизнь. Я видел только огонь - пылает там какой-то свой "камин" - и какие-то фигуры, похожие...
Это, конечно, было естественно: я увидел там отраженным себя. Но было неестественно и непохоже на меня (очевидно, это было удручающее действие обстановки) - я определенно почувствовал себя пойманным, посаженным в эту дикую клетку, почувствовал себя захваченным в дикий вихрь древней жизни.
- Знаете что, - сказала I, - выйдите на минуту в соседнюю комнату. - Голос ее был слышен оттуда, изнутри, из-за темных окон-глаз, где пылал камин.
Я вышел, сел. С полочки на стене прямо в лицо мне чуть приметно улыбалась курносая асимметрическая физиономия какого-то из древних поэтов (кажется, Пушкина). Отчего я сижу вот - и покорно выношу эту улыбку, и зачем все это: зачем я здесь, отчего это нелепое состояние? Эта раздражающая, отталкивающая женщина, странная игра...
Там стукнула дверь шкафа, шуршал шелк, я с трудом удерживался, чтобы не пойти туда, и - точно не помню: вероятно, хотелось наговорить ей очень резких вещей.
Но она уже вышла. Была в коротком, старинном ярко-желтом платье, черной шляпе, черных чулках. Платье легкого шелка - мне было ясно видно: чулки очень длинные, гораздо выше колен, и открытая шея, тень между...
- Послушайте, вы, ясно, хотите оригинальничать, но неужели вы...
- Ясно, - перебила I, - быть оригинальным - это значит как-то выделиться среди других. Следовательно, быть оригинальным - это нарушить равенство... И то, что на идиотском языке древних называлось "быть банальным", у нас значит: только исполнять свой долг. Потому что...
- Да, да, да! Именно. - Я не выдержал. - И вам нечего, нечего...
Она подошла к статуе курносого поэта и, завесив шторой дикий огонь глаз, там, внутри, за своими окнами, сказала на этот раз, кажется, совершенно серьезно (может быть, чтобы смягчить меня), сказала очень разумную вещь:
- Не находите ли вы удивительным, что когда-то люди терпели вот таких вот? И не только терпели - поклонялись им. Какой рабский дух! Не правда ли?
- Ясно... То есть я хотел... (Это проклятое "ясно"!)
- Ну да, я понимаю. Но ведь, в сущности, это были владыки посильнее их коронованных. Отчего они не изолировали, не истребили их? У нас...
- Да, у нас... - начал я. И вдруг она рассмеялась. Я просто вот видел глазами этот смех: звонкую, крутую, гибко-упругую, как хлыст, кривую этого смеха.
Помню - я весь дрожал. Вот - ее схватить - и уж не помню что... Надо было что-нибудь - все равно что - сделать. Я машинально раскрыл свою золотую бляху, взглянул на часы. Без десяти 17.
- Вы не находите, что уже пора? - сколько мог вежливо сказал я.
- А если бы я вас попросила остаться здесь со мной?
- Послушайте: вы... вы сознаете, что говорите? Через десять минут я обязан быть в аудиториуме...
- ...И все нумера обязаны пройти установленный курс искусства и наук... - моим голосом сказала I. Потом отдернула штору - подняла глаза: сквозь темные окна пылал камин. - В Медицинском Бюро у меня есть один врач - он записан на меня. И если я попрошу - он выдаст вам удостоверение, что вы были больны. Ну?
Я понял. Я наконец понял, куда вела вся эта игра.
- Вот даже как! А вы знаете, что, как всякий честный нумер, я, в сущности, должен немедленно отправиться в Бюро Хранителей и...
- А не в сущности (острая улыбка-укус). Мне страшно любопытно: пойдете вы в Бюро или нет?
- Вы остаетесь? - я взялся за ручку двери. Ручка была медная, и я слышал: такой же медный у меня голос.
- Одну минутку... Можно?
Она подошла к телефону. Назвала какой-то нумер - я был настолько взволнован, что не запомнил его, и крикнула:
- Я буду вас ждать в Древнем Доме. Да, да, одна...
Я повернул медную холодную ручку:
- Вы позволите мне взять аэро?
- О да, конечно! Пожалуйста...
Там, на солнце, у выхода, как растение, дремала старуха. Опять было удивительно, что раскрылся ее заросший наглухо рот и что она заговорила:
- А эта ваша - что же, там одна осталась?
- Одна.
Старухин рот снова зарос. Она покачала головой. По-видимому, даже ее слабеющие мозги понимали всю нелепость и рискованность поведения этой женщины.
Ровно в 17 я был на лекции. И тут почему-то вдруг понял, что сказал старухе неправду: I была там теперь не одна. Может быть, именно это - что я невольно обманул старуху - так мучило меня и мешало слушать. Да, не одна: вот в чем дело.
После 21.30 у меня был свободный час. Можно было бы уже сегодня пойти в Бюро Хранителей и сделать заявление.
Но я после этой глупой истории так устал. И потом, законный срок для заявления двое суток. Успею завтра: еще целых 24 часа.