Автор: Фёдоров Н.Ф.
Космос и Пасха. Русский космизм Категория: Федоров Николай Федорович
Просмотров: 2387

Статьи, фрагменты, письма, комментарии


 

 


Выставка 1889 года *

или наглядное изображение культуры, цивилизации и эксплуатации, юбилей столетнего господства среднего класса, буржуазии или городского сословия, и чем должна быть выставка последнего года XIX века или первого года XX, точнее же, выставка на рубеже этих двух веков; что XIX век завещает XX?
К проекту юбилейной столетней выставки
Если человек XIX века отрекся от веры в небесное царство, от града Божия, отказался, можно сказать, от надежды и на земное счастье, от веры в царство земное, в град человеческий (пессимизм), то чем будет выставка, подводящая итоги этому веку? Она должна быть критикою его, а не панегириком, тем более что выставка 1889 года была изображением земного града — над созданием, осуществлением или улучшением которого так бесплодно трудился XIX век, — была изображением этого города в панегиристическом смысле; поэтому разбор выставки 89 года и покажет, чем должна быть выставка, имеющая завершить XIX и начать XX век. Выставку 89 г. можно признать последним или, точнее, полным выражением господства третьего сословия, городского по преимуществу, апогеем, кульминационным пунктом господства этого сословия, за которою хотя и может последовать много других выставок, но они будут выражать уже упадок, вымирание третьего сословия. Выставку 89 г. можно считать полным изображением не Франции только, но всего Европейского или Альпийского полуострова, даже с изображением Альп в виде Эйфелевой башни, поднявшись на которую европеец мог чувствовать и отчуждение от толпы, и превозношение над нею, что и составляет самую характерную черту западноевропейца и вообще Запада, особенно в отношении его к Востоку (в том числе и к нам), на который западный человек смотрит свысока, с высоты Альп, и, преувеличивая свое с ним несходство, принимает это несходство за превосходство, за прогресс, чем и свидетельствует о собственном своем несовершеннолетии, потому что забывает при этом о самом существенном своем сходстве со всеми людьми, о смертности, т. е. о том бедствии, в котором люди находят действительное равенство и в соединении против которого только и могут достигнуть совершеннолетия. Последующие выставки будут выражать и вымирание не одной только Франции, а потому выставке 89 г., которая есть лишь непосредственное, бессознательное выражение духа времени, т. е. господствующего ныне класса, нужно бы обратиться из временного в постоянный памятник буржуазной эпохи, в музей, как сознательное воспроизведение отходящего времени, такое воспроизведение, из которого можно было бы понять, кому или чему служило третье сословие. Наша местная, всероссийская мануфактурно-художественная выставка 1882 года была близка к истине, она почти открыла, кому служило и служит то общество, выражением которого была всемирная выставка 1889 года, она открыла это, поставив при самом входе на выставку изображение женщины (или — лучше — дамы, барыни, гетеры, будет ли это наследница Евы, Елены, Пандоры, Европы, Аспазии…) в наряде, поднесенном ей промышленностью всей России, из материй, признанных, вероятно, наилучшими из всех, представленных на выставку, — изображение женщины, созерцающей себя в зеркале и, кажется, сознающей свое центральное положение в мире (конечно, европейском только), сознающей себя конечною причиною цивилизации и культуры, изображение женщины в обстановке (в будуаре), представляющей в малом виде все произведения, не только получившие место на выставке, но и признанные наилучшими, произведения премированные (мебель, мыло, духи, книжки в великолепных переплетах, в женских, можно сказать, нарядах, это не те кожаные переплеты с медными застежками, как у церковных книг, и проч. и проч. и проч.). Так что эта женщина со всею ее обстановкою должна бы быть произведением самой выставочной экспертизы, а между тем она была произведением инстинктивным, ненамеренным, была произведением нашего крайнего простодушия; Запад слишком хитер, чтобы откровенно признать эту истину.
Немногое оставалось выразить, чтобы показать, кому служит то общество (Западная Европа и Франция), которому подражала Россия, создавая в 1882 году свою местную выставку; немногое оставалось, чтобы сказать, что вся культура есть культ этого идола, который поставлен был при входе.
Парижская выставка служит наилучшим доказательством обожания женщины; внешность выставки убрана яркими и нежными красками, гармония которых, говорит один из описателей выставки, «оставляет в памяти как бы след прочтенной поэмы», поэмы, конечно, падения человека… Если райское «древо познания добра и зла», вкушение которого принесло смерть, было прекрасно по виду и вкусу, то часть выставки, расположенной в Трокадеро, обращенная в сад цветов и плодов, представляла именно это древо. «От самого моста Иенского до бассейна каскадов, — говорит тот же писатель, — направо и налево пестреют розаны всех 4500 существующих в мире сортов; вообразите же себе это поле роз в цвету, это разнообразие красок, это благоухание…» И все это назначено быть орудием женщины для соблазна мужчины, так же как и первая половина выставки, одежд и всей обстановки женщины, завладевшая полем бога войны (Марса), которая есть также подобие Трокадерского древа и от него заимствовала соблазнительную наружность.
У нас, вероятно, нашлось много таких, которые, обойдя всю французскую в Москве выставку, устроенную в подражание парижской, не пожелали иметь ничего, что на ней есть; но если бы французы открыли такую выставку в Турции, то возбудили бы вожделение весьма многих: для устройства гарема и всей его обстановки выставка представляет богатый и даже, быть может, очень трудный выбор, начиная от хрупкого стекла, скудели (керамика), которая по своей непрочности, составляющей самую характерную черту произведений XIX века, достойно занимает место в первом павильоне, открывающем выставку, до парфюмерии и косметик в том же павильоне, предназначенных для сокрытия старения и гниения, для наружного омолаживания, и самих книг, щеголяющих в женских нарядах (т. е. переплетах); запрещение касаться всех этих предметов имеет смысл, ибо эти нежные создания не выдерживают прикосновения, Музей, как памятник протекшего столетия, как и всякий музей, должен иметь в основе своей книгу, или литературу, созданную временем с 1789 по 1889 год или, вернее, с 1750 года, т. е. от начала знаменитой Энциклопедии. А если ставить в основу музея книгу, то, несмотря на все наше дружелюбие к Франции, справедливость требует заметить, что притязание Франции на исключительное право устроить выставку XIX века несправедливо, ибо немецкая литература, философия и проч. — со второй половины XVIII и в течение всего XIX века вполне самостоятельная — не только не уступает, но и превосходит французскую. Энциклопедия, этот словарь модных слов, превративший сухое школьное знание в популярное, т. е. бесплодное в науке и разрушительное в жизни, в обществе, в котором изменения совершаются не путем эволюции, но и путем революции, т. е. или слепым, или же насильственным, злым, — путями, свойственными несовершеннолетним, — Энциклопедия имела целью поднять третье, т. е. промышленное, сословие, а потому музей 1889 года и должен служить памятником этому сословию. Господство промышленности основано на отречении от града Божия, от будущей небесной жизни, от жизни со всеми отцами ради земного благополучия, ради материального и нравственного (?!) благосостояния большинства («большинства» прибавлено для того, чтобы придать некоторое нравственное значение промышленности, и не сказано «всех» из боязни впасть в утопию), ради благосостояния, которое и должна дать промышленность, вспомоществуемая наукой и искусством. Энциклопедия — и вообще XVIII век — и была пропагандою этого отречения от небесного и замены его земным, пропагандою в популярной форме, завершением мысли предшествовавших трех веков. Само собой разумеется, что под собранием книг должен не скрываться, а открываться собор их сочинителей, т. е. подобных нам людей, способных, следовательно, ошибаться. Помня же это, мы обеспечиваем себя от опасности принять мнение за истину, а вместе с тем и отдаем должное автору, не останавливаемся на вещи, или книге, но восходим к лицу ее сочинителя, делая его предметом общего поминовения, чтим его со всеми другими отцами в свите, так сказать, Бога всех наших отцов. Несмотря на безбожие многих из этих авторов, несмотря на их неверие в будущую жизнь или, вернее, на их отчаяние в ней, каковы, например, энциклопедисты, поминовением их полагается начало их будущности. Библиотека есть, или должна бы быть, культом не книг, а сочинителей этих книг, но культом в духе истины, т. е. исследованием. Библиотека должна быть не читальней, не местом для чтения ради забавы, а местом исследования, должна быть не Четьи-Минеями, а Минеями исследования, и, конечно, подобными Макарьевским, в которых под днями памяти святых помещены не только жития, но и все произведения этих святых. Только календарно-хронологическое расположение и может быть сообразным цели музея как памятника, как места поминовения, исследования. Исследование же может заключаться лишь в восстановлении сочинителя по сочинению, автора по его произведению. Сам музей есть лишь разнообразная иллюстрация к книге, т. е. восстановление авторов, их жизни всеми средствами наук и искусств; а потому музей третьего сословия, музей французский 1889 года, в основу которого должна быть положена Энциклопедия (Энциклопедия, которая, прежде чем сделаться книгою, была остроумным, банкетным разговором, была проектом промышленного государства, т. е. земного счастья, проектом царства женщин, и создавалась под влиянием женщин), — сам музей, имеющий такую основу, должен быть изображением этого царства, господства женщин, господства не тяжелого, но губительного.
Ассамблея-бал, как введение, приготовление к брачному пиру, со всею их обстановкою, есть произведение промышленности, ее цвет, корни которого кроются в глубоких рудниках, шахтах: это всемирная промышленность в ее потреблении; изображение же фабрики и завода, поставленных под ассамблею, было бы изображением всей индустрии в ее производстве и добывании. Высшее, основное европейское искусство есть искусство одеваться, искусство половой борьбы, полового подбора, которое и создало промышленное государство; тогда как искусство эллинское, парнасское или олимпийское, искусство гимнастическое (нагое, безодежное) служило приготовлением к военному государству и создало его, военное государство. Полным проявлением, выражением, выставкою гимнастического искусства были олимпийские, пифийские и другие подобные игры, приготовлявшие к внутренним и внешним войнам и дававшие содержание пластике, поэзии и другим искусствам. Греки дорожили красотою тела, а европейцы дорожат красотою одежды; наши выставки заменили греческие игры, но только ассамблеи и балы служат поприщем для высшего проявления искусства одеваться, причем одевание не ограничивается одними лицами, одеваются даже вещи, — всё облекается в благолепие тления, непрочности, а потому только в форме ассамблеи выставка и получит смысл. Тут явится вся промышленность, но не в виде склада, ибо при устройстве выставок (обращаемых потом в музеи) в виде складов будущему нашему потомству нельзя будет и понять назначения многих из наших вещей, а как не поделиться с потомством своими игрушками, своими забавами; на выставке же в форме ассамблеи мы видим все произведения исполняющими свое назначение, влияющими на человека, подчиняющими его себе, держащими его в вечном детстве, несовершеннолетии, расслабляющими его тело, уродующими его душу. В вещах, таким образом расположенных, видим изобретателей и производителей нижнего этажа (в изображении фабрики и завода), а в лицах, как будто пользующихся вещами, видим господство вещей над людьми. Ассамблея есть не собор только женщин, одетых промышленностью по их вкусу и заказу, и не съезд только их одних (пешком туда не ходят, а ездят в экипажах, и притом таких прекрасных, как игрушки, — эти игрушки, стоящие у ассамблеи, и составят экипажный отдел выставки), ассамблея и не собор также, или съезд, лишь мужчин, одетых по вкусу женщин, т. е. женихов всех возрастов, от детского и до молодящейся старости (ибо в царстве женщин молодость есть добродетель, а старость — порок, в царстве женщин, в царстве прогресса дети господствуют над отцами, т. е. молодое превозносится над старым), — ассамблея есть поприще полового подбора, ибо женщина, пользуясь всеми произведениями фабрик и заводов для соблазна мужчин, заставляет и сих последних пользоваться произведениями тех же фабрик и заводов, чтобы и в свою очередь путем соперничества друг с другом действовать на нее, на женщину. (Экипажи, мебель и вообще все ассамблейное суть игрушки, но не для взрослых, как это говорят некоторые в осуждение, а именно для несовершеннолетних, как бы стары они ни были; это несовершеннолетие и служит владельцам, или рабам, этих вещей-игрушек оправданием). Таким образом и совершенствуется европейское искусство одевания, соответствующее оперению в царстве животных, вызываемому также половым подбором, т. е. это торжество женщины и поражение мужчины, смятение нравов или прогресс — на светском языке и падение человека — на языке религиозном. Ассамблея видит счастье в сближении полов, совершенно отделяя его от рождения, т. е. признает брак союзом не для деторождения, а для наслаждения, и, боясь смерти, ассамблея старается уверить себя, что смерти нет. Такое отделение сближения полов от рождения хотя и не уничтожает рождения совершенно, приводит, однако, к вырождению и вымиранию. Ассамблеи — костюмами, своею женоподобною наружностью, романическою литературою, эротическою поэзиею, музыкою, танцами, знанием и всеми искусствами, прилагаемыми к ассамблейному делу, — возбуждают половые страсти, приводят к преждевременной зрелости, к истощению. Ассамблеи есть общество эмансипированных женщин, тч е. освобожденных от власти родителей и забывших отцов (блудные дочери), подчинивших себе мужчин (сынов), которые также забыли отцов (блудные сыны).
Фабрики, подчиняясь женщинам, имеют и у себя рабов; рабы эти — все общества естествознания и вообще ученые общества, ибо фабрика заставляет даже археологов извлекать из старых рукописей и памятников орнаменты, которые и употребляет также как орудия полового подбора; поэтому ни академии, ни университеты не могут быть представлены на выставке или в музее, как изображении города, посада, или царства женщин, на одной высоте с ассамблеями или рядом с фабрикой, они должны быть поставлены ниже первых и сзади последних; самую же нижнюю и заднюю часть займут чистые, т. е. неприкладные, науки; ближе к фабрике станут прикладные науки, а самое высшее место на заднем дворе наук и искусств должно быть отведено опере и балету; Оффенбах и есть Гомер этой поэзии, но если Гомер — отец поэзии, то Оффенбах — блудный ее сын, и если женщины в промышленном государстве — царицы, то танцовщицы и певицы — богини, а опера и балет — святая святых в псевдорелигиозном культе женщин. Самое же низшее, самое последнее место в этом царстве, не признающем ни старости, ни смерти, а старающемся лишь скрыть их, в этом царстве очень рано стареющих и очень рано умирающих и даже вымирающих (как Франция, идущая во главе цивилизации, что ожидает и другие народы, идущие вслед за нею), — самое последнее место в нем занимают музеи как остатки культа предков, музеи, которым в наше время, т. е. музеям XIX века, остается быть лишь собранием ветоши, так как в царстве женщин, в том царстве, где. одеваться составляет высшее искусство, больше всего ценят тряпки; занятые тряпками, т. е. живым делом, как это кажется людям нашего времени, они с гордостью смотрят на археологов, занятых ветошью. Как не сказать нынешнему поколению: не гордись, тряпка, завтра будешь ветошкою! Четвертым сословием музеи и совсем будут уничтожены, если только это возможно; самим же предкам, т. е. кладбищам, и ныне нет места в городе, они вынесены далеко за город. А между тем все деятели 1789 года уже поглощены кладбищем, и весь период с 1789 по 1889 год стал достоянием истории, сдан в архив и восстановляется всесторонне в книгах и в других произведениях искусства, словом, делается музеем. Погребальному искусству, искусству придавать мертвому вид живого, было ли дано место на выставке, так как и в этом искусстве существует прогресс?! Если женщине дано место при входе на выставку, то почему бы обществу похоронных процессий не отвести место при выходе, и притом тотчас за медицинским и хирургическим отделами, указывающими на вечность болезни и смерти, что, по учению прогресса, считается явлением естественным, неизбежным, нормальным. Погребальным принадлежностям нельзя во всяком случае отказать в месте на выставке, будет ли она, т. е. выставка, выражением истины и действительности или же только стремлением скрыть прискорбную истину, горькую действительность. Похоронное или погребальное искусство в современном его состоянии есть величайшая фальсификация, стремящаяся самой смерти придать вид жизни и мертвому образ и подобие живого; у нас в этом отношении ограничиваются употреблением ароматов, обманывая тем только обоняние, а в Париже пошли дальше, там белят и румянят мертвеца, стараясь представить ого не только живым, но и вполне здоровым, даже цветущим; в Париже обманывают не только обоняние, обманывают и зрение, хотят отвести даже глаза. Несмотря, однако, на все желание скрыть истину, погребальное искусство тем но менее раскрывает ее, показывает действительность во всей ее наготе, раскрывает самую суть прогресса, будем ли считать прогрессом улучшение того, что испорчено в корне, или же будем в нем, прогрессе, признавать усиление вражды в ее причинах и в средствах к ней.
Ассамблея есть изображение третьего сословия, уравненного с первыми двумя, усвоившего образ жизни первых с различиями, которые заметны, доступны только для знатоков дореволюционного аристократизма, находящих в его подражателях что-то мещанское. Нижний этаж, поставленный под ассамблею, занимает четвертое сословие. Ассамблея — это пир третьего сословия, пир, следовательно, над вулканом; ассамблея для третьего сословия то же, что для четвертого трактир и дом проституции, только в менее откровенной и более утонченной форме. В таком положении четвертого и третьего сословий и выражается взаимное их отношение. Нижний этаж должен быть изображением надземной фабрики и подземного завода или, вернее, копи (каменноугольной шахты), грозящих постоянными стачками; а этих изображений и нет обыкновенно на выставках, хотя копи составляют основу, корень, глубочайший фундамент промышленных государств, но основу вулканическую, а потому изображение этой основы в связи со всем остальным дало бы надлежащее представление о всей непрочности этих государств.
Для изображения четвертого сословия мы пользуемся мыслью знаменитого Лекки1, который, утверждая, что основание каждой фабрики непременно увеличивает пьянство и разврат и со временем, как он уверен, статистика будет в состоянии точно определить это увеличение, вместе с тем говорит, что всякий, все общество одобрит тем не менее основание новой фабрики; и говорит это писатель, избравший своим предметом этику, нравственность. Одобрит основание новой фабрики, конечно, и правительство, но вместе с тем усилит полицию, увеличит мирный состав войск, не оставит без увеличения и судебные трибуналы и с помощью статистики также с точностью определит необходимую степень увеличения всего этого. На основании мысли Лекки нижний этаж может быть изображен так: первое, т, е. центральное, место займет фабрика и завод с необходимыми придатками, т. е. с трактиром (пьянство и разгул), с одной стороны, и домом проституции (разврат) — с другой; торговый магазин с его вывесками будет представлять фасад этого здания; фасад — это казовая сторона, товар лицом, представленный купеческим искусством; фабрика же, где люди на шесть дней превращаются в клапаны и т. п. орудия, с трактиром и домом проституции, где фабричные проводят седьмой день, — это изнанка; но самое заднее место за фабрикой и ее придатками, на заднем дворе фабрики, займет, должен быть помещен университет и все ученые, художественные и учебные заведения. Ученое сословие, деля барыши с третьим сословием, т. е. участвуя в обращении принадлежащих к четвертому сословию — фабричных рабочих — в машины, в клапаны, так сказать, обезглавливая их на все шесть дней недели, показывает вид, будто принимает горячее участие в рабочих и в седьмой день занимает их популярными чтениями, т. е. как бы возвращает им в этот день голову, которая для рабочих, таким образом, то же что шляпа, которую надевают по праздникам. Участвуя в действительном порабощении, в действительном обезглавливании людей четвертого сословия, ученые дают им мнимое, поддельное популярное просвещение вместо действительного участия в познании и вместе с тем освобождают их от предрассудков, т. е. от религии, заменяя авторитет духовенства своим собственным. Те же ученые, которые не успели еще войти в долю с третьим сословием, те стараются вооружить четвертое сословие против третьего. Описанная группа зданий будет служить выражением политико-экономической мудрости посада, эксплуатирующего село; против же этой группы должна быть расположена другая группа зданий, состоящая из казармы для войск, из полицейских частей, будок, суда, тюрьмы, — как необходимое дополнение к учреждениям, сложившимся в первую группу; и эта вторая группа зданий будет выражением политико-юридической мудрости посада, города, вспомоществующей промышленно-торговому классу совокупно с рабочим классом в эксплуатации села, или пятого сословия, потому что город относится к селу как хищник, или как плотоядное к травоядному. Душу этого города составляет прогресс — прогресс промышленно-торговый, постоянно усиливающий внутреннюю борьбу, и прогресс полицейско-судебных учреждений, обязанных сдерживать борьбу, предупреждать столкновения путем постоянного наблюдения, путем наказания тех, которые выходят за пределы личной свободы, допускаемой законом.
Таким образом, город есть общество, находящееся под надзором постоянно усиливающимся, общество, держащееся карою наказаний; это не братство, а гражданство, не отечество, а безродное государство, и на выставке город может и должен быть представлен: изнутри — острогом или тюрьмою, где собраны все возможные орудия наказаний, в смягчении которых нынешние прогрессисты-криминалисты видят ошибку сентиментального XVIII века; извне же город должен быть изображен крепостью, представляющею все усовершенствования в наступательных и оборонительных орудиях войны, — это прогресс военный. Выставка и должна быть изображением трех прогрессов: милитарного, юридического и экономическо-индустриального, т. е. изображением того, что есть, изображением действительности, или того, что не должно быть. Если милитаризм есть проклятие нашего времени, по выражению Гладстона2, то индустриализм, усиливающий, по признанию Лекки, разврат и пьянство, а следовательно, и преступления и возбуждающий, кроме того, внутреннюю войну, внутренний, гражданский, так сказать, милитаризм, не есть ли он, индустриализм, еще большее зло, еще большее проклятие, чем милитаризм международный?!.. А между тем социализм стремится злу, вызываемому индустриализмом, дать простор шестнадцатичасовой праздностью (восьмичасовой рабочий день), увеличивая все более и более эту праздность за счет трудового дня, в чем социализм и видит прогресс; но когда род человеческий почиет от дел своих по подобию ветхозаветного, а не христианского Бога, который всегда делал и делает, то этот день будет его субботою, нирваною, т. е. концом его жизни. Дело же человека заключается в обращении всего рождающегося, само собой делающегося — производящегося, а потому и смертного — в трудовое и потому бессмертное. Самое же величайшее проклятие и зло — это наше постоянное сторожевое положение, страх, или опасение покушений на плоды наших личных трудов, на наши личные права, этот наш внутренний душевный милитаризм, эта первая заповедь лаицизма, светского катехизиса, на которой только и может держаться социализм. Этот внутренний милитаризм вызывает также необходимость и постоянного внешнего надзора, контроля, — контроль над контролем до бесконечности.
Образовательное значение выставки. В наше время никто не сомневается в великом и благотворном, образовательном значении выставок. В чем же заключается влияние выставок? Что может произвести выставка, развивая вкус к таким, например, предметам, как артикль де-Пари?3 Что могут произвести 7-й и 8-й отделы французской выставки в Москве, наполненные кружевами, шляпками с искусственными цветами, обувью из позлащенной и посеребренной кожи, женскими и мужскими платьями, выставленными на безголовых манекенах, с предлиннейшими у женских платий хвостами наподобие павлиньих или райских птиц? Это одежды для женихов и невест, а не для отцов и матерей, не для сынов и дочерей; но в городе и есть только женихи и невесты от детства до старости. Не одну, однако, чувственность выражают эти одежды, они служат также выражением гордости, презрения, отчуждения, отталкивания всего противоположного, всего негородского. А между тем отделы 7-й и 8-й, где все это выставлено, вместе с 1-м, в котором парфюмерия и косметика, назначенные для сокрытия старения и гниения, для наружного омолаживания, и с 3-м, который имеет целью очаровать обольстительной наружностью и блеском, приданным грубым продуктам недр земли, составляют центр притяжения выставки, цвет ее. Не страсть ли к блеску металлов и так называемых драгоценных камней создала евреев-ростовщиков?!1 Третьему отделу можно бы придать вид апокалипсического города: для развращенного вкуса евреев и язычников и Иерусалим Небесный мог быть представлен лишь в виде города со стенами из драгоценных камней и воротами из цельных жемчужин (Апокал. XXI,18–21).
В 4-м павильоне можно видеть царь-бутылку, достигающую своей пробкой до высокого свода, равняющуюся по высоте хорошей колокольне, с надписью «Шампанское», тут же здание из бочек и бочонков, поддерживающих царь-бочку: символическая фигура Франции угощает вином такую же фигуру России. Какое образовательное действие хотели произвести этим отделом — возбудить жажду, восхвалить пьянство?!..
В 6-м отделе можно было видеть, а в 10-м на себе испытать извращение простого вкуса и питания во французскую кухню и в подражающую ей русскую, которые как бы назначены для произведения болезней пищевого аппарата. Последние отделы выставки, как и вся, впрочем, выставка, как бы говорят: «пий, яждь и веселись»; других благ, другого добра, кроме того, которое выставлено на этом позорище, нет и быть не может. Вещь есть бог, и нет иных богов, кроме этих фетишей. Истинная религия XIX века есть мармонизм4 (религия американцев, этих истинных представителей нашего века), мармонизм, и в будущем веке награждающий богатствами за богатства, приобретенные в настоящей жизни; на мармонском небе нет места, надо полагать, для Лазарей; Вандербильды, Ротшильды5 — святые этой религии. Блаженны богатые, ибо им принадлежит царство земное, и горе бедным, слабым, больным — им нет места на пиру жизни, на выставке, двери этого рая мармонов для них закрыты. Итак, приобретай эти вещи, богатства, приобретению их посвяти всю жизнь, эксплуатируй, утилизируй, истощай природу, т. е. злоупотребляй силами природы, причем 5-й отдел выставки, где собраны машины, механические, электрические и всякие другие двигатели, наглядно представляет — демонстрирует, как ныне говорят, — разнообразные способы злоупотребления силами природы и обращения их на служение женским прихотям; убедись, что красота в непрочности, истина в фальсификации, благо же в игре, под коей кроется борьба, разрушение, хищничество.
Хищничество, вызываемое страстью (яростью, манией) к приобретению и грозящее взаимным истреблением, вынуждает общество положить ему пределы; но законы оказываются бессильными сдерживать в границах эту бешеную игру, и она проявляется в колоссальных кражах, в грандиозных подкупах и обманах, не останавливаясь перед грехом даже против всей истории, задерживая ход ее, движение к сближению двух миров, Востока и Запада, как в известном Панамском деле. И несмотря на столь громкое зло, производимое увлечением блестящими вещицами, сконцентрированными для наибольшего действия на выставках, самые эти увлечения, поступки, остаются тем не менее только баловством, шалостями несовершеннолетних детей…
К сожалению, влияние выставки не ограничивается только городами и горожанами, влияние выставки простирается и на село, приучая поселян заботиться лишь об извращении произведений природы исключительно в видах получения наибольшего дохода, для чего свинья обращается в кусок сала, а бык — в одно бескостное почти мясо. Вся забота города о селе и земледелии заключается в том, чтобы и к селу привить пороки города, внося в среду сельчан состязание и конкуренцию, разрушая родовой порядок и заменяя его юридическими и экономическими пороками. Благодаря влиянию города и сельчане привыкают смотреть на принадлежащую им землю как на капитал, из которого каждый может и даже должен извлекать наибольший для себя доход с наименьшей затратой труда, вовсе не заботясь о том, что из этого может произойти, не заботясь о регуляции метеорическим и вообще растительным процессом, о регуляции, которая составляет общую нужду в особенности в наше время, когда даже в Нормандии такая засуха, что «во многих деревнях принуждены пить грязную воду, да и такая вода стоит 45 сантимов за ведро» (Русск. Вед. 1893, 23 июня, № 170-й).
Устроив выставку, показав свои богатства в 1867 году, стараясь показать даже больше, чем было их в действительности, Франция возбудила аппетит Германии и особенно Пруссии, только что в 1866 году познавшей свою военную силу6. В 1889 году Франция опять решилась выставить на вид всему миру свои действительные и мнимые богатства, как бы говоря, что пять миллиардов для нее ничего не значат7. Франция действительно восстановила свой престиж — престиж промышленной и богатой страны (который она, впрочем, никогда не теряла), стараясь показать, кому это знать надлежит, что может уплатить какую угодно контрибуцию. Если революция, юбилей коей праздновался выставкой 1889 года, имела в виду создать промышленное государство, поднять третье, т. е. промышленное, сословие и низложить первые два (дворянство и духовенство), то она, несомненно, достигла своей цели, и лучшего доказательства тому нельзя было дать, как устроив всемирно сравнительную выставку. Франция, очевидно, желает войны и употребляет все возможные средства, чтобы вызвать ее; выставка свидетельствует, что все возможные меры для поощрения промышленности были приняты во Франции, т. е. привлечено к этому делу возможно наибольшее число; а между тем занимающиеся томительной по своему однообразию, хотя и легкой фабричной работой представляют себе войну по ее противоположности с их ежедневными занятиями чем-то желанным; но, располагая к войне, фабричная работа лишает, однако, занимающихся ею способности к войне, так что покровительство промышленности не только вызывает войну, но и ведет к поражению. Аппетит к богатствам, которые были так искусно выставлены Франциею, пробужден не в Германии только, но еще более в самой Франции: четвертое сословие самой Франции также увидало богатства третьего сословия, и, быть может, в конференции по рабочему вопросу, собранной императором Вильгельмом8, можно видеть начало союза между Германией и четвертым сословием самой Франции. Но у Франции есть враг посильнее Германии, посильнее и четвертого сословия, враг, общий третьему и четвертому сословию; этот враг — вымирание того и другого сословия, вообще горожан. Для спасения от этого врага недостаточно одного ограничения прилива сельского населения в города (в эти морильни всего живого), для этого необходим обязательный в видах спасения земли ежегодный набор в городах для перевода в села и на окраину с устройством кустарного производства вместо фабричного. Это и будет таким приготовлением к войне, которое может дать мир; это же средство, спасительное от внешних врагов, ведет к водворению и внутреннего мира, оно же избавит и от переворота, который ожидают от четвертого сословия.
Еще вреднее, может быть, влияние французской выставки в Москве, в центре русской промышленности. Кроме увеличения спроса на французские произведения русские друзья французской промышленности ожидают как великого блага, что совершеннейшая в мире промышленность вызовет в нашей промышленности подражание, т. е. не только увеличит движение от сел в города, но и нынешних фабричных, временных лишь горожан заставит порвать последнюю связь с селом, сделав их специалистами, посвятившими себя исключительно фабричному делу, так что Св. Пасха окажется уже бессильною возвратить их к полям, к могилам предков, как это было до сих пор, когда праздник Пасхи, этот весенний праздник, вызывал движение рабочих из городов в села, вызывал возвращение к селам, к земледельческим работам. А между тем голод 1891 года у нас в России, как и засуха в 1893 году во Франции, когда во многих деревнях Нормандии и в других частях Франции были вынуждены пить грязную воду, как об этом уже выше упоминалось, настоятельно требует не только не отвлекать, а даже приковать внимание всех, людей всех специальностей, ученых всех наук, к селу, к тем условиям, в которых живет село, чтобы не могла ускользнуть от внимания малейшая возможность регуляции метеорическим и вообще растительным процессом, так как только такое разностороннее внимание и может привести к открытиям; отвлекать же внимание от этого дела, от регуляции метеорическим процессом, в такое время, как наше (1893 год), устройством выставки может только самый злейший враг не только России, но и Франции. Если же союз с Францией должен выразиться выставкою в Москве, то не может не родиться вопрос: что лучше — дружба ли с Францией или же война с Германией; что лучше — грозное ли нашествие на нас французов в 1812 году или же соблазнительное, развращающее нашествие на нас тех же французов в 1891 году, губительное не только для России, но и для самой Франции, как подтачивающее ту опору, на которую она возлагает свои упования. Этот вопрос столько же важен для Франции, сколько и для России, и для первой даже больше важен, чем для последней; если Франция желает ослабить своего будущего союзника в войне с Германиею, то ничего лучшего не могла придумать, как выставку. Если ход цивилизации, культуры, т. е. вырождения телесного и душевного, неизбежен, то такому бедствию должна прежде всего подвергнуться Германия, а потом уже Россия. Германия и умирая может, однако, сказать, что она недаром жила. А Россия?!.. Хуже всего, что Россия не сознает опасности, как не сознает ее, конечно, и Франция… Выставкою, устроенной в Париже, у нас или восхищались, или же молчали, потому что не хватало смелости говорить против культа всего интеллигентного класса.
Выставка имеет целью сделать Россию данницею французской промышленности, имеет целью эксплуатацию, это мирное завоевание, т. е. то, чего немцы думают достигнуть войною, Франция думает достигнуть под видом дружбы. Для нас, может быть, выгоднее не только война с Германией), но и первоначальное поражение, которое заставило бы Францию отказаться от преследования нас своей дружбою. Французская выставка в Москве — это приглашение гувернера или гувернантки для всей России. В деле нашего подчинения Западу, нашего обезличения дальше идти нельзя, если уже партия, считающая себя самобытною (славянофилы), определяет православие, в котором видит нашу отличительную черту от Запада, веротерпимостью, составляющей принадлежность именно Запада, и притом эпохи упадка, когда иссякла всякая вера, потеряна всякая надежда на истину и на такое благо, которое могло бы объединить всех, которое исключало бы рознь. Бесплодность трехсотлетнего проповедования веротерпимости на Западе, казалось, могла бы нас чему-нибудь научить; бесплодность этой проповеди, казалось, могла бы дать познать все ничтожество этой терпимости. Определять православие веротерпимостью тем удивительнее, что православие само себя определило не терпимостью ко вражде и розни, а именно печалованием о всякой розни и вражде; да и не веротерпимостью только определяется православие у самобытной партии, а веротерпимостью, соединенною с уважением к чужой вере, т. е. к вере западной, а вся вера, вся надежда, вся любовь Запада заключается в этой выставке — она соединяет и католиков, и протестантов, и евреев, в нее верили и Хомяков, и Аксаковы, и Самарины, а западники молились и молятся на нее.
Городская роскошь и составляет предмет спора между буржуазией и рабочими, между либеральною и социалистическою партиями, хотя предмет раздора и не называется настоящим именем. Эта же роскошь, производство которой считается делом, достойным человека, мешает и пятому сословию, поселянам, понять настоящее свое положение; эта же роскошь держит и все науки в разъединении и заставляет их работать тлению, т. е. прихотям города. Когда пред мыслию, понявшей причины раздора, откроется великое отеческое дело, в котором все науки могут объединиться, объединиться не искусственно, а естественно, тогда науки, насильственно отделенные одна от другой и порабощенные городом, освободясь, будут возвращаться часть к части, каждая к своему составу. Все науки, сознавшие в своих специальных органах свое служение небратскому делу, представят картину воссоединения паук и соединения служителей этих наук (т. е. ученых) в один собор; это и будет всенаучный музей9. Мысль, исследующая раздоры в видах соединения для общеотеческого дела, объединит и художников всех направлений, всех мест в создании одной поэмы, иллюстрируемой, драматизируемой и не оканчивающейся со смертью даже целого поколения, так что произведение одного поколения будет одним лишь актом драмы. Мысль, действующая всеми художественными средствами, не разъединяемая пространством, не разрываемая временем, действующая воспитательно, объединит искусство, соберет и всех художников в один всехудожественный собор, в один храм-музей, соединяющий в себе все искусства. Драма объединит все направления в одном естественночеловеческом направлении, и объедим пение это произойдет из исследования причин разъединения по месту и времени, причин, препятствующих драме быть объединенным действием всех мест и многих поколений. Не может и не быть единства, если произведение выходит от сотрудников, литераторов, художников всех редакций, пришедших к согласию, — когда произведение это есть их общее создание. Три пресловутых единства драмы, которых требовали классики и которые отрицали романтики, могут быть приняты теми и другими, если в основе будет единство самой действительности, потому что единство места, несмотря на обширность пространства, обнятого действием, действительно будет, если местные будут действовать согласно с центральными; будет и единство времени, если произведение последующих поколений станет только продолжением произведения предыдущих; так что, как бы ни продолжительно было время, которое произведение обнимает, единство ни времени, ни действия утрачено быть не может. Итак, это будет музей трех единств: объединением направлений выразится единство действия, в объединении всех местностей в общем центре выразится единство места и, наконец, в такой последовательности поколений, при которой младшие поколения действуют под руководством старших, выразится единство времени.
Истинный музей есть музей всех трех способностей души, объединенных в памяти, т. е. он есть выражение согласия и полноты душевной, ибо он есть разум не только понимающий, но и чувствующий утраты, и не только чувствующий (т. е. не скорбящий только), но и действующий для возвращения утрат, для воскрешения погибших.
Музей не допускает отвлечения от всеобщего блага ни знания, или истины, ни художества, т. е. красоты, но только память делает благо всеобщим. Если из разума, или знания, выделить нравственное, то безнравственное знание будет служить чувственности, произведет промышленность и подчинится ей, т. е вследствие такого выделения нравственности из разума произойдет город. При отвлечении от знания нравственного начала знание не может оставаться даже и чистым, т. е. равнодушным к чувственности; город же без чистого знания — это идеал четвертого сословия, которое понимает только приложения, а чистым знанием не дорожит. Знание, отвлеченное от художественного, от прекрасного, будет чистым, мертвым. Художественное, отвлеченное от нравственного, обратится в промышленность (в мануфактурное производство) — в промышленно-художественный музей; отвлеченное от нравственного, художественное не может быть даже искусством для искусства: прекрасное, отделенное от нравственного, будет чувственной красотой, которая создает общество полового подбора, живущее для настоящего и забывающее прошедшее; если же отделить от прекрасного истинное, то получится обман, обольщение. Благо, отделенное от прекрасного, будет страданием, а не блаженством; отделенное от прекрасного, благо не может быть даже мертвым, бездушным аскетизмом; благо же без знания, невежественное благо, обращается или в личную, эгоистическую Добродетель (в заботу о личном лишь спасении, о личном самоусовершенствовании), обращается в добродетель, бессильную уничтожить зло, об уничтожении которого она и не помышляет, или же в добродетель гражданскую, которая состоит в том, чтобы делать действительное зло одним в видах доставления воображаемого блага другим. Нравственное, благое, истинное, прекрасное стали отвлеченными понятиями и должны быть необходимыми принадлежностями жизни и составлять самое существо человека. Чувство прекрасного, или эстетическое чувство, возможно только у разумно-нравственных существ, и предметом эстетического чувства может быть только одушевленное существо, т. е. нравственно-разумное, ибо если и находят природу прекрасной, то только потому, что приписывают ей душу, чувство. Если находят прекрасное в произведениях искусства, то тоже лишь потому, что видят в них нечто живое. Потому-то истинно прекрасным и может быть только общество, т. е. одушевленные существа, союз одушевленных существ. Приписывать прекрасное только обществу — это не значит ограничивать область прекрасного, ибо искусство есть напоминание, а воскрешение, как осуществление в памяти хранимого, есть расширение общества, а следовательно, и области прекрасного на все поколения. Точно так же и природа, когда будет управляема разумом, будет выражением человеческой мысли и чувства, т. е. будет прекрасной. Эти три свойства Бога и человека — благо, истина и красота — неделимы пи между собою, неотделимы и от того, кому принадлежат, не могут делаться эти свойства принадлежностью и отдельных сословий; истина не может быть принадлежностью ученых, а прекрасное — принадлежностью художников. Прекрасное не может принадлежать бездушным вещам, ни даже лицам, взятым в их розни или в их подчинении; прекрасное, истина и благо принадлежат только Богу как Триединому и человеку как многоединому.
Всемирная выставка как указание значения города (или городской, европейско-американской цивилизации и культуры), — значение города, заключающееся в отрицании цели и смысла жизни. Выставка есть изображение измены отцам сынами, увлекшимися красотой женщин, это дефратернизация через депатриацию или экспатриация для служения женщинам, феминизация. В гуманизме, или гомункулизме, — в самой неопределенности уже этого слова заключается отрицание смысла жизни. Сыны, оставившие прах отцов, построили город, изменили наименование сынов на человек, чтобы ничто не напоминало о смерти, об умерших отцах. Город должен быть вечным брачным пиром, на котором слово, переставшее быть делом, стало орудием увеселения, забавы, как и все другие искусства, ставшие служанками полового подбора, искусства не Парнасского, а Альпийского полуострова, подчиняющие художественное промышленному.
Выставка 1882 года может быть названа художественно-промышленною не потому, что она заключала в себе особый отдел изящных искусств, а потому, что выставки суть вообще художество нашего времени, хотя со стороны выразительности формы их не представляются удовлетворительными. Видно, что авторы выставки 1882 года недостаточно продумали, прочувствовали ту жизнь, тот быт, который они изображали в этой выставке, и потому не могли дать ей такого единства, какое требуется от художественного произведения. Выставка — это панегирик XIX веку, по панегирик, пока жизнь не представляет совершенства, есть самая несовершенная форма искусства. Необходима экспертиза — как новая критика для нового искусства, — экспертиза необходима для того, чтобы выставка получила надлежащую форму. Сравнивая две выставки: ту, которая основана на сознании смертности (музей), с той, которая старается скрыть смерть, экспертиза не может не признать первую гораздо более верною действительности, чем последняя.
Наша выставка 1882 года была близка к истине, к действительности, когда представила Елену или Еву (вообще женщину, которая и повинна в падении мира); по выставка не дала этому изображению центрального положения, не показала отношения к этой фигуре всех произведений промышленности, не показала, что вся культура есть культ этого идола. Но если бы это и было осуществимо, то и тогда выставка была бы односторонним лишь изображением действительности. Согласно с действительностью выставка, по крайней мере с наружной стороны, должна представлять крепость, т. е. быть выставкою всех усовершенствований в деле военного искусства, должна представить это в виде битвы или осады. Точно так же не было бы противоречия действительности, если бы после самой Ассамблеи или же против нее была представлена казарма или полицейское учреждение, ибо и эта часть не оставалась в застое, а совершенствовалась вместе с успехами самой промышленности и ее следствиями — проституцией и пьянством. Намек на эти темные стороны фабричного производства не был бы лишним, ибо это тот же культ, только в самой грубой форме; устранить эти темные стороны фабричного производства может замена фабричного производства кустарным промыслом. Таким образом, выставка была бы романтическою внутри и героическою вне, но героическою не в смысле торжества, победы, а в смысле сокрушения о жертвах, о гибели, которую несут новоизобретенные наукою и учеными орудия. С одной стороны — внутри — брачный пир, вечный праздник, постоянная ярмарка, а с другой — вне — пир смерти. Но было бы ошибкою видеть противоположность между внутренним и внешним, напротив, внутреннее порождает внешнее, внутренний пир есть истинная причина внешней битвы — пира смерти.
Всемирная выставка, должным образом представленная, будет изображением индустриализма — внутри и милитаризма — вне. Милитаризм на подкладке индустриализма оказывается бессильным для защиты: оружие улучшается, а войско ухудшается, не говоря ужо о расслабляющем действии индустрии, — население, отторгнутое от земли, становится интернациональным, земля для такого населения не прах предков, а богатство, только не ему (большинству) принадлежащее. Поэтому выставка, верная истине, должна показать, что оружие, устроенное искусною техникою промышленного народа, хотя и назначается для своей защиты, в действительности оказывается приготовленным на свое поражение и погибель. Разве мы не видали, как земледельцы-буры побивали англичан оружием, в усовершенствовании коего англичане принимали очень живое участие. Промышленный Запад не должен от себя скрывать, что он изобретает и кует оружие, чтобы вооружить им земледельцев или же кочевников Востока для своего же этим оружием поражения.
Итак, выставка, с одной стороны, показывает богатство как приманку, а с другой — показывает оружие, которым эти богатства будут отняты, взяты у Запада; Запад даже сам вооружает те народы, которые явятся — могут явиться — на смену ему. Слух о колоссальной выставке проникает в самые дальние аулы Верхней Азии и степи пустынной Африки, и притом в преувеличенном до мифических размеров виде (башню построили до небес и т. п.).
Всемирная выставка представляет собой нарушение или, вернее, отрицание всех десяти заповедей вообще, а двух первых и пятой в особенности. Она признает только иных богов, в слепых силах природы и в чувственных влечениях проявляющихся, и отрицает Единого и особенно Триединого, требующего от разумных существ объединения против слепых сил природы, торжество над которыми, управление ими и даст человеку власть и над собственными влечениями. Вся выставка, само здание и все в нем заключающееся есть именно творение подобий, и не тому лишь, что есть на небе и на земле, но даже и самого неба, подобий коего столько же, сколько куполов на этом многоязычном храме народов, состязающихся в воспроизведении всего, что есть на небе и на земле, в воде и под водой. Всемирная выставка, эта гигантская суета сует, поглощающая все силы души, не дает ни места, ни времени даже для мысли о Боге, не говоря уже о деле, об исполнении заповеди управления слепыми силами, которое только и освободит нас от ига этой силы и всяческой суеты. Четвертая заповедь Ветхого закона, снисходительно, как детям, разрешавшая шесть дней действительно служить мнимым богам и требовавшая только одного дня для служения истинному Богу, и для служения притом мнимого — лишь мыслью, созерцанием, а не исполнением Божественной воли, не делом управления (регуляции) слепыми силами во всем мире, который (т. е. мир) по причине бездействия человека и стал смертоносной силой, — этот-то единственный день хотя бы лишь созерцания Бога и отнимает выставка, чтобы всех богатых и бедных привлечь к душепагубному созерцанию соблазнительных вещей, порабощающих человека. С величайшим озлоблением относится выставка к пятой заповеди; облекая дочь человеческую всем, что есть на выставке самого соблазнительного, выставка старается отвлечь сынов и дочерей от отцов и матерей; освобождая от запрещения, заключающегося в седьмой заповеди, и не только разрушая, а даже соблазняя, подталкивая тем, что есть на выставке, к нарушению этого запрещения, возводя запрещаемое этой заповедью в высшее благо жизни, превращая воспрещение в повеление, выставка хочет вычеркнуть пятую заповедь из закона внешнего и внутреннего, выставка требует осуждения отцов за рождение сынов без их, сынов, на то разрешения. Строгое применение новой заповеди прелюбодеяния (проституция) и приведет к исполнению заповеди нерождения. Франция, по справедливости получившая право на Всемирную выставку, на себе может показать верность этого закона. Развивая во всей силе соблазнительную привлекательность внешности, наружной стороны вещей, выставка пробуждает аппетиты стяжания, хищения, кражи, наживы и всякого рода нечистые пожелания, она вселяет зависть, вражду в людях друг к другу, возбуждает сословие на сословие (четвертое на третье, пятое на четвертое), сынов на отцов, восстановляет народ на народ, царство на царство, вооружая их истребительнейшими орудиями; так что выставка, будучи внутри магазином — не дамским только, но и кавалерским счастьем, извне является крепостью с образцами истребительнейших орудий, орудий не убивающих только, но и сожигающих трупы убитых, предающих их огненному погребению (кремация). Таким образом, выставка всю жизнь обращает во взаимное истребление, истребление всякого рода оружием, даже мыслью, словом, писаным, печатным, скоропечатным; она и знать не хочет шестой заповеди, признает ее даже вредною, антипрогрессивною, сохраняющею жизнь менее сильным. Еще более, конечно, игнорирует выставка заповеди девятую и десятую, и, возбуждая взаимные обвинения рабочими капиталистов, а капиталистами рабочих в нарушении восьмой заповеди, выставка доказывает только, что ни те, ни другие не могут считаться действительными обладателями, собственниками, — вся выставка есть колоссальная кража, в которой много дарового и мало трудового, ибо она, как и вся наша жизнь, есть произведение не управляемой разумными существами слепой силы, которая, потому что не управляема разумом, и творит зло; представляя это зло благом, выставка есть величайшая ложь. Называя выставку величайшею ложью, мы не можем, однако, не признать необходимости ее созидания, устройства, только нужно относиться к ней не панегирически, а критически; в самом устройстве выставки надо показать, что она есть пе благо, а величайшее зло; но это зло может быть обращено в величайшее благо.
Выставка и музей, или кажущееся (выставка) и действительное (музей), действительное, скрываемое под внешним блеском векового прогресса; музей, раскрывая действительное, раскрывает и то, что должно быть. Музей не отрицание лишь выставки как лжи и порока, но и указание, проект истинного и действительного. Выставка есть произведение гуманизма, а музей — произведение сынов человеческих.
Проект юбилейной выставки XIX века есть проект наглядного изображения XIX или даже — точнее — четырех последних веков, изображение этих веков не хвалебное, не такое, какими они кажутся, не казовое, а изображение их, т. е. так называемой новой истории (гуманистической), в ее истине и действительности, в истине и действительности отрицательной; проект же музея не гуманистического, а сынами отцам воздвигаемого, который не ограничивается хранением останков прошедшего, но присоединяет к хранению наблюдение и текущего для восстановления протекшего. Проект музея есть проект изображения действительности в положительном смысле, изображение того, что должно быть, в противоположность выставке, которая есть изображение того, что не должно быть, т. е. такой музей, как им он здесь проектируется, есть то, во что должна обратиться выставка.
Таким образом, музей, в котором погребается то, что на выставке есть ложного, занимает во 2-м предисловии (которое есть призыв ученых (людей знания или мысли) русских и нерусских к переходу от мысли к делу) то же место, какое в первом (т. е. в призыве ученых духовного сана, православных и инославных, к делу объединения внутреннего и внешнего) занимает храм-памятник (или тот же музей) в его внутренней и наружной росписи10, т. е. музей во 2-м предисловии есть указание на положительное, на то, что должно быть; выставка же относится ко 2-му предисловию, как парламент религий в Чикаго относится к 1-му предисловию, т. е. с отрицательной стороны (говорим о парламенте религий в Чикаго в его Шенаваровском изображении или каком бы то ни было Пантеоне как соединении религий, признаваемых и одинаково истинными, и одинаково ложными11). Парламенту религий 1-го предисловия, или лжесобору, соответствует выставка 2-го предисловия, а храму-памятнику (1-го предисловия), заключающему в себе проект действительного соединения церквей, соответствует музей (2-го предисловия) в отрицательном (как отрицание лжи и порока выставки, как погребение всего ложного на выставке) и в положительном, или проективном, смысле.
Выставка и музей указывают и на то, что не должно быть, и на то, что должно быть: общество человеческое не должно брать себе образец в слепой, или в животной, природе, каков организм, где большинство обезглавливается и обращается в слепые орудия; и только лишь лицемерно или же по недомыслию можно говорить при этом о всеобщем просвещении, невозможном при обезглавлении большинства, как бы ни увеличивали часы праздности. Все юридико-экономические общества построены по типу организма, и никакой гуманизм смягчить этого зла не может, ибо гуманизм состоит в снисхождении и поблажках слепой чувственности, таково выражение: человек есмь, и ничто человеческое мне не чуждо, т. е. не чуждо человеческое, в котором так много еще скотского и зверского. Только в долге сынов человеческих, коих слепая смертоносная сила лишает отцов, не может быть никакого снисхождения, никакой поблажки. Только Сын Божий и Дух Святой в их отношении к Богу-Отцу могут служить образцом для общества сынов и дочерей человеческих.
Всемирная выставка как последнее искажение птолемевеского искусства и музей как переход к коперниканскому искусству. Птоломеевское искусство (по преимуществу религиозное) падает вместе с распространением коперниканского воззрения, коперниковской системы, которая низводит небесное на земное, подчиненное тому же закону падения, как и все земное: и там, следовательно (думали), нет существ свободных, высших человека. Хотя коперниковская система оставалась гипотезою, тем не менее птоломеевскому искусству и вообще искусству был нанесен удар, и оно, искусство, стало заменяться промышленностью, храмы высшим существам заменились дворцами и храмами выставок, литература сделалась земною, реальною, она только знала любовь сынов и дочерей друг к другу, а не к отцам, и особенно умершим, т. е. искусство признавало Царицу промышленности Царицею мира, а следовательно, и для литературы, как и для философии, не было другого блага, кроме того, которое производит фабрика, которое обобщается в деньгах. Когда пессимисты позволили себе усомниться и в этом благе, то такое отрицание вызвало изумление; однако первого места деньги не потеряли, деньги не лишились первого места, потому что пессимисты, как, напр., Толстой, не признавая блага в деньгах, ничего другого на место их не поставили. Если и деньги — они думали — не благо, то остается лишь нирвана.
Но точно ли коперниковская система отвергала всякое благо, закрывала всякий путь к благу?!.. Если Коперник распространил земное далеко за пределы земли, если Кеплер лишил эти земли свободного движения, а Ньютон подчинил и их земному закону падения, то не следует ли из этого прямо, что существо, самое начало которого совпадает с противодействием падению, всеобщему тяготению, и которое из этого противодействия сделало, можно сказать, закон жизни, которое и в движении кругом земли не подчиняется кеплеровскому закону, — не следует ли из этого, что для такого существа земля не граница? И если бы во всей вселенной, доступной нашим чувствам, не было ничего, кроме земного, то для существа, для коего уже при Самом начале не все было данное природой и которое постоянно трудится, чтобы заменить рожденное трудовым, превосходящим даже рожденное, — для такого существа распространение земного на всю вселенную будет лишь распространением пределов его собственного существования. Когда все будет делом, делом, конечно, воссозданным, а не созданным, тогда не будет ничего искусственного, а все естественное, тогда существующее, правимое разумом, и будет воссоздатель и Создатель. За признанием производимого фабрикою не только не благом, а даже злом, как и всей культуры, и откроется истинный путь к благу.
К эстетике птоломеевского и коперниканского искусства. Следя за последним вздохом отцов и матерей, сыны обратили взор к небу, а вместе со взорами и руки, или передние конечности, которые у животных служат опорами (у человека передние конечности, слабые как опоры, сделались орудиями взятия, вооружения), поднялись вверх, к тому же небу, прося о помощи, ища опоры в небе; и эта просьба, мольба о помощи, это обращение передних конечностей, рук, из опор в орудия действия дали существу, от земли поднявшемуся, силу, мощь. Вместе с обращением к небу и чело этого существа поднялось и сделалось подобным небесному своду, и стало оно, это существо, храмом, руки его, стремящиеся вверх, сделались как бы башнями, а между ними глава. Голос или вопль обратил это создание слез в храм отпевания. Руки поднялись к небу, чтобы привлечь, возвратить удаляющийся дух жизни умершего, вместе со стремлением возвратить удаляющийся дух жизни, руками же старались вызвать умершего из земли — ставили столб и давали ему подобие умершего. Соединение многих столбов или плит с изображением умершего, соединение их совокупными силами сынов составляло или создавало храм; сводя плиты кверху, сыны создавали подобие небу и своему челу, голове, носящей образы умерших отцов. Храм-музей с вышкою (с вышкою для наблюдений и изучения небесных явлений) открывает в куполе храма, как подобии кажущегося неба, выход к небу действительному, к небесным мирам или землям, носящимся в нем, т. е. в небе, чтобы изображенным на куполе,(на этом подобии неба) умершим дать действительную жизнь на действительном небе, т. е. храм-музей с вышкою представляет переход от птоломеевского созерцания к коперниковскому небесному делу; тогда как Всемирная выставка XIX века как собрание всех произведений «бесцельного труда»12 есть крайнее искажение птоломеевского искусства, есть торжество нововековой бесцельности (как естественное следствие признания своего ничтожества во вселенной) над средневековым обманом, торжество отрицательной стороны коперниковского мировоззрения над положительной птоломеевского. Храм-музей с вышкою, поднимая, возвышая взор к небу, возвращает блудных сынов к первобытному их состоянию, к началу вертикальной выправки, а вместе с тем храм-музей с вышкою составляет оборотную сторону Всемирной выставки, указывает на ее изнанку: на выставке блестящие тряпки, служащие для сближения полов, а в музее — ветошь. Музей открывает тленность того, что на выставке является красотою и что приводило бы к «неделанию», если бы музей с вышкою пе указывал дела и ради этого дела не объединял бы все науки в астрономии и все искусства в архитектуре, т. е. в храме-музее, и притом в храме-музее с вышкою, как переходе к коперниканскому искусству. Соединяя в себе искусства как способы выражения и все науки как способы изучения, храм-музей есть истинный памятник умершим и не может идти ни в какое сравнение со скульптурным только изображением, которое было, как это видно из вышеизложенного, лишь началом, первым камнем созидания храма.
Всемирная выставка парижского века — так, кажется, следует назвать отходящий (ныне уже отошедший) век, — органом которой должно считать все светские школы, хотя бы из них и пе были еще вынесены иконы, эти дощечки, по ядовитому выражению фанатического представителя опошлевшего иконоборства, который он считает своим открытием (говорится о Толстом). Всемирная выставка с этими школами (хотя они не называются школами-выставками, по по своему направлению заслуживают такого названия) самым названием своим (выставка) указывает на значение века, который, считая себя декадентским, признает, однако, за собою право на всемирное распространение, что равнозначаще всемирному падению, кончине века. Христианство, основателя которого XIX век в лице новых иудеев и язычников призвал к своему нечестивому суду и лишил Его сапа Сына Божия и Сына человеческого, — христианство вступило в XX век с обновленною заповедью: «научите, крестяще», поняв в самом обширном смысле «научите» и в самом глубоком — «крестяще», и противопоставило выставке храм Бога отцов с музеем, посвященным всем предкам и открытым к небу (музей с вышкою), т. е. соединившим все знания в истории и астрономии; вместе с тем христианство противопоставляет и философскому критицизму апостольский скептицизм, по глубокой любви не довольствующийся представлением, а требующий видения и осязания для удостоверения в воскресении. Этот новый подъем христианства, или юбилей, быть может, самый высокий, видит в критицизме и циничном позитивизме новый великий Пяток. Признав воскресение Христово только актом живоносной души рыбаков, критицизм профессоров и ученых обнаружил всю мертвенность души своих представителей, новых судей Христа, т. е. сам себя осудил. Противопоставление апостолов как исполнителей воли Воскресшего в деле собирания и умиротворения, в научении для совершения воскрешения (ибо воскресение Христово не было бы победою над смертью, попранием смерти, не было бы искуплением от греха, как причины смерти, если бы собирание и научение не было условием всеобщего воскресения), противопоставление апостолов как исполнителей воли Воскресшего в деле всеобщего воскрешения ученым и философам, живущим отрицанием, признающим лишь опыты в одиночку, в виде только подобий, игры, игрушечные опыты, или же признающим знание только для знания, — такое противопоставление нельзя не признать весьма невыгодным для ученых и философов, не говоря уже об интеллигентах, повторяющих лишь чужие слова, живущих чужим мнением. Апостольский скептицизм был последовательнее кантовского критицизма; апостольская вера требовала доказательства от дела, их вера в Бога отцов доказывалась делом собирания, или объединения, как условия осуществления чаемого воскресения мертвых и жизни будущего века. И церковь апостольская, имеющая главой Воскресшего, — начаток воскресения — есть собирание, объединение живущих, или сынов, разумных существ, для исполнения долга к умершим (т. е. еще не воскресшим), приносящая в жертву этому долгу, в жертву Евхаристии (благодарности) все силы, силы и знания, и чувства, и воли. Если во главе собирания стоит Тот, в Ком началось воскресение,первенец из мертвых, когда самое крещение есть образ воскрешения, то какая может быть другая цель собирания всех живущих, как не воскрешение всех умерших?! Это собирание, совершаемое Тем, Кто собою начал воскресение, есть лишь продолжение неоконченного акта воскресения: Воскресение Христово со всеобщим воскрешением составляет один нераздельный, цельный акт. Дело церкви есть литургия, т, е. братотворение через усыновление для исполнения долга душеприказчества, т. е. воскрешения; церковь, т. е. собрание всех живущих на земле, как кладбище всех умерших, имея во главе Воскресшего, совершает Пасху, т. е. переход от земли на небо.
Апостольский скептицизм и философский критицизм показывают, что примирение между ними — примирение верующих с неверующими — возможно, если только философы признают, что безделье не есть добродетель, признают необходимость объединения для воскрешения. Совершенную противоположность юбилейной выставке XIX века, или изображению западного города, каким он был в течение четырех веков секуляризации вообще и каким стал к концу XIX века в особенности, составляет выставка коронационная, как изображение Кремлей, центров мировых монархий, и особенно Кремля третьего Рима, каков он есть и каким он должен быть к XX веку. Коронационная выставка, составляя полную противоположность выставке конца XIX века, или последних четырех веков секуляризации, есть изображение центров мировых монархий, Кремлей, и особенно Кремля третьего Рима, с росписью наружных стен храмов, с росписью стен самого Кремля, с поющими башнями (башни с колоколами, колокольни), превращающими самый Кремль в поющий Кремль, точнее, в Кремль отпевания, или воскрешения, — коронационная выставка есть изображение этого Кремля как образца всем кладбищам, обращаемым в образовательные крепости, или Кремли, посредством воинской повинности в связи с всеобщеобязательным образованием.
 

Супраморализм, или всеобщий синтез (т. е. всеобщее объединение) *

Синтез двух разумов (теоретического и практического) и трех предметов знания и дела (Бог, человек и природа, из которых человек является орудием божественного разума и сам становится разумом вселенной), а вместе и синтез науки и искусства в религии, отожествляемой с Пасхою как великим праздником и великим делом.
Супраморализм — это долг к отцам-предкам, воскрешение, как самая высшая и безусловно всеобщая нравственность, нравственность естественная для разумных и чувствующих существ, от исполнения которой, т. е. долга воскрешения, зависит судьба человеческого рода. Называя долг к отцам-предкам, долг воскрешения, супраморализмом, мы говорим языком тех, к которым обращаемся, чтобы быть ими понятыми, для которых слова «долг к отцам-предкам», «воскрешение» совершенно непонятны, так как все они, можно сказать, иностранцы и ницшеанцы; это те, которые, удаляясь от могил отцов, не только не взяли щепотки праха их (как то делают переселенцы, чтущие своих отцов, не забывшие долга к предкам), но и отрясли даже прах отцов от ног своих, как это, можно сказать, сделал известный Рише1, назвав предков отвратительными — «эти отвратительные предки», чем и выразил мнение и чувства большинства своих современников-интеллигентов.
Супраморализм — это не высшая только христианская нравственность, а само христианство, в коем вся догматика стала этикою (догматы заповедями), и этикою, неотделимою от знания и искусства, от науки и эстетики, которые должны сделаться, стать орудиями этики, само же богослужение должно обратиться в дело искупления, т. е. воскрешения. Супраморализм основан не на заповедях блаженства, этой элементарной, так сказать, нравственности, а на заповеди наибольшей, данной пред Пасхою страдания, и на заповеди завершительной, данной по воскресении своем Первенцем от умерших как необходимое условие для продолжения дела воскрешения; супраморализм есть в сущности синоним, или перевод, наибольшей заповеди и ведет чрез исполнение заповеди завершительной («шедше, научите вся языки» и пр.) к осуществлению заповеди, призывающей быть совершенными, как Отец наш небесный совершен, призывающей к тому, чтобы воссозданием и воскрешением быть подобными самому Творцу, о чем и просил в последней своей молитве ко Отцу Христос: «Да будут все едино, как Ты, Отче, во Мне и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино», а тотчас по воскресении Христос указал и путь к этому объединению, уподобляющему нас Богу, делающему нас совершенными, как Отец наш небесный совершен, сказав: «Шедше, научите вся языки, крестящо их во имя Отца, Сына и Св. Духа», где под крещением, т. е. очищением от первородного греха, вызвавшего смерть, разумеется, конечно, воскрешение, воскрешение для умерших и бессмертие для живущих.
Супраморализм — это вопрос о двух рознях и о двух объединениях; вопрос о двух рознях, т. е. о внешней розни — о богатых и бедных и о розни внутренней — об ученых и неученых (о двух разумах), разрешаемый чрез замену вопроса о всеобщем обогащении вопросом о всеобщем возвращении жизни, т. е. чрез замену нашей искусственной жизни, искусственного дела, делом естественным, творимым в нас самою природою, приходящею чрез нас в сознание. Конечно, для нашего городского быта — в высшей степени искусственного, которым все тяготятся, — естественное дело человека, всеобщее воскрешение, должно казаться неестественным, даже, можно сказать, в высшей степени неестественным, но это не значит, что оно, дело всеобщего воскрешения, и в самом деле неестественно, это значит лишь, что мы стали уже слишком искусственны, исказили себя, свою природу. Для природы, переходящей из бессознательного состояния в сознательное, воскрешение есть такое же необходимое и самое естественное дело, как для природы слепой естественны рождение и смерть. Природа стала сознавать себя в сынах человеческих, в сынах умерших отцов, и естественным это сознание должно считать в народах, живущих сельскою жизнью, у могил отцов, тогда как в отделившихся от отцов, в покинувших землю горожанах, как сынах блудных, естественность сознания утрачена; наибольшего же удаления от естественности, наибольшей искусственности сознание достигает у ученых, у которых «Бог отцов» превращается в отвлеченного Бога деизма, «сыны человеческие» — в неопределенное «человек», получается полная свобода, а вместе отсутствие смысла и цели жизни, получается разделение на два класса, на два разума, — является сознание разрыва, но в то же время является и стремление к восстановлению единства; и только по достижении единения родом человеческим (т. е. природою, приходящею в сознание, в понимание самой себя) начнется дальнейшее движение как в этом сознании, так и в управлении природою самой собою чрез род человеческий, который есть та же природа, только пришедшая в сознание. Чем природа — сила, в настоящем ее, т. е. бессознательном, состоянии рождающая и умерщвляющая, — чем природа сделается, станет, достигнув сознания, как не силою, восстановляющею то, что было ею разрушено по своей слепоте. И какой смысл имеют слова о несоразмерности сил человека, т. е. природы, стремящейся к сознанию и управлению, с силами той же природы, но как силы слепой. И что считать силою человеческою — непосредственную ли силу рук, или же то, что может он сделать при посредстве сил природы. И можно ли считать пределом человеческой силы, человеческой деятельности то, что мы можем сделать теперь при посредстве сил природы. Настоящее, естественное дело еще и не начиналось; так, весною нынешнего (1902) года посредством змейкового аппарата была вызвана гроза, вызвана ненамеренно, а совершенно случайно; почему же не вызывать гроз намеренно, почему не пользоваться в этих видах змейковым аппаратом везде и всегда по общему определенному плану?.. В этом-то деле, в вызывании гроз, т. е. в управлении метеорическим процессом, и могло бы состояться объединение всего рода человеческого.
В организме с его чувствующими и двигательными нервами, связанными в мозговом узлу, дан образец для управления всею вселенною, и все миры вселенной должны быть соединены двумя рядами проводников, проводниками силы чувствующей и проводниками силы двигающей. Если такое объединение вселенной будет достигнуто не через нас, не через воскрешенных сынами поколений отцов-предков, если не через человеческий род вселенная достигнет полного самосознания и самоуправления, или подобия Богу-Творцу, то не потому, чтобы мы были мало одарены, а скорее наоборот; ибо более одаренные имеют менее побуждений к труду самоустроения, самосозидания, а только этот труд ведет к самосознанию, к самоусовершенствованию, или к совершеннолетию, которое состоит в способности вести самостоятельную жизнь. Возлагать же все упование на слепую силу, надеяться, что она создаст более сильные, с более совершенными органами существа, которые заменят, вытеснят человека, есть полная измена разуму, который останется ненужным придатком, если не через разум будет достигаться дальнейшее совершенствование, дальнейшее созидание органов вместо органов, слепым путем рождения данных.
Для своего осуществления естественное дело, т. е. воскрешение, требует двух объединений: объединения внешнего, которое может совершиться через самодержавие, и внутреннего — через православие; и это будет объединением всех разумных существ в деле познавания неразумной силы, которая, рождая, умерщвляет, и управления ею, неразумною силою, ими, разумными существами (сынами).
Супраморализм излагается в пасхальных вопросах2, которые обращаются ко всем живущим, ко всем сынам, наделенным способностью познавания, т. е. такою способностью, которая дает силу даровое заменять трудовым. Вопросы эти требуют, чтобы все рожденные поняли и почувствовали, что рождение есть принятие, взятие жизни от отцов, т. е. лишение отцов жизни, откуда и вытекает долг воскрешения отцов, который сынам дает бессмертие. На переходе от истории как взаимного истребления, нами бессознательно совершаемого, к истории как исполнению проекта воскрешения, сознанием необходимо требуемого, и ставятся эти вопросы, которые должно назвать пасхальными, т. е. возвращающими к жизни, или приводящими искупление от греха и смерти во исполнение. Как самый долг возвращения к жизни есть долг безусловно всеобщий, так и пасхальные вопросы обращаются, относятся ко всем и, несмотря на свою немногочисленность, действительно обнимают собой все многообразие современной жизни, направляя ее, согласно со своею целью и назначением, к объединению всех. И существующему уже явлению — стремлению к селам, к опрощению, стремлению, до сих пор не приведенному к полному сознанию, только пасхальные вопросы могут дать смысл и цель.

Вопрос I. О двух вопросах: социальном (о богатство и бедности, или о всеобщем обогащении) и естественном (о жизни и смерти, или о всеобщем возвращении жизни), не в теоретическом лишь смысле, разрешающем, «почему сущее существует», а в практическом, требующем разрешения, «почему живущее страдает и умирает».
Нужно иметь в виду, что вопрос о богатстве есть вопрос лишь о мануфактурных игрушках и забавах, а не вопрос о насущном и необходимо нужном, разрешение которого без радикального устранения неурожаев, или голода и моровых язв, или болезней вообще (вопрос санитарно-продовольственный), немыслимо, а потому вопрос о насущном входит в вопрос о всеобщем возвращении жизни.
«Пока будет смерть — будет и бедность». Что ценнее — золото ли, являющееся источником взаимного истребления, или же прах отцов как цель соединения сынов. Что нужно выдвинуть вперед — решение ли вопроса о богатстве и бедности (вопрос социальный) или же решение вопроса о жизни и смерти (вопрос естественный). Что важнее — общественные ли бедствия (т. е. пауперизм искусственный) или же бедствия общие природные (пауперизм естественный). Богатство ли — добро, а бедность — зло, или же жизнь, т. е. жизнь бессмертная, есть истинное добро, а смерть — истинное зло, и в чем состоит наше дело.
Вопрос о бедности и мнимом богатстве есть вопрос о двух званиях, или сословиях (бедных и богатых), — вопрос неразрешимый; вопрос же о смерти и жизни есть вопрос об едином призвании, объединяющем богатых и бедных в общем деле возвращения жизни, которая, как приобретенная трудом, будет неотъемлема, бессмертна; первый пасхальный вопрос и требует замены вопроса о бедности и богатстве вопросом о смерти и жизни, вопросом, общим для богатых и бедных; этот последний вопрос дает предмет, или объект, для знания и дела, и предмет этот есть вся природа, т. е. сила неразумная и слепая, рождающая и умерщвляющая; этот вопрос требует и соединения двух разумов, или двух сословий — ученых и неученых, которые должны составить общий субъект знания и дела. Только замена вопроса о бедности и богатстве (искусственном, социальном пауперизме) вопросом о смерти и жизни (естественном пауперизме) дает такой обширный предмет (т. е. всю природу) для знания и дела, и только этот последний может соединить два разума в общем для всех деле познания и управления слепою, рождающею и умерщвляющею силою, а в этом деле — познания и управления — и заключается исполнение воли Божией. Итак, первый пасхальный вопрос есть проект, поставляющий целью: всех сделать субъектом и все сделать объектом знания и дела.
Вопрос о богатстве и бедности отожествляется, конечно, с вопросом о всеобщем счастии, невозможном при существовании смерти; вопрос же о смерти и жизни должно отожествить с вопросом о полном и всеобщем спасении вместо спасения неполного и невсеобщего, при коем одни (грешники) осуждаются на вечные муки, а другие (праведники) — на вечное созерцание этих мук. Замена вопроса о бедности и богатстве вопросом о смерти и жизни не исключает, однако, из последнего вопроса о сытости, т. е. о насущном или необходимо нужном, ибо вопрос о богатстве как излишестве и бедности как недостатках и лишениях, ведущих к смерти, входит в вопрос о смерти, вопрос же о сытости как условии труда и жизни есть вопрос о жизни, вопрос о поддержании жизни в еще живущих и о возвращении жизни уже потерявшим ее, вопрос санитарно-продовольственный.
Вопрос о богатстве есть лишь вопрос, как сказано, о мануфактурных игрушках и забавах, — все выставки свидетельствуют об этом, на каждом шагу слышны там восторженные восклицания — «точно игрушечка». Вопрос о богатстве и бедности, собственно говоря, есть вопрос несовершеннолетних, и не говоря уже об его неразрешимости, он не может устранить и вопроса о смерти, а этот последний и лишает богатство всякой его ценности. Поэтому-то за эпохою увлечения богатством и следует всегда отречение от него, эпоха аскетизма. Но ни всеобщее обогащение, ни всеобщее обеднение (аскетизм) не могут быть целью, давать смысл жизни, так как то и другое приводит к смерти, то и другое бессильно устранить вопрос о смерти, как это прекрасно выражено в индийской легенде о царе, окружившем сына своего всевозможною роскошью и желавшем устранить от него всякую возможность узнать о существовании болезни, старости и смерти. Только одно всеобщее возвращение жизни может дать смысл и цель жизни, хотя возможности осуществления этой цели одними словами ни доказать, ни опровергнуть нельзя, — только дело даст такое доказательство.

Вопрос II. О двух мертвых религиях и об одной живой: I) о внутренней, лицемерной, бездельной, безжизненной религии (идеолатрия, деизм, объединения не требующий, никакого дела не налагающий, и гуманизм, требующий даже разъединения под видом свободы); 2) о внешней обрядовой и столь же безжизненной, или мертвой, религии (идололатрия) и 3) об единой живой, или деловой, религии, возводящей в религию вопрос о смерти и жизни, вопрос о воскрешении, так что каждый пяток ставит нам вопрос, «почему живущее страдает», каждая суббота заключает в себе вопрос, «почему живущее умирает», и каждое воскресение спрашивает, «почему умершие не оживают, сущие во гробах не воскресают».
«Аз есмь Бог отцов, Бог не мертвых, а живых»3, и да не будет тебе (т. е. сынам человеческим) иных богов (т. е. да не будет тебе мертвого бога деизма и безжизненного бога гуманизма). Не природа бог и не в природе (слепой и падшей) Бог, а с нами Бог. Разумная сила должна управлять слепою, а не наоборот. Разумная сила и будет управлять, когда не будет между ними, разумными существами, розни, т. е. когда с нами будет Бог. «И поставил его (человека) над делы руку твоею, вся покорил еси под нозе его» (человека) (Псал. VIII, 4–7). «Внегда же покороти ему» (человеку) «всяческая, ничто же остави ему непокорена» (Евр. 11, 8).
Бог отцов — не мертвых, а живых — по своему подобию создал человека, и сыны живущие, сыны отцов умерших, для которых отцы мертвы, мертвы безусловно, навсегда, очевидно, не подобны Богу; подобие же Ему будет заключаться лишь в возвращении жизни отцам, в воссоздании, но в воссоздании действительном, живом, а не мертвом. Живая религия есть лишь религионизация, т. е. возведение в религию, вопроса о смерти и жизни, или вопроса о всеобщем возвращении жизни, о всеобщем воскрешении. Живою является религия в сельском язычестве, которое не только хоронит, погребает зерно и сеет своих умерших, но и верит, что своими хороводами (хор — солнце, отсюда Хоросан — страна солнца), подобием солнечному бегу, возвращает солнце от зимы на лето и животворною силою этого светила возвращает зерно и воскрешает умерших, воскрешает, конечно, лишь в живом воображении народа. И живое христианство не может не считать сынов умерших отцов орудиями Бога отцов, орудиями в деле возвращения им, отцам, жизни; это и есть религия, какою она должна быть. Чем больше места занимает в жизни вопрос о богатстве, об обогащении, тем менее остается места для религии, тем она становится безжизненнее, отвлеченнее, делается внутреннею, личною, бездельною, т. е. не требующею никакого дела, словом, превращается в призрак; можно бы сказать, что религия, когда господствует стремление к обогащению, делается наиболее светскою, наименее религиозною, становится секуляризованною, если бы выражение «секулярная религия» не заключало в себе противоречия, противоречия в самых терминах. Искусство скрывать смерть составляет самое существенное свойство мертвой религии, в этом и заключается, можно сказать, совершенное отрицание религии, — искусство скрывать смерть и делает религию мертвою. Итак, в чем же мы должны искать наше дело, нашу обязанность — в безжизненном ли, ни к чему не обязывающем, никакого дела не налагающем Боге деизма и в отвлеченном, неопределенном человеке гуманизма, или же должны мы искать его, наше дело, нашу обязанность, в Боге отцов (не мертвых, а живых) и в сынах отцов уже умерших и еще не умерших, но умирающих, имеющих умереть (morituri). Должны ли мы, сыны отцов умерших, быть орудиями воли Бога об отцах, чтобы они были живы, или же мы, сыны, навсегда останемся противниками божественной воли и, не соединяясь в отеческом деле, будем вытеснять отцов и истреблять друг друга, как это ныне есть.

Вопрос III. О двух отношениях разумных существ к неразумной силе: о том, какое ныне есть (эксплуатирующее, истощающее), и о том, какое должно быть (регулирующее, воссозидающее).
Эксплуатация, истощение, утилизация вынуждают задаться вопросом: ради чего, на какую потребу истощаются многовековые запасы земли? И оказывается, что все это нужно для производства игрушек и безделушек, для забавы и игры. Приходить от этого в негодование, конечно, нельзя; нужно всегда помнить, что мы имеем дело с еще несовершеннолетними, хотя бы они и назывались профессорами, адвокатами и т. п.
И «не с природою слепою одною жизнью надо жить»4, а с себе подобными, чтобы существа разумные управляли силою неразумною.
«Мир как неволя и как проект освобождения от не-воли», от зависимости, или подчинения слепой силе, в противоположность шопенгауэрову «мир как воля и представление», ибо для нас в мире нет воли, и для существ, не обреченных только на созерцание, для существ, чувствующих и способных к деятельности, мир не представление только, а проект освобождения от неволи. Выражение «мир как воля и представление» по справедливости можно заменить выражением «мир как похоть», которая, рождая, умерщвляет, рождая сынов, поглощает отцов, — и не представление лишь, а проект, и притом не отрицающий только похоть (отрицание похоти — аскетизм), но обращающий силу рождающую в воссозидающую, а умерщвляющую в оживляющую, так что мир не может остаться только представлением, созерцанием, а становится проектом восстановления последующими предыдущих, т. е. проектом воскрешения. Так должно бы быть, но в настоящее время мир — таков, как он есть, — остается при похоти и представлении.
О двух отношениях разумных существ к неразумной силе:
I. О теоретическом, или мнимом, господстве над природою и действительном подчинении ей; это значит, что в теории признают превосходство разумных существ над неразумною силою, а в действительности мирятся с зависимостью от неразумной силы и на практике не только ничем не проявляют своего превосходства над неразумною силою, а, напротив, находятся в полном у нее подчинении. Также недействительно, т. е. неправильно, отношение к природе и тех, которые ограничиваются лишь кабинетными опытами и приложением их к фабричной, заводской и т. п. деятельности, к эксплуатации и утилизации.
II. Только регуляция естественного процесса, или слепой силы природы, есть истинное отношение разумного существа к неразумной силе; регуляция же — это значит обращение рождающей и умерщвляющей силы в воссозидающую и оживляющую. Регуляция природы — не барство (т. е. не подчинение природы капризу, произволу) и не своеволие (эксплуатация), а внесение в природу воли и разума. Человек и будет управлять природою, когда между людьми не будет розни, когда не своелюбие, а доброволие они будут вносить в мир и когда, следовательно, станут орудием Божественной воли. У человека, как существа разумного, есть один только враг — это слепая сила природы; но и этот враг лишь временный и станет другом вечным, когда между людьми пе будет вражды, а будет соединение в познавании и управлении ею, слепою силою природы, которая казнит за невежество, как казнила в настоящем 1902 году на Мартинике за неверное понимание учеными вулканического процесса 5.
Итак, существа разумные, не в розни, а в их совокупности пребывающие, существа разумные и чувствующие утраты, — как они должны относиться к силе неразумной, которая, рождая, не может не умерщвлять?! Подобает ли существу разумному, волею одаренному, в котором не все только даровое — рожденное, а есть и теперь уже нечто трудовое, самим созданное, — подобает ли такому существу подчиняться сило слепой, невольной. И в чем должно состоять наше, существ разумных и чувствующих, общее дело: в эксплуатации ли и утилизации природы, т. е. в ее истощении (в истощении дарового, рожденного), или же в регуляции природы, т. е. в обращении дарового в трудовое, рожденного в созидаемое, рождающего в воссозидающее, умерщвляющего в оживляющее… Повиноваться природе для разумного существа значит управлять ею, неразумною силою, ибо природа в разумных существах приобрела себе главу и правителя, за раболепие же и рабство перед собою и за невежество природа, как сказано, подвергает смертной казни и в настоящем 1902 году зараз казнила более сорока тысяч, казнила за плохие успехи в изучении вулканической силы. Для человека, как сознания природы, вопрос естественный, вопрос о природе как силе, которая, рождая, умерщвляет, составляет естественное его, человека, дело, ибо это дело разрешает вопрос о голоде, моровых язвах и болезнях вообще, т. е. о старости и смерти. И верующие и неверующие могут объединиться в этом естественном деле, объединившись же в деле, придут и к единомыслию. И для верующих участие в этом естественном деле будет не противлением воле Божией, а исполнением ее, для неверующих же это будет освобождением от рабства слепой силе и подчинением воле Божией вместо отрицания божественной воли, на которое бесплодно растрачивала свои силы философия.

Вопрос IV. О двух разумах (теоретическом и практическом) и о двух сословиях (сословие ученых — интеллигенция и неученых — народ); о философии как младенческом лепете человеческого рода, или мысли без дела, и об едином истинном разуме, объединяющем всех во всеобщем познавании и управлении слепою, неразумною силою (в регуляции), в познавании и управлении, постепенно расширяющемся на все миры, на все системы миров до окончательного одухотворения вселенной через регуляцию воскрешенными поколениями. Это и будет то — в совершенной полноте, — что каждое существо в утробном своем существовании проходит, но в самом сокращенном виде.
«Познай самого себя» (не верь, следовательно, отцам, т. е. преданию, не верь свидетельству других, или братьев, знай только себя, говорит демон (Дельфийский или сократов). «Познаю, следовательно, существую», — отвечает Картезий, т. е., поясняет Фихте: «Я — познающее и есть существующее; все же прочее есть лишь познаваемое, т. е. лишь мысленное, следовательно, несуществующее». Итак: «Возлюби себя всею душою твоею, всем сердцем твоим», — заключают Штирнер и Ницше, т. е. найди в себе себя, будь единственным и ничего, кроме себя, не признавай…
Или же: Познайте себя в отцах, и отцов в себе, и будете братством сынов; тогда осуждение (критика) заменится искуплением, искуплением не словом лишь, а делом, т. е. воскрешением, и тогда будем воистину учениками христовыми.
О двух разумах: о разуме созерцающем (теоретическом), т. е. считающем Бога, как и отцов умерших, лишь мыслимым, а друг друга — вещами, но не мыслящими существами, о разуме, хотя и признающем регуляцию природы (космологию), но лишь в области знания (в представлении), а не в действительности; и о разуме практическом, не обращающем, однако, мыслимое в действительное, а остающемся при мыслимом, т. е. при суеверии. О критике чистого разума и о суеверии практического, а также и о том, почему критика не касается основ разделения на два разума и на два сословия (ученое и неученое), основ разделения, приводящего к двум невежествам.
О двух сословиях, из коих одно считает себя темным, а другое (философы-интеллигенты) не признает возможности действительного (объективного) знания, т. е. о двух невежествах как необходимом следствии раздвоения разума. Теоретический разум оказывается неспособным отличить бред от действительности, а практический, относясь пассивно, страдательно к умерщвляющей силе и обращая рождающую силу в похоть нерождающую (искусственно-бездетный брак), ведет к уничтожению рода и делает невозможною действительную, бессмертную жизнь.
И о разуме едином, том «истинном» разуме, в который все должны прийти, чтобы никто не погиб, но чтобы все объединились в деле «сынов человеческих», дабы «все едино были» (один род).
Разум теоретический, смерть и жизнь познающий (вопрос о смерти и жизни), и разум практический, жизнь возвращающий и смерть тем побеждающий (вопрос о всеобщем деле воскрешения), и это как исполнение воли Бога отцов, не мертвых, а живых, воли Сына, давшего заповедь собирания, и воли Св. Духа, действующего (а не глаголящего лишь) чрез собирающих и научающих в общем деле осуществления чаемого, в котором вера воссоединяется с разумом, — таково истинное, естественное отношение двух разумов, т. е. это такое отношение двух разумов, каким оно должно быть и какого в настоящее время нет. В настоящее время теоретический разум, отделясь от народного, практического, верующего (христианского или крестьянского) разума, заменяет вопрос о жизни и смерти городским вопросом о бедности и богатстве, возводя его в вопрос о всеобщем обогащении или же о всеобщем обеднении и тем осуждая род человеческий на вечное несовершеннолетие. Для установления должного, надлежащего отношения двух разумов нужно поставить на первое место разум практический в лице народа, который верит в воскресение и в свое участие в деле воскресения, верит, что участвует в этом деле как орудие воли Бога отцов и, как язычник, хороводу приписывает силу быть солнцеводом, силу возвращать солнце от зимы на лето для возвращения погребенного зерна и воскрешения посеянных тел отцов (мертвецов); или же такое же действие народ приписывает силе одной молитвы, потому что не знает такого труда, дела, которым можно было бы производить нужное действие на природу в случаях, например, засух, наводнений и т. п. бедствий, И не откажется от этих суеверий, или суеверных действий, живущий с природою, в полной от нее зависимости народ, что бы ему ни говорили, пока не укажут действительного средства, которым он мог бы управлять теми силами, от которых теперь в зависимости. В указании такого средства — а вовсе не в отрицании разумной причины всякого бытия и разумной цели существования — и заключается задача теоретического разума; а потому первое место, даваемое теоретическому разуму, есть узурпация, измена своему родителю — практическому разуму, от которого он, теоретический разум, происходит, как город от села, как горожанин от крестьянина; возвращение же теоретического разума к практическому, т. е. в село, будет выражением раскаяния в своей измене или узурпации. Удалившись из села, горожане забыли отцов и Бога отцов, Бог обратился у них в идеал неосуществимый, в одну мысль, и явился даже вопрос о происхождении идеи о Боге — горожане стали спрашивать, откуда взялась такая мысль в их головах; возвратившись же в село, они не могли бы не раскаяться в забвении отцов и Бога отцов и поняли бы, что можно говорить о грехе удаления, забвения, о грехе отчуждения, а не о происхождении мысли о Боге, которая всегда была, явилась вместе с сознанием. Выражаясь образно, можно сказать, что горожане, удаляясь из села, не только не захватили щепотки земли с могил отцов, а даже отрясли прах отцов от ног своих; возвратившись же в село, они должны будут посыпать этим прахом главы свои. Будучи в отдельности, два разума, теоретический и практический, являлись двумя невежествами, двумя мраками; при соединении же разума теоретического с практическим, с разумом верующим, крестьянским и христианским, они воссияют двойным светом, и прежних взаимных обвинений — верующими неверующих в мраке сомнения, а неверующими верующих в обскурантизме, в мракобесии — уже не будет. Нельзя не заметить, что, обвиняя верующих в мракобесии, неверующие и сами не считают свой свет истинным, потому что сами признают свое знание, знание теоретического разума, лишь субъективным.

Вопрос V. О двух чувствах: о половой чувственности и о детской любви к родителям, или, что то же, о всемирной вражде и о всемирной любви.
«Нет вражды вечной, а устранение временной — наша задача». «Будьте как дети».
О двух чувствах: половая чувственность и порождаемый ею аскетизм как отрицание чувственности; и об едином чувстве всеобщей любви к родителям, неотделимом от единого разума.
Беспричинна ли вражда, или же есть реальные причины небратских отношений между людьми и неродственных отношений слепой природы к разумным существам? И какие нужны средства для восстановления родства?
Увлечение внешнею красотою чувственной силы, особенно в половом инстинкте, этом «обмане индивидуумов для сохранения рода», увлечение, не видящее или не желающее видеть в ней, в силе чувственной, и силу умерщвляющую, не видящее связанной с рождением смерти, и производит индустриализм, служащий к возбуждению полового инстинкта; индустриализм же создает для своей защиты милитаризм, производит богатство и бедность, а сии последние (богатство и бедность) вызывают социализм, или вопрос о всеобщем обогащении.
Сила чувствующая, но не чувственная зарождается в детских душах; сила эта вместе с наступлением старости и смерти родителей переходит в силу сострадающую и соумирающую, а соединяя всех сынов и дочерей в познании и управлении, т. е, в регуляции природы, обращается в могучую силу, воссозидающую умерших; через воскрешаемые же поколения регуляция постепенно распространяется на все миры.
Любовь всемирная рождается из детски-сыновнего и особенно дочернего чувства, развивается же и укрепляется она только в деле отеческом, общем для всех и родном, близком, своем для каждого.

Вопрос VI. О двух волях или двух нравственностях
а) О двух волях. Воля к рождению, т. е. воля как похоть и как отрицание похоти (аскетизм), жизнь только для себя (эгоизм) и жизнь только для других (альтруизм), и воля к воскрешению, т. е. чтобы жить со всеми живущими для воскрешения всех умерших.
«Познай себя, ибо приближается царство мира сего».
«Покайтесь, знающие только себя, ибо приближается Царство Божие, царство всех»…
О двух волях (к рождению и к отрицанию рождения — аскетизм) и об единой воле к воскрешению, неотделимой от единого разума и единого чувства.
б) О двух нравственностях. Что предпочтительнее: нравственность ли разъединения, т. е. свобода личности, выражающаяся в борьбе за мнимые достоинства и мнимые блага сынов, забывших отцов, заменивших любовь к отцам похотью; или же нравственность объединения, нравственность сынов, сознающих утрату, свое сиротство, и только в исполнении долга к отцам находящих свое благо, свое дело.
Воля к рождению, как похоть, порождая богатство, приводит весь род человеческий к деморализации (Всемирная выставка есть полное выражение деморализации); а воля к воскрешению, или когда вопрос о возвращении жизни ставится целью разумных существ, приводит к морализации всех миров вселенной, ибо тогда все миры, движимые ныне бесчувственными силами, будут управляемы братским чувством всех воскрешенных поколений; в этом и будет заключаться морализация всех миров, равно как и рационализация их, ибо тогда миры вселенной, движимые ныне бесчувственными и слепыми силами, будут управляемы не чувством только, но и разумом воскрешенных поколений.

Вопрос VII. О двух образах жизни, о двух бытах, или, можно сказать, об единой сельской жизни (т. е. о сынах, у праха отцов живущих), недозревшая форма которой есть жизнь кочевая, а отживающая форма — жизнь городская, культурная.
Постановка во всей городской мануфактуре на первое место красочной промышленности, которой присвоено даже название «ученой индустрии», показывает, что вся промышленность, вся технология обречены на службу половому подбору, и это свидетельствует о глубоком унижении и позоре ума человеческого, о приближении человека к животности, о большем и большем нравственном упадке города. Можно сказать, что вся городская культура есть обожание, обоготворение, т. е. культ женщины.
Куда же направиться — к городскому ли культу вещи и женщины, к «благолепию тления», или же к селу, к праху отцов, к селу в уповании, что оно достигнет такого состояния, при котором прах отцов будет обращаться уже не в пищу потомкам, а в тело и кровь самих отцов, так что отцы станут живы и для нас, телесных существ, как живы они для Бога… Культ ли кладбищ, т. е. мертвых, ждущих оживления, или же Всемирная выставка — плод индустриализма, учреждение уже созревшее и отживающее, учреждение мнимо-враждебное, а на самом деле дружественное милитаризму, вытеснившее кладбище, вытесняющее храмы, теснящее университеты, презирающее музеи, которые хранят останки предков (мощи), — словом, учреждение, только в себе признающее жизнь.
Сельская жизнь, как она ныне есть, хотя и высшая двух других (кочевой и городской), не есть еще жизнь совершенная; сельская жизнь приобретет условие к достижению совершенства, сделается способною достигнуть совершенства только тогда, когда горожане возвратятся к праху отцов и кочевые сделаются оседлыми, т. е. когда никто уж не будет удаляться от могил отцов, когда кладбища сделаются центрами собирания сынов, когда совершится объединение в дело отеческом, которое вместе будет и братским. Условие для достижения совершенной жизни будет приобретено лишь тогда, когда разрешится вопрос о двух типах людей: о сынах умерших отцов, помнящих и поминающих отцов, и о сынах, забывших отцов, о блудных сынах, или о высшем звании «человек», общечеловек, всечеловек и, наконец, сверхчеловек (это отвлеченнейшее философское определение, ничего определенного в себе не заключающее), когда разрешится вопрос о крестьянах и горожанах, о крестьянах, у которых культ отцов, и о горожанах, у которых культ женщин и вообще культ половой страсти во всех разнообразных ее проявлениях, и когда будет признано, что истинно высшее — это сын человеческий, — определение, заключающее в себе истинный долг всех сынов, как одного сына, ко всем отцам, как одному отцу, т. е. долг воскрешения, долг разумных существ, объединенных по образу Триединого Существа, в Коем открывается для нас причина бессмертия и вина человека, которая привела его к смерти.

Вопрос VIII. О науке у как она есть и какою должна быть, о науке сословной и о науке, на всеобщем наблюдении и опыте основанной, на выводах из наблюдений, производимых везде (повсюду), всегда и всеми, и на опыте, производимом в самой природе, на опыте как регуляции метеорических, вулканических, или плутонических, и космических явлений, а не на опытах, лишь в кабинетах и лабораториях производимых, на фабриках и заводах прилагаемых, — на опыте едином, производимом всеми живущими в совокупности, над всею землею как одним целым, как кладбищем множества поколений, постепенно возвращаемых к жизни и присоединяющихся к познающим и правящим для расширения регуляции от одной планеты, нашей земли, к другим, на всю солнечную систему, как целое, а затем и на другие системы, на всю вселенную.
Состоятельна ли наука, как она есть, и не отживающее ли учреждение университет6, этот раб индустриализма, не видящий в нем (индустриализме) игрушек и безделушек, ничего выше индустриализма и доставляемых им благ не признающий, «враг престола и алтаря, враг самодержавия, православия и народности», призывающий к суду отцов, пророков, Христа и, наконец, Самого Бога, враг всякой власти, вооружающий сынов против отцов, учеников против учителей, студентов против профессоров, разрушающий братство, ставящий рознь выше общения, приводящий к монизму, к солипсизму, приводящий каждого к сознанию себя единственным и весь мир обращающий в представление, — вот принципы, на которых держится университет и вся его жизнь, что и делает его учреждением отживающим, в котором уже не слышно голоса профессоров, заглушаемого требованиями учебных забастовок со стороны учеников-студентов. Заслуживает ли названия истинной та сословная наука, наука университетская, которая основывается на наблюдениях, производимых кое-где, кое-когда и кое-кем, выводы из которых, а также из кабинетных и лабораторных опытов, прилагаются к фабричной и заводской деятельности. Или же паука должна быть, как это выше сказано, достоянием всех, т. е. быть выводом из наблюдений, производимых везде, всегда и всеми, выводом, прилагаемым к регуляции, или управлению, слепою и бесчувственною силою природы… Вправе ли наука чистая, наука университетская, быть безучастною к человеческим бедствиям, т. е. должна ли она быть знанием лишь для знания, знанием лишь того, почему сущее существует, а не того, почему живущее страдает и умирает?! И не преступна ли наука прикладная, создающая предметы вражды — мануфактурные игрушки — и вооружающая враждующих из-за этих игрушек истребительнейшими и мучительнейшими орудиями, мощно содействующими к обращению земли в кладбище. Наука, как она есть, может все отрасли знания соединить или в астрономии, или же в истории, причем если соединить все знания в астрономии, то история обратится лишь в небольшую часть зоологии, если же все отрасли знания соединить в истории, то астрономия будет лишь страничкою в истории человеческой мысли. Наука же — какою она должна быть — чтобы быть истинною и действительною, обязана открыть истории, т. е. ряду поколений, на тесной земле заключенных, пострадавших и умерших, всю вселенную, все небесные тела, как поприще их деятельности.

Вопрос IX. Об искусстве, как оно есть, т. е. об игре, творении мертвых подобий, и об искусстве, каким оно должно быть, т. е. об искусстве как о воссоздании — всеобщим трудом — жизни всего прошедшего, жизни действительной, тождественной.
Человек не природы порождение, а Бога через нас самих творение и к жизни всех умерших на земле, через нас же, возвращение для разумного всеми мирами управления.
Искусство, каким оно должно быть и каким оно было и стало. Должно ли оно, искусство, для сынов умерших отцов ограничиться творением мертвых лишь подобий всего прошедшего и воспроизведением всего мироздания в кажущемся лишь виде, каков храм; или же искусство должно быть действительным их, прошедшего и мироздания, воссозданием, делом Божеским и человеческим. Не явствует ли второе назначение искусства из самого его начала? Ибо, начавшись востанием живущего, т. е. вертикальным положением человека, и восстановлением падшего, т. е. умершего, обращением к небу первого (живущего — при вертикаль-пом положении) и мнимым воскрешением (в виде памятника) второго (т. е. умершего), искусство достигало в храмах воссоздания подобий земли и неба и только затем пало до всемирной промышленно-художественной выставки, в которой забывшие отцов сыны собрали лишь все то, что служит к усилению полового подбора…
Все искусства могут быть объединены или по-немецки — в музыкальной драме, в театре, или же, как полагаем мы, по-славянски, по-русски — в архитектуре, в ее высшем произведении — храме, и в службе, совершаемой в храме, в храме как изображении мироздания, бесконечно малом по сравнению с мирозданием, но бесконечно высшем его (мироздания) по смыслу, по вложенной в него (храм) мысли, в храме как проекте мира такого, каким он должен быть. Храм есть изображение неба, свода небесного, с изображенными на нем поколениями умерших, как бы ожившими; на иконостасах, как в московском Успенском соборе, как и во всяком храме, только сокращенно, мы видим изображение всей истории, начиная от Адама, — праотцы допотопные, праотцы послепотопные, цари, пророки, предтеча господень, Христос, апостолы, святые, и это до последних дней; в божественной же службе все эти небожители объединяются в одно целое со служащими в храме и предстоящими (еще живыми), в божественной службе все, умершие и живые, составляют одну церковь. Но храм есть изображение мира по птоломеевскому мировоззрению, и пока господствовало птоломеевское мировоззрение, до тех пор между знанием и искусством не было противоречия; когда же мировоззрение птоломеевское заменилось коперниканским, тогда явилось противоречие между знанием и искусством, ибо искусство остается птоломеевским, а знание делается коперниканским. Птоломеевское мировоззрение, как оно выражается в искусстве, в храме с его службами, есть мнимая патрофикация неба, а коперниканское должно быть действительным отцетворением, воскрешением, в чем и найдет свое разрешение противоречие между знанием и искусством.
Хранилище памятников прошлого — музей, не есть ли он учреждение, еще не дозревшее и еще не понимающее, для чего оно собирает отжившее, учреждение, не задававшееся еще вопросом, «оживут ли кости сии», не понимающее своего единства с храмом Бога отцов и полной противоположности индустриализму и милитаризму и не замечающее своих врагов ни в современном университете, чтителе слепой силы природы, отцов умерщвляющей, ни в повелителе университета — индустриализме, явно презирающем музей, неявно и самый университет.

Вопрос X. О вере и знании, или о Пасхе как празднике и как деле воскрешения.
Религия, воссоединяя знание и искусство в Пасхе — по-христиански — и даже в культе умерших — по-язычески, — достигнет совершенства, действительности, осуществления… Религия, как соединение знания и дела, и есть культ умерших, или Пасха страдания и воскрешения: религия есть совокупная молитва всех живущих, вызванная страданием и смертью, молитва о возвращении жизни всем умершим, исполнение которой есть долг и дело самих молящихся, а в этом исполнении заключается и истина, и благо, и красота, или благолепие нетления. Страждущий и воскресший Христос есть тип всех людей, сынов человеческих; Ему посвящены две недели в году, но и остальные пятьдесят есть лишь повторение этих двух.
Должны ли вера и знание быть всегда противоположными и враждебными, или же они должны объединиться, и каким образом. Разрешим ли этот вопрос в городе, переходящем к четвертому сословию, к сословию утилитаризма и секуляризма, которое наибольшее наслаждение, наименьший труд считает высшим благом, а потому и в науке отвергает, как отбросы, все, не имеющее непосредственного приложения к этой цели?! Или же вопрос этот может быть разрешен только селом, где должно воссоединиться все вытесненное городом, для того чтобы, став в прямые, непосредственные отношения к земле, т. е. к праху предков, и к небу — к силе умерщвляющей и оживляющей, — превратить слепую силу в управляемую разумом, в деле же управления слепою силою, которое есть дело воскрешения, все знание и все искусство будут служить лишь орудиями этого великого дела; и только таким путем, таким образом и могут объединиться вера и знание.
Пасха начинается с создания человека Богом чрез него же, т. е. через человека самого; она выражается в востании сынов (вертикальное положение) и в восстановлении (в виде памятников) умерших отцов; она выражается и в весеннем хороводе, в этом мнимом солнцеводе, на красной горке, т. е. на кладбище совершаемом, в солнцеводе, возвращающем солнце от зимы на лето для возвращения жизни… И эта Пасха — возвращение сынами жизни отцам — есть необходимая функция, необходимое отправление сынов, утративших отцов; она не прекращается и при вынужденном удалении сынов от могил отцов, когда они уносят горсть земли с могилы отцов. Прекращается Пасха только у блудных сынов, отрясающих прах от ног, т. е. при превращении села в город, что наглядно выражается удалением праха умерших за черту поселения; в селе же, в настоящем селе, не зараженном городом, этот прах имеет всегда центральное положение. И в городе, чем выше поднимаются сыны, тем более утрачивается ими чувство к отцам, а с утратою чувства утрачивается и эта потребность так или иначе, хотя бы и мнимо, возвращать, восстановлять жизнь отцов; название Пасхи, или воскресения, хотя и остается, но под этим названием разумеется уже весеннее лишь возрождение, половая страсть, как это можно видеть из пасхальных номеров всех газет, можно видеть это и на первых страницах «Воскресения» Толстого. Пасха родилась с человеком, не оставит его никогда, не может быть и им оставлена, потому что составляет самую сущность сынов человеческих, и мы встречаем ее везде и всегда под разными формами, начиная, как было сказано, с первого востания, вертикального положения, этого первого сознательного человеческого акта, начала созидания себя человеком (Бог созидает человека чрез самого человека), и начиная с первого воссоздания сынами человеческими умерших отцов в виде памятников; это и есть первая Пасха, воскрешение, Сыны человеческие дорожили и самым прахом отцов, возвращения жизни коему чаяли, дорожили так, что переносили его с собою при удалении от могил отцов, вынужденном необходимостью. Даже те, кои отрясли прах предков от ног своих — разумеем горожан, удаляющих останки умерших за город, — даже ученые, высшая стадия горожан, отрекшиеся от самого имени сынов, заменившие его отвлеченным, неопределенным, ничего не говорящим словом «человек», — все они в самих себе носят своих отцов-предков и всячески, различным образом их воспроизводят, хотя и не сознают, не понимают этого. Даже величайший враг воскресения — Толстой, который, чтобы отвергнуть истинное воскресение, назвал воскресением неважную нравственную, совершенно бесплодную перемену, — что он делал, создавая «Войну и мир», как не воссоздавал, воскрешал своих предков, хотя и делал это лишь мнимо, а не действительно. Не понял Пасхи и Хомяков, отожествив ее в известном своем стихотворении с братством без отечества7. Исчезнув на Западе, и особенно на дальнем, Пасха сохранилась в России, и особенно в Кремле при гробах собирателей, или объединителей сынов для дела воскрешения отцов, в Кремле, т. е. в крепости, оборонявшей прах отцов и долженствующей орудия обороны обратить в орудия оживления праха, когда небратство исчезнет. Коронация, т. е. подавление стоящего в отцов место на общее дело воскрешения отцов, не имела бы смысла, если бы совершалась не в Кремле, а где-либо в ином месте; но еще большее значение получила бы коронация, если бы совершалась в день Пасхи. Манифест 12 августа 1898 года, манифест о разоружении, как его называют8, имел бы полный смысл только в день Пасхи, которая заменяет день воздаяния, Суда, наказания днем всепрощения, амнистиею. Известное слово Иоанна Златоуста, произносимое обыкновенно в конце пасхальной утрени9, и есть амнистия. То же выражается и христосованием, свидетельствующим, что все оскорбления и обиды забыты. Пасха на месте своего происхождения, в старом Иерусалиме и в его подобии — Новом Иерусалиме, построенном патриархом Никоном, особенно ощутительна, осязательна, в них она постоянна, целогодня, и отожествление Пасхи с православием в этих местах особенно понятно, вразумительно.
Сыны, чтущие своих отцов, не хранили только прах их и не защищали лишь самоотверженно свою землю как прах предков, но и в самом небе видели отцов и в храмах воспроизводили это небо, т. е. мир, как он кажется, представляется нашим чувствам. Когда же ученые отвергли птоломеевское мировоззрение, дававшее возможность патрофикации, и уже торжествовали, что убито все, никакого неба нет, патрофикация невозможна, оказалось, что коперниканское воззрение, заменившее птоломеевское, чтобы быть доказанным, требует действительной патрофикации, т. е. регуляции всех миров через не рожденные уже, а воссозданные прошедшие поколения, потому что всякое положение (а коперниканское воззрение было и есть лишь положение), как только перестает быть предположением, делается суеверием, если не доказано осязательно; каким же образом коперниканское воззрение может быть доказано осязательно, если мы не приобретем способности жить и вне земли, во всей вселенной; без такой способности, которая даст нам возможность не только посетить, но и населить все миры вселенной, мы не можем убедиться, что эти миры именно таковы, как это следует по воззрению Коперника, а не таковы, каковыми они нам кажутся. Способность же жить во всей вселенной, дав возможность роду человеческому населить все миры, даст нам и силу объединить миры вселенной в художественное целое, в художественное произведение, многоединым художником коего, в подобие Триединому Творцу, будет весь род человеческий, в совокупности всех воскрешенных и воссозданных поколений, воодушевляемых Богом, или Духом Святым, уже не говорящим лишь, и притом через некоторых только людей, пророков, а действующим через всех сынов человеческих в их этической, или братской (супраморалистической), совокупности, — через всех сынов человеческих, достигающих божественного совершенства («Будьте совершенны, как Отец ваш небесный совершен»)10 в деле, в труде восстановления мира в то благолепие нетления, каким он был до падения. При этом объединенные наука и искусство станут этикой и эстетикой, сделаются естественной, мировой техникой этого художественного произведения, космоса, — объединенные наука и искусство будут тогда этико-эстетическим богодейством, и не мистическим уже, а реальным. Итак, если храм птоломеевского искусства, будучи подобием мироздания, как оно представляется нашим внешним чувствам, если этот сравнительно малый до ничтожества храм, но одушевляемый внутренним чувством, по своему глубокому смыслу, по духу оказывается несравненно выше вселенной, то в коперниканском искусстве внутреннее и внешнее выражение должны достигнуть полного соответствия; сего ради и создан человек, в этом и заключается ответ на вопрос о смысле и цели, которым не переставали заниматься разумные существа, не переставали мучиться над его разрешением забывшие отцов, потерявшие веру в Бога отцов. Наша же древняя Русь, отцов не забывшая и веры в Бога отцов не терявшая, на которую мы смотрим, как иудеи смотрели на Галилею, на Назарет, не ожидая от нее ничего доброго, ничего высокого ни в умственном, ни в нравственном отношении, наша древняя Русь не сомневалась, что ответ на вопрос, «чего ради создан бысть человек», заключается в том, что люди созданы быть небесными силами, взамен падших ангелов, чтобы быть божественными орудиями в деле управления миром, в деле восстановления его в это благолепие нетленное, каким он был до падения.

Вопрос XI. О несовершеннолетии и совершеннолетии.
«Будьте совершенны, как Бог-Отец Ваш совершенен,Бог-Отец не мертвых, а живых». Где нужно брать образцы для жизни, в мире ли животных, в мире ли слепой природы или же в мире высшем человеческого рода. Организм ли нужно поставить образцом для нашего общества и слепую эволюцию для жизни, или же образцом для нашего многоединства должно поставить Божественное Триединство, в котором единство не иго, а самостоятельность личностей не рознь, — и тогда Божественное творчество не послужит ли нам образцом для воссоздания жизни вместо нынешнего разрушения жизни.
Вопрос о несовершеннолетии и о совершеннолетии есть вопрос о кризисе, как необходимом следствии несовершеннолетия, и об амнистии, как условии совершеннолетия; амнистия вместо страшного суда, всеобщей войны, кончины или катастрофы мира.
Богатство, страсть к мануфактурным игрушкам обрекает человека на вечное несовершеннолетие, делает человека из сына и брата гражданином, нуждающимся в надзоре, в угрозах наказанием, ведет к дипломатическим дрязгам, к военным шалостям. Несовершеннолетие не состоит ли в подчинении слепой эволюции, приводящей к восстанию сынов на отцов и к борьбе между братьями, т. е. к депатриации и дефратернизации[35], а потом к вырождению и вымиранию? Совершеннолетие же не состоит ли в братотворении для отцетворения, т. е. в объединении сынов для возвращения жизни отцам — жертвам борьбы и прогресса, что и выразится в переходе Кремля из крепости, защищавшей прах отцов, и из храма отпевания к вне-храмовой литургии, или к воскрешению?
Род человеческий, оставаясь несовершеннолетним, оставаясь в розни, не объединяясь в труде познавания слепой силы, а подчиняясь ей, естественным путем придет к вырождению и вымиранию, а путем сверхестественным может ожидать лишь трансцендентного воскресения, не через нас совершаемого, а извне, помимо и даже вопреки нашей воле приходящего, воскресения гнева, страшного суда и осуждения одних [(грешников) на вечные муки, а других (праведников) на созерцание этих мук. Мы, чтущие Бога, «Который всем человекам хощет спастися», чтобы все в разум истины пришли и никто не погиб, — не можем не признать такой конец в высшей степени печальным, в высшей степени безотрадным и потому позволяем себе думать, что пророчество о страшном суде условно, как пророчество пророка Ионы11, как и всякое пророчество, ибо всякое пророчество имеет воспитательную цель, имеет в виду исправление тех, к кому оно обращено, и не может осуждать на безысходную гибель, и притом даже тех, которые еще не родились; если бы это было так, то какой смысл, какую цель могло бы иметь такое пророчество, и может ли оно быть согласно с волею Бога, Который, как сказано, всем хочет спастись, чтобы все в разум истины пришли, чтобы никто не погиб… Огорчение пророка Ионы, когда пророчество его не исполнилось, получило осуждение, поставлено ему в вину, творец же Апокалипсиса, он же и апостол любви, думается нам, возблагодарил бы Господа, если бы не исполнилось его пророчество.

Вопрос XII. О деспотизме (неволии) и конституции (своеволии), или об открытом господстве (деспотизм), и о скрытом иге (конституция) и о самодержавии12, в коем, власть над себе подобными заменяется властью над слепою силою, что и ведет к совершеннолетию, к действительному умиротворению, т. е. к доброволию, а в доброволии и заключается сущность самодержавия.
«Божие — богови, кесарево — кесарю», — завет для власти языческой. «Не народ для царя и не царь для народа, а царь вместе с народом, как исполнитель дела Божия, дела всечеловеческого», — завет для власти христианской, православной. Разрешение антиномии божия и кесарева, духовного и светского, и антиномии двух разумов.
Конституция как забава — в Австрии, как кулачная расправа — в Италии, как «игра, не стоящая свеч» — во Франции, как праздное пустословие везде, или же самодержавие как сыновство и отечество, как дело сынов, направляемое «стоящим в отцов или праотца место», поставленным от Бога отцов (живых, а не мертвых) для защиты земли как праха отцов, от не признающих еще братства сынов, самодержавие как дело сынов, переходящее — при полном объединении сынов — в возвращение праху отцов жизни, т. е. в борьбу уже не с себе подобными, а с силою темною, которая, рождая, умерщвляет…
Исполнение задачи самодержавия не положит ли конец всяческому раздвоению: раздвоению религии, двух разумов, двух сословий (ученых и неученых); а через это не положится ли конец и раздвоению властей, власти кесаря от власти Божией, так что кесарь станет орудием Бога. Царь вместе с народом станет исполнителем дела Божия, и вопрос о жизни и смерти заменит собою вопрос о богатстве и бедности, нравственное будет поставлено выше юридического, экономического, социального, обязательное заменится добровольным, и бедность существа человеческого, бедность естественная, не говоря уже о бедности искусственной, превратится в «богатство неветшающее», в жизнь всех со всеми и для всех, в сокровище, которому и должны быть всецело отданы умы, сердца и воли наши.
Вопрос пасхальный есть вопрос о том, остаться ли человеческому роду в вечном несовершеннолетии или же достигнуть полноты совершеннолетия; остаться ли на той первой ступени перехода природы от слепоты к сознанию, на какую в настоящее время природа поднялась через нас, или же природа должна достигнуть полноты сознания и управления всеми мирами через все воскрешенные поколения.
Отречение же от дела воскрешения оставляет роду человеческому на выбор только: остаться ли при конституционных прениях или же при деспотизме; остаться ли при Пасхе как празднике только и при литургии лишь храмовой, как выражении еще неполном любви к отцам, выражении, не переходящем в действительное воскрешение, или же при совершенном отречении от отечества и братства предаться на могилах отцов скотским оргиям и затем зверскому истреблению друг друга; остаться ли при искусстве лишь мертвых подобий, или же уничтожить всякие подобия и не осуждать лишь отцов за дарование жизни без согласия рожденных, а проклинать породивших; остаться ли при науке сословной, кабинетной, или же, отказавшись от всякого знания, погрузиться в непроглядный мрак обскурантизма; остаться ли при вечном городе женихов и невест, окруженных игрушками и безделушками, в забавах и удовольствиях, или же, отрекшись не только от предков и отцов, но даже от потомков и сынов {искусственно бездетный брак), предаться безграничному сладострастию; остаться ли при воле, как похоти, или же при плотоумерщвлении; остаться ли при чувственности и только при печаловании об умерших, или: же как самое последнее и величайшее зло — погрузиться в нирвану, произведение злой нетовщины, — таков плод отречения от дела воскрешения.
Не такова благая весть христианства; как буддизм противоположен христианству, так противоположна и чаемая будущность, обещаемая христианством, буддийскому небытию. Супраморализм, в противоположность буддийской нирване, небытию, требует от разумных существ полного раскрытия бытия, т. е. всего, что в нем есть, было и может быть: разумные существа, располагая настоящим, т. е. всем, что есть, воскрешают то, что было, во всевозможном совершенстве, Супраморализм требует рая, Царства Божия, не потустороннего, а посюстороннего, требует преображения посюсторонней, земной действительности, преображения, распространяющегося на все небесные миры и сближающего нас с неведомым нам потусторонним миром: рай, или Царство Божие, не внутри лишь нас, не мысленное только, не духовное лишь, но и видимое, осязаемое, всеощущаемое органами, произведенными психофизиологическою регуляциею (т. е. управлением душевно-телесными явлениями), органами, которым доступны не трав лишь прозябание, но и молекул и атомов всей вселенной движение, что и сделает возможным воскрешение и всей вселенной преображение. Итак, Царство Божие, или рай, есть произведение всех сил, всех способностей, всех людей в их совокупности, произведение не отрицательных, а положительных добродетелей; таков, можно сказать, рай для совершеннолетних; он может быть произведением лишь самих людей, произведением полноты знания, глубины чувства, могущества воли; рай может быть создан только самими людьми, во исполнение воли Божией, и не в одиночку, а всеми силами всех людей в их совокупности; и он не может заключаться в бездействии, в вечном покое, покой — это нирвана; совершенство заключается в жизни, в деятельности. «Отец мой доселе делает и аз делаю»13 — вот в чем совершенство. Рая для несовершенных, или несовершеннолетних, и быть не может; потому-то все попытки создать такой рай — таковы попытки Данта, Мильтона, Шенавара и множества других — были совершенно бесплодны; представить рай, созданный не самими людьми, а помимо их, данный им как награда, по справедливости считается предметом самым неблагодарным. Совершенство, совершеннолетие и есть рай, точно так же как вышеописанное состояние несовершеннолетия, выражающееся в скотских оргиях, в зверском истреблении друг друга, в безграничном и ненасытном сладострастии, есть истинный ад.
Первый недостаток дантова рая14, этого рая для несовершеннолетних, для тех, которые бессмертие и блаженство считают принадлежащими им по праву рождения, а не по труду, и заключается в том, что этот рай не создается самими, а уже существует, создан для них, но помимо их. В этом отрицании труда, в этом презрении к труду, как это видно, например, в Каине Байрона, который такой же аристократ, как и его автор, и заключается несовершеннолетие, ребячество; а между тем блаженство состоит прежде всего и выше всего в его созидании. Регуляция метеорического процесса есть уже первое начало небесного дела, созидания рая.
Второй недостаток дантова рая, рая для несовершеннолетних, можно сказать, порок его, состоит в том, что он переносит на небо человечество со всею его теперешнею нравственною ограниченностью; так, созерцателям, как творцам такой райской жизни, отведено место в наивысшем из планетных небес; а между тем созерцание, именно потому, что оно созерцание, и не может быть в действительном раю, ибо крылья его только мнимые, мысленные и не могут поднять его до рая; только созерцание, переходящее в дело, могло бы создать рай и мысленные крылья превратить в телесные: человеку будут доступны все небесные пространства, все небесные миры только тогда, когда он сам будет воссоздавать себя из самых первоначальных веществ, атомов, молекул, потому что тогда только он будет способен жить во всех средах, принимать всякие формы и быть в гостях у всех поколений — от самых древнейших до самых новейших, во всех мирах, как самых отдаленных, так и самых близких, управляемых всеми воскрешенными поколениями, во всех мирах, которые во всей их целости будут предметом художественного дела всех поколений в их совокупности, как единого художника.
Рай Данта, как он изображен им, есть царство языческих добродетелей, — рая они не созидают, а потому и быть в нем не могут. Римский орел15, т. е. западный император, произволом папским в это достоинство возведенный, от которого происходит и нынешний немецкий, Черный царь, как его можно назвать, в противоположность Белому русскому царю, — римский орел, внесший раздор в христианский мир, поднялся до неба Меркурия, но не очистился от властолюбия и честолюбия, которые способны создавать государства и бессильны создать рай, райское общество, в котором нет ничего юридического и экономического, а одно лишь родственное. Только Император нераздельной Империи, предводительствующий войском, идущим не против себе подобных, а против силы слепой, темной, может войти со своими сподвижниками в рай, ими созидаемый. Богословие вознеслось до солнца, но осталось лишь богоговорением, словом, а не делом Божиим; только богодейство (но не мистическая теургия), только превращение самих себя в орудия дела Божия обратит все солнца, все небесные миры в Царство Божие, в рай. Отрицательная девственность еще не небесная добродетель, целомудрие — еще не деятельная мудрость, не рождать еще не значит освобождать от смерти, воскрешать: нужно, чтобы бессознательное рождение заменилось делом воскрешения; ныне же в помещении девственниц на Венере можно бы видеть скорее злую иронию, так как и сама земля не освободилась еще от власти Венеры, а отрицательная девственность освободить ее от этой власти не в силах. Такую же иронию можно видеть и в помещении воинов и крестоносцев под покров языческого бога Марса, а между тем война, вопреки мнению католиков, создать рая не может, война может только разрушать, истреблять, и только обращение орудий истребления в орудия спасения может создать рай. Воины, помещенные на Марсе, могли бы и на земле обратиться в воинство, спасающее от голода, язвы и смерти, т. е. и на земле могли бы освободиться от власти бога войны Марса. И легистов незачем было отправлять на Юпитер, так как потребность в них и на земле очень велика и все увеличивается, — земля стонет под игом юристов, и еще недавно юристы своим участием в конференции мира погубили ее, превратив ее в третейский лишь суд. Переносить на небо недостатки земли, заключающиеся в том, что земля не может еще жить под нравственным законом и потому нуждается в законо юридическом, — значит создавать не рай; и надо благодарить Бога, что это только мечта поэта, а не действительность. Но самый великий грех совершает Дант, поэт рая несовершеннолетних, когда достигает высшей степени рая, когда изображает Св. Троицу; он видит в Ней лишь вечный свет, т. е. одно лишь знание, который сам в себе покоится (бездействие), один себя постигает и, собою постигнутый, себя (только себя) знает, себя (только себя) любит, т. е. Пресвятую Троицу, как образец единодушия и согласия, Дант заменяет обоготворением себялюбия — небо оказывается не лучше земли.
В основу дантова рая положено птоломеевское суеверие, но и коперниканское мировоззрение не вышло еще из области суеверия, потому что оно есть лишь мысленное: не управляя движением земли, мы не можем убедиться в действительности этого движения и лишь предполагаем его; точно так же мы можем, конечно, верить, что земля есть небольшая звездочка, что и солнце есть звезда, но мы всему этому лишь верим и ничего этого не видим и, следовательно, не знаем.
 

Из II тома «Философии общего дела»

Статьи о регуляции природы*

Горизонтальное положение и вертикальное — смерть и жизнь
Начало человечества тесно связано с сознанием смертности и с проявлением этого сознания в стремлении к замене естественного, само собою рождающегося, самодеятельностью, требующей объединения существ; первый же акт самодеятельности человека есть вертикальное его положение.
Этим именно положением человек, не лишая себя органов необходимой опоры и перемещения, дал себе и органы самодеятельности. То были органы не хватания, терзания, истребления, а органы созидания; совершенство их состоит в том, чтобы ничего не разрушать, а все разрушенное воссозидать.
Воставши, приняв вертикальное положение, человек мог обозреть все, что над ним и кругом его, и вывод из этого обозрения целого и частей сделать средством жизни. Так неразрывны были теория и практика. В этом положении человек открыл небо и землю и их соотношение, а сельское хозяйство было первым приложением этого познания (соотношения небесных явлений к земным). День или длинный ряд дней открыл ему видимый мир, а ночь (или ряд ночей) возбудила в нем предположение о мире невидимом. И судя по тому, что части суток и времена года (время), так же как страны света, верх и низ (пространство) слились в представлении первобытного человека с представлением жизни и смерти, нельзя не заключить, что все эти открытия, как результат вертикального положения, и сознание смертности находились в теснейшей связи.
Невидимое и есть гадес1, аид, ад; временное существо, как ограниченное, конечное, означает смертное; а человек может себя представить лишь под условиями пространства и времени, т. е. лишь смертным, каков он и есть в настоящем. своем положении. G движением человек открывает пространство; посредством одного зрения пространство не могло быть открыто: зримое есть только предполагаемое. Опытом, деятельностью человек узнал ширь пространства; казавшееся близким, то, что как будто можно было схватить рукою, отодвигалось все дальше по мере движения. Опытом, неудачными попытками человек открыл дальность неба, дальность звезд, т. е. свою малость, ограниченность. Во всей деятельности человека есть непрерывность, единство: от первого, самого первого человека, с которого началось удаление неба, манящего к себе, до Магеллана, не нашедшего на земле дороги к небу, до попыток Бланшара, Шарля и их мифических предшественников2 нельзя не видеть все одно и то же: далеко еще не оконченное движение, так как движение не достигло еще всего зримого и предполагаемое не стало еще осязаемым. Пространство и время, эти необходимые формы знания, обусловливаются движением и действием: пространство есть сознание пройденного, дополненное представлением по пройденному о том, что еще не пройдено. Такое представление составилось, необходимо, при движении, обусловленном сознанием смертности: потому-то непройденное и есть царство умерших (в представлении, конечно), а пройденное — область живущих. Время же есть не только движение, но и действие, делающее возможным самое движение. Формы так называемой трансцендентальной эстетики (по Канту)3, то есть пространство и время, не предшествуют, следовательно, опыту, а являются вместе с движением и действием; но насколько пространство недоступно нашему движению, а время не есть наше действие, настолько же оба они — проекты.
Сознавая и называя себя ограниченным, конечным, временным, кратковременным, слабым, зависимым (т. е, не имеющим в самом себе причины бытия), случайным, не необходимым, человек, очевидно, думал и говорил только о смертности, определял и уяснял себе смертность; ибо эти определения и составляют самые категории мышления, в которые входит все мыслимое и вне которых нет ничего мыслимого; так что человек, если он сознательно пользуется разумом, не может забыть о смертности; он думает только о ней. И действия человека необходимо подходят под соответствующие этим категориям деления: продление жизни, расширение ее области, обеспечение от случайности и независимость — такие действия, имея в основе бессмертие, не выходят из области ограниченного, конечного благодаря лишь отделению рассудка от разума. Философия же обратила определение смертного существа в отвлеченные категории, говорящие только уму, но не действующие ни на сердце, ни на волю. Если бы человеческий род не разделился на отвлеченно мыслящих (интеллигенцию) и на слепо действующих (народ), то предметом знания для него была бы смерть и ее причины, а предметом действия — бессмертие и воскрешение. В этом разделении, т. е. в выделении города от села, и заключается извращение человеческой жизни и утрата ее смысла, извращение человеческого разума в рассудок, в хитрость, имеющую в виду одни личные, эгоистические цели. Для ученых человек есть мыслящее существо, деятельность же есть случайное его свойство; но в действительности мышление, знание, чувственное созерцание зависят от действия и движения.
Разум отвлеченно — орган единства, конкретно — план собирания и восстановления или всеобщего воскрешения. Вопросы так называемой рациональной космологии о кончине мира, о разрушимости его, явившиеся, нет сомнения, не из праздного любопытства, не могут быть решены мышлением, а разрешаются осуществлением плана регуляции и восстановлением всего разрушенного. Вопрос о неразрешимых антиномиях является только благодаря отделению теоретического разума от практического: психические паралогизмы4 основываются на том же разделении разума. При единстве же его вопрос, например, о простоте души терял бы свое значение, потому что, если бы человек управлял силами, которые делят и разрушают, он был бы бессмертен, хотя бы душа и не была проста, т. е. если бы она и не имела отдельного от человека существования, а могла бы, как и сам человек, подлежать разрушению.
И сами мыслители встречаются, конечно, с неудобствами, которые происходят от такого разделения разума на практический и теоретический, но они не сознают причины этих неудобств. Так, по мнению Канта, недостаток онтологического доказательства состоит в том, что в заключение оно приходит к чему-то мыслимому, а не к действительному. Но было бы справедливее признать, что этот недостаток одинаково общ всем трем доказательствам. И было бы непонятно, если бы одна мысль могла привести к чему-либо другому, кроме мысли же. Каким образом, в самом деле, могло бы случиться, что мысль о талере, как бы долго мы ни размышляли о нем, могла бы превратиться в настоящий, действительный талер? Задача не может заключаться в доказательстве бытия Божия, и то, что Кант называет идеалом, есть только проект того состояния, которого должно достигнуть человечество во всей своей совокупности, чтобы сделаться достойным ведения Бога (видения Его лицом к лицу); только это ведение и может быть доказательством.
Действие, происходящее из сознания смертности (ограниченности и временности), есть стремление к бессмертию; а так как о смертности человек узнает по утратам, то и стремление к бессмертию есть стремление к воскрешению. Сознание смертности могло вызвать только смирение. Все открытия, все, что узнал человек в новом своем положении (вертикальном), сводится на сознание своей смертности, ибо смертность есть общее выражение для всех бед, удручающих человека[36], и вместе с тем она есть сознание своей зависимости от силы, могущество которой человек чувствовал в грозах и бурях, в землетрясениях, зное, стуже и т. п., a границ ей не видел. Человек мог не признавать эту необъятную силу за слепую, но не мог и не считать ее внешнею, не своею; он чувствовал действие этой силы во всех бедствиях, удручающих его: в болезнях, лишениях, в одряхлении или старости.
Чтобы понять смертность объективно, нужно, конечно, не вносить во внешний мир ни разума, ни чувства, и тогда останется просто слепая сила или движение слепых частиц, а естественное следствие слепоты есть столкновение; следствием же столкновения будет разрушение, распадение. Но если каждую частицу одарить представлением и чувством целого, тогда столкновение исчезнет; не будет и разрушения, смерти. Вертикальное положение и есть первое выражение этого стремления взглянуть на мир как на целое. Вертикальное положение дало возможность почувствовать, понять единство и в то же время ощутить всем своим существом разъединение, разрыв, смерть. Животное по причине своего горизонтального положения ощущает только части, живет только настоящими минутами; исходным же пунктом человеческой деятельности не может быть лишь ощущение приятного или неприятного: только то существо может быть названо разумным, которое знает действительную, общую причину всех своих па-пастей и устранение этой причины делает целью всей своей деятельности. Вертикальное положение, расширяя круг зрения человека и по мере такого расширения увеличивая средства против столкновений, в то же время делает необходимым соединять части, и это-то соединение частей, ассоциация, и рождает память. Что субъективно — память, то объективно — сохранение связи, единение; что субъективно — забвение, то объективно — разрыв, смерть; что субъективно — воспоминание, то объективно — воскрешение.
Первоначальный быт человечества, по всей вероятности, отличался решительным перевесом причин к единению над поводами к раздору, разъединению, а потому и утраты чувствовались тогда сильнее. В утратах человек узнавал, что в мире для него смертоносно. При неопытности смертность была наибольшая и потому требовала наибольшей бдительности и наблюдения. О том, как первобытный человек чувствовал утраты, можно судить по погребальным обрядам, сопровождавшимся нанесением себе ран, даже самоубийствами (со-умиранием), что было, конечно, когда-нибудь не пустою формою; те же, которые не лишали себя жизни, считали себя неправыми. Это сознание неправости и есть совесть (начало нравственности). Отсюда вытекает и стремление к восстановлению. Отсюда же произошли жертвоприношения, вольные и невольные, вначале человеческие, замененные потом принесением в жертву животных.
Существа, к земле обращенные, к покрывающим ее растениям и к населяющим ее другим существам, имеют целью исключительно пожирание (размножение есть только увековечение пожирания); вертикальное же положение есть выражение отвращения к пожиранию, стремление стать выше области истребления. Ибо что такое вертикальное положение? Не есть ли оно уже восстание человека против природы, обращение взора от земли к небу? В этом восстании выразилось, с одной стороны, ощущение недостаточности природных чувств для сохранения жизни, сознание необходимости самодеятельности для поддержания существования, ибо употребление самого простейшего орудия заставляет человека уже подняться, встать. А с другой стороны, вертикальное положение было выражением непокорности природе и покорности и обращения к Тому, Кто выше ее. Здесь начало того чувства, из которого произошла идея Бога, как сказали бы философы. Или же, не делая никакого предположения, можно сказать, что существо, совершившее первый акт самодеятельности, верило, что оно исполнило заповедь, веление Существа, безусловно самодеятельного, самобытного. Относиться критически к этой вере, отрицать ее — значит останавливать человека на пути его от животности и рожденности к самобытности и самодеятельности.
Вопрос о животном происхождении человека есть вопрос знания, любопытства, тогда как выход из животного состояния есть для человека не только нравственная, но и физическая необходимость. Какой практический смысл имеет признание родства человека с животными, если оно не обязывает человека даже щадить жизнь животных? Оно только углубляет пропасть между теорией и практикой, между умственным и нравственным состоянием человека, между словом и делом. С таким признанием положение человека становится еще фальшивее. Слово человека превращается в пустую болтовню, если, признавая в теории свое родство с животными, он не может распространить даже заповедь «не убий» на все животное царство, не говоря уже о том, что было бы странно любить тигра, как самого себя. При признании родства человека с животными словесное существо будет синонимом выражения «лгущее». В том и состоит унижение, что не закон человечности человек распространяет на животных, а себе усвояет животный закон борьбы. Но если человек не может признать себя совершенно вышедшим из животного состояния, то не все же в нем только животное, не все в нем только рожденное, непроизвольное.
Человек относительно животных то же, что бедняк, нищий относительно богатых, то же, что прокладывающий себе путь трудом к имеющим за собою все уже по одному рождению. Даже гений, талант заменяется упорным трудом: гениальные люди, надо полагать, не те, которые много получили от природы, т. е. от похоти плотской, а те, которые трудом выработали себе самые способности. Природа не приготовила для человека ни одежды, ни пищи, ни вооружения (ни наступательного, ни оборонительного); в животном же все это — дар рождения, всё, и покровы, и вооружение, есть плод похоти плотской, тогда как некоторая и даже значительная часть существа человеческого есть уже дело разума. Даже процесс пищеварения не весь производится в данном природой, в рожденном желудке, а переходит в исследование, в воспроизведение в лабораториях — насколько вообще искусственный опыт может воспроизводить, — и вместе с тем в приготовлении пищи положено уже начало освобождению человека от необходимости умерщвлять живое для своего существования, ибо совершенствование приготовления пищи и состоит в том, чтобы приготовлять ее все из более и более простейших элементов. Лишив человека естественного вооружения (которое у животных есть результат пожирания, передаваемый рождением), природа оставила его беззащитным. Поднявшись, человек стал выше животных страстей, он мог видеть борьбу, рассматривать ее и по причине своей беззащитности должен был возненавидеть ее; но вместе с тем он не мог оставить поля борьбы, не мог ни убежать, ни улететь. Хотя существо, способное признать, чувствовать в борьбе зло (смерть), и вступало в борьбу, тем не менее протест против борьбы есть факт человеческой природы (христианство, буддизм, вегетарианизм и т. п.).
Итак, существо, жизнь которого началась лишениями и которое должно было вырабатывать себе необходимое, самая деятельность которого состоит в том, чтобы все менее пользоваться готовым, — такое существо не могло не признать пользование даровым самым позорным, а творение из ничего — самым славным, почему и приписывало последнее Богу как Существу безусловно самодеятельному, а потому самобытному. Как существо, лишенное защиты, слабое, человек не мог не признать сострадание величайшей добродетелью и не поставить умиротворение своей целью. Последователи естественного, слепого прогресса очень последовательно проповедуют, что не должно поддерживать слабых, больных; но они не замечают при этом, что в силу того же основания человек и вообще не имеет права на существование, ибо без искусственных поддержек — через которые он и сделался разумным существом, например без одежды, жилища, — существовать он не может; если бы истребляли близоруких, то не было бы нужды в изобретении очков, не было бы ни телескопов, ни микроскопов.
Не душа только человека по природе христианка, как говорят спиритуалисты, а и весь человек есть подобие Христа. Историк-натуралист может описывать начало человека, как евангелист повествует о рождении Сына человеческого. Человеку не было места в среде животных; потому, вероятно, натуралистам и не удается отыскать место человека в царстве или стаде животных. Отводить ему первое место в царстве животных — то же самое, что изображать Рождество Христа в царском дворце. Царство человека — не от мира животных. Смерть грозила ему, как Христу, п;>и самом начале. Рождение не от похоти плотской может быть применено к самому началу человека, ибо насколько в нем имеется самодеятельного, т. е. человеческого, настолько же он не животного происхождения. Вертикальное положение есть уже не дар рождения, не произведение похоти плотской; оно есть сверхъестественное, сверхживотное, требовавшее перестройки всего существа; оно есть уже результат первоначальной самодеятельности и необходимое условие самодеятельности дальнейшей. Чем менее человек получил от природы способностей сохранять жизнь, тем более он был смертен, тем сильнее чувствовал это и тем более у него было побуждения к самодеятельности. В беззащитности человека выражалось, сказывалось его миротворческое назначение, так же точно как в его лишениях и наготе предзнаменовалась созидательная сила. Но эти предзнаменования пока не исполнились, и человек, вступив в состязание с хищниками, далеко превзошел всех зверей в хищничестве. Что же удивительного, если есть такие, которые твердо верят в родство человека с зверями, с животными! Нужно, следовательно, напомнить звероподобному человеку первоначальный образец; нужно, стало быть, сказать ему: «Се — человек!»
Нося в себе задаток мира, человек, или — лучше — смертный, не был гарантирован от падения, от забвения своей смертности и от обращения своей деятельности в разрушительную. Первая стадия истории, когда человек стал звероловом, не была, конечно, выражением его истинной природы: человек пользовался хищническими наклонностями животных, чтобы сделать их орудиями ловли, охоты или для истребления вредных животных. Во второй стадии (скотоводственной) человек пользовался другим инстинктом природы, похотью, для размножения необходимых для его существования животных; а природа нечеловеческая и состоит только из похоти рождающей и во вражде истребляющей. Но тем не менее вторая стадия, разведение животных, выше первой, т. е. их истребления; земледелие же выше обеих, хотя и оно есть еще не столько действие, сколько пользование родотворной силой растений.
Существо наименее защищенное, наиболее подверженное опасности, всеуязвимое, смертное по преимуществу и потому в высшей степени чувствительное к смерти, человек в востании, во взорах, обращенных ко всеобъемлющему небу, выразил искание средств против опасностей, которые людям грозили на земле отовсюду. За взором, обращенным к небу, и голос устремился ввысь — начало религиозной музыки. Голос оказал действие на нервы, приводящие в действие, в сокращение мускулы; ноги выпрямились, а руки, аккомпанируя голосу, поднялись вверх. За взором, за голосом — или вместе с ними, а может быть, и прежде их — мысль возвысилась, что физиологически выразилось в росте передней и верхней части головы и в перевесе ее над задней и нижней частями, т. е. в поднятии лба, чела[37].
Представление есть образ, оставшийся после того, как самый предмет исчез. Содержание представления, заставившего поднять чело, могло быть дано только самым поразительным явлением, исчезновением, смертью, и притом исчезновением старшего поколения, отцов, образы которых не могли не восставать в представлении, так как ими держалось единство рода, то есть союз, и в такое именно время, когда отдельное существование, жизнь врознь была невозможна. Исчезновение отцов на земле заставило перенести их тени на небо и все небесные тела населить душами их. Это и есть то, что называется олицетворением, вернее же было бы назвать отцетворением, патрофикациею, дидо-творением или оживотворением небесных тел душами отцов. Это перенесение или вознесение образов отцов на небо и возвысило мысль, или представление, выразившееся, как сказано, поднятием чела. Чело — это орган религии, человеческое небо, орган воспоминания, разума, это музей, жертвенник, алтарь предкам, тогда как задняя часть головы, затылок, есть орган половых страстей, заставляющий забывать прошедшее, это храм не муз, а сирен[38].
Натуралисты, причисляя человека к животным, еще не совершенно освободились от предрассудков, когда отвели ему первое место в зоологии; а между тем преимущество человека не зоологического свойства, и первенство в животном царстве для значения человека гораздо вреднее, чем только животное происхождение. В животном мире ум является в виде хитрости, кротость и доброта — в виде глупости, энергия — в виде жестокости. Смешивать ум с хитростью — значит вовсе не понимать, что она есть животное свойство, одно из средств борьбы за существование, тогда как ум есть способность знать общие причины борьбы и разъединения.
Итак, смерть, опознанная в лице отцов, обратила небо в отечество; звездное небо, этот будущий образец храма, превратилось, можно сказать, в родословную, в которой солнце заняло место отца по своему видимому превосходству над другими светилами. И если первое представление было отец, то и первое членораздельное слово должно было соответствовать этому представлению. Но оно означало не того, кто дает жизнь, а того, кому дают жизнь, принося на могилу пищу и питье.
Голос и слово послужили началом к объединению, к составлению хора. Голос — животного происхождения и окончательно развивается одновременно с половыми органами; членораздельное же слово могло и начаться и развиться лишь у существа, сознающего смертность, ибо только словом, выражающим понятие «отец», словом, которому приписывалась сила пробуждать, призывать отцов, могло создаться и держаться общество, неразрушимое смертью, т. е. общество человеческое, род. И если сила, приписываемая этому слову, по отношению к умершим отцам была мнимою, то уверенность в таком действии слова была могучей силой, которая держала отдаленных потомков в крепком союзе. «Во имя отца» держались все сыны в общем духе. Не держится ли и теперь еврейское общество верою в Бога Авраама, Исаака и Иакова? Вера в загробную жизнь отцов, казалось, была убита еще в древнем мире, но проявилась вновь в учении о воскресении. Похороненное в наше время, учение о воскресении как действии трансцендентном воскресает как действие имманентное.
Голос хотя и животного, как сказано, происхождения, но в религиозной, погребальной песне, в похоронных плачах он уже выходит из животного состояния. Из плачей, причитаний родилось искусство; человек всем существом своим участвовал в плачах: движением рук, даже ног (такт) выражалось чувство печали. Дерево, металлы заставлял человек плакать; и из них извлекал он грустные звуки; даже ветер и тот завывая в эоловой арфе. Причитания словесно рисовали образы; словесные образы переходили в живописные, и, таким образом, то, что субъективно было печалью об утратах, объективно уже являлось востановленными образами отцов. Прежде чем человек сумел выразить свою печаль словом, он писал в воздухе руками, и первая молитва была мимическая. О чем же он молился, что говорил Богу, чей образ писал в воздухе руками? Он молился к Святому, Крепкому (могучему), Бессмертному об умерших. А что субъективно — молитва, то объективно — образ, а будет со временем и дело. Строя образы отцов, человек устраивает самого себя, становится сам человеком, сыном.
Вертикальное положение укрепилось, сделалось обычным, и человек в самом себе скульптурно изобразил фигуру востания и нашел вместе с тем в этом положении средство для защиты от гигантов животного царства, которые, надо думать, были современниками первого человека. Быть может, нужны были именно такие чудовища, как мастодонты, исполинские носороги, поставленные против беззащитного существа, чтобы скрепить человеческий союз и вызвать религиозное чувство, которое и дало человеку возможность бороться с ними. И эта борьба была священной, насколько вообще борьба может быть таковой.
Существо смертное, возносящееся очами, голосом, руками к небу, — что это такое, как не существо молящееся, animal religiosum5, как должны бы сказать натуралисты. Эта поза, как результат переворота, с коим и появился человек, или смертный, была первым и в то же время художественным произведением человека, предметом которого был он сам и которое было уже некоторой победой над падением, вообще — над земным тяготепием или давлением[39].
А храмы, не были ли и они изображением того же существа в той же вертикальной позе? Куполы и главы не представляют ли подобие чела, обращенного к небу? Не та же ли сила, или стремление, которая действовала в вертикальном положении, подняла и эти здания к небесам?
С вертикальным положением, с востанием человека начинается и живое, непосредственное искусство самоустроения человека как движущегося и действующего существа, не перестающего созидать себе новые органы движения, наблюдения и действия. Искусство перемещаться при помощи только нижних конечностей (первая гимнастика, орхестика и все искусственные способы перемещения), руководствуясь при этом перемещении небесными явлениями (сабеизм, астрономия и все знания в их совокупности) и употребляя верхние конечности как орудия действия или строения, и есть исходный пункт живого, непосредственного искусства (сельский хоровод, городской храм).
Таков мог быть первый сын человеческий, первый, кому открылся Бог, первый мыслитель, первый художник и вместе с тем первый храм, первое скульптурное произведение, прототип всех будущих храмов и статуй. В нем же был и первый музыкальный инструмент, под звуки которого строился сам человек-храм. Он же был и первое словесное существо, т. е. в нем была совокупность всех искусств в полной еще их нераздельности.
Мы тем более имеем право назвать человека в вертикальном положении первым храмом востания, храмом, от которого не были отделены наука и искусство и который сделался прототипом всех будущих храмов и вообще построек, что даже физиономии племен, точно особых архитектурных стилей, отразились в произведениях зодчества, что особенно поражает в архитектуре китайской.
Представление человеческое, первое мышление образовалось с принятием человеком вертикального положения; оно было сознанием его. Вертикальное положение было, можно сказать, противоестественным, т. е. человек в нем противопоставил себя природе. В вертикальном положении уже заключается Я и не-Я и то, что выше Я и не-Я. Это объясняет также, почему горизонтальные положения производят на нас впечатление покоя, смерти, в противоположность вертикальным линиям, вызывающим представление бдительности, востания, бодрствования, жизни, воскрешения. Переход из горизонтального в вертикальное положение и обратно слились в представлении и в понятии с переходом от смерти к жизни и обратно.
Задача человека была намечена: сознав себя смертным и вместе с тем к небу или вверх обращенным существом, человек этим самым определил всю свою будущность. Господь созидал человеческое существо как назначенное стать, сделаться свободным усилиями и действиями самого человека. Подобно пеленанию, станки для приучения к хождению доказывают, что вертикальное положение не прирождено человеку, не дано ему при создании: оно им выработано трудом, усилиями и теперь еще должно быть поддерживаемо, так что если бы следовать системе Руссо, люди, быть может, и перестали бы быть развращенными животными и стали бы ходить не на двух, а на четырех ногах, стали бы естественны до животности.
Но приобретение вертикального положения было лишь началом создания человека чрез самого него, и оно должно было поддерживаться и укрепляться всем дальнейшим ходом, к которому побуждали те же страдания и смерть. Смерть была картиною непрочности создания: человек видел подобные себе создания свободными, по-видимому, от закона падения, как бы управлявшимися какою-то высшею силою, поверженными, разрушающимися. И вот в муках сознания смертности и родилась душа человека.

Кто наш общий враг, единый, везде и всегда присущий, в нас и вне нас живущий, но тем не менее враг лишь временный?
Этот враг — природа. Она — сила, пока мы бессильны, пока мы не стали ее волей. Сила эта слепа, пока мы неразумны, пока мы не составляем ее разума. Занятые постоянной враждой и взаимным истреблением, исполняя враждебную нам волю, мы не замечаем этого общего врага и даже преклоняемся пред враждебной нам силой, благосклонность которой так же для нас вредна, как и вражда. Природа нам враг временный, а друг вечный потому, что нет вражды вечной, а устранение временной есть наша задача, задача существ, наделенных чувством и разумом.
Природа в нас начинает не только сознавать себя, по и управлять собою; в нас она достигает совершенства, или такого состояния, достигнув которого она уже ничего разрушать не будет, а все в эпоху слепоты разрушенное восстановит, воскресит. Природа, враг временный, будет другом вечным, когда в руках сынов человеческих она из слепой, разрушительной силы обратится в воссозидательную. Задача сынов человеческих — восстановление жизни, а не одно устранение смерти, В этом — задача верного слуги, задача истинных сынов Бога отцов, Бога Триединого, требующего от Своих сынов подобия Себе, братства или многоединства.
Теперь, когда люди смотрят друг на друга как на врагов, необходимо им узнать действительный, хотя и временный источник вражды, узнать общего врага, которого они не замечают, увлеченные взаимной неприязнью. Хотя этого врага мы встречаем и в себе и вне себя, горе и долу, над собою и под собою, везде и всюду, врага общего, единого, тем не менее мы почти не замечаем его враждебности и даже преклоняемся перед этой силой, смешивая ее даже с Богом. Не везде и не всегда одинаково обнаруживает она свою вражду; однако и благосклонность ее для нас столь же вредна, как и вражда. Притом же в настоящее время область благосклонности по мере истощения земли и увеличения народонаселения все сокращается, так что христианское и арийское человечество вступает в область открытой вражды к природе.
И тем не менее природа нам — враг лишь временный, другом же нашим она будет вечным. Разум человеческий раскрывается вместе с сознанием своей зависимости от силы, без обладания которой человек существовать не может, без овладения которой он должен был признать себя существом смертным и нести постоянные утраты. По мере истощения человеком средств для ограниченного существования и соответственно увеличения населения земли этот враг, тайный и явный, все более обнаруживается, и человеку приходится бороться усиленно и даже непрерывно с этою враждоносною и смертоносною силою. Но борьба с нею не под силу отдельным лицам; она должна расшириться и сорганизоваться в борьбу общественную, государственную и международную, то есть всенародную. Здесь единственный истинный и плодотворный коллективизм, единственная естественная, целесообразная солидарность. И здесь же, на этом поприще всем необходимой, единственной спасительной самозащиты и взаимозащиты, здесь и возможность замены братоубийственной вражды братским и сыновним единением; и здесь же, наконец, возможность и твердая надежда на исполнение общего дела и долга сынов человеческих перед их отцами и перед Богом отцов, победа жизни над смертью во всеобщем воскрешении.

Небесные науки как факт и как проект
Если все нынешнее знание принять за объективное, будем иметь астрономию; если же все нынешнее знание, в коем заключается и знание прошлого, принять за субъективное, то будем иметь историю, и тогда знание становится вопросом. Соединить все науки в астрономию — значит обратить их в небесную механику, физику, химию; а рассматривая растительную и животную жизнь как проявление кажущегося движения солнца или действительного движения земли, мы будем иметь небесную ботанику и небесную зоологию; небесная же история говорит о существе живом, почувствовавшем свое сиротство и обратившемся к небу с молитвой о родителях; выражая свою мольбу всеми внешними средствами и силами, осиротевшее существо возвращает жизнь родителям и приобретает бессмертие себе.
Соединяя все науки в астрономии (все, а не одни естественные), в астрономии коперниканской, мы не только не можем, но и не должны придавать ей безусловной достоверности, потому что такое признание было бы равносильно застою, остановке знания. Знание должно доказываться не только опытами в малом виде, производимыми особым сословием ученых в физических кабинетах и лабораториях, по-городски; знание должно доказываться и по-сельски, опытами в естественном размере, т. е. регуляциею метеорическою и теллурическою, а также обращением земли из стихийно самодвижущейся в земноход, движимый всем человеческим родом, как кормчим (самодержцем с корабельною прислугою земного корабля, причем всеобщая воинская повинность будет тогда набором экипажа для землевода или земной планеты).
Обращение из движущихся в движимые, чрез воскрешенные поколения, владеющие своими организмами, регулирующие их отправлениями, чрез поколения не рожденные, а трудом воспроизведенные, — такое обращение (из движущихся существ в движимые) должно быть распространено на все планеты, солнца и т. д., до совокупности всех миров вселенной. Пока же астрономия (или все науки, в ней соединенные) остается произведением существа, лишь смотрящего на миры вселенной, т. е. пока астрономия остается только гипотезою, она будет историею миропредставлений от первого восточного человека, обратившего свои взоры к небу, до полного обхода земного шара в форме борьбы западных людей с восточными — борьбы небопоклонников (Восток) с землепоклонниками (Запад), — астрономия будет историею миропредставлений или религий, историею знаний, философии — словом, историею мысли и дела человеческого, историею всех поколений, совокупность коих и есть история. Но эта совокупность поколений не есть осязательная действительность, а лишь представление одного живущего или же еще не умершего поколения; и эти поколения в свою очередь останутся лишь представлениями, пока не сделаются разумом и чувством, правящим совокупностью всех миров.
Полнота науки состоит в том, чтобы история, или совокупность всех поколений, получила одновременное существование или сосуществование вместо смены в пределах совокупности всех миров, составляющих вселенную. И тогда история будет уже не наукою лишь или знанием, а делом, искусством или полнотою всех искусств, но не птоломеевских, а полнотою искусства коперниканского. Мироздание есть термин, очевидно, птоломеевского представления мира, в коем небо не есть совокупность миров или звезд, а один свод, у которого помостом служит земля. Точное изображение птоломеевского мироздания в архитектуре мы знаем лишь в проекте, потому, конечно, не осуществленном, что он составлен русским архитектором[40]. Представьте храм со сводом, опор которого вы не видите, освещенный солнечным светом и полный людей, хотя окон его и дверей вы не замечаете. Внутри он — птоломеевский, а снаружи, имея вид жертвенника, представляет переход к коперниканскому искусству, к искусству внехрамовому6.
Коперниканская архитектура, или храм, имеет наибольшее сходство с самою первою постройкою человека, с храмом его тела, который создался востанием человека, вертикальным его положением и обращением лица к небу; создание продолжалось сельским хороводом и городскими ходами, в храмах и вне храмов совершаемыми; и городской храм есть изображение хода в неподвижном состоянии[41]. В коперниканской архитектуре планеты и солнечные миры с их землями, когда все они будут управляемы воскрешенными поколениями, не будут ли иметь поразительного сходства с сельскими хороводами, хотя эти хороводы, подражания кажущемуся движению солнца, движению «посолонь», и суть мнимые солнцеводы. В коперниканской же архитектуре хороводы будут истинными землеводами и планетоводами. Городские и даже сельские жители привыкли под архитектурою разуметь нечто неподвижное, тогда как прототипом, первообразом храму служил ход существа, к небу стремящегося (что и выразила готика)… Для осуществления общего дела необходимо соединить все искусства в храме-школе (всеобщеобязательного образования), не как подобии лишь мироздания, а как проекте мира, в котором поглощение заменено воскрешением, осуществляемым чрез все науки, объединенные в пауке мироздания астрономии, и притом чрез всех людей, ставших благодаря школе познающими.

Будущее астрономии
В запрещении подобий заключается требование самобытности, самостоятельности, действительности.
Человек, подобие Бога, творил подобия слепой природы. Это — грех, вмещающий в себе все грехи.
Птоломеевской астрономии, принимающей кажущееся за действительное, соответствует и искусство, в котором небесное было лишь кажущимся, лишь подобием. Если храм подобия есть только изображение земли, отдающей своих мертвецов, и неба, населяемого воскрешенными поколениями, то чем должен быть храм действительный? В чем состоит отличие человека, этой ничтожнейшей части животного царства? В чем свет знания, в чем разум, тождественный с совестью? Человек потому не животное, что он знает, что он животное, т. е. он знает, что, рождаясь, он уже умерщвляет, что он живет, только разрушая, созидает не иначе, как умерщвляя. Но человек есть не только сознающее, но и действующее существо, т. е. он хочет быть и сознает свой долг быть воссозидателем.
Коперниканская астрономия, вмещающая в себе все знания (науки), доказывается небесною, но не кажущеюся, а действительною архитектурою, вмещающей в себе все искусства, воспроизводящие, воссоздающие не подобия, а самую действительность. Искусства, следовательно, должны установить действительную, хотя и постепенную, но постоянную отдачу землею убитых, поглощенных ею поколений, а вместе с тем установить и расширение влияния человека в воздушном пространстве. Коперниканское зодчество имеет ближайшее сходство с первобытным сельским прототипом архитектуры — хороводом, как мнимым солнцеводом: оно будет целым рядом хороводов, хоров воскрешенных поколений, из коих первый был бы действительный землевод, а все другие суть планетоводы, также действительные. Все эти хороводы вместе составляют движущийся уже храм, части коего суть действительно корабли, эфироезоты, электроходы, пловцы эфирного пространства, свободно движущиеся в нем, по не прерывая общения с центром, с очагом, а все вместе, влияя на центральное тело, регулируют его ходом, а с ним и ходом всей системы солнечной, всего хора, всей эскадры вселенной, флота миров — звезд. Это те хоры, которые предполагал уже осуществленными Пифагор и его школа — предшественники Коперника в древнем мире. Только коперниканская архитектура, на небесной механике основанная, может достигнуть архитектурного совершенства. Бог-Творец создает человека по своему творческому образу, как воссоздателя. Следовательно, искусство начинается вместе с человеком на земле и совершается в небе.
Устранение неподвижности, ограниченности пространства, безжизненности в зданиях птоломеевской архитектуры было лишь мнимое, и если храмы земные производили впечатление шири, глуби, парения ввысь, то это не было, конечно, действительностью. Гордый строитель двойни небес, второго неба, коперниканским мировоззрением был низведен до обитателя ничтожнейшей по величине земли, которому даже управление движением земной планеты стало казаться уже Дерзостью.
Для коперниканской астрономии, для коей и небесный свод есть призрак, и звезды удалены в глубочайшую даль, нет ограниченности пространства, как нет и неподвижности в коперниканской архитектуре. Каждая планета управляема одним из воскрешенных поколений, одухотворена сыновним чувством, как всеобщим, как основным, сила которого выражается во всестороннем исследовании проходимых пространств и в материальном и динамическом отношении. Ни одна молекула, ни один атом не ускользнут от зоркого внимания сынов человеческих; ни одна вибрация не будет пропущена чутким слухом или иным каким-либо чувством дочерей человеческих.
Конечно, регуляция обращает слепые движения планет и всей солнечной (подсолнечной) системы в управляемые разумом сынов человеческих. Только сыновнее чувство обращает всю систему в священный храм Богу отцов. Единство метеорического (метеорическая регуляция еще не доказана, т. е. не осуществлена еще) и космического процессов (предполагаемое, конечно) дает основание для расширения регуляции на солнечную и другие звездные системы для их воссоздания и управления разумом. Земля, а затем и другие планеты, созидаясь из космической пыли, под управлением разумных существ создадут из той же космической пыли и метеоритов проводники силы к солнцу и от него получат силу свободного полета, т. е. электромагнитным бурям, возбуждаемым солнцем на земле, будет дано правильное движение, должный ход. Чрез эти же проводники, как было сказано, земля и все другие регулируемые планеты, влияя на центр, будут ускорять или замедлять движение всей системы. Совокупность одухотворенных воскрешенными поколениями миров в теснейшем братском соединении сделается сама орудием воскрешения своих предшественников — отцов.
В деле воскрешения сыны и дочери являются орудиями Бога отцов, представляя в своей деятельности живое подобие любви Сына Божия и Духа Святого к Богу-Отцу. Самым священным местом храма будет земля, место воскрешения и рождения, могила и колыбель, земля — жертвенник коперниканского храма, исходный пункт знания и дела воскрешения. Иконописью небесною этого небесного храма будут лучевые образы отцов, изображение наружного и внутреннего строения их тел…
С одной стороны, человек, по коперниканскому учению, есть обитатель ничтожнейшей частички безмерной вселенной, а с другой — вся астрономия есть лишь мнение этого ничтожного обитателя этой частички; и чтобы это мнение стало истиною, стало действительностью, нужно человека сделать обладателем всей вселенной, нужно, чтобы слепая сила была управляема разумом.
Трудно сказать, превознесена ли здесь превыше всего астрономия, которая сделана вместилищем всех наук, или же она унижена до того, что лишена всякой действительности, объявлена недоказанной), лишь мыслью, мнением человека, который и сам так унижен ею. Но не отнята у нее и надежда стать несомненною истиною; только для этого порожденный крошечной землей зритель безмерного пространства, зритель миров этого пространства, должен сделаться их обитателем и правителем.

Конец сиротства: безграничное родство
День желанный, от века чаемый, необъятного неба ликование тогда только наступит, когда земля, тьмы поколений поглотившая, небесною сыновнею любовью и знанием движимая и управляемая, станет возвращать ею поглощенных и населять ими небесные, ныне бездушные, холодно и как бы печально на нас смотрящие звездные миры; когда, собирая и оживляя прах тех, которые нам дали или, вернее, отдали свою жизнь, мы уже не будем этот прах обращать в пищу себе и потомкам, к чему вынуждались разобщением миров и необходимостью жить средствами, скопленными нашею небольшою планетою. Знанием вещества и его сил восстановленные прошедшие поколения, способные уже воссозидать свое тело из элементарных стихий, населят миры и уничтожат их рознь… Тогда воистину взыграет солнце, что и теперь народ думает видеть в пасхальное утро Светлого Воскресения; возрадуются тогда и многочисленные хоры звезд. Иллюзия поэтов, олицетворявшая или отцетворявшая миры, станет истиною. Но персонификация или, точнее, патрофикация будет дана уже не мыслью, не воображением, а делом. Преждевременная же патрофикация, в народной и ненародной поэзии живущая, ясно глаголет, что день желанный есть чаяние всех веков и народов, спокон века ожидаемый. Сей день, его же Господь чрез нас сотворит, будет произведен не мнимым движением солнца, не действительным движением земли, а совокупным действием сынов, возлюбивших Бога отцов и исполнившихся глубокого сострадания ко всем отшедшим. Земля станет первою звездою на небе, движимою не слепою силою падения, а разумом, восстановляющим и предупреждающим падение и смерть. Не будет ничего дальнего, когда в совокупности миров мы увидим совокупность всех прошедших поколений. Все будет родное, а не чужое; и тем не менее для всех откроется ширь, высь и глубь необъятная, но не подавляющая, не ужасающая, а способная удовлетворить безграничное желание, жизнь беспредельную, которая так пугает нынешнее истощенное, болезненное, буддийствующее поколение. Это жизнь вечно новая, несмотря на свою древность, это весна без осени, утро без вечера, юность без старости, воскресение без смерти. Однако будет и тогда не только осень и вечер, будет и темная ночь, как останется и ад страданий, в нынешней и прошлой жизни человеческого рода бывший, но останется он лишь в представлении, как пережитое горе, возвышающее ценность светлого дня востания. Этот день будет дивный, чудный, но не чудесный, ибо воскрешение будет делом не чуда, а знания и общего труда.
День желанный, день от века чаемый будет Божьим велением и человеческим исполнением.
 

Статьи критико-философского содержания*

Два исторических типа мировоззрений
Философия и религия Индии и Германии — пап-теизм, т. е. такое учение, в котором зло составляет необходимое условие бытия и жизни. Поэтому единственное средство уничтожения зла здесь есть уничтожение самой жизни, самого бытия. Так и решают, и к этому в конечном выводе и должны приходить как восточный буддизм, так и западный пантеизм. Наоборот, зендское и славянское миро- и жизневоззрения не делают из зла неизбежного условия бытия и жизни, и борьбу с ним ставят целью исторического существования1. Оттого исходной точкой здесь является пе пантеизм, а конечной — не буддизм и не пессимизм. Между мировоззрениями семитическим и индогерманским зендославянское служит примирительным звеном.
Зло заключается в слепоте и бессознательности, а благо — в обращении бессознательного в разумное, рождения — в воскрешение.
Только при отсутствии сознания разделение уничтожает единство и превращает (разумные и нравственные) особи (личности) в существа только «естественные», т. е. только в видоизменения, в модусы природы физической; и лишь при слепоте единство поглощает (индивидуальные) различия, уничтожает особи — личности. Всеобщее же воскрешение есть восстановление как различия, так и единства, уничтожение как ига, так и произвольного, беспорядочного смешения, не хотящего знать ни определений, ни различений. Собирание, или условие всеобщего воскрешения, есть содействие, а не противодействие объединению в общей и единой цели.

О мировой целесообразности
Если нелепо утверждать наличность существования полной целесообразности в мире в его настоящем положении, то столь же нелепо и полное отрицание целесообразности, когда мы ее знаем в самих себе и не можем представить себе даже у животных действий без сознания определенных, ближайших целей. Если же мы признаем цели у людей не только ближайших к нам, но и далеко отстающих от нас по развитию, и притом признаем наличность целей не только личных, но и коллективно достигаемых, то мы уже не вправе утверждать, будто целесообразность не возрастала в мире и что она не будет и еще возрастать и расширяться. Мы даже обязаны поставить человечеству одну общую цель и утверждать необходимость, возможность и обязательность установления целесообразности не словом, а общим делом.
Если развитие, эволюция предполагает лишь ближайшие цели, то это показывает, что эволюция есть низшая ступень развития и что, следовательно, должна быть высшая, которая и должна в корне исправить зло, естественно проистекающее от непризнавания цели единой и общей и от постановки только личных и ближайших целей. Ограничиться одними последними невозможно: благодаря довольствованию ими и происходит борьба, взаимное стеснение и вытеснение, поглощение предыдущего последующим.
Вопроса о целесообразности не доказать и пе решить отвлеченными приемами философии, ресурсами одного мышления. Философия, определяя себя лишь как знание, тем самым признает себя праздным любопытством, из которого ничего не выходит, ни даже знания. В самом изложении философии заключается ее обличение применительно к вопросу о целесообразности. Два ответа дает философия об устройстве мира. 1) Плюрализм, утверждающий, что мир в основе есть множественность, которая дана прежде единства; проще сказать: мир есть беспорядок. И тогда о какой целесообразности можно толковать иначе, как в насмешку? Выход из этой мертвой петли плюрализма — один, и к нему ведет путь не пассивного, отвлеченного умозрения, а реального дела: если мир есть беспорядок, в нем невозможно и достаточное знание, пока длится беспорядок; надо, следовательно, приводить мир в порядок, расширяя соответственно этому и знание, а с знанием — и упорядочивающую силу; приведение же в порядок есть уже не одно мышление, не одно знание, а уже и дело, неразлучное с знанием. Вносить в мир порядок и значит вносить в пего целесообразность и тем доказывать ее возможность фактически.
Или же 2) в основе мира лежит монизм, утверждающий, т. е. предполагающий только, что мировое основное начало есть единство, данное прежде множественности. Если бы монизм не был только предположением, не было бы надобности и в двух объяснениях его, которые искони видим в философии. Существование разномнений здесь равносильно признанию недоказанности утверждения мирового единства, а с ним и целесообразного порядка. Объяснений, как известно, два: теистическое и пантеистическое. Философский теизм предполагает существование внемирной интеллигенции; но, перенося разум (с его следствием — целесообразностью) за пределы мира, он прямо отрицает свойственность того и другого самому миру по существу. Целесообразности в мире, как таковом, самой по себе нет; она требует внесения ее извне. Это и делает религия: еврейство, признавая внемирного Бога, или внемирный разум, обещает Мессию, т. е. пришествие Бога в мир, а христианство признает обещание осуществившимся, признает Христа, Слово — Логос (Высший Разум), пришедшим в мир для его спасения, то есть для упорядочения мира и для внесения в него высшей целесообразности. Это доказывает, что в религии есть смысл, тогда как в философии, понимаемой как теизм, его нет, нет потому, что пришествие Логоса — Сына Единородного не есть философское положение; это истина, открывающаяся не органом философии, чистым разумом: Христос открывается не в отвлеченном мышлении кенигсбергских и тюбингенских профессоров, а в сердцах галилейских рыбарей и жен-мироносиц. И признание вступления целесообразности в мир «путем галилейским» не только не правомочно с точки зрения чисто философского разума и «религии в пределах чистого разума», а даже прямо несостоятельно. Между тем только «галилейским путем» может быть избавлен религиозный теизм в вопросе о целесообразности мира от упрека в несогласимости столького явно беспорядочного и злого с мудростью и благостью предначертаний, исходящих от внемирного Высшего Разума! грех и его следствие — смерть дают объяснение наличности беспорядка, зла и скорби в мире сынов, нарушающих волю Отца; пришествие же Сына человеческого для всеобщего спасения сынов человеческих, которые должны «стать как дети», чтобы спастись, вносит возможность миропорядка, целесообразности и спасения; а последованием или сопротивлением рода человеческого Спасителю (тем пребудут люди блудными сынами или станут сынами человеческими) объясняется умаление или рост порядка, целесообразности и добра в мире. Для пути же кенигсбергского2, бессильного доказать наличность всего этого в мире по существу его и неспособного признать пи Сына человеческого, ни сынов человеческих в их родственном единстве чистым разумом, знающим только всепоглощающее «Я» в его противоположности к чуждому ему «не-Я», — для этого пути кенигсбергского удовлетворительное решение проблемы зла (беспорядка, нецелесообразности) в мире с философско-теистической точки зрения остается невозможным.
Нелепее же всего второй вариант философского решения — пантеизм, который вопреки всему, что мы видим и ощущаем, и не мы одни, а и «вся тварь, томящаяся и жаждущая избавления»3 от страдания, тем не менее с безжалостным благодушием отвлеченного мышления продолжает утверждать, что в мире все-таки есть порядок и высшая целесообразность. Это уже прямая недобросовестность, непозволительная для предполагаемого достоинства философии.

Страшный суд философии
Столь долго ожидаемый христианством Страшный суд наконец наступил! Явился неумолимый лжесудия в лице кенигсбергского профессора Канта с несколькими судьями или лжесудьями низшего порядка вроде Контов и Миллей4. Европейское и американское интеллигентное человечество признало суд его правым и осуждение — справедливым и до сих пор не опротестовывало его судебных приговоров. А между тем он осудил всех или все высшее на тесное тюремное заключение, всему же низшему дал свободу. Сентенции, которые он произносил над знаниями, делами и произведениями человеческими, он называл не «суждениями» (кроме суждений об искусстве), а обыкновенно «критиками», хотя мог бы прямо назвать (таковые) тюрьмами, подобно тому как религию он назвал религией в тюремных, очень узких пределах чистого разума, ибо и самый «чистый» разум он осудил на вечную тьму неведения, незнания, то есть низвел разум в Аид, в Гадес, в место, лишенное света.
В еще более узкие пределы поставлен (Кантом) несчастный практический разум. Практический разум не только дозволяет, но и требует повелительно, «императивно» делать добро, однако с обязанностью не уничтожать зла. При такой постановке практического разума можно с уверенностью сказать, что врата рая не одолеют ада! Разрешая людям их мелкие делишки, законодатель практического разума не говорит об одном общем, великом деле, а союз для этого дела — церковь — допускает единственно лишь по-староримски, лишь юридически…
Ложь или ограниченность философии Канта заключалась в отрицании или непризнании общего дела, в отрицании, являющемся предрассудком, свойственным сословию, обреченному на одно мышление.
Критика религии осудила догматику, потому что в нравственном богословии Кант не видел общего дела, то есть предметом нравственного богословия не было общее дело, или, короче, догматы не были заповедями.
Практический разум не уничтожал зла в мире, потому что не допускал общего дела, а только действия в одиночку. Он знать не хотел действия всех разумных существ на всю неразумную силу, хотя обе силы, природа разумная и неразумная, в отдельности были лишь частями, а не составляли целого. Между тем если бы весь мир стал предметом управления всех разумных существ, то и суждения о целом мире были бы уже синтетическими суждениями a priori.
Критика художественного разума не была общим делом воссоздания, то есть не требовала воссоздания того, что разрушено неразумной силой, а ограничивалась суждением эстетическим и телеологическим, забывая, что и красота, и целесообразность — произведения не слепой силы, а разумной, и притом совокупной.
Противоречие, антиномия разумных существ и неразумной силы не разрушится, пока разумные (разумно мыслящие) существа не станут разумно действующими, то есть пока не объединятся два разума, теоретический и практический, а с ними и третий — художественный и религиозный. Только таким образом устранится противоречие разумного и неразумного, лежащее внутри самой природы, как приходящей, но еще не пришедшей в сознание.

Иго Канта
Признавая разумные существа лишь в отдельности и бездеятельности, Кант обрекает их на вечную ограниченность не только по пространству, но и по времени, в космосе, который если и имеет пределы в пространстве и времени, то лишь по отсутствию в нем (активной) разумности, то есть разумные существа ограничены по отсутствию в них деятельности, иначе сказать — силы, а космос — по отсутствию в нем разума. Кант отделял психологию от космологии, то есть души от сил, что и верно фактически (при существующем положении); но преклонение перед фактом и есть великий порок! Между тем космос нуждается в разуме для того, чтобы быть космосом, а не хаосом, каким он (пока) есть; разумные же существа нуждаются в силе. Космос (каков он есть, но не каковым он должен быть) есть сила без разума, а человек есть (пока) разум без силы. Но как же разум может стать силой, а сила — разумом? Сила станет разумной, когда знание, когда разум станет управлять ею. Стало быть, все зависит от человека… Наступление совершеннолетия, открывающее для человеческого рода в его совокупности безграничное поприще, несмотря на все свое величие и на всю привлекательность, встречается интеллигентным классом с тупым равнодушием, не вызывает ни малейшего подъема в отживающем, глубоко падшем «ученом» сословии. Гнет кантовой критики тяготеет над нами. Кант — представитель старости, переходящей в младенчество. Хотя он и восхищается небесным сводом, но доступ в него закрывает человеческому роду. Восхищается он и пустым, лишенным всякого содержания долгом; но он истинный враг простора и шири. Ему, философу безнадежности и отчаяния, всюду мерещатся грани и пределы, которые он и налагает на все области жизни, на мысль и на деятельность. Освободится ли Запад от ига «критики» Канта?..
Кант — враг дела вообще и общего дела в особенности; он хочет всех связать, все стеснить, поставить в узкие пределы. Религию он заключил в узкую тюрьму, так что она стала бездельем, обратилась во что-то лишь мысленное, мнимое, то есть в ничто. В нравственности он не разглядел великого общего дела; обратил ее в делишки вроде вопроса: «Позволительно ли принимать приглашение на неумеренность?»5…В знании, не постигая единения, он всю науку опытную обратил в рабыню индустриализма, производящего предметы вражды, разъединения; не допускал даже предположения о возможности превращения науки в опыт всеобщий. Не зная внутреннего объединения, на взаимознании основанного, он думал, что производство мануфактурных игрушек может до того соединить людей, что они и воевать не станут.
Но самое великое зло, им причиненное, есть раздвоение разума, то есть признание этого раздвоения за вечное, неустранимое. Разум познающий обречен им на незнание, а разум практический — на действия в одиночку, то есть ограничен в своей активности одними личными делишками, безделицами. Первому недостает истины, второму — блага.
Между тем антиномия практического разума есть не догмат, а лишь вопрос, вопрос о двух убийствах, откуда и истекает долг возвращения жизни. С разрешением же антиномии практического разума (исполнением этого долга) разрешаются и все четыре антиномии разума теоретического, или рассудка.
Первая, самая существенная из них и основная, есть 3-я антиномия (по счету Канта)6. Отвлеченно, то есть «по-ученому» поставленный, это вопрос о причинах; конкретно, по-людскому, по-народному, жизненному, это вопрос о родителях; или еще: отвлеченно — это вопрос о явлениях, а конкретно — о сынах и дочерях. Связь явлений, существ рожденных, живущих с родителями, с отживающими или уже умершими, раскрывается, доказывается обращением рождения в воссоздание. Сыны и дочери, как явления преходящие, могут познать свои причины, то есть своих родителей, лишь делом воссоздания, через что и сами делаются непреходящими, бессмертными. Явления не только носят в себе и на себе образы причин, их произведших, но эти образы по мере усиления (роста) их носителей и по мере ослабления, умирания оригиналов становятся проектами восстановления, воссоздания. Все созданные достигают объективности, явления становятся сущностями, сознающими себя субъектами, самих себя созидающими, в себе носящими все условия существования (конечно, лишь в своей совокупности) тогда, когда они становятся участниками в деле воскрешения, то есть братьями. Ряд воскрешений, достигая до перворожденных и первоумерших, достигает и до нерожденного и неумирающего. Нет смерти вечной, а устранение смерти временной — наше дело и наша задача, задача разума теоретического и практического, как единого, нераздельного.
Разрешение 4-й антиномии является естественным следствием разрешения предшествующей, 3-й. 4-я антиномия7 раскрывает отвлеченно противоречие необходимости, а конкретно, жизненно — рабства (существ чувствующих и сознающих), или господства над ними силы бесчувственной и бессознательной, и свободы в жизни (реальной), свободы, соответствующего коей особого термина не имеется в мире отвлеченном, ибо так называемая «идеальная» свобода не дает господства над (реальной) бездушной силой. Человек, вопреки Руссо, рождается рабом и будет носить цепи, пока все, как сознательные исполнители воли Божественного Разума, обращая даровое в трудовое, в благоприобретенное и искупивши грех невольного вытеснения родителей воссозданием их, не станут виновниками бытия или пакибытия своих родителей и самостоятельными причинами и своего собственного, обновленного бытия.
1-я антиномия, ставящая вопрос о том, имеет ли мир предел в пространстве и конец во времени, разрешается делом воскрешения. Сыны воскрешающие и родители воскрешенные, полному обновлению бытия своих чад содействующие, те и другие, обратившие всепожирающую силу времени в воссоединяющую, — те и другие не могут иметь конца во времени. А так как они же становятся, в полноте знания, силы и любви, руководителями, регуляторами природы, то они спасают и мир от конца во времени. Вечность не измеряется временем… Сухой позитивизм и черствый критицизм знают только предыдущее и последующее в их разрозненности и даже враждебности. Только святейшее дело, воскрешение, движимое всех объемлющею, родственною любовью, соединяет и объединяет предыдущее с последующим и, даруя тому и другому бессмертие, превращает умирающее Прошлое и рождающееся Будущее в непрерывно живущее, неумирающее Настоящее.

О двух «Критиках»: городской, мещанской, и сельской, крестьянской
Вся «Критика» Канта, отразившая в себе предрассудки одного из городских сословий, осужденного на мышление без действия, не испытывающего гнета природы, удаляющего от себя все, напоминающее о смерти, может быть выражена следующим образом.
…Городская «Критика», мещанская, с презрением относящаяся к селу, не испытывающая в лице своих представителей гнета природы, живущая гражданскою, а не родовою жизнью, берет природу во всей ее бездушной мощи и ставит против нее разумные существа в их неродственной чуждости, отдельности или розни из-за городских мелочей и дрязг, носящих громкое имя политических и социальных вопросов, и в их бездеятельности и разъединении как в знании, так и в деле против ига слепой природы. Подчинение этому игу фатально действующей силы и является причиною бессилия людей, их ограниченности в пространстве посредством прикрепления к земле, об освобождении от какового и об открытии путей в небесные миры городской человек и мечтать не смеет. Та же причина, то же рабство создает и ограниченность во времени благодаря нашей смертности, о переходе от коей к жизни (бессмертной) так же мало думает горожанин, как и о переходе от земли на небо. Ограниченность в пространстве препятствует повсеместному действию разумных существ на все миры вселенной, а ограниченность во времени, смертность, — одновременному действию поколений разумных существ на всю вселенную. Кант, не вникнув в причины, делающие людей бессильными против слепой силы, как подлинно городской мыслитель, объявляет их безусловно неспособными не только к управлению, но даже и к восприятию мира в его целости, что, конечно, и невозможно без управления.

Кантизм как сущность германизма
Кантизм есть сущность германизма, а если контизм считать за сущность галликанизма, то в победе Германии над Францией можно видеть победу Иммануила Канта над Огюстом Контом, или критицизма над позитивизмом. Победить же Германию — значит победить Канта.
Вот уже сто лет (1804–1904), как Германия силится переступить за пределы, поставленные немецкому разуму Кантом, но безуспешно. Удивительным фактом надо признать уже и тот, что явился философ, сделавший любимым своим занятием постановку всему препон, свободный мыслитель, пожелавший стать тюремщиком. Крайний догматик в проведении границ, фанатик узости, доведенной до пошлости, он связывает человека по рукам и ногам.
Правда, еще при жизни Канта у пего явились противники, переходившие за стены, возведенные этим стражем ограничений; но, проблуждав некоторое время, освободившиеся было снова возвращались в старую тюрьму: от блужданий в поисках истины и от заблуждений относительно ее они возвращались к ее отрицанию. По мере роста престижа немецкой философии царство Канта начало распространяться на всю Западную Европу и даже на Россию.
Но в Канте Европа имеет и свою ахиллесову пяту; стены будто бы неразрушимой философской тюрьмы — стены скудельные, даже бумажные; а, что всего важнее, для побед над Германией нужна не война, а, напротив, мирное соединение. Только нравственность, ко всем людям относящаяся, ко всем в их совокупности, а не в отдельности, заключает в себе опровержение и теории, и практики кантизма.

О пределах из «вне» и из «внутри»
Как сознательные исполнители воли Божественного Разума, обращая рожденное в воссозданное, т. е. в самих себе уже нося причину своей жизни, люди не могут быть рабами слепой силы. Существование их уже не может иметь, как это следовало по 1-й антиномии (Канта)8, предела ни в пространстве, ни во времени. В способности воссоздания заключается возможность последовательного существования везде и одновременного бытия со всеми поколениями всегда. Все рожденные существа в их совокупности, управляя всеми мирами вселенной в ее целости, относясь к Богу как к отцу и будучи Его подобием как Творца, не имеют никого; кто бы ставил нам пределы из «вне».
2-я же антиномия9 ставит вопрос о пределе деления, дробления или разложения внутри, т. е. вопрос о том, есть ли или нет границы делению и разложению в слепой природе? Вопрос этот, как и все другие, неразрешимый для пассивного, теоретического разума, когда станет делом практического разума сынов человеческих, превратит разложение в воссоздание, сложение и деление обратит в дело жизни, а не смерти. Все, нося источник деления, изменения жизни в себе самих (в своей воле и в своем разуме), станут сами неразложимыми, бессмертными. Сыны и дочери, ставшие виновниками пакибытия своих родителей, не только не будут лишь эфемерными явлениями, то есть смертными, — они будут уже сущностями, не только сознающими себя, то есть субъектами, но и носящими в себе проекты воссоздания своих родителей, проекты, которые они, воскрешая родителей, обращают в объекты.
Вопрос о кончине мира, вселенной, очевидно, зависит от того, достигнет ли природа, исполняя волю Творца, самосознания и самоуправления или же не достигнет? В последнем случае последует падение, кончина.
Разделение извне, внешнею бессознательною силою производимое, есть разложение и смерть. Воссоединение разложенного, сознательно производимое, есть воскрешение. Изменения, сознательно производимые волею и знанием с возможностью восстановления, — это жизнь и бессмертие.

Три разума и единый разум
В «Критике чистого разума» разум остался верен своему определению, то есть остался при знании без дела, за что и был награжден невежеством. Практический же разум оказался неверен своему определению и потому награжден верою. Третий разум удостоен лишь названия суждения10, хотя все три разума занимаются только суждениями: первый — суждениями о мыслях, второй — суждениями о делах, вернее, делишках людей, общего дела не знающих и потому занятых лишь дрязгами; третий разум, художественный, занят суждениями о подобиях, творимых деятелями этих дрязг, и о воспроизведениях созданий силы, лишенной разума, благодаря неразумию и безделью существ разумных, существ хотя и покушавшихся творить также подобие и Творцу из камня, но не делавших самих себя подобными Создателю делом воссоздания Его творений.
Но если бы познавание не было взято в монопольную собственность одного только сословия, осужденного на мышление без дела, то предметом первого разума была бы не мысль о мысли, а мысль о деле, т. е. проект всеобщего дела; а разум второй, практический, был бы исполнением общего дела, тогда как третий, как творение подобий, был бы введением во второй, созиданием моделей того, что должно бы быть воссоздано вторым, деловым разумом при помощи знания, даруемого первым. Третий разум, чтобы не быть только суждением телеологическим, должен не искать чудес в природе, не познавать лишь целесообразность, что, впрочем, и Кант считает невозможным; он должен вносить целесообразность в мир и в жизнь, что городскому, бюргерскому профессору осталось совсем непонятным.

Кант и евангельское дитя, или Сын человеческий
Славянское племя, признанное Западом за «детственное», за примитивное, живущее и по сие время в родовом быту, то есть (с западной точки зрения) за некультурное, осталось тем, чем были арийцы до разделения на особые народности. Сами названия «арийцы» и «славяне» тождественны и означают не «достопочтенные» и «славные», а «почитающие и славящие отцов», так же как и народы семитические, ибо «сем» или «шем» (слава) есть также «славный», в том же, только что поясненном смысле. Сходны славяне и с китайским и вообще с желтым племенем, которое и теперь еще не умеет дать себе иного наименования, как «чтущие отцов».
Мы, будто бы «недозревшие», признаем верность этой характеристики славянского племени, но в этих quasi-пороках его мы чаем видеть великую будущность.
В Канте же, наоборот, мы видим представителя всего отживающего и пе можем не признать, что вся европейская философия есть или докантовская, или же кантовская; после же кантовской пока нет, ибо называемая послекантовской есть та же кантовская, то есть философия, забывшая то, чем именно отличается евангельское дитя, — родство; вследствие чего философия эта и перестала быть мудростью, образцом коей является евангельское дитя, а стала суемудрием блудных сынов.
Взгляните на кантову «Критику» с точки зрения родства, и вы убедитесь, что она не выдерживает этого взгляда. Автономия и гетерономия могут существовать только при отсутствии родственности. Заповедь даже Божия нам гетерономна, если Бога мы считаем чуждым себе. Конечно, не Кант один виноват в неродственном состоянии мира, в том, что мы забыли отцов, перестали быть братьями и что природа перестала быть к нам родственною или еще не стала таковою. Она стала неродственною по причине нашей розни и бездействия. Но Канту не следовало мириться с этим фактом. Он, точь-в-точь как гражданин французской искусственной республики, совсем забыл о естественном родстве и о возможности восстановления его; он никогда даже и не думал о последнем, и потому вся его философия не что иное, как предрассудок и суеверие.
Существование двух разумов Кант принял, не видя в таком раздвоении глубочайшей безнравственности, создавшей два совершенно чуждых друг другу сословия, ученых и неученых, словно две различные породы людей. Два противопоставленных разума не могли примириться и в третьем, эстетическом, который мог творить лишь мертвые подобия своих умерших отцов или же создавать двойники (копии), самим себе (оригиналам) не нужные.
Вообще, философия Канта есть произведение опыта или истории всемирно-гражданских, то есть продукт людей, чужих друг другу, связанных отношениями не родственными, а только юридическими. Эта философия — выражение сторожевого положения, всегда готового отражать нападения, особенно на личное достоинство. Сознание же личного достоинства Кантом поставлено в основу его нравственной философии: для сохранения этого достоинства человек должен быть готов пожертвовать своею и даже и не своею жизнью: ложь, унижающая человека, непозволительна, по кантовской нравственности, даже ради сохранения жизни своей и даже не своей. Но, полагая начало человеческого достоинства в основу своей нравственности, Кант не замечает, что вся его нравственность состоит из антиномий, с точки зрения его философии неразрешимых…

О категориях Канта
Согласно с Аристотелем и вопреки Канту, пространство и время нужно возвысить до категорий знания и действия. Делая пространство и время категориями разума, мы и само знание превращаем из отвлеченного в конкретное, не ограничиваемся раскрытием отношений, законов, а хотим видеть их во внешнем выражении.
Пространство получает свое истинное значение, когда физика и химия сливаются с астрономией, а не остаются только отвлечением из нее, выделенным в особые науки.
Точно так же и время получит свое истинное значение тогда, когда история будет совокупностью жизнеописаний, в которых раскроется родство живших.
Выделяя учение о пространстве и времени в особую, низшую от науки о разуме науку, узаконяют существующее в жизни отделение народа от ученых. Хотя и признают, что последняя наука без первой существовать не может, тем не менее конечным результатом знания выдают отвлечение, или логию: физика превращается в космологию, а не в регуляцию, так же как история и психология не превращаются в дело воскрешения, и сама теология остается лишь словами о Боге, а не делом Божиим, не теургиею, остается идеалом без действительности.
Но самым большим недостатком критицизма надо признать неведение им того, что известно всем людям, а именно: неведение или, вернее, игнорирование смертности. «Критика» не замечает, что общее свойство всех категорий знания есть смертность, а общее свойство всех категорий действия — бессмертие (или путь к нему). Вот почему разум получает значение не субъективное и не объективное, а проективное; и в этой-то проективной способности и объединяются теоретический разум и практический. Смертность есть отвлеченное выражение, обобщение от всех умерших, из всех некрологов; но тем не менее в смертности нельзя полагать категории всеобщности и необходимости в такой мере, что признание категории бессмертности было бы нарушением логики. Смертность, как вывод из предшествующих случаев, есть явление действительное, но только условно-действительное, отнюдь не необходимое.
 

К вопросу о двух разумах
За трансцендентальною аналитикою должна следовать не одна трансцендентальная диалектика11 (как отрицание разрушенной метафизики с ее умозрениями о Боге, природе и духе, т. е. теология, космология и психология), а с безусловною необходимостью должна следовать имманентная синтетика или проектика 12, всеобщая и необходимая. Она не должна отделять психологию от теологии, т. е. не должна отделять человека от Бога, а должна делать человека орудием воли Божией. Не должна она отделять психологии и от космологии, т. е. делать космологию бездушной, а психологию — бессильной. При соединении психологии с теологией душа, или человек, не будет безбожной, а Бог — бесчеловечным (как античный Кронос или бог-субстанция Спинозы).
Имманентная синтетика или проектика и есть практический разум неотделенный, слившийся воедино с теоретическим во всей его полноте. Это равнозначаще слиянию воли с разумом.
Но и трансцендентальная аналитика, как и трансцендентальная эстетика, нуждается в имманептной синтетике или универсальной проектике, то есть во внесении порядка в самые явления, а не в одни лишь понятия. Содержанием аналитики является астрономия, в которой история составляет столь незначительную величину. В имманентной синтетике или проектике история, в лице живущих, заменяет представление или понятие проектом, в коем воля правит силою. Окончательной полноты воля достигает в эстетике, распространяя в чувственном мире регуляцию на все миры пространства, чрез все воскрешенные поколения, восстановляя поглощенное временем.
Трансцендентальная эстетика имеет целью доказать идеальность пространства и времени; но она докажет их реальность, когда из предопытной науки станет послеопытной, когда время, состоявшее из ряда поколений, станет доступно ощущению одновременно во всех мирах, то есть когда все время явится в пространстве осязательно.

Панлогизм или иллогизм?
Гегелианизм следует назвать не панлогизмом, а иллогизмом, ибо «Логика» Гегеля13 изображает ход неразумной силы, которая ставит всегда тезисы, выдающие себя за безусловные истины, не будучи ими. Всякий же тезис порождает антитезис, который, по неразумности, считает своего родителя, мнящего себя быть безусловной истиной, за безусловную ложь, а себе исключительно приписывает истину, в чем и обличается в свою очередь следующим за ним моментом, им же самим порождаемым. Внук вступается за деда, считая и его, и своего отца (антитезис) лишь полуложью. Такое положение было бы логичнее предшествующих, если бы оно не вызывало в свою очередь антитезиса.
(В отличие от всего этого процесса) истинный Логос есть проект объединения разумных существ в деле управления силой неразумной и в деле воссозидания. А мы познаем только то, что можем творить, по справедливому замечанию Канта, сказанному, впрочем, задолго до него Аристотелем.
Ученик Гегеля Маргейнеке14 назвал своего учителя «воплощенным Логосом». Однако и сам Гегель, будучи синтезом многих тезисов и антитезисов и признавши себя за абсолютную истину, был (своевременно) опровергнут, по законам его собственной логики, порожденным им материалистическим антитезисом, который так же не оказался абсолютною истиною, как и гегелианизм не оказался полною ложью и вновь возродился, но уже без притязаний на абсолютную истину.
Чтобы панлогизм стал истиною, чтобы все управлялось мыслью, разумом, нужно всеобщее дело.
«Логика» Гегеля есть метафизическое изображение рождения и умирания, а не воссоздания и оживления; это картина распадения, а не объединения. Если же Логос-Слово заменим делом, то это будет требованием перехода от распадения к объединению для воссоздания и оживления, переходом «от смерти к жизни и от земли к небу» (по словам наскальных песнопений). Начало «Логики», первая ее стадии, «Бытие», превращаясь в «Пакибытие» (в воссоздание), делается концом, т. е. переживает рождение и умирание, а конец «Логики», третья стадия или ступень, «Понятие», превращаясь в «Проект», становится началом. Вторая же, средняя ступень, названная «Сущностью», превращается в «Осуществление», когда, познавши самую «Суть бытия», переходим от следствий к причинам, от явлений к силам, от случайного существования к необходимому бытию, от последующего к предыдущему, от сынов к отцам, причем совокупность последующих (сынов), как существ сознающих, относится к бессознательной силе в ее целости, как правящая сила для восстановления предыдущего.
Кроме этого перемещения начала в конец необходимо перед логикою поставить мыслящее существо, как и перед делом — деятеля, а перед делом общим — совокупность всех живущих за счет умерших, совокупность всех разумных существ, сознающих гнет неразумной силы.
В самом же последнем фазисе, когда абсолютный дух, пройдя якобы низшие ступени искусства и религии, возвышается до идеальной пустоты философии, а в пей достигает третьей ступени повой философии — тождества субстанции и субъекта, — в этой последней стадии развития духа обретенное тождество оказывается не действительным, не реальным, а только мыслимым, мнимым, оказывается лишь предположением, проектом, от коего и должно начаться реальное, пе воображаемое дело существ, внутренне объединенных, бывших доселе лишь внешне сближенными.
Внутреннее сближение начинается в мысли. Являющееся особью или индивидом в мысли носит черты общего, родового в представлении. В этом субъективном сознании природа из своего инобытия или вне-пребывания возвращается в себя, т. е. к абсолютной идее.
Обладающий способностью представлять или мыслить себя как родовое существо есть, по Гегелю, дух человеческий. Жизнь этого духа и излагается в философии духа15, которая рассматривается как субъективная, как абсолютная.
Но если бы Философия Духа была бы Философией Дела, а пе знания лишь, если бы она была философией воли, а не мысли лишь, тогда вместо «Феноменологии духа», изображающей переход от чувственного знания к разумному, мы имели бы переход от пассивного к активному. Тогда все физиологические процессы, все явления, составляющие предмет антропологии, стали бы, через разумное познание, управляемы волею; физиология стала бы подвластна психологии. Тогда действительно дух возвысился бы над своею субъективностью и стал бы объективным, то есть правящим самим объектом.
Тогда и право стало бы фактом. В вещном праве собственность была бы действительным обладанием через знание, обладанием «вещью в себе», предполагающим глубочайший союз разумных существ, не нуждающихся уже во внешнем договоре, нужном для (контрагентов) чужих, поставленных только во внешние отношения друг к другу, ибо души их взаимно темны им и лицезрение у них не значит душезрение, наружное у них скрывает, а не выражает, не открывает внутреннего, так что они остаются (по отношению друг ко другу) во внебытии. Очевидно, дух человеческий еще не освободился от власти слепой силы природы, если он может враждовать или угнетать других и требовать себе наказания, которое, как и сам Гегель видит, не только ничего не исправляет, а лишь прибавляет к одному злу другое, увеличивая сумму бедствий человеческого рода. Такое несовершенное право требует замены его чем-то другим, что Гегель и называет нравственностью. Но предлагаемое им под этим названием вовсе не заслуживает столь почетного имени, так как эта «нравственность» не исправляет зла, учиненного при господстве правовых отношений. Если Гегель требует правды реальной и добра действительного, то субъект тогда только сознает себя единым с нравственной субстанцией (с объектом нравственным), то есть нравственная субстанция воплотится (реально и активно) в живой личности или в единстве многих всех личностей, когда государство станет отечеством, то есть исполнением долга к отцам умирающим и умершим. Не иначе как при исполнении этого долга гражданское общество станет братством сынов, а семьи — союзом для дела воскрешения.
Такое дело, конечно, может быть целью (самодовлеющею), самоцелью, ибо все миры вселенной, распавшиеся и через это «падающие», к гибели клонящиеся, оно приводит в полное, гармоническое единство трудом и знанием всех воскрешенных поколений.
Наоборот, как может быть абсолютной самоцелью осуществление свободы каждого в отдельности, этого бессодержательного Ничто в мнимом единстве, вернее, в пустоте всех, остающихся подчиненными силе неразумной и мечтающих только об освобождении себя от существ разумных? Рабство и господство есть несомненное зло; но и свобода (взятая сама по себе, без дальнейшего определения и осуществления своего назначения) не есть благо; она просто — ничто.
Какой же смысл может быть в истории, если она (как хотят нас уверить) есть лишь прогресс в сознании свободы16, а не объединение для того всеобщего дела, что обнимает своей задачей и целью всю вселенную, и в частях ее, и в целом?
На Востоке есть лишь господство и рабство, Греция знала лишь господство немногих при рабстве многих (30000 граждан на 400 000 рабов в Афинах), Рим — господство одного племени над целым миром. Современная Европа хвалится свободой будто бы всех, но и это свобода совершенно мнимая, свобода в мыслях или «de jure», а не «de facto». Конституционное государство есть взаимоограничение, обструкция, приводящая к бездействию или к ослаблению энергии, а не к восполнению ее. В таком государстве единство Целого (общежития) именно и не может проявиться как живая, личная сила и действовать с полнотою живой личности в особе государя. В государстве, как обществе юридическом и экономическом, а не родственном, не на взаимном знании и чувстве основанном, Дух объективируется как действительность не сынов, а граждан, сдерживаемых внешнею силою, надзором, угрозою наказаний. Но не в такой действительности природа или дух человеческий, в смысле орудия (воли) Бога отцов, могут находить нравственное удовлетворение! Тогда только, когда государство станет объединением не внешним, а внутренним, на взаимопознании и взаимочувствовании основанном, короче, когда государство станет братством, тогда только явится оно непротивлением воле Бога Триединого, станет связью людей с Богом — «религией», тождественной с знанием, правящим силою слепою, превращающим ее из рождающей и умерщвляющей в воссозидающую и оживляющую, и с искусством, искусством не творения мертвых и тленных подобий, а воссозипдания умерших отцов к жизни бессмертной.
(Но этому реальному объединению людей, религии, знания и искусства в едином, всеобъемлющем, действительном и самодовлеющем деле противоположен весь ход и вся конечная цель гегелевой «Феноменологии духа»): в искусстве для Гегеля истина является в вещественных (еще реальных) формах (как в чем-то весьма несовершенном), в религии, как форме уже высшей, истина проявляется уже в отвлеченных представлениях, и лишь в философии человеческий дух познает, наконец, истину не в образах, представлениях или символах, а «лицом к лицу», то есть именно безлично, безобразно, в ее полноте, то есть пустоте.

Философ Черного Царства (новой Германии) 17
Философ борьбы, истребления всего слабого для выработки нового типа «сверхчеловека» — это философ, который хочет убить христианство, но против воли убивает только буддизм. Для философа Черного Царства или для Черного Пророка Антихрист представляется идеалом. «Будущий герой трагического миросозерцания» есть лишь предтеча Антихриста. Антихрист видит добро и счастье в силе и во власти, но не над слепою силою природы; он желает и войны, но войны не со слепою этою силою.
«Происхождение трагедии из духа музыки»18 есть ли произведение подъема, вызванного победами Германии над Франциею? Это апология шопенгауэровского пессимизма против современного выразителя будто бы сократовского, плоскооптимистического образа мыслей (то есть против Давида Штрауса, отрицателя христианства, автора «Старой и новой веры»)19. Но какое значение имеют это произведение и «Несвоевременные размышления» для своего времени? Какое отношение к современным им событиям в те дни, когда quasi-вселенский Собор объявил папу непогрешимым, а Франция, заставивши Германию объявить себе войну, сделала папу, с коим Запад смешивает христианство, пленником, ватиканским узником?20
Между пасквилями на (историка) Штрауса и на других филистеров и панегириками Шопенгауэру и Вагнеру в той же серии «Несвоевременных рассуждений» появляется «О пользе и вреде истории для жизни»21 — пасквиль на историю и панегирик жизни, что, надо полагать, находится в связи с переходом Германии от ученого бездействия к «делу» политическому и экономическому.
Замечательно целительное средство предлагается этим лекарем, а именно неисторический элемент жизни, т. е. сила и умение забывать, так что все Новое, все то, что он называет Сверхисторическим, будет лишь забытое Старое, умершее! Если бы автор не был одержим смешным самопревозношением (пережитком старого лакейского аристократизма), то под историею он должен был бы разуметь вообще знание как произведение одного сословия. А между тем нужно всех делающих историю обратить в познающих, так чтобы исчезло различие между неисторическим и историческим, а явилось бы сверхисторическое, выражением коего стало бы всеобщее, священное дело, в каковом слились бы силы религии, знания и искусства, словом, действительное, всеобщее воскрешение.
Назвав художников, этих будто бы «по природе отсталых людей», восторженными, то есть опьяненными, глашатаями религиозных и философских заблуждений человечества, признавши таким образом все религии и все философские системы блужданиями, Ницше был бы близок к истине, если бы в следующем своем сочинении «Странник и его тень»22 (= Бродяга безродный!) он усмотрел и признал блудного сына, преследующего свою тень, т. е. «познающего самого себя» или знающего только себя, принимающего свой призрак за действительность, а всех других и все остальное — за представления. Говоря, что лучше уж гибель человечества, чем регресс знания, он отрекается и от гуманизма, но пе приходит к сыну человеческому.
Для соблюдения симметрии во втором периоде его блужданий ему следовало бы написать панегирик Штраусу, подобно тому как он это сделал для Сократа, и пасквиль на Шопенгауэра и Вагнера, что он относительно последнего, кажется, впрочем, и выполнил в Туринском письме (1888 г.). Меняя своих идолов, Ницше всегда оставался верен Дарвину, хотя пе сознавался в этом и даже считал Дарвина посредственностью.
Все сочинения первого периода авторской деятельности Ницше, все эти «несвоевременные рассуждения» входят в первое его произведение — «О происхождении трагедии» или, точнее, о происхождении высшей трагической культуры, шопенгауэро-вагнеровской, в противоположность низкому филистерству Штрауса как историка и философа. И однако, «Человечное, слишком уж человечное» посвящено тому самому Вольтеру, о котором сочувственно писал Штраус! «Человечное, слишком уж человечное» было, надо полагать, опытом осуждения гуманизма или виртуозности искусства во имя знания. Только пессимизм нуждается в таком искусстве, т. е. только действительное зло нуждается в благе мнимом или в чарующих видениях и радостных иллюзиях.
«Утренняя заря» и «Радостная (Веселая) Наука»23 составляют переходную пору от его второго, научного периода к третьему…
Ницше — философ нового рода и нового поколения, философ объединенной «новой Германии», совершенно отличный от старых философов-мыслителей. Задача этой новой философии — устанавливать цель жизни, управлять жизнью. Но если желание власти и есть высшая добродетель, то лишь в смысле желания власти над слепою силою, чего никак не понял немец (характерный представитель новой Германии), «Судья Жизни», как он сам называл себя.
То, что было до сих пор величайшею бранью, крайним осуждением — Антихрист, то теперь (у Ницше) признается высшею похвалою. Провозвестие «культуры трагического миросозерцания» есть приготовление к предстоящей «катастрофе мира», т. е. кончине его; и если все человечество должно будет когда-нибудь умереть (а кто сомневается в неизбежности этой смерти?), то высшая задача его состоит в том, чтобы срастись в одно общее и единое и как нечто цельное идти с трагическим пониманием навстречу предстоящей гибели. Черному Царю недоставало лишь Черного Пророка, а между тем Черный Пророк явился прежде Черного Царя. Несмотря, впрочем, на страстное желание казаться страшным, в этом Черном Пророке виден только немец-профессор, который толкует о миросозерцании и о мысленной борьбе, а не о действительном мироразрушении и еще менее о миро-спасении.
Бесчисленные невольные возвраты или единый, сознательный и добровольный возврат?
Мир, понимаемый по Шопенгауэру как воля (к бытию), а в действительности остающийся неволею (к смерти), а потому мир как представление (неволя к смерти) должен стать проектом возвращения к бытию.
Мир, понимаемый по Ницше как воля, стремящаяся к власти, но и как мир в действительности, есть неволя к смерти; а следовательно, воля, становящаяся властью, должна стать делом возвращения к жизни.
Мир как представление без власти и как неволя к смерти будет предположением о постоянном, невольном возвращении к жизни, подчиненной смерти.
Наконец, мир не как отвлеченное представление, а как познанная действительность, с властью разумно руководить им, будет уже не предположением, а проектом возвращения, единого, волевого и сознательного.
У Ницше «возвраты» остаются явлением, фактом трансцендентным, а не актом (действием) имманентным. Но почему это так — им не осознано, вероятно, вследствие того, что, когда он говорит о воле, стремящейся к власти, он забывает о теории бесконечных возвратов (несогласимой с волею), а когда говорит о неизбежности последних, забывает о власти воли. И вот почему возникает у него антиномия «Entre l'éternel Devenir et l'éternel Revenir», — по красивому парафразу Фуллье24.
Воля к жизни, говорит Заратуштра, не существует, ибо несуществующее не может желать, а живущее не может не желать жизни. Шопенгауэр ответил бы на это без колебаний: живущее желает продолжения жизни, желает также и возвращения ее под всеми формами и желает возрастания сознания жизни. Но, возражает Ницше, истинный принцип есть не воля к жизни, а воля к власти, к господству. Но на это, говорит Фуллье, мы в свою очередь возражаем: «Власть есть только одно из составных сложной совокупности жизни» (Un simple extrait de la vie)25. — «Сама жизнь вверила мне тайну, — говорит Заратуштра. — Я есть то, что должно всегда превосходить самого себя». — «Поэтично сказано, но пустословно! — отвечает французский философ. — Как может жизнь превосходить самое себя? Живя более, живя лучше! (en vivant plus, en vivant mieux!)» Но это уже не возврат, только повторяющий несовершенное прошедшее, это уже не простое «revenir»26; это уже не одно повторение, а улучшение, количественное («жить больше!») и качественное («жить лучше!»), это уже «devenir»27, сознательное, волевое, целесообразное и трудовое. Это не бесчисленные, роковые, от нас не зависящие возвраты, а единый возврат, нашею волею и знанием создаваемый через силы природы, нами управляемой.
Но «эпигонам» философии, ницшеанцам, верным девизу «знай только себя!» или, самое большее, «знай только живущих!», даже и не приходит в бездушные головы мысль, что мощь (Macht) людей может быть употреблена на возвращение жизни нашим умершим отцам. Ницше признавал наше время подобным александрийской эпохе, то есть поре, предшествующей явлению христианства: он был прав и последователен, когда говорил о «чрезмерности истории», чрезмерности музеев и кладбищ, то есть о воплощениях истории пассивной, страдательной, вмещающей в себя умирание рода человеческого. Но он совсем не видел истории активной. Он знал историю лишь таковою, какова она есть, как факт, а не такою, какою она должна стать, как проект долженствующего быть. И музей он знал, лишь каков он есть, а не тем, чем он должен быть, как учреждение, хранящее память об умерших и возращающее силы и средства для их возвращения. Наконец, и кладбище он знал лишь в его настоящем виде, как место разложения и забвения, а не в долженствующем, не как место воссоздания, воссоединения живущих с умершими, не как место воскрешения.
Не задумываясь над долгом единого и окончательного возврата, философ-пессимист утешал, вернее, опьянял себя надеждами на временные смены одной преходящей формы или одного временного типа жизни другими. «Когда, — говорит он, — слишком возрастает могущество Диониса (он же и Антихрист. Предисловие ко 2-му изданию „О происхождении трагедии“, стр. 20 рус. перевода), что мы и переживаем в настоящее время, тогда непременно должен спуститься к нам на землю скрытый в облаках Аполлон; и конечно, следующее за нами поколение увидит проявление красоты Аполлона в самых роскошных формах и испытает на себе ее действие». Исполнится ли пророчество лже-пророка, прореченное еще в 1871 году? Верить, что время человека сократического (последователя Сократа), отдающегося знанию без дела, прошло, можно; ко верить в возрождение трагедии в духе Диониса и сопровождать торжественную процессию «божественного Хмеля» — Диониса, идущую из Индии в Грецию (Европу), невозможно. Александрийская эпоха, хотя и сходная с нашей, окончилась, однако, не восстановлением культа Диониса и Аполлона, а явлением христианства. Не одно изображение, не подобие лишь может удовлетворить человека: искусства, как к науки, не более как средства, способные при известном отношении к ним, содействовать спасению; за спасением нужно обратиться к самой жизни. Если преступление, страдание и смерть происходят от духа опьянения и похоти, под влиянием коих только видимость, только кажущееся доставляют наслаждение, надо желать отрезвления человечества от гибельного Хмеля (Вакха, Диониса), надо вести людей к отрезвлению, а не к упоению, хотя бы и художественными, хотя бы и прекрасными по внешности мечтами.

Произвол — творец учения о невольных возвратах
Есть два рода невольных, бессознательных возвратов. В одном не допускается никаких изменений, в другом, к которому следует отнести и ницшеанский (современный Ницше), допускаются и даже требуются изменения для создания экземпляров человеческой породы, «исправленных и улучшенных». К несчастью, и в них не оказывается ничего, кроме личного произвола; и в них все выдуманное «истинными философами», коих познание есть творчество, коих творчество есть законодательство, коих стремление к истине есть стремление к господству. Философы — законодатели и повелители; в лице их Ницше возводит произвол из злоупотреблений в принцип, в правомочие, и ставит произвол индивидуума на место эволюции. Рационалистическая формула объяснения генезиса вещей и явлений «nascuntur», выставленная в противоположность сверхъестественному творчеству, здесь снова заменяется формулою «fiunt»28. Но это не коллективный генезис, а субъективный, индивидуалистический: так, религии не сами зарождаются, а создаются, однако не жрецами (как болтали вольнодумцы времен английских деистов и Вольтера), а одиноким гением; и язык не рождается, а создается, но не народ создает его, а исключительный гений изобретает и предписывает его…
Великая заслуга Ницше состоит в том, что он зовет к переходу за пределы добра и зла. Ошибка же его заключается в том, что вместо древа жизни он насаждал за этими пределами древо смерти. Он чувствовал необходимость для человека чего-то высшего и эту потребность думал воплотить в своем «сверхчеловеке», который оказался, однако, лишь ничем не оправданным самопревознесением человека над себе подобными, и притом гораздо более ему подобными, нежели ему кажется; как Фауст, подмечая свои небольшие несходства со всеми смертными, Ницше принимает это ничтожное несходство за большое превосходство. А между тем высшее в человеке должно быть выше не существ, ему подобных, а выше слепой, неразумной, смертоносной силы природы. Ницше же, влюбленный в свободу, опьяненный манией власти, относится к этой силе с истинно рабской апатией, с чисто рабским бессилием. Растрачивая свои силы на младенчески-тщеславное превознесение себя (сверхчеловека) над теми, кого он сам же называет пигмеями, он просматривает и оставляет без внимания общего врага-титана — смертоносную силу природы. Призывая к борьбе с себе подобными, он не зовет к борьбе с источником всеобщих бед, всеобщего зла; бессильно, малодушно мирится со смертью, с утратами; а если и говорит о возвратах жизни, то совершенно в ложном смысле, то есть опять в смысле пассивном.
Но если «мир есть воля, стремящаяся к власти» (как понимает ее Ницше), то в мире, в котором будет господствовать разумная власть, в котором все будет, познано и управляемо, возможен лишь один, притом сознательный, активный возврат. Тогда нынешнее наше предположение о бесчисленных возвратах, бывших и впредь имеющих быть, станет не мыслью лишь отвлеченною и недоказанного, а действием, нами сознаваемым и ощущаемым. Бесконечные же возвраты, сами собою совершающиеся, помимо властвующей человеческой воли, вновь стали бы возможными тогда только, когда эта власть сознательная будет снова утрачена; только тогда слепая сила («сильная воля» — по Ницше) снова будет порождать, чтобы вновь умерщвлять…
Христианское учение о рае и аде, о святых и грешниках, высказанное в смысле угрозы и условно, он заменил делением на сверхчеловеков и на сволочь, пародиею на рай и ад. И вот эта-то карикатура должна будто бы сделать жизнь достойною, божественною! Такова апофеоза жизни и человека!..
Ницше показалось трусостью не принять отвратительное учение о возвратах, и он принял его; но под кажущимся улучшением таилось лишь еще большее ухудшение: предположение о пассивных возвратах заставило прибегнуть к новой гипотезе — о сверхчеловеке.
Вопрос о «сверхчеловеке», если «человека» признать за окончательную форму, будет вопросом о выдающихся гениальных исключениях и о создании и воспитании подобных личностей из среды человеческой породы, остающейся неизменною. Произведя отбор, одних следует предназначить к улучшению, а других предоставить своей судьбе.
Но Ницше, как ученый филистер, совершенно неспособен понимать значение и ценность действия: вместо того, чтобы сосредоточить его в сознательных и волевых существах, он предоставляет его безвольной и слепой силе. Сверхчеловек при таких условиях есть не более как счастливая случайность, результат отдельных удачных случаев из самых различных местностей и среди самых различных культур. Во всем процессе формирования сверхчеловека имеются в виду не семьи, не народы, не большинство и не все люди, а лишь немногие единицы, исключительные личности — гении. И только этим привилегированным, единичным личностям дарует ученый филистер привилегию действия: «Истинные философы — повелители и законодатели; они вещают: „Так должно быть!“ (т. е. так, как им кажется); они определяют стремления и цели людей; они творческою рукою касаются будущего; их познание есть творчество; их творчество есть законодательство»; все же, вместе взятое (добавим мы), есть не что иное, как стремление к господству, та «воля к власти», которая столь любезна Ницше.

Сверхчеловечество как порок и как добродетель
Сверхчеловечество может быть и величайшим пороком, и величайшею добродетелью. Оно безусловный порок сатанинского происхождения, когда состоит в превозношении одного или нескольких лиц над себе подобными, то есть над отцами и братьями. Оно становится наивысшим пороком, когда доходит до присвоения себе бессмертия как привилегии, то есть доходит до превозношения себя над всеми, уже умершими и еще не умершими. Сверхчеловечество уже и в этом смысле (как привилегированное право на бессмертие) есть порок и нравственный, и умственный. Когда же сверхчеловек сделается бессмертным, тогда прежнее, небольшое его несходство с остальными превратится уже в громадное, бесконечное превосходство не только над всеми живущими, но и над умершими.
Но сверхчеловечество есть и величайшая добродетель, когда оно состоит в исполнении естественного долга разумных существ в их совокупности, в обращении слепой, неразумной силы природы, стихийно рождающей и умерщвляющей, в управляемую разумом. Эта величайшая, эта безусловная добродетель вытекает из сознания неестественной зависимости, и внутри и вне себя каждым чувствуемой, зависимости от силы слепой, из подчинения коей происходят все пороки, физические и нравственные, пороки половой любви и неполовой ненависти.
Сверхчеловечество в этом смысле и есть супраморализм.
Если бы Ницше в «Утренней заре» под добром разумел всеобщее воскрешение, то он понял бы, что оно хотя и несверхъестественного происхождения, но тем не менее имеет ценность безусловную. Жизнь есть добро; смерть есть зло. Возвращение живущими жизни всем умершим для жизни бессмертной есть добро без зла. Воссоздание из земли всех умерших, освобождение их от власти земли и подчинение всех земель и всех миров воскрешенным поколениям — вот высшая задача человечества, его высший долг и вместе высшее благо. Сознание, что всякое последующее поглощает предыдущее, создает для последующего категорический императив возвратить поглощенное. Последующее же, понимаемое как сын предыдущего, воссоздает еще нечто высшее: воссоздает к жизни отца, от которого сын получил жизнь; Высший императив (приказ) может быть создан только высшею любовью.

По ту сторону сострадания, или Смех сверхчеловека
Всякое звено в канате (по-балаганному остроумничает Ницше) протянуто от животного к сверхчеловеку; всякое живое существо, ощущая боль и отвращение к себе, упраздняет себя и производит сверхчеловека, который в свою очередь повторяет этот болезненно отвратительный процесс. Столь сильно и ярко выраженный Фейербахом ход слепой природы, которая, рождая сынов, умерщвляет отцов, Ницше, по своей бесчувственности, хочет дать почувствовать, изобретая для этого такую прогрессивную лестницу казней, в которой каждая ступень — ужас и отвращение.
Единственная польза, которую можно извлечь из ницшеанской болтовни, — это глубочайшее отвращение к бесцельному существованию. Не высказывает ли Заратуштра величайшую слабость сострадания (ибо, по Ницше, сострадание — слабость, и предосудительная!), когда, слыша вопли страждущих: «Предай нас смерти! Избавь от страдания!», он говорит: «Ты должен убить себя!?» Чего, кажется, большего! Все достаточно ясно! Но наш болтун поясняет и самое ясное: «ты должен добровольно изъять себя из жизни». Если жизнь сверхчеловека состоит в том, чтобы испытывать наибольшее страдание и отвращение, то ему недостаточно терпеть и переносить мучительное и отвратительное, а надо еще умножать его: причинять страдания, наносить раны, наслаждаться видом и смрадом их. Сверхчеловек вступает в больницы и бродит по полям битв, чтобы испытать степень своей бесчувственности и «смеяться» при виде усиления страданий. «Горе смеющимся!» — говорит Ветхий завет. Для «Мудраго» же (в духе Ницше) нужен «божественный смех». Не тяжелою поступью, а «с пляскою» лихою, «подобно вихрю перед бурею», «несется сверхчеловек над болотом тяжелой тоски…» «Надо, — восклицает Ницше, — надо выплясаться, высмеяться из самого себя; надо подняться вверх на крыльях пляски и смеха, то есть превзойти и эту мерзость!» Картина смеющегося и пляшущего сверхчеловека, проносящегося над всем, где есть горе и страдание, и ниспосылающего новые муки уже страждущим, — картина зловеще эффектная, по и она украденная: вспомните хохот Тертуллиана при изображении Суда, гибели мира и адских мук!..
Разгадка ницшеанства самая простая. Ницше совсем не знает, что род человеческий приближается к совершеннолетию. Он, как ребенок, и, конечно, очень испорченный, знает только игру и ничего выше игры себе представить не может. Он писал о происхождении греческой трагедии, когда разыгрывалась франко-германская трагедия; даже освободившись от эстетики Шопенгауэра и Вагнера (последнее его произведение «Nietzsche contra Wagner»)29, он все-таки не понял приближения совершеннолетия. Только при таком воззрении можно объяснить себе учение о бесконечных возвратах. Если смотреть на жизнь как на игру, а на мир как на театральное зрелище, можно понять и эту нелепейшую нелепость, понять желание, «чтобы все повторялось именно в том виде, в каком оно есть, века вечные» (как бы дурно оно не было!), т. е. в самом всесовершенном виде. Ницше не только мирится с тем, что было, но и ненасытно кричит «da capo» или «bis»30, требуя бесконечных повторений и имея при этом в виду не себя одного, а всю мировую комедию, и не только это «представление» само по себе, но главным даже образом того, кому это представление нужно и кто делает его нужным… Но кто же это? Кто, как не «circulus vitiosus — Deus?!»31,— божественный заколдованный круг или, попросту, несовершеннолетие, которое именно и состоит в творении и повторении подобий, игры, игрушек и забав! Бог здесь (то есть слепая, стихийная сила) — автор пьесы и режиссер миллионы раз повторяемой драмы, люди же — ее марионетки!.. Из области эстетики для несовершеннолетних Ницше никогда не выходил: «Заратуштра» есть также сочинение о происхождении и повторении трагедии или комедии мира. Остается спросить: какое же первое условие, необходимое для допущения всех этих неразумностей,)всего этого безумия? Ответ может быть только один: Отсутствие разума, чем и был наказан автор.

«Amor fati» или «Odium fati»? 32
«Amor fati»!.. Этой вершине безнравственности нужно противопоставить величайшую, безусловную ненависть к Роковому — «Odium fati»! Такую ненависть и должна почувствовать природа при переходе от бессознательного состояния к сознательному. «Amor fati» означает желание остаться скотом, «amor fati» — это формула величайшего унижения, падения человека ниже зверя, ниже скота, ниже самого Ницше! Быть властелином разумных существ, обратить их в своих рабов, а самому быть рабом слепой природы — что это такое? возможно ли более глубокое падение?.. Толстовское благоговение к жизни животных Ницше заменил благоговением к слепой безжизненной силе!..
«Amor fati» — это любовь к ненавистному, отсутствие мужества взглянуть врагу прямо в очи; это подлый страх, не позволяющий себе даже спросить: точно ли неизбежно это рабство разумного у неразумного, не суеверие ли и не предрассудок ли эта любовь к тому, что должно бы быть ненавистным, т. е. к рабству? По они ли, это суеверие и этот предрассудок, сделали и само рабство неизбежным? Подавленные ребяческим страхом, мы даже не задаем себе вопроса о том, что можем сделать мы в совокупности, хотя, взятые в одиночку, мы действительно бессильны. Если нынешнее сословное знание, если наука одних «ученых» и бессильна, то может ли отсюда следовать, что все разумные существа, ставши познающими, останутся столь же бессильными?
 

Статьи об искусстве *

Как началось искусство, чем оно стало и чем должно оно быть?
Разрешение вопроса «чем должно быть искусство» будет разрешением противоречия между разумным существом и слепою силою естества, разрешением самого ненормального отношения между человеком и природою, разрешением вопроса о подчиненности разумного существа слепой силе.
Всегда ли природа останется слепою и по слепоте умерщвляющею силою, а искусство будет творением лишь мертвых подобий?
Временно ли или вечно раздвоение?
Совершенство — в единстве природы и искусства.

Сама природа в человеке сознала зло смерти, сознала свое несовершенство. Поэтому востание (вертикальное положение) живущего и воскрешение в виде памятника умершего есть акт естественный для чувствующего и разумного существа. Востанием и обращением к небу живущего (понесшего утрату) и восстановлением в виде памятника умершего началось искусство. Молитва — вот начало искусства. Молитва и молитвенное (вертикальное) положение были первым актом искусства; это теоантропоургическое искусство, которое состоит в создании Богом человека чрез самого человека. Человек — не произведение только природы, по и дело или создание искусства. Последний акт Божественного творчества был первым актом человеческого искусства, ибо назначение человека — быть существом свободным, а следовательно, и самосозданным, так как только самосозданное существо может быть свободным. В этом создании себя, т. е, в востании и обращении к небу, человек открывает Бога и Бог открывается человеку, точнее же сказать: открывая Бога отцов, существо, сделавшее такое открытие, становится сыном человеческим, а не просто человеком только; и лишь отвлеченно, забывая утраты, можно сказать, что существо, открывшее Бога, стало человеком.
Когда же вертикальное положение превратилось в сторожевое, тогда родилось искусство антропоургическое, т. е. уже светское, военное, которое, делая человека, с одной стороны, устрашающим, а с другой — чувственно-привлекающим, старалось, однако, придать себе священное значение. Придавать себе устрашающий или привлекающий вид — это выражение светского искусства. Современные и всемирные выставки и являются таким выражением, ибо извне они должны быть арсеналом, а внутри — магазином прихотей в ответ на половые стремления. Устрашающее стало признаком господствующего класса, а привлекающее сделалось знамением «слабого» пола.
В акте востания (в вертикальном положении) живущего и в акте создания подобия в виде памятника умершему (в теоантропоургическом искусстве) человек возвышался, поднимался над природою; производя же из себя устрашающее или чувственно-привлекающее (антропоургическое искусство), человек падал.
Если начало искусства было божественное, а в настоящее время искусство стало индустриально-мили-тарным, т. е. скотским и зверским, то возбуждается вопрос: как снова дать искусству такое направление, которое соответствовало бы его божественному началу? Что нужно противопоставить индустриально-милитарной выставке произведений соблазна и орудий истребления? Если вопрос «чем искусство стало» тождествен с вопросом «о причинах между людьми небратства и неродственных отношений природы к людям», то вопрос об искусстве — «чем оно должно быть» — будет вопросом о братском объединении для обращения слепой силы природы в управляемую разумом всех воскрешенных поколений, т. е. всеобщее воскрешение, будучи полным восстановлением родства, даст и искусству надлежащее направление, укажет ему цель. Обращение всех миров в управляемые разумом воскрешенных поколений, будучи полным, строжайшим разрешением коперниканского вопроса, в то же время совершенно тождественно с первобытным воззрением, т. е. с патрофикациею неба (с обращением неба в жилище отцов), или с катастеризациею (с перенесением душ отцов на звезды), что и выражается в храме скульптурно или живописно. Это первобытное воззрение для детей есть самое простейшее, согласное и с первобытным воззрением объяснение и разрешение коперниканского вопроса. Обращение всех миров в управляемые разумом воскрешенных поколений есть высшая цель и для искусства.

Искусство подобий (мнимого художественного восстановления) и искусство действительности (действительное воскрешение)
(птоломеевское и коперниканское искусство)
Искусство как подобие — подобие всему, что на небе и на земле, — есть воспроизведение мира в том виде, как он представляется внешним чувствам: оно есть воспроизведение неба и земли, но неба и земли не как выражения Божественной воли, а как действия слепых сил природы, пе только не управляемых разумными существами, но и признанных ими за богов (Уран, Кронос). Искусство подобия есть изображение неба, лишающего нас жизни, и земли, поглощающей живущих. Потому-то это искусство и осуждается божественной заповедью как язычество, как идолопоклонство или идололатрия (т. е. преклонение пред кумирами, изображающими слепые силы, вместо управления ими) и идеолатрия (т. е. преклонение пред мыслью, не переходящей в дело, пред знанием бесцельным, бездушным, бездельным, пред знанием ученых). Воспроизведение мира в том виде, как он представляется внешним чувствам и истолковывается или внутренним чувством сынов человеческих, хранящих любовь к отцам, или же внутренним чувством сынов, забывших отцов, сынов блудных, есть в обоих случаях искусство подобия, но в первом случае оно будет искусством священным, религиозным, а во втором это будет искусство мирское, светское. Искусство священное есть воспроизведение мира в виде храма, соединяющего в себе все искусства, причем храм, как произведение зодчества, живописи и ваяния, становится изображением земли, отдающей своих мертвецов, и неба (свод храма и иконостас), населяемого оживленными поколениями, а как вместилище пения, точнее, отпевания храм есть голос, под звуки которого оживает прах на земле, как кладбище, и небо становится жилищем оживших.
Искусство сынов, забывших отцов, будет воспроизведением мира в виде всемирной выставки, в которой ко всем искусствам присоединяется промышленность. Сама же выставка есть изображение женщины, на служение которой сыны, забывшие отцов, хотят обратить все силы природы, чтобы усилить обаяние полового влечения; и думая найти в этом влечении жизнь, находят смерть да одну надежду на возвращение жизни в детях.
Искусство священное тогда лишь нарушает заповедь, когда изображение принимает за действительность, за подлинное воскрешение и пение, т. е. литургию храмовую, за внехрамовое дело воскрешения. Светское же искусство в виде Всемирной выставки нарушает все десять заповедей и, творя грех против веры, еще более грешит против разума, так как подчиняет его слепой силе природы, заставляя вместо управления ею даже служить ей.
В своем правильном определении искусство не отделяется ни от науки, ни от нравственности и религии и представляется таким, каким является оно в самой жизни рода человеческого, в истории. Начиная от первого востания человека, или вертикального его положения, боль утраты самых близких существ заставила понесшего утрату поднять лицо, обратиться им и всем существом своим к небу; и такое положение есть выражение уже религиозного чувства и пробужденной мысли, запечатлеваемых искусством. (Православие, требующее стояния и допускающее сидение лишь как снисхождение, этим внешним выражением, т. е. стоянием, наиболее существенно отличается от католицизма и особенно от протестантизма.)
Переходом от искусства подобия к искусству действительности, от искусства птоломеевского к искусству коперниканскому, должен служить музей всех: паук, соединенных в астрономии, т. е. музей с вышкой и в связи с храмом-школой, с вышкой для наблюдений над падающими звездами, т. е. для наблюдений над продолжающимся строением мира, а вместе и падением его, а также и для наблюдений метеорических, переходящих в опыт, в действие, через обращение военного искусства в естествоиспытательное.
Эстетика есть наука о воссоздании всех бывших на крохотной земле (этой капельке, которая себя отразила во всей вселенной и в себе отразила всю вселенную) разумных существ для одухотворения (и управления) ими всех громадных небесных миров, разумных существ не имеющих. В этом воссоздании и заключается начало блаженства вечного.
Проявление мощи в немощи есть закон истории земной и внеземной и вместе сущность христианства как противоположности буддизму и как спасению от него. Земля — кладбище, и, как имеющая историю, она заключает в себе большее содержание, чем все миры, такой истории не имеющие. До сих пор сознание, разум, нравственность были локализированы на земной планете; через воскрешение же всех живших на земле поколений сознание будет распространяться на все миры вселенной. Воскрешение есть превращение вселенной из хаоса, к которому она идет, в космос, т. е. в благолепие нетления и неразрушимости.
Пи в чем так не выражаются глубина и богатство премудрости, как в спасении безграничной вселенной, в спасении, выходящем из такой ничтожной пылинки, как земля. Обитаемость одной земли и необитаемость других миров есть требование высшего нравственного закона. Если мир не есть произведение слепого случая, то между множеством умерших поколений и множественностью миров дано возможное целесообразное отношение, дабы из одного праха земного, от единой крови произвести всех обитателей всех миров. Но если бы даже мир и был произведением случая, то разумное и чувствующее существо не могло бы не воспользоваться множественностью сил для оживления стольких лишившихся жизни поколений. На самой земле мы имеем подобие локализации на ничтожном пространстве и затем распространение локализуемого, повсеместное по всей земле. Палестина и Эллада представляют пример такой локализации: искусства и науки — в Греции, а религии — в Палестине, откуда они распространились потом по всей земле. Но только при соединении религии и науки возможно дальнейшее распространение влияния разумных существ и вне нашей земли. Палестина и Эллада являются представителями Востока и Запада, борьба коих и составляет историю.

Как может быть разрешено противоречие между наукою и искусством?
Три формулы: а) художественная: объединение всех созданных по образу Бога-Творца, объединение воссоздателей (художников) для воссоздания всего, по вине людей разрушенного, всего, по их бездействию оставленного во власти смерти и тления;
б) религиозно-нравственная: объединение всех живущих (сынов) по образцу Триединого Бога отцов для воскрешения умерших (родителей) и
в) научная: объединение разумных существ против слепой силы природы, смертоносной по своей слепоте, для обращения ее в управляемую разумом, следовательно, в живоносную.
Соединяя все искусства в архитектуре в лице ее совершеннейшего создания — храме как изображении кажущегося мироздания, а все науки, все знания соединив в астрономии, отрицающей кажущееся мироздание и обнимающей землю со всеми ее обитателями, в их настоящем и прошедшем (палеонтология и история), и все миры со всеми их свойствами, физическими, химическими, мы получаем противоположность между наукою и искусством, между наукою, которая становится коперниканской, и искусством, которое остается птоломеевским.
Переход к действительности заключается в уничтожении разрыва между наукою и искусством, между изображением кажущегося мироздания (архитектура, храм) и тем, как оно представляется мысли, мышлению или современной науке. Художество и поэзия до сих пор остались верны птоломеевскому, древнему воззрению на мир, потому что коперниканское воззрение на мир, говорят, «так непоэтично»: для него нет неба, а есть лишь земли; оно как бы создано для новой, прозаической, светской истории.
Коперниканское воззрение действительно не поэтично, но потому, что оно требует поэтического творчества в действительном, а не в метафорическом смысле; оно требует примирения науки и искусства, которое совершится лишь в области действительности, когда наука и искусство будут иметь один и тот же материал, когда они будут действовать одной и той же силой и сами земли сделают небесами. Про птоломеевское искусство говорят, что никогда не было обмана, более возвышающею нас, ибо из геоцентрического положения вытекало антропоцентрическое. Но как согласить центральное положение человека с его фактическим бессилием?.. Помещая человека в центре, птоломеевская система делала его только созерцателем, да притом созерцателем своего ничтожества, мир же представлялся здесь пе слепой силой, а силою, управляемой разумом, но разумом нечеловеческим. Слепая сила, носящая в себе голод, язвы и смерть, понятна; но как разумную силу соединить с такими бедствиями?!.. Птоломеевская система указывала на человека как на особый предмет попечения Высшего Разума; но при этом было бы большою ошибкою думать, что Высший Разум являлся ревнивым к своей власти и что человек обрекался на вечное несовершеннолетие. Но ведь человеческое совершеннолетие не воспрепятствует, конечно, Высшему Разуму быть всеведущим, всемогущим и все делать для людей, но делать чрез них самих! В этом является наибольшее величие Бога. Бессмертие души, и притом прирожденное, а не приобретенное, было необходимостью этой системы. Приобретенными при этом оказываются награды и наказания, и нет здесь места делу, делу общему, т. е. объединению для воскрешения, что, наоборот, составляет необходимость копернпканской системы, в которой человек не поставлен в центр и не служит целью мироздания. Но это-то именно и вынуждает самого человека внести целесообразность в мир, заставляет его самого стать правящею силою и сделать это внесение целесообразности в мир предметом общего дела.
Коперниканская система обращает человека из созерцателя в деятеля, а в мире видит слепую силу, признает мир силою слепою. Коперниканская система есть гипотеза, которая может получить подтверждение и полную, осязательную, доказательную силу лишь через постепенное и последовательное воскрешение всех прежде живших поколений. То будут как бы испытательные экспедиции для удостоверения в истинности всех предположений о движении миров во всей вселенной, отдаленности их друг от друга и вообще всего, что входит в эту величавую гипотезу. Знание доказывается всеобщим делом, ибо знание, как вера, есть осуществление чаемого, т. е. требования человеческой природы. Наука доказывается искусством: коперниканская астрономия, вмещающая все науки, доказывается небесною архитектурою, обнимающею все искусства, основанные на небесных механике, физике, химии, физиологии, антропологии и всей истории. Это не значит низводить небеса в земли; это значит возводить земли и все миры в высшие, небесные, в управляемые любовью, разумом, или человеком, как орудием Бога отцов, Бога Триединого, образца единодушия и согласия, Существа всесовершенного. Бог, по коперииканской системе, есть Отец, не только делающий все для людей, но и чрез людей, требующий, как Бог отцов, от всех живущих объединения для воскрешения умерших и для населения воскрешенными поколениями миров для управления сими последними. Это и будет одухотворение миров воскрешенными поколениями. Коперниканская система для нравственного своего завершения требует регуляции миров чрез воскрешенные поколения; она дает знанию цель, а искусство делает живым, совершенным. Никакой «возвышающий нас обман» не может сравняться с истиною, возвышающею пас пе мнимо, а действительно.
Спиритуалистическая, дуалистическая философия есть порождения птоломеевского или кажущегося мироздания, в коем небо отведено духовным существам, а земля — телесным; тогда как не только новозаветная, но и ветхозаветная религии не знают этого раздвоения, ибо последняя одинаково относится и к «елика на небеси-горе», и к «елика на земли низу», а христианство лучший мир видит не в новой лишь земле, но и в новом небе, а не в нынешних, которые должны быть разрушены или преобразованы, смотря по тому, последует ли покаяние, а с ним и объединение для воскрешения; если же покаяние не последует, тогда и наступят конец, разрушение…
Разрешение противоречия между коперниканскою наукой и искусством, которое все еще остается птоломеевским, потому в высшей степени важно для жизни, что коперниканское мировоззрение имеет то общее с мировоззрением христианским, что оба они признаются высшими истинами, но, несмотря на такое признание, ни то, ни другое в жизнь не проникли; нравственное устройство мира остается и до сих пор языческим, точно так же как до сих пор в жизни продолжают руководствоваться птоломеевским мировоззрением до того, что сами астрономы принуждены говорить о восхождении и захождении солнца, луны и звезд. Можно думать, что нравственное устройство мира станет христианским лишь тогда, когда не мысль только, не одно мировоззрение, но и само искусство, т. е. дело, станет коперниканским.
Как искусство, так и наука начинаются с заповеди «будьте как дети». Только понесшие утрату дети, т. е. сыны умерших отцов, полагают начало искусству или делу. Нельзя узнать конца (цели) искусства, не зная его начала, как, не зная конца и цели, нельзя понять значения искусства. Подъем, востание, вертикальное положение — вот естественное начало искусства, и это начало указывает на цель и значение искусства. Вместе с последним вздохом отцов поднялся взор сынов к небу, как лону отцов, не мертвых, а живых, потому что только живое и могли они понять. Зарывая или даже сжигая умершего отца, сын как существо живое тотчас же восстановлял отца в виде, изображения, как живого, в вертикальном, стоячем положении, а не в лежачем, как мертвого. С соединением сынов соединились и памятники отцов: создался храм, который и есть изображение земли, отдающей своих мертвецов. Простирая над соединенными памятниками отцов кожу, покров, шатер, как небо, сыны и на этом покрове писали образы отцов. И стал храм изображением не земли лишь, отдающей своих мертвецов, по и неба, населяемого воскрешенными поколениями; храм стал изображением кажущегося мироздания (согласно птоломеевской системы), подобием, а не действительностью. Какое же искусство, какой храм, как соединение всех искусств, должен соответствовать коперниканскому мировоззрению, отвергающему кажущееся мироздание и требующему действительного мироздания, населенного не подобиями лишь умерших, а самими умершими? Только искусство может превратить коперниканскую гипотезу в несомненную, обязательную истину.
Храм с своей художественной стороны выражает докоперниканское мировоззрение, с технической же стороны представляет приложение земной механики, которая сводится к одному — удержанию тел от падения. Если архитектура подобия есть противодействие падению, поднятие, поддержание падающего, некоторое торжество над падением тела, то действительная архитектура будет противодействием падению самой земли и целой системы, противодействием падению всех мировых систем. Ибо земля, как и все небесные тела, говоря строго, не держится, а постоянно падает, совершая одно, два или даже очень большое число круговых оборотов. Само солнце, испуская лучи, уплотняется, охлаждается, и, следовательно, и его падение усиливается.
Отношение опор к поддерживаемым ими частям, или способ, коим производится противодействие падению тел, дает все разнообразие стилей и служит характеристикой их. Новый стиль, т. е. противодействие падению самой земли и вообще небесных тел, может произойти из приложения небесной механики к естественной, небесной архитектуре; насколько познание падения тел служит строительному искусству, настолько же небесная механика, небесная физика и т. д. будут служить к обращению бессознательных движений светил в сознательные; будут служить к управлению ими, к постройке из них прочного здания, храма миров, неудержимо, без видных опор, в безграничном пространстве движущихся; будут служить освобождению всех миров от уз тяготения, от слепой силы притяжения, делая их орудием выражения взаимных чувств, взаимной любви всех поколений человеческого рода. Очевидно, в этом случае разрыв между архитектурою или храмом, соединяющим в себе все искусства, и астроиомиею, соединяющею в себе все науки, будет уничтожен и между ними установится полное единство: архитектура, соединяющая в себе все искусства, станет опытным доказательством астрономии, соединяющей в себе все науки. Это уже не искусственный храм, не изображение только небесного свода; это и не хоровод, подобие движению солнца; это само небо, само движение земли, управляемое мыслью и чувством стройного хора всего человеческого рода. Какое единство проникало бы всю историю человеческого рода от первого взора, брошенного на небо воставшим существом, устроившего по подобию небесного движения свои земной хор, если бы этот хор превратился затем из мнимого солнцевода в действительный земновод!
Храм вообще есть подобие вселенной, значительно низшее своего оригинала в действительности, но несравненно высшее его по смыслу. Смысл же храма заключается в том, что он есть проект вселенной, в которой оживлено все то, что в оригинале умерщвлено, и где все оживленное стало сознанием и управлением существа, бывшего слепым. Храм, даже самый громадный, мал до ничтожества сравнительно со вселенной, им изображаемой; но в этом ничтожестве по величине смертное, ограниченное существо силилось изобразить и даль, и глубь, и ширь, и высь необъятную, безграничную, чтобы водворить в нем все, что в природе слепой являлось живым лишь на мгновение. Это эфемерное по времени существование человек превратил в обыденное (однодневное) но скорости восстановления1, ибо, чем короче срок восстановления, тем оно содержательнее и шире по объему, вмещая в себе все прошлое. Необъятность, и мощь, и жизнь изощрялся сын человеческий изобразить в храме пластично, живописно, иконописно; прибегал к звуку, к слову, к письму и, наконец, в самом себе, в живущих изображал умерших; и таким образом совокупная молитва превращалась в храмовую службу.
Воскресение Христа было обыденным (однодневным) сооружением Им Самим храма Своего пречистого тела, а обыденное строение храма, воздвигаемого общим трудом, безденежно, для бескровной жертвы, храма, подобного, следовательно, очищенному от крови и денег храму Иерусалимскому (Иоан., III, 16), можно и должно назвать трехдневным, причем только и раскрывается глубокий, всехристианский смысл этих обыденных и в то же время обетных храмов. Храм будет трехдневным, если постройка его, вызванная каким-либо бедствием, мором, страданиями, начнется в пяток вечера и, превратив покой субботы в труд, подобно Сыну человеческому, исцелившему расслабленного и воскресившему Лазаря в день покоя, окончится освящением храма в полночь дня воскресения, т. е. при начале дня избавления от страдания и смерти. Такого значения, такого смысла дням строения не придавали, по-видимому, сами строители обыденных храмов, хотя именно такой смысл и значение в них заключается; здесь, можно сказать, вся сущность христианства, которая состоит в том, что род человеческий, исполняя волю Отца отцов, отожествляясь с Нею, сам страждущий и умирающий, совокупным, многоединым трудом, по образу Триединого, достигает, однако, бессмертия и святости.
Всеобщее воскрешение есть полная победа над пространством и временем. Переход «от земли к небесе» есть победа, торжество над пространством (или последовательное вездесущие). Переход от смерти к жизни, или одновременное сосуществование всего ряда времен (поколений), сосуществование последовательности, есть торжество над временем. Идеальность этих форм знания (пространства и времени) станет реальностью. Всеобщее воскрешение станет единством истории и астрономии или последовательности поколений в совокупности, полноте, цельности миров. Трансцендентальная (предопытная) эстетика пространства и времени станет нашим настоящим опытом или всеобщим делом.

Трагическое и вакхическое у Шопенгауэра и Ницше
Если мир есть воля, т. е. похоть, проявляющая себя в поглощении последующим предыдущего, то мир, как представление такого трагического поглощения, должен стать проектом возвращения жизни предыдущей всеми последующими; иначе сказать, сыны должны вернуть к жизни отцов и тем спасти мир, а не восхищаться трагическою гибелью его.
В проективном определении заключается и мировая воля, и разум, который должен управлять ею; должны заключаться и знание (наука) и искусство для дела обращения мира из бессознательного и бесчувственного в управляемый разумом и чувством.
Отсюда легко понять, в чем ошибки Шопенгауэра, Р. Вагнера и их преемника Ницше, соединивших все средства и силы для увлекательного изображения гибели рода человеческого, а не для спасения его от гибели.
Если мир, как похоть, достиг самоопределения, то он не мог остаться созерцанием такого безобразия, каковы смерть и разрушение, а должен был стать проектом воскрешения. Если же мир обрел бы голос (в области музыки) для выражения своих переживаний, то этот голос, эти звуки могли бы быть только жалобою, плачем сынов и в особенности дочерей, обреченных судьбою на поглощение отцов и матерей, — плачем храмовым и внехрамовым. И эта жалоба была бы выражением не похоти опьяняющей; то был не гимн вакхического хмеля, а гимн покаянный, отрезвляющий от соблазна, от греха и падения.
Если же в лице сынов мир получил органы действия, то надо признать, что получившие их, но еще не достигшие знания природы рождающей и умерщвляющей занялись созиданием только подобий существ поглощаемых и поглощающей их силы. Так возникли подобия умерших (скульптура и портретная живопись), подобия неба и земли — памятники и храмы (архитектура). Но в храме уже начался и переход к иному, высшему искусству: храмы были не только подобиями того, что есть, но и проектами того, что должно быть, а именно не мнимого, а действительного воскресения; храмы, возникшие над прахом отцов, созданные скорбью об утрате их, были и местом мольбы о их возвращении, а вместе — и научения этому сыновнему долгу и делу.
Итак, истинное искусство возникает из жалоб, из причитаний дочерей у надмогильных памятников отцов или в самом памятнике-храме. Это создание печалующихся сынов соединяет все искусства в архитектуре, но не как подобии, а как проекте мира, каким он должен быть, то есть новой земли и нового неба, преисполненных силою не разрушающею и умерщвляющею, а воссозидающею.
Но для Шопенгауэра и Вагнера мир остался похотью, которая проявляется в брачном пении и пляске; весь мир обратился в обстановку брачного пира. Для Ницше брачное опьянение разрешается трагическою катастрофою: все искусства соединяются в трагедии или музыкальной драме. Драма здесь соединяется с музыкою и танцами на фоне художественного ландшафта, не имея таким образом внутренней связи с живописью и еще менее со скульптурою, хотя сама драма и могла бы быть названа одухотворенною скульптурою. При таком, лишь внешнем соединении искусств в музыкальной драме и весь театр, ее вмещающий, остается лишь также внешним вместилищем этого механического сочетания искусств — пологом, распростертым над зрителями или стенами и кровлею для защиты от солнца или непогоды; участия в действии он не принимает, в отличие от того органического объединения, которое все искусства получают в высшем проявлении архитектуры — храме.
Храм зовет все искусства к одухотворению, к оживлению, не к подобию живого и жившего, а к действительному воссозданию жизни (во всей ее полноте, красоте и силе). Искусства также уже стремятся к восстановлению жизни, но в смысле ложном или степени несовершенной.
Если таким образом ни одно из искусств в их нынешнем несовершенстве не поднимается на высоту высшей задачи воссоздания жившего, а ограничивается одним созданием подражаний жизни, ее подобий, то и соединение таких искусств должно оказаться бесследным и бесплодным, несмотря на все увлечения и надежды вагнерианцев. Если шопенгауэро-вагнеро-ницшеанская философия требует объединения искусств в музыкальной драме, то есть в иллюзии, да и все дело человеческое сводит на иллюзию же, то нельзя не удивляться, что до сих пор на смену этой очевидной нелепости не появилась иная форма объединенного искусства, соединяющая все искусства в архитектуре, как подобии мироздания, и все знания в астрономии, чтобы через эту художественно-научную силу и само мироздание из храма умерщвления стало бы храмом воскрешения.

Музей, его смысл и назначение *
Наш век, гордый и самолюбивый (т. е. «цивилизованный» и «культурный»), желая выразить презрение к какому-либо произведению, не знает другого, более презрительного выражения, как «сдать его в архив, в музей…». Уже по этому можно судить, насколько искренна благодарность потомства, например, к гениям-изобретателям, да и вообще к предкам, к которым обыкновенно так жестоки бывают современники. Во всяком случае почтение, выраженное «музейски», в нынешнем смысле этого слова, не лишено лицемерия и заключает в себе двусмысленность; а потому музей, в смысле презрения, и музей, в смысле почтения, — это такое противоречие, которое нуждается в разрешении.
Должно, однако, заметить, что презрение к сдаваемому в архив совершенно неосновательно и происходит оттого, что наш век решительно неспособен сознавать свои недостатки. Если бы он не был лишен этой способности, то, конечно, признал бы не позорною, а истинно почетною сдачу в музей, например, первого парохода, который, до этой сдачи, занимался, быть может, перевозкою негров или же перевозкою мануфактурного вздора и стал затем негоден к употреблению для этой цели. И возможно ли найти, придумать для этого парохода или вообще для чего бы то ни было, для каких бы то ни было произведений, такое употребление, вынужденное прекращение которого могло бы вызвать сожаление? Такое употребление было бы, несомненно, выше, а не ниже бездействия, составляющего участь всего сдаваемого в музей! Перевозка или доставка, например, хлеба?! Но хлеб перевозится из села в город; торг же города с селом не братский обмен, служить которому было бы почетно.
Точно так же и перевозка войска не братское дело! И тем не менее если музей есть только хранилище, хотя бы даже почетное, то сдача в него, как в могилу, хотя бы и сопровождаемая художественным или ученым, т. е. мертвым, восстановлением, не может заключать в себе ничего хорошего, и в этом случае уничтожительное значение, которое ему придается, имеет основание. Но если сдача в архив, как только в хранилище, заслуживает презрения, а мертвое восстановление не удовлетворяет живых существ, то и оставаться в жизни такой, какова она есть, также не почетно: покой и смерть, вечный разлад и борьба — одинаковое зло; и лицемерие неизбежно, пока музей — только хранилище, только мертвое восстановление, а жизнь — только борьба.
А между тем хранилище все расширяется, тем больше, чем энергичнее становится борьба, усиление которой столь же несомненно. Понятно, что век, называющий себя прогрессивным, будет тем обильнее, тем богаче «сдачами» в музей, чем он вернее своему названию века прогресса. Прогресс, правильнее сказать, борьбу, поставляющую столько жертв музею, избавляющему сдаваемое в него от небратской деятельности, можно было бы не считать носящею боль и смертоносною, если бы каждое произведение не имело своего автора-творца и если бы прогресс не был вытеснением живого. Но прогресс есть именно производство мертвых вещей, сопровождаемое вытеснением живых людей; он может быть назван истинным, действительным адом, тогда как музей, если и есть рай, то еще только проективный, так как он есть собирание под видом старых вещей (ветоши) душ отшедших, умерших. Но эти души открываются лишь для имеющих душу. Для музея человек бесконечно выше вещи; для посада же, для фабричной цивилизации и культуры вещь выше человека. Музей есть последний остаток культа предков; он — особый вид этого культа, который, изгоняемый из религии (как это видим у протестантов), восстанавливается в виде музеев. Выше ветоши, сохраняемой в музеях, только самый прах, самые останки умерших, как и выше музея — только могила, если сам музей не станет перенесением праха в город или же превращением кладбища в музей.
Наш век глубоко благоговеет перед прогрессом и его полным выражением — выставкою, т. е. перед борьбою, вытеснением, и, конечно, пожелает вечного существования вытеснения, именуемого прогрессом, этого совершенствования, которое никогда не сделается даже настолько совершенным, чтобы уничтожить ту боль, которою это совершенствование, как и всякая борьба, необходимо сопровождается. И никак уже не дерзнет наш век представить себе, что самый прогресс сделается когда-либо достоянием истории, а эта могила, музей, станет восстановлением жертв прогресса в ту пору, когда борьба заменится согласием, объединением в деле восстановления, в котором единственно и могут примириться партии прогрессистов и консерваторов, борющиеся от начала истории.
Второе противоречие современного музея заключается в том, что век, ценящий лишь полезное, собирает и хранит бесполезное. Музеи служат оправданием XIX веку; существование их в этот железный век доказывает, что совесть еще не совершенно исчезла. Иначе и понять нельзя хранения в нынешнем всепродажном, грубо-утилитарном веке, как нельзя постигнуть и высокой непродажной ценности вещей негодных, вышедших из употребления. Сохраняя вещи вопреки своим эксплуататорским наклонностям, наш век, хотя и в противоречие с собою, еще служит неведомому Богу. Но сохранится ли это уважение к памятникам прошедшего при дальнейшем прогрессе, при увеличении искусственных потребностей, признаваемых необходимыми, при усиливающейся заботе только о настоящем? Египтяне в нужде закладывали мумии своих предков, несмотря на то что в их представлении такой заклад равнялся ухудшению судьбы предков; наше же время, при дальнейшем прогрессе, может и совсем оставить все, относящееся к нашим предкам, всякие о них памятники; но вместе с тем человек, утратив самое чувство и понятие родства, перестанет уже быть существом нравственным, т. е. достигнет полного буддийского бесстрастия; для него не будет уже ничего дорогого, а общество сделается воистину муравейником, который также, впрочем, способен к «прогрессу»!
Однако уничтожить музей нельзя: как тень, он сопровождает жизнь, как могила, стоит за всем живущим. Всякий человек носит в себе музей, носит его даже против собственного желания, как мертвый придаток, как труп, как угрызения совести; ибо хранение — закон коренной, предшествовавший человеку, действовавший еще до него. Хранение есть свойство не только органической, но и неорганической природы, а в особенности — природы человеческой. Люди жили, т. е. ели, пили, судили, решали дела и сдавали их, полагая оконченными, в архив, вовсе не думая при этом о смерти и об утратах; в действительности же оказывалось, что сдача дел в архив и перенесение всяких останков жизни в музей были передачею в высшую инстанцию, в область исследования, в руки потомков, одному или нескольким поколениям, смотря по положению, по состоянию, в котором исследование находится, смотря и по тому, какого значения и распространенности исследования достигли. Высшей степени же своей оно достигнет тогда, когда сами решавшие дела будут и исследователями их, т. е. сделаются членами музея; иначе сказать, когда исследование сделается совокупным самоисследованием и таким образом приведет к тому, что за смертью воскрешение будет следовать непосредственно. Эта инстанция не суд, ибо по всему сданному сюда, в музей, восстановляется и искупляется жизнь, но никто не осуждается. Музей есть собрание всего отжившего, мертвого, негодного для употребления; но именно потому-то он и есть надежда века, ибо существование музея показывает, что нет дел конченых; потому музей и представляет утешение для всего страждущего, что он есть высшая инстанция для юридико-экономического общества. Для музея самая смерть не конец, а только начало; подземное царство, что считалось адом, есть даже особое специальное ведомство музея. Для музея нет ничего безнадежного, «отпетого», т. е. такого, что оживить и воскресить невозможно; для него и мертвых носят с кладбищ, даже с доисторических; он пе только поет и молится, как церковь, он еще и работает на всех страждущих, для всех умерших! Только для одних жаждущих мщения в нем нет утешения, ибо он — не власть и, заключая в себе силу восстановляющую, бессилен для наказания: ведь воскресить можно жизнь, а не смерть, не лишение жизни, не убийство!
Музей есть высшая инстанция, которая должна и может возвращать жизнь, а не отнимать ее.
Кремль, превращенный в музей, есть выражение всей души, полноты и согласия всех способностей, отсутствие внутреннего разлада, выражение единства, мира душевного и радости, т. е. всего того, чего именно недостает нашему прогрессивному веку; музей и есть «свышний мир». Когда музей был храмом, т. е. силою регулирующею, поддерживающею жизнь предков (по крайней мере в представлении людей), тогда воля, выражавшаяся в этом (т. е. в храмовом), хотя и мнимом, действии, была согласна с разумом, оправдавшим, признавшим это мнимое действие за действительное. Тогда и разум не отделялся от памяти, а действию поминовения, нынешнему обряду, придавалось реальное значение; тогда память была не хранилищем только, а и восстановлением, хотя и мнимым и только мысленным, конечно, но все же служившим действительною гарантиею сохранения отечества, общего происхождения, братства. Когда же разум отделяется от памяти об отцах, тогда он становится отвлеченным изысканием причин явлений, т. е. философиею. Не отделенный от памяти об отшедших, он есть искание не отвлеченных причин, а отцов; разум, так направленный, становится проектом воскрешения. Лингвистические исследования подтверждают это первоначальное единство способностей: один и тот же корень оказывается в словах (арийских, но, вероятно, и других языков), выражающих и память (притом память именно об отцах, об умерших), и разум, и вообще душу, и, наконец, всего человека. Подтверждают единство памяти и разума также психологические исследования позитивистов, сводящие процессы знания к закону памяти, ассоциации, волю же обращающие в регулятора действий. А потому мы и можем сказать, что от памяти, т. е. от всего человека, родились музы и музей; иначе сказать, как лингвистические, так и психологические исследования убеждают нас, что муза и музей современны самому человеку; они родились вместе с его сознанием. Следовательно, цель музея не может быть иною, чем цель хоровода и храма предков, в который и превратился хоровод, т. е. солнцевод, возвращавший солнце на лето, возбуждавший жизнь во всем, что замерло зимою. Разница здесь будет лишь в способе действия, который в хороводе и храме не имел действительной силы; действие же музея должно иметь силу действительно возвращающую жизнь, дающую ее. Это и будет, когда музей возвратится к самому праху и создаст орудия, регулирующие разрушительные, умерщвляющие силы природы, управляющие ими.
Мы не преувеличим, конечно, если скажем, что музей, как выражение всей души, возвратит нам мир душевный, лад внутренний, даст нам радость, которую чувствует отец при возвращении блудного сына. Болезнь века и заключается именно в отрешении от прошлого, от общего дела всех поколений, что и лишило нашу жизнь смысла и цели, а в литературе породило Фаустов, Дон-Жуанов, Каинов и вообще мятежные тины, а в философии — субъективизм и солипсизм. Когда не было разлада между способностями, тогда не было разъединения и между религией) (как культом предков), наукою и искусством (бывших также небесными и земными, как и подземными). Как сам человек был тогда цельным, здоровым существом, так не было разделения и в области знания и деятельности, не сокращавших своих областей, не ограничивавших их лишь настоящим, удовлетворением лишь животных хотений, как делается это ныне, ради выделения от религии, из вражды к ней. Первые мудрецы (еще не философы) были астрономами, поклонниками, вероятно, музы Урании, т. е. не только естествоиспытателями в нынешнем значении этого слова, но и антропологами и теологами, так что мудрец и астроном были словами однозначащими, а мудрость заключалась именно в астрономии, которая обнимала все божеское и человеческое, небесное и земное, умершее и живущее, была не знанием лишь отвлеченных причин, но познанием, а вместе и почитанием отцов-предков. Вопрос о смерти человека, о конце или разрушении мира есть вопрос и тео-, и космоантропологический, или, что то же, вопрос астрономический. Он не мог произойти из праздного любопытства, потому что в то время не было еще людей, живших исключительно знанием кабинетных ученых; не мог явиться этот вопрос из праздного любопытства и потому, что знание тогда пе отделялось еще от действия, хотя и воображаемого, границ которому не видели, потому что не умели еще отделять собственного действия от действия природы. Ионийские мудрецы усомнились только в средстве действия, в реальности действия мифического, которое, как принималось тогда, обращало небо в жилище умерших, а потому и искали не только ту стихию, в которую все возвращается, из которой все возникает, но и силу, которою все держится, все управляется. Но ведь и нынешняя наука не имеет права жить для себя; и она должна считать себя средством или исследованием для открытия истинного способа действия взамен мифического, художественного; считать же себя знанием лишь для знания и освобождать себя от обязательной службы общему делу наука не имеет права. Если для нынешнего человека и покажется такое требование, такое посягательство на свободу личности возмутительным, то это от дикой привычки считать свободу личности безусловною в век, когда, однако, не признается ничего безусловного. Право на такую свободу есть только право жить по своим капризам, обращать жизнь в мелочную и пустую, а затем в отчаянии спрашивать: «Жизнь, зачем ты мне дана?»
Вот почему на основании единства знания и действия и астрономы-специалисты не имеют нрава уклоняться от обязательной службы, от долга, данного человеку при самом его появлении, как не имеют этого права и все естествоиспытатели, науки коих составляют лишь выделение из небесной науки, отвлечение от науки о вселенной. На том же основании и обсерватория есть такая же необходимая принадлежность всенаучного музея, как внешние чувства, органы восприятия, необходимые каждому человеку для его внутреннего чувства и памяти. Но под обсерваторией мы разумеем орган науки не отвлеченной, а астрономии физической, химической науки обо всем веществе, органическом и неорганическом, растительном, животном и человеческом, так что человечество (которое только в совокупности составит истинный музей) из обсерватории наблюдает всю вселенную с внешней стороны, а самого человека — со стороны антропологической. Обсерватория наблюдает мир, который, можно сказать, слит с памятью об умерших, о прошлом; прошедшее же составляет предмет истории. Началом обсерватории был гномон, изобретение которого приписывают ионийским мудрецам1. Первобытный человек определял время, вероятно, по собственной тени; в позднейшее же время, в городском быту, гномон заменил этот способ определения времени; это было орудие измерения своих действий и вообще прожитого: потому-то часы (преимущественно песочные) и стали атрибутом смерти. С помощью гномона создал человек и календарь, в котором отмечал не только времена оживления природы (праздники) и замирания ее, но и дни кончины отцов, т. е. дни поминовения предков; потому-то музей, как создание памяти об отцах и обо всем, что связано с ними и с прошедшим, неотделим от обсерватории. Астрономический календарь был вместе и термическим, оптическим и вообще физическим и химическим, ибо все силы природы, и особенно сила биологическая, органическая, изменяются по частям дня и временам года.
Воспитательное значение обсерватории как школы требует, чтобы праздное глазенье обратилось в обязательное наблюдение, чтобы небу было дано столько наблюдателей, сколько в нем звезд. Платонизирующее христианство старалось мысль держать «горе», но, чтобы мысль не падала «долу», нужно глаза поднять к небу, нужно созерцание обратить в наблюдение.
Итак, обсерватория относится к музею, как внешние чувства (совокупность которых, т. е. всех способов наблюдения или органов восприятия, и есть обсерватория) относятся к разуму, но к разуму в обширнейшем или, вернее, в настоящем, действительном его смысле и значении, к разуму, который пе может быть отделен от памяти об отцах, а составляет с нею одно неразделимое целое, к такому разуму, которым обладает только сын человеческий, возведенный вообще в критерий человечности в умственном и нравственном отношении. Музей же, объединяющий сынов человеческих для всеобщего исследования неба или вселенной, относится к обсерватории не как хранилище лишь летописей и фотографических снимков с неба, звезд и вообще с естественноисторических наблюдений, ибо для астрономической обсерватории нет прошедшего, как нет его и для движения солнечной системы, которое есть не прошедшее, а продолжающееся явление, открываемое по изменению положения звезд, почему астрономам и необходимо памятовать, содержать, так сказать, в себе положения звезд, внесенные в самые ранние каталоги. Здесь таким образом память сливается с разумом, а прошедшее с настоящим до того, что смерть наблюдателей является только сменою часовых, устрояющих регуляцию мира или по крайней мере открывающих путь к установлению управления миром. Бессилие установить регуляцию и лишало человека возможности удерживать и восстановлять жизнь. Нет прошедшего и вообще для естествознания, так как само оно — только представление человеческим родом природы, или (что то же) проект управления ею, приводимый в лице музея объединенным человеческим родом в исполнение. Музей, таким образом, есть учреждение историческое в смысле не только знания, но и действия: как естествознание, он есть астрономия с объединенными в ней физическими науками; с другой же стороны, и само естествознание — та же история, она — проект регуляции, приводимый в исполнение.
По музей и с обсерваториею, производящею только рекогносцировку, остается пока организмом без органов действия, без рук и ног, потому что человечество в совокупности неспособно до сих пор не только к действию, но и к передвижению, если только не принимать за таковое перемещение земли, совершающееся независимо от человека. Этот организм (музей с обсерваториею) и останется без рук, если город и село пребудут разъединенными, в силу чего естественно-исторический музей останется вне естественного процесса природы, не будет разумом его и самые воспоминания, хранимые музеем, не будут действительным, материальным воскрешением, как и воля не будет регулятором природы. По причине этого именно разъединения города с селом и сосредоточения всей умственной жизни в первом природа и кажется нам неуловимою; мы же природу обвиняем, будто она скрывает себя от нас. Не вернее ли сказать, что сами мы не открываем ее по нашему недосужеству, занятые мануфактурным производством и всем тем, что с ним связано. Но недосужеству мы не умеем приготовить наблюдателей и исследователей, потому что с детства закабаливаем их на фабрику для удовлетворения наших ничтожнейших прихотей. Точно так же несправедливо будет сказать, что природа не дает нам ходу и, прикрепив к земле, сделала нас бессильными в устроении регуляции. Все эти жалобы так же справедливы, как справедлива была бы раньше жалоба на то, что природа лишила нас возможности переплыть океан, пока это не удалось Колумбу. И в настоящее время, в фотографических, например, изображениях солнца, нам дано, надо полагать, все, по чему мы можем составить себе полное понятие о том, что такое солнце, и уже наша вина, что до сих пор мы не сумели еще воспользоваться всеми этими имеющимися у нас данными, доселе не сумели прочитать их.
Астрономия, воссоединив неестественно отвлеченные и незаконно отделенные от нее, забывшие свое происхождение науки, как физику и химию неорганического и органического вещества (ибо может быть физика и химия земель или планет, солнц, междупланетных и междусолнечных пространств, но защищать независимость, отдельность этих наук могут только люди, не признающие общего дела человеческого рода), — астрономия будет обращаться к астрорегуляции, а человеческий род станет астрономом-регулятором, в чем и состоит его естественное значение.
Не только физика и химия и вообще естественные науки, но и философия есть лишь отвлечение от астрономии. Первые философы или мудрецы были астрономы; храм_ был первым изображением мира; земля считалась основанием и первым элементом бытия. Но для философа, не мудреца, а лишь любителя, виртуоза мудрости, для философа в буквальном значении этого слова, земля уже — не основание, не стихия. Для Анаксимандра2, например, она — метеор и остается неподвижной вследствие равного расстояния от границ вселенной. Таким образом начинало созидаться коперниканское мировоззрение; небо было не только верхом, но и низом; оно обняло собою землю. Теоретически искание причины, а практически — отыскивание опоры, поддержки есть необходимое выражение существа, принявшего неустойчивое, вертикальное положение. Тот же вопрос об опоре относится и к целой земле. Если мы припомним, что через всю почти историю непрерывно проходит опасение за разрушимость земли, за кончину мира, то и становится понятным, почему этот вопрос об опоре, о причине мира, остается всегда открытым. Какой громадный переворот должен был произойти в воззрениях, когда Анаксимандр на место твердой опоры, фундамента, или даже жидкой, как принимал Фалес, оставил землю в центре без всякой осязательной поддержки, соединив понятие о низе с окружностью мира, понятие же о верхе — с центром земли; понадобилось создать целую новую физику, новое представление о падении тел. Анаксимен3 принял за опору мира и за первый элемент воздух, который он считал душою и космоса, и человека. Пифагор стал уже Коперником древнего мира, но все же в этом мире торжество осталось за системою Птоломея. Впрочем, коперниканская система не удержится и в новом мировоззрении, если не получит практического значения.
Отвлечение философии от астрономии сделало непонятным самый вопрос об основе, опоре, причине. Философия, отыскивая смысл всего, не знала своего происхождения, своего raison d'être4, утратила и смысл своего существования. Страх разрушения мира, сомнения в прочности его вызвали к существованию науку об условиях устойчивости вселенной, сохранения ее и восстановления из первоэлемента. Астрономия искала неразрушимого, из которого может быть все восстановлено. Но сама астрономия родилась из упадка религии, которая всегда считает себя обладательницей способа сохранения и восстановления мира. В вопросе о поддержании и восстановлении становятся понятными и физика, и химия, и сама философия.
Постоянные раздоры дали вопросу о мире и об обществе первое место и затмили основной, всеобщий вопрос. История, имея предметом вечные раздоры, выделилась в особую науку; но пока она будет повествовать о человеке как раздорнике, пока будет смотреть на жизнь человеческого рода, как она ныне есть, только как на факт, не задаваясь вопросом, чем она должна быть, т. е. проектом будущей жизни, до тех пор человечество не опознает в астрономии, в космическом искусстве или в мировой регуляции своего общего дела.
Чтобы иметь мир внутренний и лад душевный, без которого невозможен и мир внешний, нужно быть не врагами своих предков, а действительно благодарными их потомками; не достаточно ограничиваться поминовением только внутренним, культом лишь умерших; нужно, чтобы все живущие, объединясь по-братски в храме предков или музее, который имеет своими органами не обсерваторию лишь, но и астрономический регулятор, обратили бы слепую силу природы в упраздняемую разумом. Тогда не будет царствовать бесчувственное; не будет оно лишать жизни чувствующее; тогда будет восстановлено и все чувствовавшее; в воскрешенных поколениях объединятся все миры и откроется безграничное поприще для их союзной деятельности, и только она сделает внутренний разлад ненужным и невозможным.
Астрономия, взятая отвлеченно от физики и других естественных наук, может иметь приложение только к определению мест на земле и к мореходному искусству в особенности. Отвлеченная физика имеет приложение к промышленности, к искусственному делу. II только физика в смысле метеорологии, как физика земной планеты и других небесных миров, т. е. астрономическая физика или физическая астрономия, может иметь практическое приложение к регуляции метеорической. Можно, конечно, объединить естествознание и в физике как знании о природе, о рожденном; но такое объединение было бы полным отречением от всякого приложения естествознания к практической жизни, или же в таком случае естествознание станет служить увеличению лишь наслаждений, и, следовательно, не только не будет служением всеобщему благу и всем, ибо исключает умерших, по не обнимает даже и всех живущих, так как, увеличивая материальные наслаждения, оно в то же время усилит внутренние страдания и внесет глубокий разлад в жизнь. Естествознание же в форме астрономии не может иметь приложения к корыстным целям ни для большинства, ни для меньшинства, оно может быть только регулятором падения, т. е. стать опорою мира; вместо внешних поддержек и подпорок оно может сделаться внутренним регулятором, противодействующим распадению, разрушению, может стать связью, т. е. ввести взаимообщение небесных миров, и таким образом восстановить жизнь, ибо только космическое разобщение было коренною причиною смерти, смены поколений. Только одновременно могут начаться два великих дела, в сущности составляющих одно дело: с одной стороны, естественные науки должны объединиться в. форме астрономии для того, чтобы их общее исследование стало раскрытием способа и плана мировой регуляции; с другой же стороны, должно начаться собирание всех сил всех людей для осуществления плана регуляции, т. е. должно начаться превращение городской воинской повинности, предназначенной для борьбы с себе подобными, в сельскую для обращения смертоносной силы природы в живоносную.
Музей в смысле древних (от коих мы и заимствовали это учреждение) есть собор ученых; его деятельность есть исследование. Но в этом определении и заключалось бессилие музея; этим определением он сам себе поставил преграды для распространения. Поэтому музей и в христианском мире остался языческим; он одинаково ограничил себя и по объему, и но содержанию, так как исследование стало отвлеченным, школьным и сам музей-собор остался замкнутою школою, сословием. Музей-собор будет наполняться, а собирание сделается всеобщим тогда только, когда самосознание будет не просто исследованием, а изучением причин разобщения ученых и неученых, причин, препятствующих всем сделаться членами музея, что, конечно, входит в вопрос о всеобщем родстве. Тогда и знание будет столь же неограниченно, как всеобщее собирание, т. е. собор будет действительно вселенским, а знание в высшей своей стадии уничтожит, как сказано, разобщение миров восстановлением всех прошедших поколений.
Музей есть не собирание вещей, а собор лиц; деятельность его заключается не в накоплении мертвых вещей, а в возвращении жизни останкам отжившего, в восстановлении умерших, по их произведениям, живыми деятелями. Знание отвлеченное не может быть всеобщею обязанностью, знание же причин, делающих нас врагами, не может не быть долгом для всех, так как оно не может остаться только знанием, а станет делом, религиею, примиренною с наукою. Разобщение и распадение есть факт не только человеческой, но и физической природы; и распадение в последней совершенно понятно, неизбежно, необходимо, если разобщение существует в первой. Распадение обусловлено слепотою естественной силы и объясняется леностью, бездействием разумных существ, по какому-то недоразумению также в слепоте пребывающих. Однако разобщение не может быть безусловным и всемогущим потому уже, что мы в себе ощущаем стремление и силу общения, собирания, восстановления. Религия, наука, искусство — все это силы собирающие; но, взятые в отдельности, они немощны; а между тем в настоящее время они существуют только в отдельности! Религия приняла напутственный молебен, крестное знамение, полагаемое пред начатием дела, за самое дело; но молитва, предназначенная быть выражением всей религии, не поддержанная общим делом, превращалась из молитвы, выходящей из сердца, от всей души, в молитву, произносимую одними устами. Сердце, озабоченное настоящим, злобою дня, стало далеким от Бога и не приблизится к Нему, пока самая деятельность не станет делом Божиим, всеобщим, исследованием и устранением причин небратского состояния, т. е. тех же самых причин, которые заставляют нас оставлять дело отеческое, дело Отца Небесного. Только дело даст религии жизнь, душу; иначе она будет лишь словом, и притом словом суетным, а не Божьим делом. Нужно же обратить внимание на причины, по коим религии, произведя подъем духа, никогда не могла удержать людей на той высоте, на которую поднимала их.
Наука, исследование, с своей стороны, хочет жить или для себя, или только для настоящего. Но какое имеет она право отказываться от человеческого дела, будучи сама делом людей, или же суживать, ограничивать свою деятельность одним настоящим, когда она сама — дело не одних живущих? Может ли быть признано нормальным такое положение, при котором исследование, свойство и отправление разума делается достоянием одного класса, а не всех разумных существ? Какое имеем мы право ради благосостояния промышленности, удовлетворяющей не нужды наши, а лишь прихоти, приостанавливать обучение для огромного большинства в том возрасте, когда разум только что вступает в силу? Имеет ли право музей оставаться, по древнему определению, собором лишь ученых, трапезою только для знаменитых людей всей земли, как он называется автором жизни Аполлония Тианского5, вместо того чтобы быть всеобщею евхаристиею знания?.. По-христиански музей, очевидно, по собор только ученых, а собирание всех; назначение музея быть «ловцом человеков». Исследование же, т. е. наука, не может уже оставаться только отвлечённым знанием; оно должно сделаться исследованием причин, препятствующих всем нам быть членами музея, исследователями, и соединиться воедино для отеческого дела. Христианство не коснулось еще музея; всеобщее собирание еще не признано его обязанностью. Музей в его современном положении не соответствует даже и человеческой природе, которая разум делает общим свойством всех людей, тогда как исследование считается пока все еще принадлежностью только одного класса, интеллигенции, большинству же оставляется только низшая сила, рассудок, хитрость, которой не лишены и животные. Музей в настоящее время — не собор даже и ученых, ибо ученые общества опять составляют отдельные учреждения, или но крайней мере нераздельность их с музеем не признается еще необходимостью. Музеи не составляют даже и одного музея; они не достигли единства даже и в этом отношении, хотя такое единство необходимо для музея, чтобы не противоречить его сущности, ибо нынешние музеи, как собрания только вещественного, — коллекции чисто случайные. Какое могут иметь значение передача вещей, «сдача оконченных дел», построение памятников, если все это совершается не но определенному плану, не в видах достижения ясно намеченной цели, а по какому-то роковому закону, на который мысль человеческая не обращала, по-видимому, даже внимания и из которого она во всяком случае не сделала предмета исследования и знания. Мысль человеческая не составила и проекта собирания в видах достижения полноты его, чтобы избавить будущие поколения от необходимости разыскивать то, что должно бы быть сохранено и что, однако, исчезло, хотя трудности таких разысканий мы ежедневно чувствуем. До сих пор остается загадкою, почему одно сохраняется, а другое исчезает, хотя и в самой слепой природе есть, по-видимому, стремление к сохранению. Музеи скорее рождаются, чем созидаются, потому что едва ли отдается вполне отчет в побуждениях, которыми руководствуются при учреждении музеев. Итак, музеи суть явления случайные, неповсеместные; рост каждого из них неправильный, непостоянный, не непрерывный, а внутреннее распределение предметов в них представляет скорее случайный сброд, чем правильное собирание; так что определение, которое можно дать нынешнему музею, будет более идеальное, чем соответствующее действительности, хотя и это идеальное определение далеко но будет соответствовать тому, чем должен быть музей. Музей пассивный, музей как изображение, как подобие мнимого воскрешения, как только хранилище, есть музей идеальный лишь в том смысле, что для него совершенство невозможно. С одной стороны, музей есть образ мира, вселенной видимой и невидимой, умершего и еще живущего, прошедшего и настоящего, естественного, произведенного слепою силою, а также и искусственного, произведенного полусознательною силою народов. С другой стороны, музей есть произведение ученого и интеллигентного классов, труда умственного при помощи физическою труда народа. Этот труд, однако, не сама история, а лишь ее подобие. Нынешний музей, идеально представленный, может быть назван книгою, библиотекою, иллюстрированною картинными и скульптурными галереями и вообще всеми вещественными произведениями, от периода эолитического до нашего, новожелезного или стального, как можно бы его назвать. Нынешний музеи — это как бы книга, поясняемая демонстрациями физических кабинетов и химических лабораторий, разросшихся в особые институты. Зоологические и ботанические сады, как образ флоры и фауны всей земли с идеальными геологическими разрезами, суть также наглядные предметы, без которых непонятна книга, как и сами эти предметы непонятны без книги. Это, однако, не значит, что для зоологических и иных садов нужны только зоологические сочинения; это значит, что и самые зоологические сады и сочинения составляют лишь часть истории знания и действия человеческого. Астрономические и метеорологические обсерватории, объединяя все в себе, завершают пояснение книги. Книга же эта есть история; но это значит, что в книге нужно видеть не один лишь личные, субъективные мнения — в ней выражается сам автор; за книгою стоит сам написавший ее, т. е. род человеческий. Кто не видит за книгою автора, чья мысль не переходит от произведения к тому, кто произвел его, тот не действует нормально ни в умственном, ни в нравственном смысле, тот поступает не по-сыновнему. Музей и с предметной стороны есть совокупность лиц, само человечество в его книжном и вообще вещественном выражении, т. е. музей есть собор живущих сынов с учеными во главе, собирающий произведения умерших людей, отцов. Задача музея поэтому естественно — восстановление последних по первым.
Необходимо заметить, что музей и новым книгам может придавать лишь историческое значение; и себя самого он может признать не истиною или выражением ее, а только переходом к ней. Храня старое и собирая новое, музей будет обладать полнотою тогда, когда он явится не только всенаучным, всехудожественным, политехническим, пе только собранием всего оставшегося от прошедшего, но и всего в настоящее время выходящего, и не по одной только ветви знания и пе в одной лишь какой-либо местности, а по всем отраслям и повсеместно. Музей, оставаясь хранилищем, не только не может достигнуть идеальной полноты, но и тем менее будет соответствовать идеальному о нем представлению, чем жизнь будет более развиваться. И это понятно! Чем более человек будет подвигаться по пути нынешнего промышленного прогресса, чем более будет сдавать в музей вещей, тем более будет требоваться места, сил и средств для хранения, и в то же время тем менее сравнительно будет попадать их в музей. Не принимать же, уничтожать что-либо, хотя бы то были даже вывески, объявления, рекламы, — значит отказаться от самого существенного свойства музея — быть выразителем духа времени, не говоря уже о том, что принимать лишь одно достопримечательное — значит присваивать себе право судьи и привилегию знания истины и по своему произволу одним давать бессмертие, а других лишать его. Но какое право имеет музей отказывать в помещении, например, даже всех выходящих из моды костюмов, которые изменяются, однако, не только по временам года, но даже и по часам дня? Собрание таких костюмов есть тот же этнографический музей, если не выключать из среды народа класс тех людей, что изменяют свои одежды не посезонно только, но и по часам дня? Отказаться музею от хранения костюмов равнялось бы отказу орнитологического музея от хранения птиц в оперении, равнялось бы хранению птиц лишь общипанными, т. е. без перьев. Это было бы тем более непонятно, что для человека, признающего в жизни единственною целью наслаждение, в костюмах заключается конечная цель современной жизни. Если же музей все это будет хранить, то, даже обратив всех: производителей в хранителей, музей все же не мог бы вместить всех плодов этого печального производства, этого позора человечества.
Невозможность единства для музея подобия, музея идеала, музея знания, а не действия. Еще меньшую возможность имеет музей привести в порядок свое собрание, дать ему единство. Если он явится верным изображением прошедшего и настоящего, он будет изображением не единства, а раздора. Строгая классификация невозможна в музее потому же, почему она невозможна и в науке, как в естественной, так и общественной, — невозможна но причине отсутствия в мире (вернее, по причине утраты им) разумного единства, такого, при котором мир, в смысле согласия, не нужно было бы отличать от мира, в смысле вселенной, и человечество было бы действительно одним родом, братством, родством, причем психическая классификация тем легче понималась бы, чем интенсивнее она бы чувствовалась. Единство нужно дать, а не искать там, где его нет; точно так же как и предсказания нужно заменить действием, потому что только то мы можем безошибочно предсказать, что можем сами сделать (так, для нас легче было бы, возможнее устроить метеорическую регуляцию, чем с полною уверенностью предсказывать погоду).
Раздор существует и в мире мысли, в области науки; и хотя причина вражды заключается не в мысли, не в книгах, однако и они не могут считаться совершенно неповинными в распространении вражды. Во всяком случае примирение может начаться только в мире мысли. Книги — не мирные существа; и они так же чужды, столь же враждебны друг другу, как наше светское и духовное, военное и гражданское, экономическое и бюрократическое. А потому и библиотека, как собрание книг, — область не мира, а борьбы, полемики, и отделения ее пли рубрики каталога соответствуют всем сказанным разделам самого общества. Чтением уже всасывается вражда, воспитываются, создаются борцы но каждому небратскому состоянию общества, по каждому небратскому отделу библиотеки, по каждому разряду ее каталога; ибо классификация книг основана на том же начале вражды, на каком и общества распадаются на небратские состояния или сословия; уже в книгах выражаются вообще небратские отношения всех между собою людей. Отделениям библиотеки или рубрикам каталога соответствуют журналы различных направлений и специальностей, ученые общества, факультеты и другие специальные учебные заведения (последние отрицают единство знания, не признавая университета как единства или совокупности знания; впрочем, университеты представляют только мнимое единство, единство не знания, а лишь управления). Музей, как верное изображение современного мира, есть образ розни и вражды; по самое создание музея, самое собирание предметов вражды указывает уже на необходимость согласия, указывает уже и цель объединения.
До какой глубины проникло нынешнее разъединение, можно судить по тому, что даже слово Божие, которое есть сам мир, сама взаимосвязь, обратившись в богословие как особую пауку (по той же причине, по какой образовалось особое духовное сословие), забыло истинную цель, распалось и образовало целую энциклопедию односторонностей (отвлеченностей), так называемых богословских паук. Само христианство стало религией) лишь идеала, т. е. совершенства, но совершенства недостижимого; духовенство обратилось в сословие, вместо того чтобы быть трудящеюся комиссией), богословие же сделалось знанием, а не делом. Влияние жизненного раздора на образование духовных наук, преподаваемых в духовных академиях или богословских факультетах, очевидно. Кроме главного и непостижимого выделения из богословия догматики и нравственности в особые науки догматического и нравственного богословия из него образовалось еще юридическое учение, каноническое право. Вопрос экономический о содержании церквей, духовенства, их вдов и сирот имеет уже столь обширную литературу, что и он удостоится особого отдела в каталоге богословских наук, отдела «церковно-экономического», и как ни странно звучит выражение «юридическое и политико-экономическое богословие», но на деле такое богословие существует! Мало того! Есть даже (особенно в католицизме) военное или рыцарское, крестовое богословие.
Причина такого искажения слова Божия заключается в том, что сами служители слова выделились в особое сословие; оттого и богословие стало особою наукою, замкнулось в особый отдел каталога, в особые факультеты, в особые ученые общества, в общества «любителей духовного просвещения» и проч. Между тем богословие должно занимать не особое место в каталоге, а в себе давать место всем книгам, быть распределением их, назначением им места относительно высшей цели; оно должно быть примирением их для этой высшей цели. Нынешние богословские сочинения сами себя лишают универсальности, или вовсе отвергая другие предметы, или давая им место лишь около себя, а не в себе. Конечно, образование духовного сословия имеет свои причины, и потому уничтожено оно быть не может; но нужно же узнать, от чего зависит такое отделение, а не оставаться равнодушным зрителем, не коснеть в слишком явном противоречии: признавать закон Божий всеобщим и в то же время выделить его в особое место!
С тех пор как знание отделилось от богословия, которое раньше объединяло его, и само знание, естественно, стало распадаться; а то, что было единством знания, что служило объединением ему, составило особый, отдельный факультет или даже особое учреждение, академию (духовную), как что-то противоположное университету (т. е. знанию); точно так же и университет, вообще светская наука стали противоположны академиям и богословию. Закону Божшо, божественному порядку, отделена была особая область, а все прочее знание восхотело повиноваться своему закону, которого не нашло, однако, и до сих пор. Но с выделением богословия в особый отдел все остальные области ведения не обратились еще чрез то в царство безбожия; в действительности Бог является не в богословском только отделе, по и в других, что указывает, с одной стороны, на несовершенство классификации родов знания, а с другой — на невозможность царства безбожия.
В сущности, светское и духовное составляют не два царства, а одно; это две односторонности, две отвлеченности, насильственно отделенные, искусственно отвлеченные одна от другой. Сознание этого если еще и не есть само примирение, то все же путь к нему, проект примирения. Даже при воссоединении только догматического и нравственного богословии догмат Триединства становится уже и заповедью; таким образом является первый очерк проекта примирения, план общества, создаваемого не по типу животного организма, а по образу Пресвятой Троицы. Философские системы можно также считать попытками восстановления единства, но единства теоретического; а между тем теоретическая философия не может дать истинного единства, если сам мир и общество не примут форму братства, т. е. если теоретическая философия не станет проектом, не перестанет, следовательно, отделять, по примеру богословия, философии теоретической, разрешающей вопрос «почему сущее существует?», от нравственной, указывающей на долг, на обязанность. Отделению теоретической философии от нравственной нужно приписать и то, что ни одна философская система не получила общего признания. Философские системы отражались на каталоге, на распределении книг, т. е. и философские системы, и каталоги подчинялись самой жизни, которая выдвигала тот или другой класс людей. Так, в прежнее время преобладало, например, художество, и являлись музеи художественные, увеличивался отдел книг художественного содержания. В наше же время преобладает промышленность, и вот являются музеи политехнические, промышленно-художественные, выставки предметов, по непрочности своей заслуживающих названия тряпок, по ненужности же не стоящих даже и тряпок.
Каталогизация есть попытка соединить в одну книгу, в «библию», все книги, а самый каталог есть как бы оглавление этой книги. Попытка дать классификацию книг, привести их в систему могла бы быть всеобъемлющею философскою системою, если бы только она была вообще возможна. Невозможность же ее заключается в самой жизни, которая также не представляет единства. Для нас возможна, следовательно, не классификация книг, а проект объединения в жизни, в которой распадение тем временем все увеличивается. Потому-то и самые библиотеки не представляют уже единства, а распадаются на специальности и делаются принадлежностями особых сословий и даже профессий, и единство уничтожается в самой книге, а с нею и в самой мысли. Точно так же и музей вообще распадается, получая презрительный смысл хранилища вещей негодных, хлама, ветоши. Каждое учреждение не может не иметь вещей, вышедших из употребления, и может хранить их, но может и выбрасывать, и даже должно будет, наконец, бросать их по недостатку места. Физические и химические институты, обсерватории и т. п. имеют склады таких вещей; и каждая старая церковь имеет свой музей на чердаках и т. п. местах, что, конечно, почти равняется выбрасыванию. Но если музей в его полноте и ясной систематичности невозможен, то потому именно, что нужно и возможно воскрешение всего умершего, а не вещественное только или мнимое его изображение. И понятно! Пока будет человек ставить себе образцом животное, т. е. жить только настоящим, видеть свою цель единственно в наслаждении, до тех пор и распадение будет идти в возрастающей прогрессии и нельзя будет сообщить единства ни знанию, ни искусству, ни вообще деятельности человеческого рода, и тем более невозможно будет водворить единство между настоящим и прошедшим, между детьми и отцами; род человеческий будет делать то же, что и природа, которая прахом отцов питает потомков; да человек отчасти уже и делает это: образами отцов он покрывает горшки.
Музей есть выражение памяти общей для всех людей, как собора всех живущих, памяти, неотделимой от разума, воли и действия, памяти не о потере вещей, а об утрате лиц. Деятельность музея выражается в собирании и восстановлении, а не в хранении только; он не может быть пассивным, страдательным, равнодушным выражением раздора и безучастным к утратам, из него происходящим; он не может быть и собором идеалистов, безучастных к раздору и к утратам, живущих воспоминаниями внемирного существования и жаждущих возвратиться в него, как это было в музее Платона. Музей не может быть собором и реалистов, поддерживающих то самое, что производит раздор и утраты; не может быть он, наконец, и хранителем памятников раздора, как это видим в товарных кабинетах, промышленных музеях, юридических архивах, служащих выражением не памяти доброй, а злопамятства.
Музей не может быть собором только ученых и художников; он не исключает себя из Царства Божия, напротив — орудие закона Божия. Что христианство произвело внутренно, идеально, духовно, то музей производит материально. Музейское знание есть исследование причин небратского состояния, как ближайших, так и дальних, второстепенных и основных, общественных и естественных; т. е. музей заключает в себе всю науку о человеке и природе как выражение воли Божией и как исполнение проекта отечества и братства. Таким образом, музей не сокращает пределов знания, а только уничтожает разрыв между знанием для знания, как это ныне есть, и нравственностью, ограниченною в настоящее время личным и временным делом. Исследование причин небратского состояния и есть обнаружение причин страдания и смерти, препятствующих людям разных классов и народов составить один музей-собор; это исследование причин разделения между «специалистами»-знатоками и народом, т. е. между учеными и неучеными. Это не социология, не социальная механика и физика; это наука о небратском состоянии как факте; дело же музея есть собирание посредством исследования причин небратского состояния, и это тоже не социология, а братское дело, пе республика (res publica), а ресфратрия (res fratria), осуществление братства.
Собирание научное, при коем наука не отделяет себя от нравственности, т. е. собирание посредством исследования причин небратского состояния, есть самый простой, естественный, единственно возможный путь к осуществлению братства, путь, который до сих пор даже и не испытан; а между тем вера в осуществление братства, как это ни странно, почему-то уже утрачена. Хотя братьями уже рождаемся мы, но для сохранения и еще более для восстановления братства, для устранения причин, разрушающих братское чувство, нужно знание, управление естественною, рождающею силою, нужно взаимознание. Братство, как и жизнь, есть дар рождения; но для восстановления, как и для сохранения того и другого, нужен труд; так что братство и бессмертие могут быть результатом только труда. Известно, как легко братская любовь переходит в братскую ненависть; и последняя может быть даже сильнее первой. Самые ожесточенные войны ведутся между народами, наиболее близкими по родству, по крови, а междоусобные войны — наиболее ожесточенные. Слушая проповеди о братстве, люди умиляются, плачут, а между тем продолжают жить по-прежнему; некоторые раздают свое имущество, идут на казнь, и даже многие готовы сделать то же самое; а между тем тот — же порядок, та же рознь, и даже еще несравненно худшая, продолжают господствовать. Как же не задаться вопросом о причинах такого явления?.. Человечество, можно сказать, постоянно оплакивает свою рознь, а между тем ни одна секта не прожила и нескольких дней в братском согласии; даже сами проповедники братства не могли удержаться от ссоры. Для осуществления братства нужна вся наука, г. е. организованная совокупность умственных усилий всех людей. Братство состоит не из одного только чувства братского, но и из братского знания (взаимознания) и из братского действия — воскрешения. Сделать из исследования причин небратского состояния предмет знания всего рода человеческого, из восстановления братства — задачу искусства — значит поставить истинную цель всей жизни.
Исследование причин розни делает ненужными соборы, созываемые для споров о примирении. Догматические и обрядовые прения если бы и могли привести к миру, то лишь к такому, который не исключает ни вражды, ни войны между единоверными народами, а следовательно, не имеет и значения. В этих спорах особенно ясно выражается необходимость исследования истинных, действительных причин вражды, ибо предметы исключительно так называемых религиозных споров (напр., об исхождении Св. Духа, о перстосложении и т. п.) сами по себе не объясняют вражды. Нынешний ум настолько, по-видимому, созрел, что трудно становится понять, как могут еще продолжаться споры между философскими школами, между спиритуалистами, например, и материалистами, между идеалистами и эмпириками. Не трудно, по-видимому, было бы согласиться, что каждая из этих школ имеет свои причины существования. То же самое нужно сказать и о политических спорах, например между партиями аристократической и демократической: спор между ними может продолжаться до бесконечности, так как каждая из них имеет свои причины существования и ни одна из них не заключает в себе полного блага, как и ни одна из философских школ не заключает в себе полной истины. Только родство (братство) исключает и аристократизм, и демократизм, а воскрешение (отечество) соединяет спиритуализм и идеализм с эмпиризмом и материализмом. Партиям всякого рода не достает исторической почвы, чтобы понять свое ложное положение. Музей же, как создание истории, и притом истории, для коей факт борьбы — не святыня, не идол, для коей, напротив, примирение борющихся составляет задачу и проект, — такой музей соответствует потребности всевозможных партий, заключающейся в том, чтобы понять свое ложное положение, примириться и таким образом устранить разделение на партии, окончить рознь и борьбу, ведущие к страданию и смерти. Вера и надежда на возможность единомыслия и единодушия в роде человеческом давно утрачены; невозможность единства считается неоспоримою истиною, а между тем его необходимость становится с каждым днем все очевиднее; потребность в нем чувствуется все сильнее. Несмотря, однако, на это, не сделано пи малейшей попытки к осуществлению единства путем знания, путем исследования причин розни; а даже принимаются все меры, все средства к поощрению разномыслия. Чтобы иметь право на отчаяние, нужно было бы употребить сначала все возможные усилия для достижения единства; а между тем все попытки к осуществлению его ограничивались главным образом одною областью чувства веры, т. е. попытками религиозными; разум же и его воплощение — наука считали, своею задачею только постигнуть единство, да и то отвлеченно, а пе осуществлять его; равным образом и воспитание не задавалось должною целью, а искусство даже и не ставило себе подобной задачи. Музей есть первая научно-художественная попытка собирания или воспитания в единство, и потому эта попытка есть дело религиозное, священное; это призыв на службу отечеству, призыв всеобщий, всех без исключения, начиная с детского возраста, причем осмотр призываемых превращается в многолетний курс исследования, связанный с воспитанием в Кремле, как самородном музее, восстановленном и приспособленном к воспитанию призываемых для участия не в борьбе только с себе подобными, на которую возможно решиться лишь в последней крайности, но главным образом в примирении двух половин мира, континентальной и океанической. Существуют различные специальные воспитательные учреждения, как-то: военные, коммерческие и т. д.; но существует ли общее воспитательное учреждение, которое объединяло бы эти специальные учреждения, было бы высшим относительно их? Для общего образования считается достаточным иметь одни средние учебные заведения; для поддержания же единства но окончании их курса не признается необходимым устраивать еще какое-либо высшее воспитательное учреждение; только для отдельных специальностей признается нужным иметь высшие курсы; для всеобщего же объединения никакого высшего курса не полагается.
В исследование причин небратского состояния кроме изложения условий, при коих возможно братство, входит изучение и причин, препятствующих соединению людей в общем отеческом деле. Кроме самого дела, необходимого для того, чтобы человечество стало братством, нужно еще раскрытие причин, делающих людей не только не братьями (что происходит от забвения отцов), но даже и врагами.
Небратские отношения можно подвести под следующие разряды: 1) наиболее небратские: а) гражданские (юридические), в которых не считаются предосудительными тяжбы, договоры, контракты и т. п., б) экономические (или купеческие), выражающиеся в купле и продаже; 2) к менее небратским можно отнести товарищеские, например между военными, во время войны в особенности.
Между небратскими и братскими отношениями можно поставить патриархальные, деревенские, сельские; они не могут быть названы братскими, потому что еще не исключают вражды; но живущие в патриархальных отношениях все же не отреклись и от братства; если и между ними оно не существует, то потому, что у них нет в руках всех средств знания, с помощью коих можно было бы установить действительно братские отношения.
К братским отношениям можно отнести: а) несовершенно братские, основанные на чувстве и привычке, и б) совершенно братские, те, что основаны не только на чувстве, но и на знании и на участии в отеческом деле; это тоже товарищество, но предметом его является всемирное дело.
Противобратские отношения суть такие, которые даже и юридически осуждаются, признаются преступлениями, как убийства, кражи и т. п. Причины противобратских отношений, способных превращаться даже в противобратские состояния, можно свести к двум главным: 1-я причина сельская — это голод; 2-я же городская — золото, под которым разумеем все соблазны, вызываемые художественно-мануфактурною промышленностью.
Как открытие золота, так и голод производят одно и то же действие — разрывают всякие узы, связывающие людей. Из истории известно множество примеров, когда голод доводил до того, что матери съедали своих детей; но к чести человечества нужно сказать, что до такой крайности доходили редко; люди решались лучше обманывать свой голод, ели что попало, отбросы даже, ремни, наконец, свои экскременты. Казалось бы, что самым разрушительным образом на связи людей должен действовать именно голод; на самом же деле оказывается, что открытие золота несравненно превосходит в этом отношении самый ужасный голод. Последний не приводил еще к тому, чтобы войско, находящееся, например, в осаде, целыми отрядами забывало дисциплину; открытие же золота в Калифорнии привело именно к тому, что целые команды оставляли корабли.
К небратским состояниям принадлежат все классы людей — от ученых и художников до земледельцев. Причины небратского состояния понять легко, если мы представим себе, как трудно человеку забыть, что он отец, когда он имеет детей, и как легко забыть, что он сын, когда родители его умерли. Если же так легко забывать об отцах, то братство, связь между братьями, которая могла бы держаться только заботою о родителях, столь же легко забывается или, иначе сказать, разрушается; забота же каждого брата о своих собственных детях может только помогать скорейшему расторжению уз братских. Отсюда видно, что братство между людьми будет только тогда, когда все знание человеческое станет наукою об отцах, а все искусство, т. е. все дело человеческое, будет иметь своим предметом отцов. Человечество может стать братством лишь тогда, когда наука будет вопросом не о том, из чего все в мире возникает, а о том, во что все обращается, — вопросом о смене поколений, объясняемой распадением миров, не регулируемых разумною силою; т. е. когда наука о мире будет не отвлеченной физикой, а сделается астрономией, которая для первобытных людей и была мысленным отцетворением, должна же стать отцетворением действительным. Когда небо считалось отечеством, куда уходили умершие отцы наши, тогда наблюдавшие его чувствовали себя сынами; тогда не могло быть и вопроса о цели и пользе небознания, так же как не могло быть и раскола, разъединения в мысли, в знании человеческом, имевшем одну явную цель. Человечество станет братством, когда астрономические обсерватории будут иметь в виду не знание только связи и разъединения миров, а поставят своею целью и проектом регуляцию и воссоединение миров; когда атмосферная регуляция будет проектом метеорических обсерваторий; когда плесень, покрывающую могилы отцов, признают предметом науки не о корме, т. е. ботаники (по этимологическому значению этого слова), а о материале и орудии восстановления тел отцов. Словом: человечество будет братством лишь тогда, когда все знание получит большую глубину и широту, когда вся наука и все искусство станут отеческим делом; только наука и искусство в смысле отеческого дела могут обратить человеческий род в братство. […]
Исследование — дело не новое, сознание же небратского состояния мира — еще более старое; в своем объединении же оба эти термина приобретают совсем особое значение. Исследование, когда оно обращено на причины небратского состояния, перестает быть обличением; оно никого не призывает к себе на суд; оно совершенно противоположно исследованию, создавшему Реформацию и революцию; противоположно ему по порождающему его побуждению, по средствам и по цели; отлично от него оно и по самому существу, потому что оно — исследование пе отвлеченное, а вооруженное всеми музейскими орудиями памяти, не отделяемой от разума; притом же это исследование не может быть личным, одиночным: оно осуществимо только совокупными усилиями людей; иными словами, исследование причин небратского состояния может быть только братским. Оно возникает из раскаяния, из сознания раскола между людьми, разрыва, по уму, по чувству, по действию, словом — по душе, вследствие чего мы и не составляем общества для всеобъемлющего знания, действующего по единому плану. […]
Исследование, как всеобщее, есть обращение к единой, высшей религиозно-нравственной цели дум, представлений и грез о мелочах исключительно личных, что свойственно каждому человеку и без чего ни один человек обойтись не может, но что без сказанной цели остается работою бесплодной, бесполезным растрачиванием сил. Дать священное направление мысли человеческой и ставить себе целью собирание всех людей в общий отеческий дом, в музей, в дом Отца небесного, Бога всех земных отцов, в дом, который, будучи музеем, есть в то же время и храм. Музей, как мы видели, не может быть только хранилищем; он должен быть и исследованием; это собор всех ученых обществ. С другой стороны, музей не может быть ни читальнею, ни зрелищем; он не должен служить для пониженного, так называемого «популярного» образования. Таким образом, музей становится между учеными, производящими постоянную, систематическую работу исследования, и всеми учебными заведениями; посредством их он собирает всех неученых и все младшее поколение, чтобы ввести их в область исследования, производимого учеными. Иначе сказать, музей есть исследование, производимое младшим поколением под руководством старшего. Он может быть открыт для всех только путем учения; вход в него ведет через учебные заведения, через которые только и может производиться собирание, так как воспитание и есть само собирание. Если музей не будет высшим, окончательным для всех низших и средних учебных заведений и общим для всех специальных (специальные учебные заведения сами по себе, в своей обособленности, не могут считаться завершением низших и средних учебных заведений), то он не будет не только отеческим, но и публичным; он останется «закрытым». А потому музею, сознающему свою замкнутость, изолированность и отвлеченность, небезразлично положение ведущих в него узких путей коридоров. С другой же стороны, и специалисты, сознающие свою разобщенность, при стремлении к общению, к целостности не могут быть равнодушными к положению музея. Всякая специальность имеет для себя высшее учебное заведение; почему же общее единство не имеет высшего учреждения? Вот до какой степени единение признается ненужным, стеснительным для индивидуальности, для личной свободы!
Учение о единстве и есть религиозное учение; только оно и может примирить тех, которые не хотят допустить преподавания религии в школе, с теми, которые не мирятся с изгнанием религии из школы. В обращении учения о единстве в религиозное и выразится междуисповедное, междусектантское значение музея; православие же, как сокрушение о розни, как печалование, найдет в нем свое выражение. Вступление воспитанников каждого специального (и потому небратского) учебного заведения в музей, совместное их там пребывание, самое исследование причин небратских отношений, находящихся во взаимной зависимости, создание этим самым проекта братства и будет то самое на деле, что выражается в догматико-нравственном учении или заповеди о Триединстве и искуплении. Тогда то самое, что так трудно было представить в теории, что недоступно было и для искусства (и трудно потому, что оно пе может быть выражено в мертвом материале, не может быть и предметом только теории), будет выражено на деле. Тогда вступившие в музей, сознавая в историческом музее вину города перед селом и вообще перед предками и проникаясь чувством утраты, примут в музее естественном (физическом) участие в создании способов искупления села от естественных бедствий и вообще способов искупления и воскрешения предков. И таким образом музей будет действовать душеобразовательно, делая всех и каждого существом музеообразным.
 

Из неопубликованного*

Что такое добро?*
I
Подобно тому как у Соловьева под «оправданием добра»1 оказывается осуждение и отрицание лишь порока, так и у Толстого. Хотя под видом эстетики («Что такое искусство»)2 Толстой и написал этику, тем не менее он знает лишь отрицательное добро, знает, что оно не есть, и не знает, что оно есть. Под искусством же Толстой разумеет только передачу чувств от одних к другим, а не осуществление того, что каждый носит в себе в передуманном и в перечувствованном виде, если только он истинный сын человеческий, носящий в себе образы своих родителей и предков, как бы это должно быть, а не блудный сын, как это обыкновенно бывает, сердце которого обращено к вещам, имуществу. Причем искренно или неискренно это свое пристрастие прикрывают обыкновенно заботою о детях, о будущем, т. е. о продолжении эфемерного и бесцельного существования. Не в осуществлении того, что носит в себе сын человеческий, видит Толстой цель искусства, а в объединении в одном чувстве, содержания которого не знает, а когда называет это чувство, по рутине, братским, то забывает, что люди братья лишь по отцам, предкам, а забывши отцов, делаются чужими, и, следовательно, то, что Толстой называет братским, вовсе не братское.
Что счастье Толстого скорее этика, чем эстетика, видно из того, что красоты он не признает, а добро признавать, по-видимому, желал бы — но какое добро?.. Добро, говорит Толстой, «никем определено быть не может». Но добро потому и не может быть определено Толстым, что он допускает лишь добро отрицательное3. Если будут исполнены заповеди «ив убий» или «не воюй» (если это больше нравится), не прелюбодействуй, не укради, не лжесвидетельствуй, не судись, т. е. не ссориться и т. д., то не будет только зла, и притом зла, лишь наносимого самими людьми друг другу, и можно будет сказать, что не есть добро, в чем нет добра, но нельзя будет сказать, что оно есть, в чем состоит добро. Отрицательно определить добро мы можем, а дать ему положительное определение, по Толстому, нельзя. Если, однако, не будет убийства, т. е. не будут отнимать жизнь, если не будет прелюбодейства (берем это в самом обширном смысле), т. е. если не будут давать жизнь другим, отнимая ее у себя, или же если не будут отнимать жизнь у себя, не давая ее даже и другим (проституция); если не будут красть, т. е. отнимать средства к жизни; лжесвидетельство также может вести к лишению жизни и во всяком случае ведет, как и всякая ссора, к ослаблению жизни и к приближению смерти. Что же останется, если будут исполнены эти заповеди, устраняющие лишь зло, предписывающие даже не сохранение, а лишь неотнятие жизни, — останется все-таки жизнь. Итак, даже путем отрицательным мы приходим к определению, что такое добро, — добро есть жизнь. Добро отрицательно будет не отнятие лишь жизни, а положительно — сохранение и возвращение жизни. Добро есть сохранение жизни живущим и возвращение ее теряющим и потерявшим жизнь.
Таким образом, даже из того, что проповедует Толстой, по строгой логике выходит, что добро состоит в воскрешении умерших и в бессмертии живущих. Такой вывод должны признать все, или же пусть докажут нелогичность этого вывода. Признав же логичность вывода, признавать сохранение и возвращение жизни лишь настолько, насколько это якобы возможно, — значит позволить себе произвол и по своему произволу полагать пределы добру, что и есть величайшее зло, преступление против всех умерших и живущих; это значит допустить произвол подобно Толстому, который сказал, что добро «никем» будто бы «определено быть не может»; а между тем, если бы он не приписывал себе безусловного авторитета, ему следовало бы сознаться в собственном лишь бессилии (а может быть, и в недостатке лишь смелости) определить, что такое добро, а не говорить, что оно никем определено быть не может. Нельзя, впрочем, не заметить, что, утверждая, будто добро никем определено быть не может. Толстой сам, по крайней мере дважды, определяет, что такое добро. Между прочим, Толстой видит добро, как выше сказано, в осуществлении братского единения людей, и это без всякого отношения к умершим отцам, по которым только мы и братья. А между тем только для осуществления добра, требуемого строгою логикою, а вместе и детским чувством, т. е. сыновнею и дочернею любовью, во исполнение завета Христа «будьте как дети», т. е. как сыны, как дочери, и может осуществиться «братское единение людей», т. е. сынов и дочерей; только во исполнение долга воскрешения может осуществиться братское единение людей, потому что для осуществления этого долга нужно объединение людей как разумных существ в труде познания слепой силы, носящей в себе голод, язвы и смерть, для обращения ее из слепой в управляемую разумом, из смертоносной в живоносную; и в этом именно и заключается то, без чего все искусства оказываются бессильными для устроения братского единения, ибо, пока «полчеловечества голодает», до тех пор братских отношений быть между людьми не может. Если бы искусство и убедило часть человечества уморить себя добровольно голодом для того, чтобы спасти другую часть от голода, то уморившие себя поступят, конечно, по-братски, а принявшие такую жертву и оставшиеся жить — как назвать их поступок?
Справедливость требует сказать, что все предлагаемое Толстым для объединения было уже испытано церковным христианством, ибо в храме христианская церковь соединила все искусства для действия ими в совокупности, и, однако, это к братству не привело. Попыток устроить братство, не обращая внимания на причины, которые делают людей не братьями, т. е. поселяют между ними вражду, было так много, что история потеряла счет таким попыткам.
В сущности, ничего нет неверного в определении искусства «передачею сильного чувства, испытанного каким-либо человеком из народа»; определение это чрезвычайно лишь ограниченно и только формально, а между тем в это же определение, не ограничиваясь одною формою, можно бы включить и все содержание и все средства, какими может располагать искусство. Искусство по существу своему есть не передача лишь, а осуществление всеми способами, всеми силами, какими могут только располагать сыны и дочери человеческие в их совокупности, осуществление того чаяния или желания, которое возбуждается под влиянием самого сильного чувства, какое только могут испытать люди, под влиянием чувства, вызываемого смертью самых близких людей, т. е. родителей, т. е. чувства столь же общего всем людям, как обща всем смерть, которая потому и может всех объединить. Передача чувства теми, которые сильнее чувствуют, тем, которые чувствуют слабее, имеет лишь временное значение и большой важности в себе не заключает, потому что для смерти нет нужды в красноречивых толкователях, чтобы оказывать могучее действие к объединению, в особенности если будут приобретаться все новые и новые средства для воздействия на умерщвляющую силу. Только в деле возвращения жизни всем умершим могут объединиться все живущие, без этого же никакое красноречие и никакие художественные средства братского единения произвести не могут. Противодействием этому объединению служат все соблазны, совокупность которых можно видеть на Всемирных выставках. Какое искусство может победить эту выставку, которая втянула в себя все искусства?
II
В наше время, по словам Толстого, назначение искусства ясно и определенно; задача христианского искусства — осуществление братского единения людей. Да, это было бы определенно и ясно, если бы вместо слова людей стояло сынов человеческих, тогда и братское имело бы прямое и точное значение. В обыкновенном смысле, понятном для всех, начиная от детей, братство основывается на отечестве, только по отцам мы братья, братство без отечества не понятно и братское единение сынов может быть полным только в деле отеческом. Но Толстой об отцах не упоминает, если он и не отрицает отцов, то во всяком случае он игнорирует их. На чем же основано его братское единение людей? Истинное, естественное, настоящее братство, братство полное, есть братство по отечеству, но бывает братство и по другим основаниям, бывает, например, братство по оружию. Но и по оружию братство существует для защиты отечества, и если оружие будет обращено на спасение от голода, от неурожаев — как это и предполагается с 1891 года4, — в таком случае оружие не будет уже истребительным и сделается орудием всемирного братства, и тогда не только не нужно будет разоружение, которое и невозможно, но потребуется привлечение всех и на всю жизнь к исполнению воинской повинности, так как эта повинность, спасая от голода как одной причины смерти, не может оставить без внимания и болезни, которые также ведут к смерти. Спасая же от смерти живущих, нельзя забыть и тех, которые уже умерли, т. е. это будет братство для дела отеческого.
Братство бывает не по оружию только; братство бывает и по ремеслу, по занятиям или труду, но для всемирного братства нужно, чтобы занятие было всеобщим; для объединения и необходимо даже, чтобы у всех было одно общее дело, и только при этом братство не будет пустым, бездельным; таким занятием может быть земледелие, но земледелие требует возвращения из городов в села к праху отцов, и оно (земледелие) есть в настоящее время обращение праха отцов в пищу потомков. Впрочем, такое употребление праха отцов есть лишь временное, неокончательное, разъединение миров.
Итак, если оружие, отнимающее жизнь, обращается в орудие земледелия, орудие, доставляющее средства для поддержания и возвращения жизни, то братство по такому оружию есть истинное братство, союз сынов для возвращения жизни отцам, и вместе с тем это братство есть братство по общему занятию и труду.
Братство может быть и по питанию: известное выражение «однокашники», «однокорытники», «одночашники»; а христианство питание как условие жизни, существования соединило с поминовением умерших. Такое соединение питания с поминовением в строгом, прямом смысле значит, что избыток сил, даваемый питанием сынам, должен быть обращен на пополнение убытка сил стареющих и умирающих отцов и на возвращение жизни умершим. В причащении это напоминание делается тем, у которых избыток сил, даваемый питанием, идет в настоящее время на рождение, на прирост. Гистотерапия и органотерапия5 есть, можно сказать, слабое начало обращения сыновнего избытка сил на пополнение убытка сил отцов.
Но Толстой может сказать, что он признает братство не по отечеству, а по человечеству. В таком случае, чтобы понять значение братства по человечеству, надо определить, что такое человек. Прежде человек значило смертный; но это определение не точно и даже не верно. В строгом смысле человек не смертный, а сын умерших отцов, т. е. смерть мы знаем не в себе, а лишь по предшествующим случаям, смертный есть индукция, а не дедукция. Если же человек есть сын умерших отцов, в таком случае мы опять возвращаемся к отечеству, и смерть, конечно, в этом случае должна вести к объединению, но к объединению для чего?
Если же человек есть существо словесное, в противоположность бессловесным, к каким относят животных, в таком случае объединение будет литературным или говорящим обществом. Но если такое объединение и назвать братством, то исключает ли оно вражду? Впрочем, для того чтобы и это объединение было всемирным, нужно объединение в языке всех народов, и объединение в языке не искусственном, как воляпюк или эсперанто, а в языке естественном, т. е. праотеческом. Лингвистика, наука, изучающая все языки, другого приложения, кроме выработки общего языка для всех народов, и иметь не может; в настоящее время есть корнеслов языков арийского происхождения, будет, конечно, корнеслов и всех языков. Изучение корней слов путем общеобязательного образования будет распространяться всюду, и изучение своего и иностранных языков будет вести к познанию того, что в них есть общего, родственного, отеческого, праотеческого. В самой азбуке склады и слоги заменятся общими корнями и тем осмыслят их. Создавая таким образом общий язык, будем необходимо приближаться к языку праотеческому, который будет входить в употребление, однако, только по мере усвоения всеми людьми общего труда; трудом же этим может быть лишь дело отеческое. Таким образом, и действительное объединение в языке приводит тоже к отечеству.
Если человек есть существо разумное, в таком случае объединение или братство будет ученым обществом (но если бы и возможно было всех соединить в познании и это объединение было бы всемирным, тем не менее вражды оно не исключило бы и было бы, очевидно, не братским). Только сыновнее чувство, общее всем, дает знанию цель, т. е. объединяет людей в познании силы, умерщвляющей отцов, раскрывает их (людей) души, соединяет их во взаимознании и, делая братьями в самом глубочайшем смысле этого слова, ведет их к возвращению жизни умершим.
Но это невозможно, скажет Толстой. Хотя мы, как и он, не знаем, почему это невозможно, но утверждать, что воскрешение совершится, не будем; но то уже верно, что если все не соединимся в деле воскрешения, в деле несомненно братском, то братьями не будем и если человек есть нравственное существо, то ему, чтобы остаться нравственным, нужно или возвратить жизнь умершим, или же самому умереть, но пережить смерть отца, признав невозможность воскрешения, — значит не быть сыном, не быть и братом, пе быть, следовательно, существом нравственным.
Называют также человека существом погребающим, находя, что погребение есть отличительный признак, исключительно свойственный одному лишь человеку. Первоначальным смыслом погребения, отпевания (отчитывание), омовения, как известно, было оживление. Теперь этот смысл утрачен, и даже слово «отпетый» употребляют не в смысле оживления, а в смысле безнадежно погибшего. Но также утратило значение и даже вышло из употребления слово сын человеческий и заменилось ничего не говорящим человек. С этой утратою потеряли значение и все требования, связанные с сыновним чувством, которым было вызвано и погребение в смысле воскрешения. Заменив определенное сын человеческий неопределенным человек, мы лишили себя возможности сказать, кто наш общий враг, в чем наше общее дело.
Если наше общее дело состоит в искоренении, в освобождении от общих всем бедствий, то никакого общего дела наш век совсем не знает и не признает. Точно так же не знает наш век и общего всем людям врага и даже знать не желает, потому что слепой, естественной силе, которая и есть общий всем враг, нельзя дать почувствовать свою ненависть. Любви, так же как и христианства, наш век тоже совсем не понимает, потому что под любовью к одним (как, например, к бедным) скрывается обыкновенно ненависть к другим (к богатым). Совершенное непонимание христианства видно уж из того, что Христа называют не сыном человеческим (как он сам себя называл), а человеком; знают отвлеченного Бога, а не Бога отцов; заповеди «будьте, как дети», т. е. как сыны, как дочери, совсем не признают, хотя в пей-то, собственно, и заключается, из нее вытекает наибольшая заповедь. Все это и привело к тому, что под братством разумеют соединение не сынов, а просто людей, т. е. добрые, невраждебные отношения между людьми. Неизвестность общего дела, неизвестность общего врага и есть самая характерная черта нашего времени, нашего века. У завершителя этого века, каким надо признать Толстого, эта неизвестность, неясность, неопределенность особенно очевидна, она-то и привела его к проповеди «неделания». […]

Разбор романа Э. Беллами «Оглядываясь назад от 1887 к 2000 году» и трактата Л. Гронленда «Общий очерк кооперативного благосостояния» *
Беллами, изображая общество XX века1 отождествляет богатство (комфорт) и университетское образование с общественным благом и, очевидно, вовсе не знает о бедствиях, общих богатым и бедным, образованным и необразованным; и при изображении общественных пороков XIX века руководится не сочувствием к бедным, а завистью к богатым, иначе он не смешивал бы богатства со счастием, не придавал бы ненадлежащего значения и университетскому образованию, производящему людей, занятых собственным анализом, если «нужда» не заставит их отказаться от этого главного плода университетского образования. Не только зависть к богатым, но и сочувствие к бедным не должно быть точкою исхода. Бедствия, общие и богатым и бедным, невеждам и образованным, т. е. бессознательному невежеству и сознательным невеждам (получившим университетское, т. е. философское, образование), должны быть поставлены в основу общего дела. Только страждущие завистью к богатству могут поставить целью объединение во имя комфорта, во имя хлеба и зрелищ (при минимуме труда и максимуме комфорта), игнорируя при этом смерть, т. е. общее бедствие.
Беллами хочет нынешнюю сословную науку, знание, не переходящее всё в дело, сделать достоянием всех, он хочет людям дела привить мысль, не имеющую прямого отношения к делу, обращается с проповедью не о Царстве Божием, сельском, крестьянском, а о царствии мещанском, городском. Вес до последнего рабочего станут культурными людьми, т. е. на всех будет печать мысли без дела; мускульная система будет принесена в жертву нервной, хотя механическая, бессмысленная работа будет сохранена во всей полноте даже на всю 24-летнюю службу2.
Главная ошибка Беллами в том, что он не знает «общего дела». Наука и искусство составляют у него особые области. Он не допускает для науки и искусства самого естественного прогресса, который состоит в том, чтобы все делались знающими и чтобы всё делалось предметом знания, а искусство стало бы его приложением, приложением этого всеобъемлющего знания, знания всеми живущими (сынами), которое ведет к возвращению жизни всем умершим. Сам автор (Беллами) признает, что труд ради комфорта есть тягость, от коей освобождаются: одни — после трехлеткой службы, переходя в ученые и художники, а все другие — после службы в течение 24-х лет3.
Признавая, что только занятия ученого и художника делают из досуга благо жизни, Беллами лишает блага жизни большинство. Но очевидно, что нет блага ни в знании бесцельном, ни в безжизненном искусстве, как нет его и «в наслаждении всем тем хорошим (комфортом), в создании чего они (все не ученые и не художники) участвовали»4, — скажем мы, придерживаясь выражений самого Беллами. Поэтому 45-летний возраст, возраст исключительного пользования комфортом, так же мало может быть назван возрастом зрелости[42], как и возраст, в котором производятся мануфактурные игрушки, доставляющие комфорт. (Во всякого рода играх отставные работники принимают большее участие, чем молодые.) Едва ли может быть названо благом и право выбирать вместе с учеными и художниками опекуна, а также и быть судьями по назначению этого опекуна (президента), хотя бы выбор президента и делался не для себя, как освобожденных от контроля, но освобожденных лишь потому, что прожили 45 лет, оказавшись, однако, неспособными к освобождению путем знания и искусства, оказавшись, следовательно, недорослями5.
В этом общественном строе себялюбие (эгоизм) заменено самолюбием, которое так же разрушительно для братства, как и себялюбие. Оставив, даже усиливая самолюбие, славолюбие, властолюбие, карьеру6, странно думать, что устранены все поводы к преступлениям: индивидуализм в форме самолюбия будет еще разрушительнее индивидуализма в виде эгоизма. А между тем все преступления в этом обществе называются атавизмом; следовательно, пока все, что остается в настоящем поколении от предков, пока все это не исчезнет, останутся и преступления. Таким образом, порок «прогресса», т. е. превозношение младших над старшими, последующих над предыдущими, будет доведен до высшей степени7. Исключительная ответственность перед будущим, забвение и пренебрежение прошедшим создадут или будут создавать постоянно для менее даровитых, менее красивых положение париев.
Беллами в своем романе представляет как верх блаженства и совершенства общество, пирующее на могилах отцов. Но большинство этого общества за постоянными развлечениями, как и сам автор, не замечает, что трапезою для этого пира служат могилы предков8. Меньшинство этого общества, которое благо жизни видит в мышлении, в художественных занятиях, превращает действительность в отвлеченное или художественное бессмертие. Общество, пирующее на могилах отцов, конечно, не может быть братством сынов и будет именно обществом бродяг, забывших о своем сыновстве, а следовательно, и о братстве.
Для такого общества возвращение к жизни одного из прежних поколений есть не предмет желания, а дело случая, и оно относится к нему, к воскрешению, с сожалением, с любопытством. Анализ положения человека, попавшего в чуждое ему общество XX века, доказывает неестественность одноличного воскрешения. Человечество потому и не стало еще христианством, т. е. истинным братством, что воскрешение не стало проектом, даже не признано таковым. Роман Беллами, встреченный с чрезвычайным сочувствием, есть изображение лжебратства, потому что воскрешение служит для него лишь фабулою, притом это воскрешение одноличное, для коего не требуется ни знания, ни искусства, ибо знание и искусство заменены тут гипнотизмом, т. е. колдовством. Картинка на заглавном листе изображает — трудно решить — шарлатана ли XIX века или же его собрата по колдовству — доктора XX века, пробуждающего героя этого романа9.
Фабула, придуманная Беллами для показа идеального общества, служит лишь к обличению этого общества. Автор, сам того не замечая, указывает на бессилие науки XX века, когда считает ее неспособною воскресить даже не умершего человека, даже молодого (т. е. в котором не начиналось еще умирание), а прибегает для этого к колдовству, т. е. к гипнотизму; тогда как наука XIX века признавала (отчасти хотя) возможность даже омолаживания (способ Броун-Секара)10. Фабула, принятая автором романа, но не им, впрочем, изобретенная, служит к обличению не в невежестве лишь изображенного им общества, но и в безнравственности. Это общество — не братство, потому что оно равнодушно к отцам. Воскрешение же служит мерилом знаниям и нравственности, ибо воскрешение всех умерших возможно только при знании всеми всего, и притом еще требует любви сыновней и братской в самой высшей степени, т. е. любви беспредельной, всемирной, требует, чтобы человечество стало христианством. Для автора романа религия есть дело личное каждого (т. е. фантазия, о которой не спорят); и это значит, что у человечества по истечении ста лет не оказывается ни одной истины, достойной общего почитания, культа. Религия оказывается только мнением, а не делом, и притом мнением личным, а не общим, общее же дело состоит в доставлении комфорта всем, развлечений большинству, а меньшинству — досуга для праздного размышления и художественного самообольщения.
Вернее было бы отнестись критически к эпикурейскому обществу XX века, к обществу, в коем народ превращен в интеллигенцию; фабулу же одноличного, произведенного колдовством воскрешения следовало бы обратить в проект всеобщего, всеми (всеми сынами) производимого воскрешения. Не зная истинного смысла братства, Беллами не видит всего объема небратства. Вопрос об Авеле для него имеет лишь метафорический, а не буквальный смысл. Авель не убит Каином, а лишен им состояния, удален от наследства11. В романе Беллами народ уничтожен, все общество превращено в интеллигенцию, в нем нет народа, а одна интеллигенция, т. е. эпикурейское стадо,
* * *
Промышленная армия — это вопиющее противоречие. Армия — это совокупность сынов, жертвующих жизнью за отечество, хотя бы только за его существование; а тут (в промышленной армии) соединение чужих людей, жертвующих личными выгодами ради промышленности, ради роскоши: можно ли требовать бескорыстного служения ради замены бумажного платья шелковым?!.. Слияние промышленных, т. е. корыстных, предприятий из мелких в крупные может ли привести к соединению в одно предприятие, которое, однако, не может уже быть корыстным, т. е. промышленным, а может и должно быть бескорыстным, т. е. относиться к тому, что есть общего у всех людей, или сынов человеческих; общее же у всех людей, у всех смертных сынов человеческих, есть смерть, а потому и общим предприятием, если бы люди не были сынами, может и должно быть дело бессмертия, для сынов же общим предприятием будет воскрешение. Воскрешение есть не искусственное подражание, а проявление сознательной силы в самой природе, тогда как промышленное предприятие есть подражание естественному, подделка под естественное, фальсификация по сущности.
«Эта великая метаморфоза (превращение частных промышленных предприятий в единый синдикат) совершится вполне спокойно, без всяких насилий, в силу естественных законов эволюции», — говорит Гронленд; на предыдущей же странице было сказано: «Но. пока происходит этот процесс слияния (т. е. слияния в единый синдикат), он болезненно отражается и чувствуется на всем народном организме»12. Вполне спокойно, без всяких насилий, а между тем болезненно и во всем народном организме?! Чем же отличается эволюция от революции? Как болезнь от смерти? Как смерть от пыток?
Существенный, коренной недостаток системы Гронленда и романа Беллами заключается в том, что они признают лишь экономические реформы, а не технические, не думают о замене истребительных орудий регулятором слепой силы природы. Техническая же реформа требует психической реформы, т. е. обращения ученого (только мыслящего) сословия в комиссию, т. е. в действующих и чувствующих. Прежде всего нужно морализировать, так сказать, изобретения. Правда, они (Гронленд и Беллами) ожидают в будущем чрезвычайных открытии; но ведь эти открытия, подобно нынешним, будут лишь подражаниями в малом виде природе, т. е. игрушками, как предметом ссоры, и орудиями, которые знание дает в руки ссорящихся отдельных лиц и особенно целых сословий и народов. По одно признание игрушечного характера за промышленностью есть уже переход от несовершеннолетнего возраста, лучшим выражением для которого может служить не случайное, а вызванное главною потребностью настоящего времени создание орудия, или оружия, двоякого употребления, т. е. как для защиты от себе подобных, так и для действия на слепые силы природы.
Второй недостаток заключается в том, что ни Беллами, ни Гронленд не знают другого дела, кроме производства и распределения предметов комфорта, дела же высшего, всеобъемлющего, превращения трансцендентного, внемирного в имманентное не признают. А при таком деле теряет всякое значение поземельная: рента, прибыль, проценты… Что может значить доход владеющего землею, если под владением будет разуметься не правовое, а обладание, даваемое действительным произведением, т. е. обращением слепого процесса самой природы в управляемый совокупным трудом? Доход, который должна дать земля, насколько она есть прах отцов, состоит в возвращении его (праха) тем, кому он принадлежал последовательно, т. е. доход состоит в восстановлении тел отцов, в возвращении им жизни.
Третий недостаток заключается в том, что, обещая дать всем университетское образование, они (Гронленд и Беллами) не делают из этого образования, общего руководства для определения всех общественных отношений. Выбор дела, должности, вступление в брак и в другие союзы — все это предоставляется личному выбору, а не исключительно знанию, для коего не существует минутного увлечения и которое, достигнув некоторой высоты, не может впадать в ошибки.
Роман Беллами и трактат Гронленда, эта новая фантазия на старую тему13, к сожалению, и не очень уже нова и не составляет исключительной фантазии этих двух лиц, ибо на Парижском конгрессе было заявлено требование организации промышленной и земледельческой армий. В настоящее время, когда «город» хочет воспользоваться воинскою повинностью для обращения третьего и четвертого сословий в промышленную, а пятого сословия в земледельческую армию, чрезвычайно важно отличить сельскую воинскую повинность, которая имеет целью переход или перевод городского сословия в сельское в видах регуляции естественных явлений, в видах превращения смертоносной слепой силы в живоносную. Хотя задача сельской воинской повинности весьма естественна, но для испорченных искусственною жизнью города может казаться гораздо более фантастичною, чем фантазия вышеозначенных авторов, и может даже казаться фантазией на тему совершенно новую, тогда как в действительности сельская воинская повинность имеет в виду, не разрушая фантастического представления сельского хоровода о себе как силе, правящей временами года, поставить ученому сословию в задачу, как необходимое следствие знания, замену орудий разрушения орудиями регуляции естественной силы, или замену орудий разрушения орудиями двоякого употребления; а вместе имеет в виду поставить ученому сословию в задачу и объединение для этой цели всех в сельской жизни. Сельская воинская повинность ставит себе целью достижение совершеннолетия; власть при этом имеет значение временного наместника, соединяющего в себе знание и воспитание, т. е. душеприказчика и учителя; эта власть необходимо кончается вместе с исполнением долга, т. е. с воскрешением, с полным взаимознанием, т. е. родством.
При промышленной же повинности власть ради улучшения комфорта получает значение вечного опекуна или попечителя, а не временного наместника, ибо промышленность, как и искусство, есть только подделка под живое (игрушки), потому-то в промышленной повинности, или долге, и не может заключаться требование воскрешения. Только при сопоставлении промышленной повинности с сельскою первая получает надлежащую оценку. При этом сравнении промышленная повинность не только умаляется, по се лжебратство становится очевидным, ибо нет братства, пока остаются юридические и экономические отношения.
Как религия есть культ предков, культ смертных, ставящих себе целью бессмертие, так знание и искусство есть знание предков, доказываемое искусством обращения смертоносной силы в живоносную. Как отрицание или искажение религии есть культ женщин и детей, так и наука, как прикладная, как искусство, находит свое выражение во Всемирной выставке, а в чистом виде — в метафизике, которые скрывают в отвлеченном виде тот же культ предков, тот же вопрос о смертности, о конечном и бесконечном и т. п. Государство есть душеприказчество, а искажение его — комфорт жен и детей, т. е. светское государство.

Журналистика, что она есть и чем должна быть*
Могут ли журналы и газеты из орудий соблазна, вестников небратских отношений, преступлений и наказаний стать орудиями объединения?
Переход от общественного, социального дела к общему, естественному делу, которое касается всех без исключения, рожденных и смертных, точнее, сынов умерших или умирающих отцов, полагая, что для родивших уже началось умирание. Общественное дело касается лишь частей общества, и если общее требует объединения, то общественное есть уже необходимое разделение.
Журналы суть органы общественного дела, посредством которых целые группы людей — народы, исповедания, секты, сословия, фракции, и все специальности, расколы светские и духовные, толпа, — как небратские состояния, — могут вести переговоры, совещаться между собой и о своем объединении, т. е. о соборе. В действительности же журналы до сих пор были органами спора, а не совещания или примирения. Первое же условие для превращения спора в совещание есть признание общего, отеческого и сыновнего дела, дела Божия.
Выражением общего дела служат музеи и школы, которые должны быть везде, где есть умирающие и рождающиеся, в теснейшей связи с храмами, повсеместность коих требуется вездесущием Божии. Дело сынов умерших отцов есть общее и для верующих, и неверующих. Вопрос о неразумной, бесчувственной, умерщвляющей силе (природы) и о разумных существах, т. е. должны ли последние подчиняться первой, живя в розни, или же, объединяясь в труде познания этой силы, в нас и вне нас действующей, рождающей и умерщвляющей, — управлять ею, обращая эту силу в воссозидающую и оживляющую, подчиняясь при этом воле Бога отцов, не мертвых, а живых, Бога Триединого, требующего многоединства. Пусть же этому вопросу каждый журнал, каждая газета отведет место, приглашая всех высказать свое мнение, лучше же всего — свое опровержение этой мысли, т. е. доказать, что для газет и журналов, как представителей всех фракций человеческого рода, вражда должна быть вечна и даже попытка примирения безнравственна. Такое доказательство будет лишь оправданием нынешнего состояния прессы всего мира, которая в этом случае подчиняется влечению слепой, естественной силы, а не разумной. Освобождение же от подчинения слепой сило имеет реальное выражение в школах и музеях, в коих объединяются все науки в астрономии и истории и все искусства в архитектуре или храме.
Нужно, конечно, прежде всего убедиться в нравственной необходимости для всех людей общего дела, чтобы говорить о примирении журналов и газет, для коих вражда есть добродетель. Потому исследование, или самоисследование, по отношению к журнальному делу каждого журнала имеет значение не познания самого себя или только себя, а покаяния. Самоисследование в смысле покаяния требует от каждого журнала, т. е, редакции, чтобы он или она смотрели на себя как на явление историческое, т. е. не только преходящее, по такое, прехождению которого содействует сама редакция. Конечно, требовать от редакторов и даже создателей такого подвига — значит считать их способными быть если не Закхеем, то все-таки Мытарем, а не Фарисеем. Конечно, редакции нельзя считать обыкновенными коммерческими предприятиями, ибо последние прямо объявляют, что считают целью наживу, а первые выставляют себя благодетелями или спасителями общества.
Нужно убедиться в величии и необходимости общего дела, чтобы увидеть чудовищность, преступность и всю гнусность споров; чтобы говорить (приступить к обсуждению вопроса) о превращении споров в совещания, что, конечно, означает примирение тех групп, коих они, газеты, служат представителями, — примирение через участие в общем деле, начиная знанием, как историческим, так и естественным, т. е. астрономическим, или метеорическими и космическим (падающие звезды). История тогда только будет всеобщей, когда музеи будут всюду, где есть умирающие, когда они будут созданием всех сынов, когда синодики будут не только лицевыми, но с деяниями (биографическими). Музей открывает всем поприще для супралегальной деятельности. Через музей и должен совершиться переход от обязательного к добровольному.
 

Эстетические и философские фрагменты.

1.*
Эстетический кризис1. Кризис — это перелом, переворот, колебание совести, умственных и нравственных начал, основ, устоев. Связь эстетического кризиса с вопросом о человечестве как едином роде (художник) и о земле как нераздельном наследстве, материи (прах отцов). Всеобщее воскрешение — вопрос, выходящий из последнего раздела земли, или захвата последних свободных земель.
Истинных оснований для науки об искусстве мы будем искать не в «Критике способности суждения»2 (искусство никак не может быть только суждением, эстетическим или телеологическим), ни в «Эстетике» Гегеля, ни у других философов. Также не из изучения самих произведений художников почерпнем их, а почерпнем их в думе того великого художника, мастера во всех искусствах, имя которого имеет такое же значение для всех искусств, не исключая поэзии, какое имя Рафаэля имеет для живописи, имя Гомера для поэзии. Он столько же принадлежит новому времени, эпохе секуляризации, сколько и векам религии, средним векам. Этого мало, в нем заключаются принципы будущего искусства. В нем мы найдем определение по только искусства, каким оно было, но и каким оно должно быть. Истинная критика искусства дана Микеланджело в его сборнике поэзии. Первый сонет говорит нам, что требуется от искусства и чем оно есть на самом деле. Если Микеланджело приписывает слабости своего гения, что он силою своего искусства может вызвать только мертвое, несмотря на то, что горит желанием вызвать живое3, то все художники и философы должны согласиться, что не в недостатке гения, а в недостатке искусства или техники вообще, т. е. в самих материалах, в самих средствах, которые употребляет искусство, нужно искать причину его мертвенности.
По Микеланджело знает и слабость природы такой, какою опа есть, т. е. слепой. Он видит это изумительное противоречие, по которому художник-творец кратковременнее своего творения. Причина, говорит он, уступает следствию.
 
2.*
Совершенство языка пропорционально его способности служить орудием памяти. Чем более язык мог выразить отношений между предметами, тем способнее он был служить орудием памяти. Слово действовало через орган слуха на восстановление представлений, письмо через орган зрения напоминало о забытом. Письмо давало возможность разделенным пространством напоминать о себе друг другу. Улучшение средств сообщения имеет такое же значение. При умножении представлений мысль вынуждена была открывать между ними соотношения, связи, приводить их в такой порядок, чтобы трудно было забыть каждое и легко вспомнить. И та система классификации совершеннее, при которой ни одно представление пе может быть забыто, не может исчезнуть. Бессмертие есть критерий совершенства.
Музы, таким образом, были дочерями памяти, при помощи которых сама мать-память усиливалась, но сила и мощь не зависели от дружного, совокупного действия всех муз искусства. Это совокупное действие, их единство, и есть музей. Впрочем, все искусства служили только искусственной памяти, естественную же память даже ослабляли, а не укрепляли, и потому именно не укрепляли, что воспоминанием заменяли действительное восстановление силы, воскресение. Тем не менее объединение всех искусств и знаний, или музей, есть необходимый переход от воспоминания к воскрешению, которое есть возвращение жизни умершим и силы живущим, ибо соединение требует, чтобы слово, выражающее воспоминание, было не бездейственным, музыка — не бессловесным звуком, как живопись — не немым призраком, скульптура — не мертвым истуканом, а архитектура — не искусственным созданием, и естествознание выражалось бы не в искусственных, кабинетных опытах, а в самой природе (слепорождающей и умерщвляющей), в земледельческом или сельском труде. Таким образом, соединение искусств, необходимое для усиления памяти, или восстановление только представлений, станет действительным соединением для воскрешения или восстановления самого предмета.
Всехудожественный музей как совокупность искусств был орудием, средством закрепления памяти, но как совокупность всех искусственных лишь средств не был достаточным.
Музей потому и объединяет науку и искусство1, знание внешнего и внутреннего мира, что он есть проект воскрешения. Музей, впрочем, не выражает архитектурно торжества над тяготением, не соединяя в себе обсерваторию астрономическую, или наблюдения над падением Земли и других миров, и метеорическую, наблюдения над силою, получаемою от солнца. Музей собирает, приготовляет силу для торжества над тяготением.
 
3.*
По замечанию, очень верному, нашего известного философа В. С. Соловьева, русская светская поэзия начинается стихотворением Жуковского «Сельское кладбище». Это стихотворение, перевод элегии Грея, было помещено в самом начале XIX века в «Вестнике Европы», издателем которого был творец нашей светской прозы1. Стихотворение «Сельское кладбище» — не только вполне светское, но и не народное; городское, а не сельское. Какое вопиющее противоречие представляет «Сельское кладбище», произведение городской Англии, нашим народным причитаниям, плачам, «заплачкам» — порождению сельских кладбищ деревенской Руси2. В причитаниях народ — сыны человеческие приказывают земле расступиться и умоляют отцов подняться, взглянуть на своих детушек. За этот один стих можно отдать всю нашу светскую литературу! Можно ли сравнить эту мощь, повелевающую слепой силе, и эту глубину и нежность чувства с унижением высшего, отделившегося от народа класса — этих блудных сынов — перед якобы незыблемыми уставами бесчувственной, слепой силы и с тупой их верою в умерщвляющее всемогущество этой силы и в слабость силы воскрешающей, — так, что ни крик петуха, ни даже ласточки щебетание, ли дыхание юного дня не могут вызвать умерших. И наконец, легкомысленное, но твердое неверие этого класса в силу Высшего Благого Существа и в проявление этой благой силы в нашей деятельности, потому что ни гул рогов, ни похвальные речи, как бы они ни гремели, не пробудят умерших наших отцов и предков, а иной деятельности поэт и не допускает.
Наконец, лицемерная хвала поселянам, труду умерших крестьян, хвала земледелию, в котором, однако, при большом физическом труде плод есть не произведение этого труда, а случая, каприза природы. Насколько искренни эти хвалы, доказывает сожаление британского поэта, вполне усвоенное его русским переводчиком, об угасших талантах, которые могли бы создать такое словесное произведение, как «Потерянный Рай», по не могли возвратить его, как слово вообще бессильно возвратить жизнь. К чему же его сожаление, когда нет достойного дела, нет цели для приложения этих талантов.
 
4.
По голове — человек, по туловищу — скот и зверь. Соединение скотского и зверского с человеческим есть, конечно, великая загадка (сфинкс), соединение же божеского с человеческим будет разгадкою. Весь вопрос заключается в том, что такое третья нога или рука. Какое ей назначение? Это — регулятор природы, это — орудие воскрешения. Сфинкс — это изображение человеком самого себя в его нынешнем состоянии; это соединение двух природ и двух воль (хотений), человеческой и животной. Это изображение было выражением глубочайшего стыда и совести. Не человек (т. е. не человеческое как улучшенное животное, как чувственное, превращенное в эстетическое) есть разгадка, а богочеловек как существо познающее и властвующее над природой, т. е. слепой силой, — точнее же, сын человеческий и божий — есть ответ на вопрос, задаваемый сфинксом.
 
5. [О В. С. Соловьеве] *
Если Антихриста назвать, как делает это Соловьев, сверхчеловеком, то сверхчеловеком в ницшеанском смысле. В христианстве «сверхчеловек» означает «новый» или «обновленный», «совлекшийся ветхого» и «возрожденный», что связано с крещением, которое не есть привилегия, а должно быть всеобщее, так как заповедь «Шедше, научите, крестяще все народы» имеет целью в связи с научением сделать человеческий род сверхчеловечеством, и не в мистическом, а в материальном смысле воскрешения и бессмертия.
Есть два материализма: материализм подчинения слепой силе материи и материализм управления материей, не в мысли лишь, не в игрушечных, кабинетных или лабораторных опытах, а в самой природе, делаясь ее разумом, регуляцией,
* * *
По-видимому, здесь пессимизму нынешнего века противополагается жизнерадостная философия Соловьева, а агностицизму (относящемуся к знанию сословному, а не всеобщему, к знанию в одиночку, к знанию без общего дела) противополагается или по крайней мере должно противополагаться воскрешение как научный опыт воссоздания Божьего создания. До сих пор разрушаемое человеком воссоздается человеческим родом как единым экспериментатором и художником, братством всех сынов, воскрешающих всех своих отцов и матерей.
Такое воскрешение можно назвать гностицизмом, если он мистицизм, или же превращением гносеологии в гносеоургию, превращением знания во всеобщее дело, переходом от таинственного, храмового дела, или литургии, к внехрамовому, превращающему явно и последовательно прах в самое тело и кровь тех поколений, от разрушения коих он произошел, для регуляции всех миров.
Что противопоставляет Соловьев позитивистическому агностицизму или позитивистической ограниченности? Что противопоставляет Соловьев волюнтаристическому пессимизму или ограниченности воли, дела?
Жизнерадостная философия есть далеко не соответствующий ответ на пессимистический вопрос. Не философия, т. е. жизнерадостная мысль, а жизнерадостное дело.
* * *
В признании бессмертия привилегией живущих заключается отрицание долга воскрешения предков. Для хамитического Запада, приносящего отцов в жертву сынам (что у нас сделалось болезнью), достижение бессмертия было признано некоторыми высшей ступенью прогресса.
Не трудно понять, что то, что мы называем живущими, суть или недозревшие, или отживающие, т. е. рождающие и потому умирающие. Бессмертие как привилегия сверхчеловеков не есть ли величайший эгоизм, несравненно больший, чем бессмертие как привилегия даже всех живущих, хотя и сие последнее есть страшный эгоизм. Может быть, людям нужно было пережить ужас привилегированного бессмертия, бессмертия сынов при смерти отцов, бессмертия, отделяющего присных, близких одного от другого, брата от брата, чтобы признать необходимость долга воскрешения. Гёте так и не понял того момента, когда Фауст мог сказать времени — остановись, не умерщвляй! У нас понял даже западник Карамзин, что может удовлетворить всех; не говорим уже о простых, не изуродованных образованием людях.
Нужно представить себе этот орден бессмертных сверхчеловеков, созерцающих гибель одного поколения за другим. Это будет полное торжество язычества. В лице бессмертных сверхчеловеков мы увидим языческих богов, которые будут отличаться от нас лишь функционально, а не морфологически. Не нужно будет изучать классических языков, потому что мы будем телесными очами созерцать богов и богинь. Мифы станут действительностью.
И конечно, отношения между бессмертными сверхчеловеками и смертными не могут быть иными, как помещиков к крестьянам, и это в лучшем случае. Как бессмертные боги Гомера относятся к смертным, так сверхчеловеки Соловьева относятся к людям, т. е. между сверхчеловеком — бессмертным и человеком — смертным несравненно большее расстояние, чем между человеком смертным и животным. Но удовлетворит ли такая привилегия самих сверхчеловеков? Не найдутся лк между ними такие честные люди, которые — если уже невозможно всех сделать бессмертными — разделят судьбу смертных. А с другой стороны, какие чувства будут питать смертные к бессмертным?!..
Любопытно было бы знать, как Соловьев из внешних условий жизни сделает привилегию сверхчеловеков, как он заставит солнце сиять над сверхчеловеками и обливать зноем или покрывать мраком смертных? И воде, и всем стихиям нужно будет сделать внушение, чтобы они сдуру не потопили или не причинили бы какого вреда сверхчеловекам, так как морфологических преимуществ сверхчеловек не имеет.
* * *
Не только отправления (функции) всех органов, но и морфология органов должна быть произведением знания и дела, труда. Нужно, чтобы микроскопы, микрофоны, спектроскопы и т. д. были естественной, но сознательной принадлежностью каждого человека, т. е. чтобы каждый обладал способностью воспроизводить себя из самых элементарных веществ и обладал бы, следовательно, возможностью быть — конечно, последовательно, а не одновременно — везде.
Организм по причине бессознательного развития создал патологические органы: орган обоняния стал органом насморка, т. е. постоянного выделения болезненной материи; два главных органа выделения экскрементов и мочи суть органы патологической морфологии. Смертность — органический порок человека и животных, морфологический, а не функциональный только.
Истинное, действительное требование заключается в том, чтобы все, доступное мысли, стало доступно и чувствам; нужно, чтобы все вибрации стали доступны нашему восприятию.
Только на этом условии возможно бессмертие, притом только через воскрешение отцов возможно бессмертие сынов, ибо воскрешение есть сознательная замена бессознательного процесса рождения. Соловьев вовсе не подумал, при каких условиях смерть будет невозможна. Она будет тогда только невозможна, когда слепая сила природы во всех мирах вселенной будет через воскрешенные, а не рожденные поколения обращена в силу, управляемую разумом.
Соловьев, конечно, очень удивился бы, если бы узнал, что сверхчеловеком — в смысле обладания (управления) слепою силою природы — будут мужики, которые прах предков пока обращают в пищу и одежду потомков, и мужиками в этом смысле станут все.
Соловьев же, по-видимому, воображает, что для воскрешения нужно будет создать, учредить особый класс людей, особый орден — рыцарей воскресения. Он вовсе не понимает, что воскрешение есть дело всеобщее, а вместе и для каждого родное. Всеобщее воскрешение есть полнота, совершенство жизни всей природы, всех миров вселенной, совершенство умственное, эстетическое и нравственное.
 
6.*
Декарт — основатель новой философии Западной Европы, из которого вытекает философия XVII и XVIII вв., французская и немецкая. Декарт — это Карл Великий в области философии. Из учения Декарта вытекает всепоглощающее единство Спинозы и монадологическая рознь Лейбница. Любовь к Богу до забвения самих себя и друг друга — это град Божий Спинозы, но град Бога иудейского. Рознь, доведенная до забвения единства, — это языческий град Лейбница.
Очевидно, та и другая система представляют неудачную попытку создать общество идеальное. Бэкон, в противоположность Декарту, обращает разум в орудие доставления удобств и удовольствий, и потому он может быть назван истинным основателем Земного града.
Локк своим главным сочинением доказывает, что человек назначен быть гражданином земного града. В сочинении о разумности христианства он старается сделать религию безвредною для земного города, чтобы она не только не беспокоила и пе нарушала удовольствий, но даже содействовала им.
Он создал земную, или гражданскую, педагогию. Впрочем, земной город он ограничивал кругом джентльменов. Что же касается до «быдла», до «песьей крови», до «подлых людей», то, надо полагать, он считал их неисправимыми идеалистами.
Затем следует Критика. Начала она с некритического отделения разума теоретического от практического. Такое отделение было верхом суеверия и предрассудка. Теоретический разум мог мыслить о Боге, о бессмертии (о Божественном граде), но все это было только мысли, а не дело, т. е. чрез практический разум можно было создавать лишь земной, промышленный город.
 
7.*
Для понимания новой истории Запада существенно важно то обстоятельство, что мы можем сравнить два перехода: от светского к религиозному, каковой мы имеем в Августине, в его «Исповеди», с другим переходом, обратным, от религиозного к светскому, каковой мы имеем в «Исповеди» Руссо. Сравнение тем легче, что если в Августине «святость не уничтожила человечность, если в нем святой не убил человека», как говорит Вильмэп1 то и в Руссо человечность не уничтожила «божественного». К порокам, о которых говорят в своих признаниях Августин и Руссо, они относятся не только неодинаково, а даже противоположно. Руссо смотрит на собственные пороки как на несчастья и потому относится к ним не так строго, как Августин. Описывая пороки, он, можно сказать, возбуждает охоту грешить, тогда как Августин питает отвращение к ним и потому не вдается в подробности при описании их. Августин в деле искоренения порока полагается исключительно на сверхъестественную помощь и не хочет знать естественных причин порочных явлений. Природа для него так же безгрешна, впрочем, как и для Руссо.
В «Soliloquia»2 высказывается основное начало философии Запада: Cogito пли fallor (что еще сильнее) ergo sum3, из которого доказывается, а на самом дело опровергается учение о Троице как образце общества человеческого. Все недостатки «Града Божия»: равнодушие к неединению и признание вечной розни.
 
8.*
Небольшой эпизод в истории Москвы 1892 года, или колоссальный проект
Проект построения обыденной церкви-школы Пресвятой Троицы при Музейском храме1 двух чтителей Пр. Троицы, Николая и Сергия, как памятника празднования 500-летия Преп. Сергия и даже колоссальный проект объединения всех живущих, чтобы воскресить всех умерших и армией, навербованною из всех воскрешенных поколений (коих останки открыты лишь в глубочайших слоях земного шара), завоевать всю вселенную, начиная от солнечных систем до тех миров, кои недоступны даже для сильнейших телескопов и отпечатлеваются лишь на самых чувствительных фотографических пластинках, — весь этот проект можно рассматривать как небольшой эпизод в истории Москвы 90-х годов XIX века, который будет отмечен лишь тогда, когда история не будет ограничиваться изображением вершин только, ибо идеал истории — всех признать в большей или меньшей степени историческими деятелями. Будет ли принят этот проект или останется эпизодом, покажет будущее. (Конечно, этот проект останется крошечным эпизодом, который будет забыт безусловно.)
Эпизод этот начинается статьею С. (Сергей Сергеевич Слуцкий) в № 254 «Московских Ведомостей»2 и письмом его же, в котором помещено выпущенное редакцией) «Московских Ведомостей».
В этом эпизоде принимали некоторое участие и гр. Л. Н. Толстой, В. С. Соловьев, Л. Л. Фет (непрямо). Сюда можно присоединить хотя и не имеющего большого значения автора статьи «Нравственная идея в догмате С. Троицы и нравственные идеи в догматах церкви» Антония, ректора трех академий и ныне епископа Уфимского3.
Гр. Л. Н. Толстой имеет особое значение для учения «Объединение живущих сынов для воскрешения умерших». Литературная деятельность Толстого начинается автобиографическою повестью «Детство», «Отрочество», «Юность», в которой он оплакивает утрату детства, тогда как в учении «О причинах небратства и средствах восстановления его» действенность, отрицание чуждости или, точнее, незнание чуждости, сознание всеобщего родства, сыновства и братства признается основою учения о воскрешении, как цели и смысле жизни. «Детство» напечатано в 1852 году и писано, вероятно, в 1851 году, что совпадает с началом учения о воскрешении как деле общем всех сынов. Эта Новая Пасха, т. е. Всеобщее воскрешение, заменяющее рождение, явилась осенью (1851 года).
Крайнему развитию анализа у Толстого соответствовало развитие синтеза в учении «Объединение для воскрешения». Неуважению к уму у Толстого соответствовало в авторе «Воскрешенья» уважение к уму такое, как и к вере в смысле дела, осуществления. Предпочтение Толстого к бессознательной жизни пред сознательной, тогда как расширение сознания на весь мир, превращение всей природы в жизнь сознательную есть прямое выражение воскрешения.
«Часто теперь я спрашиваю себя, — говорит Толстой, — когда я был лучше и правее: тогда ли, когда верил во всемогущество ума человеческого, или теперь, когда, потеряв силу развития (на 27-м году), сомневаюсь в силе и значении ума человеческого» («Юность», гл. IX). Что же он должен был думать, когда услышал о всеобщем воскрешении как результате знания и дела всего рода человеческого, притом как исполнителя воли Бога?!..
«Какое время может быть лучше того, когда две лучшие добродетели — невинная веселость и беспредельная потребность любви были единственными побуждениями в жизни» («Юность», гл. III). «Очень раннее… развитие анализа… поколебало в нем религиозное чувство и веру в разум человеческий». Это-то и значит, что в чудо он не верил, а логики не признавал.
 
9.*
Как назвать год, когда среди лета пели Пасху, исполняя пророчество Серафима?1
Пятидесятидвухлетие мысли2 или плана разрешения антиномии эгоизма и альтруизма? Или что нужно делать, для кого жить, кому служить? Не юбилей ли это плача о пятидесятидвухлетней неудаче? Разрешение антиномии эгоизма (убивающих) и альтруизма (убиваемых) возможно только возвращением жизни первыми вторым, т. е. воскрешением.
Пятьдесят два года исполнилось от зарождения этой мысли, плана, который мне казался и кажется самым великим и вместе самым простым, естественным, не выдуманным, а самою природою рожденным! Мысль, что чрез нас, чрез разумные существа, природа достигнет полноты самосознания и самоуправления, воссоздаст все разрушенное и разрушаемое по ее еще слепоте и тем исполнит волю Бога, делаясь подобием Его, Создателя своего, — может ли быть эта мысль неестественною?!
…И вот год, который мне представляется наименее неблагоприятным из всех протекших годов для рождения на свет этого плана, всем, несколько знавшим его, этот год кажется, напротив, наиболее неблагоприятным. Н. П.3, почти сорок лет веровавший в возможность появления на свет этой мысли, впал в отчаяние, признав, что время еще не пришло. В. К.4 никогда не верил, теперь и подавно не верит. Н. Ч-г-в5 же, не умея отделить себя от нынешнего времени, признал ее, эту мысль, для настоящего сумасшествием.
Об этом плане, т. е. о плане объединения всех живущих для воскрешения всех умерших, можно сказать то же, что апостол Павел сказал о Христе распятом: для верующих он — соблазн, а для неверующих — интеллигентов, или декадентов, — безумие. Только для меня он остается Божескою мыслью, требующею всечеловеческого дела.
Год, в который мы находимся, по общему почти мнению, накануне всемирной войны, вынуждает — будет ли это успешно сколько-нибудь или уже совершенно безуспешно — сказать о самом, положим, отчаянном средстве, которое могло бы избавить человеческий род от войны как симптома несовершеннолетия. Правда, было уже говорено, хотя и очень неполно, о том, как орудия истребления обратить в орудия спасения. Теперь же нужно прямо в возможной полноте сказать, как орудия разрушения жизни обратить в орудия возвращения жизни. Правда, — и это тем лучше, — что мысль эта не новая. Еще Первенец из умерших возвестил, что дана Ему всякая власть на небе и на земле, но что для проявления этой власти над силами природы нужно объединение всех людей, чтобы они во всей своей совокупности могли действовать сперва на землю в ее целости, а потом и на всю природу в ее полноте. Говорить о таком действии в то время, когда произнесена эта заповедь, было бы непонятно. Но в настоящее время, когда вся земля стала известною, даже оказалась сравнительно и не очень большою, когда она вся стала населенною, а местами и перенаселенною и даже истощенною и идущею с крайнею быстротою к годному истощению, с расстроенным процессом, метеорическим и плутоническим (или вулканическим), а, что важнее всего, все части земли стали соединенными такими средствами сообщения, что действие всех людей, как одного, уже не может казаться невозможным в настоящее время, когда рост человеческого рода, можно сказать, кончился, этот рост из бессознательного рождения должен перейти в сознательное воссоздание и война с себе подобными должна быть заменена войною всех объединенных народов со всем миром как с слепою силою.
Гроза всемирной войны могла бы послужить предлогом для созвания новой конференции мира6, на которой представители всех народов, убедившись — как это и показала первая конференция, в чем и убеждать не представляется особой нужды, — что мир невозможен, по возможен союз всех народов против врага всех разумных существ, хотя и временного, против слепой силы природы, — представители всех народов могли бы принять на себя обязательство введения вместе с всеобщеобязательною воинскою повинностью всеобщего же обязательного пе образования, а участия в познании. Причем необходимо заметить, что новая конференция мира не может и не должна ограничиваться только политическими деятелями, а должна призвать ученых всех наук. К счастью, в будущем году при будущей Всемирной выставке в Сен-Луи предполагается созвать конгресс ученых, специалистов всех наук, цель коего — «объединение всех деятелей на поприще науки, достижение в их работе большей гармонии и планомерности». По нынешняя наука, сознавая, что она есть вывод из наблюдений неповсеместных и непостоянных, должна сознать и то, что она не может сделать всю землю предметом единого опыта, или дела, если конференция союза не даст ей возможности располагать силами всех народов для управления силою земной планеты.
Конгресс ученых при будущей Всемирной выставке, на который призываются также технологи, фабриканты и купцы, наглядно показывает, кому служит нынешняя наука. Только председательство, порученное астроному, подает некоторую надежду, если этот астроном небесные звезды предпочитает земным, жалуемым коммерц- и мануфактур-советникам, — дает надежду, что ученые познают, наконец, кому должно служить и для кого жить. Сама же выставка, первая в XX веке, осязательно представляющая наше мнимое богатство, под коим кроется действительная (голодная и холодная) бедность, указывает (для имеющих очи видеть) на неразрешимость вопроса социального, т. е. вопроса об искусственном пауперизме, и выдвигает вопрос о пауперизме естественном, или вопрос о смерти и жизни.
Но что составляет величайшую особенность предстоящей выставки (выставка, т. е. изображение всех царств мира в час времени, при существовании которой уже не нужно возводить на высокую гору, чтобы показать их, все царства мира, в один момент) — это образ современного Иерусалима. Здесь американско-европейский индифферентизм изображает — в виде храма Воскресения, мечети Омара, стены плача Иудеев — три фанатизма, думая при этом, надо полагать, о том, как бы эту страну, когда-то текущую млеком и медом, сделать предметом жадной эксплуатации. Но не эксплуатация, конечно, может примирить три фанатизма. Под последними двумя фанатизмами скрываются оружие и деньги, а христианство не приступало еще к делу, которое может примирить все исповедания и религии. Только всенаучный конгресс, сознав себя органом, в косм природа, мир переходят на новую, высшую ступень по пути к полному самосознанию и самоуправлению чрез воссоздание, может быть всеобщим делом. Признавая себя таким органом, верующие не могут не признать себя орудием Бога отцов, но и неверующие могут признать, что для разумных существ подчинение слепой силе природы, небесной ли то (на небе находящейся) или земной, есть уклонение от естественного дела сознающих существ.
Итак, на научном и религиозном конгрессе (при выставке современного Иерусалима) могут быть подняты и открыты Пасхально-Кремлевские вопросы7, которые в нынешнем году особенно проявились и в манифесте 26 февраля8, предшествовавшем паломничеству царя и его семьи к гробам предков в Кремле, а затем в канонизации великого чтителя Светлого Воскресения, в коем царь с народом принял живейшее участие. И в конгрессе ученых с конференциею союза против слепой умерщвляющей силы как эквивалентном замещении войны раскрываются те же военно-духовные или, определеннее, Пасхально-Кремлевские вопросы: вопросы о двух разумах (теоретическом и практическом), о двух историях — нынешней всемирно-городской, или мещанской, и будущей всемирно-крестьянской. Последний вопрос заключает в себе вопрос о мире и войне, т. е. о двух образах жизни: 1) отживающем, городском, океаническом, ближнего и дальнего Запада в союзе с азиатскою Британией) — Япониею и 2) кочевом, или о трехстах миллионах друзей Черного Царя; и об одном образе жизни недозревшем, т. е. сельском, континентальном, русском в союзе с китайским. Вопрос о всемирной войне есть вопрос о том, соединится ли город с ордами кочевников против земледельческой страны, или же город в союзе с селом (которые и в настоящее время по ходу истории оказались окружающими полосу степей и пустыню с кочевниками) заставит кочевников не положить оружие и дать ему другое употребление, т. е. город и село вступят в общий с кочевниками союз против слепой силы природы.
В противоположность этой мысли, этому плану, или проекту, является учение Толстого, что смерть — хорошая вещь или ее вовсе нет9, т. е. не нужно ни воскресения или воскрешения, ни бессмертия. Сколько лет употребил Толстой, чтобы убедить себя, что смерть — хорошая вещь, но убедил ли он себя и кого убедил? Интеллигентная Европа четыре века старалась, все усилия употребляла на то, чтобы уверить себя, как и Толстой, что смерть — хорошая вещь, но, очевидно, не имела в этом успеха, если понадобилось учение Мечникова10, доказывающее, что смерть была бы желанною, если бы жизнь достигала нормальной продолжительности. Назначая жизни срок, предел, обрекая ее смерти, сравнивая смерть со сном, т. е. отдыхом, и не ставя смерти предела, делают смерть, т. е. отдых, бессрочной. Смерть и сознание — два непримиримых врага, ибо смерть есть слепота.
Что доказал Толстой своею повестью «Воскресение»? Нехлюдов — виновник смерти сына — только действительным воскресением, а не метафорическим мог исправить зло, им сделанное.
 

Письма

Письма к В. А. Кожевникову 1*
1
[…] То, что мы ожидали в не очень еще близком будущем и только у таких высокоцивилизованных животных, как, например, американцы, а именно уничтожение даже гражданского погребения, отождествление его с вывозом всяких нечистот, в этом отношении Толстой оказывается действительно человеком XX века, даже, может быть, конца XX века, когда прогресс личности достигнет последней степени совершенства, т. е. когда каждый, признавая существование лишь себя, будет отрицать существование всех других, будет признавать других не в качестве личности, а в качество лишь вещей, которые при обветшании их живущие будут бросать и удалять от глаз, чтобы не возбуждали в живущих аналогического представления (вывода) относительно самих себя. Согласно с прогрессом погребения произойдет великое преуспеяние в устранении рождения. Признающие существование лишь самих себя, конечно, не будут давать, или отдавать, жизнь детям, и сим последним не придется жаловаться, что им дали жизнь, не испросив их на то разрешения. Рождение, соединенное с болезнью, с трудом питания и воспитания, будет устранено легчайшим способом, и все силы будут направлены исключительно на брачные без рождения наслаждения, и жизнь личная достигла бы если не до infini, то до indéfini, как это еще провидел пророк XVIII века Кондорсе2. Вместе с расширением половой любви, взаимной любви мужчины и женщины, когда такая любовь достигнет высшей степени, и взаимная ненависть однополых друг к другу достигнет также совершенства. Между однополыми будут столкновения, а между разнополыми наибольшее сближение. Если спаривание приведет к сближению до безразличия, то ненависть однополых приведет к отчуждению до истребления. Таков идеал цивилизации и прогресса.
Многоталантливый художник и ремесленник и совершенно бесталанный философ, Толстой не подлежит вменению. Тем не менее тот, кто, по свидетельству самого Толстого, назвал его дьяволом в человеческом образе, был недалек от истины, той истины, которою Толстой заменил христианство. Призывающий Россию к неплатежу податей обвиняет в подстрекательстве синодальное определение, отличающееся неизвинимою мягкостью. Толстой сам недоволен этою мягкостью. Ему очень бы хотелось поруганий, поношений, что придало бы ему ореол мученика; а он так жаждет дешевой ценой приобретенного мученичества. Известно, что про человека, сказавшего ему, что он желает и делает лишь зло, Толстой жаловался, что тот его будто бы ругал, а он, Толстой, смиренно принял это поругание, поношение, «всяк зол глагол».
По собственному свидетельству, «от Бога исшедший и к Богу идущий» завещает человеку неделание, т. е. освобождение от всякой работы, и особенно умственной, обезглавление человека; рабочий день низводится от 8 часов до 0, а 16-часовая праздность доводится до 24-х часов. Толстой хочет всех сделать невеждами, закрыть все пути к знанию! Враг науки и искусства, он на деле высказывает глубокое уважение к художественной промышленности или ремеслу. Сапожные его работы Фет хранил как изящное произведение. Это произведение было прямым ответом на вопрос Д. Писарева: «Что выше — Шекспир или сапоги?»
Если бы рожденные почувствовали, что рождающие, давая им жизнь, сами теряют ее, свою жизнь, то что они, рожденные, признали бы своим делом, своею обязанностью? Когда рожденные, достигши полноты роста, чувствуют в себе избыток сил, а у их родителей в это самое время оказывается недостаток сил, то допрос об их обязанности к родителям требует настоятельнейшего разрешения. Не задавая себе этого вопроса, как и все животные, а подчиняясь слепой силе, чувственным влечениям, заменяя братский союз для возвращения жизни отцам брачным сочетанием, человек повторяет в сокращенном виде мировой процесс жизни и всей пока истории, совершенно не сознавая происходящего в нем при брачном сочетании, не сознавая того, что происходит в брачной чете.
Толстой тоже признавал неестественность брака для человека, но, отрицая его, он ничего не ставил на его место. Конечно, воздержанием от сочетания и рождения не сохранить жизни3. Нужно познание и управление процессом жизни, чтобы начать дело возвращения жизни отцам, т. е. всеобщее воскрешение; это и будет Царство Божие, новое небо и новая земля.
В довольно близком к этому изложению виде Толстому известно было это учение о воскрешении. В беседе с Троицким4, профессором психологии, и другими членами психологического общества Толстой даже излагал это учение (конечно, в смешном виде), предлагая избрать автора этой теории членом психологического общества. Так Троицкий передавал этот разговор Буслаеву5. Даже на обычное возражение, как же уместятся на земле воскрешенные поколения, Толстой, по словам Троицкого, отвечал (конечно, с улыбкой), что и это предусмотрено: царство знания и управления но ограничено землею. Таким или чем-нибудь подобным отвечал Толстой, вызвав неудержимый смех всех присутствующих. Конечно, Толстой не настолько знал это учение, чтобы не смешивать его с другими, ничего общего с ним не имеющими. Так приискал он некоего, кажется, Никифорова6, женатого на сестре известной Засулич, который на основании известного статистического вывода об увеличении средней продолжительности человеческой жизни делал заключение к бессмертию, конечно, будущих поколений, что прямо противоположно учению об обращении слепой, рождающей и умерщвляющей силы в управляемую разумом, т. е. в воссозидающую и оживляющую все прошедшие поколения. Хотя объединение есть необходимое условие исполнения долга сыновнего, долга сынов умерших отцов, но следующая фраза Толстого, о которой он говорил, что она должна очень понравиться признающим общее дело рода человеческого: «Давайте мы, по-дурацки, по-мужицки, по-крестьянски, по-христиански, налягнем народом, не поднимем ли. Дружней, братцы, разом!» Эта фраза понравиться признающим общее дело не могла, и в этом, конечно, Толстой ошибался. Объединение на одно мгновение вовсе не подходит к соединению всех людей, к объединению в труде познания слепой силы природы.
[…] Когда Толстой говорит, что «смерть не дурная вещь», то […] не должны ли мы спросить о значении этого изречения. Разумеет ли он под смертью конец жизни, сопровождаемый мучительными отвратительными болями, или же конец жизни, остающийся совершенно неизвестным для всех, не считающих себя «просветленными» свыше. Ему известны попытки криминалистов-филантропов изобрести казнь, лишенную всякой боли, мучительности. Но достигли ли они цели? Предполагая даже возможною безболезненную смерть, разве недостаточно одной неизвестности, чтобы не называть хорошим то, что можно назвать только неизвестным. Даже те, которые признают другую, лучшую жизнь, и тс переход к ней не считают хорошим. Но смерть не есть лишь конец жизни, она проникает всю жизнь, являясь в ней в виде всего того, что ее разрушает. Тогда похвала смерти должна быть распространена на все болезни, на все бедствия, от коих страдают люди. Это объединение в чувстве глубоко различается от построения храмов в один день, в определенный период времени.
Панегирист смерти — величайший лицемер нашего времени. Кроме лицемерия, свойственного сословию, к которому он принадлежит, лицемерие — самая существенная, личная черта его характера. Какую бездну бесстыдства надо иметь, чтобы, проповедуя отказ от платы податей и от воинской повинности, относить это к непротивлению злу и прикидываться таким человеком, который желает мира, а не величайшей смуты?
Конечно, требовать от Толстого, который в чудо не верит, а логики не признает, требовать, чтобы он говорил подумавши, чтобы в его словах был смысл, нельзя. Поэтому когда он говорит, что «смерть не дурная вещь», то если он, избалованный всеобщим поклонением, не вменяет в обязанность принимать его слова на веру, как бы нелепы они ни были, не должны ли мы спрашивать Толстого, чью смерть он считает недурною, свою или других людей, близких или неблизких, совершенно лишнее — Толстой знает только себя.
2
[1897 или 1898]
Масса духовных на всех почти языках газет и журналов, Вы говорите, принесла Вам великую пользу; она убедила Вас в силе религии. Но справедливость требует обращаться не к одной стороне, а выслушивать и противников. Я, надо сознаться, вообще мало читаю и почти никогда — благочестивых сочинений из опасения впасть в неверие. Я не читал ни Иоанна Кронштадтского, ни даже «Подражания Христу», считая его монашеским пониманием Христа, который не был ни монахом, ни отшельником, как Иоасаф-царевич7. Читая же противников религии, я пришел к убеждению в их бессилии.
Меня также удивляет, как Вы, любитель музыки и театра, не читали книги «Происхождение трагедии из духа музыки»8. Я только что начал читать эту книжку и открыл нечто такое, что уже давно Вам говорил. Европа в юности, в молодости, в средние века, в «эпоху варварства» была аскетом, а в старости сделалась жизнерадостным эпикурейцем: масленица наступила после поста. И у немцев был лжеклассицизм, и эпоха Возрождения есть время уже наступившего вырождения, а потом и вымирания (декадентства).
Есть значительная доля истины и в том, что он (Ницше) говорит о мистицизме: «Ненависть к миру, осуждение природных стремлений… мир, найденный по ту сторону» — все это, придуманное для того, чтобы легче оклеветать мир по сю сторону, было в сущности стремлением к ничтожеству, к концу, к отдыху, к Субботе Суббот, не к Празднику Праздников, к Воскресению Воскресений. Если бы Ницше под безусловною нравственностью понимал именно всеобщее телесное Воскресение, в виде совершеннейших существ, то понял бы, чего недоставало мистической безусловной нравственности. Но Ницше стал хуже всех мистиков, ниже всех эпикурейцев, когда признал такую безусловную ложь, что «жизнь, по самой своей сущности, есть нечто безнравственное». Очевидно, он не понимал ни жизни, пи нравственности; и жизнь, превращенная из рожденной в трудовую и потому бессмертную, есть высочайше нравственная.
Истинное искусство и нравственность, т. е. воскрешение, происходит не от похоти и опьянения, а из духа целомудрия и отрезвления, не сынами блудными, а возвратившимися к отцам сынами. Учение же о происхождении искусства из опьянения и сновидений Ницше, только по неизвестности имени Антихриста, назвал учением Диониса.
В стихотворении «Призыв» слова «Брат, проснись» относятся ко сну аполлоно-вакхическому, плуто-вакхическому, к «ночи неведения», древней, языческой, и новой, языческой же, не менее темной, и к мнимому дню и темному воскрешению метафорическому, сократовскому, толстовскому9, ибо только через «подвиг неустанный общего труда» «мертвым в су мерке могилы» «жизнь будет воссоздана» через силы слепые, ставшие «движимыми» и управляемыми знанием.
«Проснись», «отрезвись», которое не ждет чуда, где нужен труд.
Истинная этика требует такого добра, которое не нуждается во зле. Добро без зла находится и вне зла и того добра, которое не может быть без зла.
3
[24 декабря 1897 г.]
Не нахожу слов благодарить Вас за присланное новое стихотворение Ваше, оно полнее и систематичнее первого, но и первое так же хорошо, и я радуюсь, что они оба существуют, взаимно дополняя и разъясняя одно другое. В первом меня смущают лишь слова «Великих дел и счастья снов»10 — слова красивые, много говорящие воображению, но, разбирая их грамматически — земля — жилище счастья снов, как будто что-то не выходит. Впрочем, если и верно, то тут какая-то неловкость (а может быть, я просто ошибаюсь); во всяком случае это такие пустяки, которые никак не могут испортить впечатления, производимого стихотворением. Я многим его читал, между прочим Маркову (Евгений Львович — известный литератор и публицист) и его жене, и все находят его прекрасным. Во втором стихотворении я переменил бы лишь одно слово «Но все общими трудами приобресть (вместо — заслужить) должны мы сами то, что Богом суждено». Заслужить — не вполне, мне кажется, выражает мысль о достижении собственным трудом, своими собственными силами — жизни и воскресения. Заслужить — это то же, что сделаться лишь достойным счастья, а не самому создать свое счастье.
И это опять лишь мелочь, а может, просто ошибка с моей стороны, и если я позволяю себе указывать Вам на то, что мне кажется, то это только потому, чтобы быть вполне откровенным, чтобы все было налицо и ничего скрытного11. Повторяю, оба стихотворения превосходны, и я затрудняюсь, которому отдать предпочтение. Это как два любимых человека; любишь и того и другого, и вопроса не является, кто из них дороже, — оба дороже, как говорят дети. Относительно того, допустимы ли или не допустимы сомнения в осуществимости дела воскрешения, я не могу не сказать, что такое сомнение обращает всю нашу жизнь в бессмыслицу. Я не позволяю себе сомневаться в возможности воскрешения, т. е. не то что не позволяю, а решительно не могу в этом усомниться, потому что это значило бы признать, что жизнь наша есть дар не только случайный и напрасный, но совершенно бессмысленный. (Впрочем, случайный, напрасный, бессмысленный в сущности тождесловие), — в чем же, если не в воскрешении, может заключаться цель и смысл существования рода человеческого. Конечно, для умных и разумных, подобных Стасюлевичу12, подобных и древним эллинам, дело воскрешения — чистое безумие, но признаюсь, В. С. Соловьева я считал величиною несравненно более крупною, чем Стасюлевич, который ничего своего, кажется, не сказал, и мне странно слышать, что мнение Стасюлевича и других таких же могло остановить В. С. Соловьева от выражения того, что он считает истиною13. Для людей нашего времени страшнее всего быть смешными; боязнь быть смешным при недостаточной уверенности в истине удерживает, конечно, и Соловьева от открытого для всех, явного признания долга воскрешения. Л если бы он решился безбоязненно сказать всю истину, то, если бы она и возбудила первоначально смех, смех этот скоро бы прошел, а серьезное обсуждение истины, которое непременно было бы возбуждено, если бы сказал ее Соловьев, способствовало бы скорейшему переходу от мысли лишь к самому делу воскрешения.
4
[январь 1899 г.]
…Что касается техники, превозносимой Вами, то я признаю ее существование и значение, но лишь как временное и переходное. На что понадобилось Вам летание? Конечно, и оно может иметь значение в деле исследования, следовательно, полезнее велосипеда. Думать, что аэростат может служить исходным пунктом, открывающим возможность перемещения в небесных пространствах, переходом в другие небесные земли, по нашему мнению, большая ошибка. Гистотерапия и органотерапия14, которые служат не только обновлением, но и началом воссозидания своего организма, а вместе с тем и возвращением отцам отеческого, они и создадут организмы, способные к безграничному перемещению. Только воскрешающие и воскрешенные могут иметь эту способность. Созидание своего тела так же связано с воссозиданием родительского, как питание с рождением нового существа.
Ваше мнение о вдохновении как чуде явно неверно. Внезапное вдохновение есть плод предшествующего продолжительного труда мысли. Нужно держать мысль постоянно на предмете, вдумываться, перечувствовать, чтобы сказать живо, сильно […]
Воскресение и вознесение (перенести бесчисленные поколения наших отцов на бесчисленные, чуждые теперь еще нам миры, чтобы сделать их своими) есть для настоящего времени та форма, которая должна заменить дантовскую в виде ада, чистилища и рая.
5
[21 марта 1899 г.]
Глубокоуважаемый и дорогой Владимир Александрович. Благодаря только Вам я еще вчера мог прочитать в № 8280, 17 марта, «Нового времени» статью «Военные мысли о штатском деле». Это разбор, и очень дельный, статьи 14 октября «О разоружении», хотя автору В. Симонову15, конечно, неизвестно, что статья о разоружении есть лишь введение в вопрос об обращении разрушительной силы в воссозидательную. Этому вопросу, согласно с Вашим и С. М. Серова мнением, нужно предпослать другой вопрос, хотя решенный, но неисследованный, это вопрос об условности или безусловности пророчеств (см. Пророчество Иеремии XVIII, 7 и след.), о кончине или разрушении мира, и этот вопрос нужно начинать от пророчества о кончине Ниневии и кончать пророчеством о кончине Иерусалима и кончине всего мира16. Если книгу пророка Ионы, первого пророка первой мировой империи, признать, как это делает Властов17, общим вступлением в отдел пророческих книг, но не Ветхого только, а и Нового завета, то все сказанное против безусловности пророчества о разрушении Ниневии еще с большею силою может быть сказано о безусловности пророчества о разрушении всего мира, ибо Бог пророка Ионы есть Бог и творца Апокалипсиса. Было бы неслыханною дерзостью подумать, что Христос или ученик Его Иоанн мог бы выразить сожаление о неисполнении пророчеств о кончине мира. Вопрос о кончине мира может быть, по моему мнению, выражен следующим образом: будет ли кончина мира страшною катастрофою или же мирным переходом без войн, без естественных бедствий в мир, правимый разумным существом. Иначе сказать, останутся ли люди противниками воли Божией, как теперь, или же, объединясь, станут орудиями Бога в деле обращения разрушительной силы в воссозидательную.
6
[15 дек. 1899 г.]
Глубокоуважаемый и дорогой Владимир Александрович. Утром отправил Вам письмо, а вечером получена рукопись «Всемирная выставка как встреча нового века»18. Встреча всемирною выставкою XX века праздника Р. X. означает не уничтожение или отрицание выставки, а признание в ней изумительного богатства чрезвычайно остроумных, в высшей степени искусно сделанных игрушек и безделушек, свидетельствующих о такой талантливости, которая заслуживает аттестата зрелости, т. е. перехода от игры к делу. Совершенно справедливо, что выставка есть отрицание всех 10 заповедей Ветхого закона. Справедливо, что выставка чревата внутренними переворотами и внешними войнами. Блеск кимберлийских алмазов, если таковые есть на выставке, разве не свидетельствует о неизбежности столкновения соседей. Для любвеобильного христианства же, как ни прискорбны эти кровопролития, однако они свидетельствуют лишь о несовершеннолетии, о ребяческом увлечении и буров и англичан19 блестящими камешками. Этот великий юбилей, объявляя войны шалостями, дает амнистию всему прошлому.
Сейчас ходил в библиотеку. На улицах уже третий день лежит снег; холодный ветерок, но солнце греет больше, чем у нас в феврале. Не то в домах. В Асхабаде и во всем царстве Арймана печи греют только самих себя. Горницы же с Ормуздом большие спорницы.
Внутренность домов бог холода избрал местом своего особого пребывания. Не верьте, если Вам будут говорить, что Ариман умер; нет, он жив, как живы все языческие боги. О живучести их столько же свидетельствует выставка, сколько и о своем несовершеннолетии. Искусство человеческое, как оно выражается выставкою, бессильно против языческих богов. Но это искусство еще не дело, а игра.
Юбилей Р. X., объявляя все прошлое детским возрастом, открывает великую будущность человеческому роду, но эта будущность не придет сама собою, ибо она есть общее всех дело. (Такой взгляд нельзя не признать христианским в православном, т. е. вселенско-христианском, смысле.) Проект повсеместного построения школ-храмов, если бы он был узаконен международною конференциею мира, стал бы началом дела. Если воззвание к построению школ-храмов находится в четвертой статье, то я очень опасаюсь, что она будет напечатана.
Вы твердо уверены, что статья «Выставка как встреча нового века» не будет напечатана в светских журналах, потому что выставка составляет любимую игру всех партий (за одним, впрочем, исключением: Толстой, осмотрев выставку, пожелал «динамитцу»20). Конечно, если даже к строгому осуждению выставки присоединить снисходительный взгляд, указанный в настоящем письме, то и тогда, полагаю, светские журналы не напечатают ее.
Я же со своей стороны думаю, что на духовные журналы, которые гораздо либеральнее и трусливее светских, еще менее можно надеяться.
Нужно бы еще во имя детей, отправляемых на выставки, сказать несколько слов.
В статью Вы столько вставили своего и очень хорошего, что должны подписать своим именем. Мне кажется, что в Вашей статье христианство отождествляется с аскетизмом (стр. 6 и др.)21. Третий эпиграф с правой стороны, т. е. христианский, по моему мнению, дает неверное освещение первым двум христианским же эпиграфам, а третьему, языческому «твори» противопоставлено христианское «помышляй», т. е. языческое дело заменяется христианскою лишь мыслью.
Я решительно ничего не имею против помещения Вашей статьи в журнал «Вера и Разум». По моему мнению, учение, имеющее целью примирение светского с духовным, при неполном, частичном изложении, т. е. в виде небольших статеек, будет отвергаемо той и другой сторонами. Для одних оно будет казаться «диатрибою из времен невежества», а для других — неверием. Будет отвергнуто и теми, которые, по-видимому, имеют цель ту же, называясь Верою, а вместе и Разумом. Впрочем, попытайтесь. Препровождая рукопись, прошу, если не будет напечатана, возвратить ее.
7
Глубокоуважаемый и дорогой Владимир Александрович. Иронический ответ и Веры и Разума меня не испугал22. Я знаю, что вся нынешняя вера и разум не харьковская23 только, а из христианской превратившаяся в буддийскую, будет против того дела и долга, признать неисполнимость которого значило бы признать беззаконность, бессовестность самого существования нашего, которое, по ребяческому суждению нынешних «Веры и Разума», должно быть наполнено пустяками, а необходимое будто бы придет само собою, не требуя от нас ни усилий, ни труда, не требуя объединения в труде познания, не только всеобщего, а даже и вообще труда. И Вас, знавших, что Вы посылаете «диатрибу из времен невежества», не должен удивлять насмешливый ответ редакции «Веры и Разума», которая, конечно, не читала всей рукописи. Я не знаю, стала бы редакция читать рукопись, если бы ей было предпослано письмо следующего содержания: «Мне случайно попалась рукопись, очевидно, новейшего изделия, которая при первом взгляде представляется диатрибой из времен невежества и глубочайшего суеверия, а при внимательном чтении в ней оказалась неслыханная дерзость знания, признающего притом себя согласным с самой простой детской верой. Не полагаясь на свое суждение, ибо в век позитивизма, так ограничивающего область познаваемого, что все существенное составляет, как оказывается, предмет непознаваемого, очень может быть, что показавшееся мне дерзостью есть лишь кажущаяся дерзость, а потому я и посылаю рукопись к вам, которые, конечно, не признают узких пределов, полагаемых для веры Кантом, а для знания не признают границ, поставляемых Кантом, которые опытные науки не раз уже переходили с большим успехом, так что можно подумать, что составить пределы и для науки и для разума есть также своего рода дерзость».
Впрочем, все эти ухищрения совершенно бесполезны, ответ был бы тот же самый.
Почему, Вы можете спросить меня, я продолжаю верить, если не жду других ответов, кроме прямо отрицательных или же утвердительных лишь иронически?..24
8
[1901 г.]
Я не скрыл от Петерсона отчаянного положения отвергнутого всеми. Потому принятие этого дела Петерсоном делает ему честь25; но и Ваше отречение от него не нуждается в извинении. Вы очень много сделали для антипатичного Вам учения и даже, как я убедился, особенно в последнее свидание с Вами, и даже совершенно непонятного Вам учения, Я с большим изумлением узнал, что Вы и теперь имеете такое же понятие о нем, какое было у Вас тогда, когда Вы нашли учение о воскрешении в Коране, как Вам казалось. Вы и тогда, как и теперь, не видите различия между ожидаемым исламом воскресением и исполняемым, осуществляемым, православным. Вы, очевидно, не отличаете чудесного воскресения от воскрешения всеобщего, совершаемого естественно, разумным путем знания и дела, когда в указании на ад как на доказательство возможности соединения мучительности с вечностью признали сильное возражение, тогда как такой ад всегда признавался сверхъестественным делом чуда26.
9
[1902 г.]
Глубокоуважаемый и дорогой Владимир Александрович.
Получив Ваше первое письмо, я счел за лучшее отвечать письмом о совершенно посторонних предметах: о Новом Иерусалиме27, о старце Серафиме28, о Толстом и т. д., но, между прочим, упомянул, что письмо получил и что из этого следует. Получил второе письмо о том, что чувства, которые питает ко мне Петерсон, мне хорошо известны и писать об них нет надобности. Дело же, о коем он так много заботится29, считаю совершенно отчаянным, конечно, у нас, а не вообще, и даже все бумаги, относящиеся к нему, истреблю при первой возможности, из одного уже опасения, чтобы они не попали в лапы Н. Н. Черногубова30, друга Л. Ф. Филиппова31, от которого можно ожидать всего дурного. В Новом Иерусалиме было многое истреблено, но остается еще больше. Для чего нужны бумаги этому ницшеанту — понять не могу.

Письма к различным лицам *

10
Петерсону Я. П.1
[12 января 1882 г.]
Многоуважаемый Николай Павлович, недели через две, по всей вероятности, я положительно напишу Вам, будет ли у меня возможность побывать у Вас в Керенске2 зимой, или придется отложить поездку до лета. Благодарю Вас за присылку рукописи. Сегодня я получил письмо от Влад. Серг.3, которому сообщил эту часть рукописи для прочтения. Вот начало этого письма: «Прочел я Вашу рукопись с жадностью и наслаждением духа, посвятив этому чтению всю ночь и часть утра, а следующие два дня много думал о прочитанном». Далее заявляется безусловное согласие с прочитанным. Говоря беспристрастно, в рукописи много недостатков, и самый существенный состоит в том, что у этого, если можно так выразиться, здания нет входа, и хотя он строится, но еще не окончен. Желание Ваше относительно H. Н. Страхова4 отчасти исполнилось. Он читал начало рукописи (предисловие). В споре, возникшем по этому поводу, сторону рукописи держали Лев Николаевич и Владимир Сергеевич, a H. Н. Страхов был против рукописи. Меня при этом не было.
11
В. С. Соловьеву5
Называя себя «не всегда понимающим», Вы сказали несомненную истину. Вам бы стоило только пожелать, и Вы бы узнали мое мнение об «обстоятельствах публичного свойства»6, которые лишают Вас возможности приступить к делу. Публичное есть злоупотребление общественного, замена его блеском и треском. Но и общественное, как заключающее в себе борьбу, не есть еще благое употребление силы и времени. Общее дело (спасение от голода), полным выражением которого может быть лишь отеческое дело, которое есть уже всеобщее.
Верно в Вашем письме только то, что Вы не понимаете меня иногда, а еще вернее, что не понимаете никогда. Самое письмо заключает в себе оправдание в отречении от истинного дела и в замене его трескучими речами, и притом оправдание юридическое, то есть предпочтение решительное последнего первому.
12
В. В. Верещагину7
Принося искреннюю благодарность за брошюрку8, которую я нашел в возвращенной Вами книжке, не могу не принести вместе с тем и искреннего раскаяния в тех грубых и несправедливых словах, которые вырвались у меня в увлечении спора9. Мне казалось в эти минуты, когда Вы, великий художник, стали на сторону иконоборного ислама, что я защищаю Ваши интересы против Вас самого. И тем прискорбнее было слышать от Вас защиту ислама, что речь перед этим шла о Кремле. А Кремль имеет для Вас великое значение: мне кажется, что Вы всю жизнь трудились для Кремля (за небольшим исключением). Ибо ужасные сцены Туркестана поясняют нам, почему появилась на свете эта крепость, которую мы зовем Кремлем. Эти же сцены дают меру величия той цели, которую имел Кремль, проникая своими острожками, этими малыми Кремлями, в глубь степи, т. е. умиротворение степей. И Ваши индийские картины имеют очень близкое отношение к Кремлю. Не знаю, думали ли Вы, рисуя всю роскошь Индии, что эти богатства вызвали к существованию Тиры, Вавилоны, Лондоны, вообще город, который разрушает Кремль не в смысле крепости, а в смысле священного его значения10. Но больше всего служили Вы Кремлю, когда писали страшные картины войны, ибо истинным праздником Кремля, по которому он и известен всему Западу, есть день Воскресения жизни, Пасха, а не уничтожение ее, не война. Приспособив эти картины к Кремлю, Вы обратили бы его в воспитательный музей, который совершенно необходим для народа, призванного ко всеобщей воинской повинности, чтобы эта повинность хотя в отдаленном будущем получила иное назначение. Впрочем, я очень хорошо понимаю, что эта мечта, как Вы ее назовете, не только не извиняет, а даже усугубляет вину, в которой приношу искреннее раскаяние.
13
Вашкевичу11
[12 ноября 1898 г.]
…Война — это страшная нравственная антиномия. Отказаться от защиты подвергшегося нападению по большей части слабого против сильного — это не есть непротивление, а величайшее преступление, участие в убийстве, и притом слабого — сильным, обиженного — обидчиком, быть может, безоружного — всеоружным. Если же будем защищать одних и при этом поневоле будем убивать других, в этом преступления хотя и не будет, но лишение кого бы то ни было жизни все же остается величайшим злом, а потому воскрешение есть единственное разрешение этого противоречия. Воскрешение и необходимо потому, что понесшие утрату не могут согласиться ни на какую замену, ни на какое вознаграждение, кроме действительного возвращения жизни. Лишить же возможности возвращать жизнь в отношении вынужденных убивать других, защищая своих, было бы величайшею несправедливостью, а в отношении убивающих невынужденно равнялось бы лишению их возможности искупления.
И вовсе не одни военные поставлены в необходимость убивать; строго говоря, умерших нет, а есть только убитые. И гражданские убивают, и словом и всеми способами, убивают не по тяжелой лишь обязанности или необходимости, а иногда и по злобе; по если уже военных считать преступниками, то во сколько же раз преступнее гражданские? И почему в военных Вы видите только убивающих, т. е. осужденных убивать, и не видите в них и идущих также положить свою жизнь? И кому же желательнее прекращение войн, как не военным? Поэтому от них-то именно и должно ожидать самого искреннего и горячего участия в дело умиротворения, и не потому только, что война им самим грозит смертью, а главным образом, быть может, именно потому, что во время войны они вынуждены убивать других. И как можно считать недостойным великого дела людей, которые гибнут, томимые жаждою, под жгучими лучами солнца, в пустынях Туркестана, гибнут в ледниках, на вершинах Альп, в снегах Балканских гор и проч. […]
Чтобы не нуждаться в миллионах, мы и предлагаем ввести в войска, которые, как все признают, уничтожить в настоящее время нельзя, — а мы думаем, что и не следует уничтожать, — хотя бы пока метеорологические лишь наблюдения во время учений, маневров и т. п.; и эти наблюдения, в связи со стрельбою, дадут, можно надеяться, «точный опыт», как сказано в статье «Разоружение», «опыт активный, определяемый числом, мерою, весом». Нужно даже зло не уничтожать, чего и сделать нельзя, а превращать его в добро. В этом и заключается смысл заповеди, повелевающей но противиться злу злом…
Единственное дело, которое могло бы удовлетворить защищавших своих с потерею не только собственной жизни, но и с вынужденным лишением жизни других, — это не умиротворение, а оживотворение, участие в деле всеобщего воскрешения. Войско же, обращенное в естествоиспытательную силу (как это говорится в статье «Разоружение»)12, а не производящее лишь выстрелами искусственный якобы дождь (как это сказал на лекции, очевидно, не читавший статьи профессор), и приводит к этому, ибо естествоиспытательная сила, которою при действительно всеобщей воинской повинности делается весь род человеческий, обращает всю естественную силу природы из умерщвляющей в оживляющую и из смертоносной в живоносную,

Комментарии

При жизни Н. Ф. Федорова его идеи распространялись преимущественно через устные беседы и рукописные копии отдельных его работ. Только немногие и к тому же относительно мелкие статьи были опубликованы в периодической печати Москвы («Русские ведомости», «Московские ведомости», «Русский архив», «Наука и жизнь», «Новое время») и провинции (воронежская газета «Дон», «Пензенские губернские новости», «Асхабад» и др.). Одна из работ Федорова — статья об обыденных храмах Северной Руси — была опубликована в 1893 г. в «Чтениях общества истории и древностей России при Московском университете». Все публикации осуществлялись анонимно или под псевдонимом.
Впервые с упоминанием имени Федорова и репродукцией его портрета небольшой отрывок из его сочинений был помещен В. Я. Брюсовым в 1904 г. в журнале «Весы». В. А. Кожевников в работе «Николай Федорович Федоров. Опыт изложения его учения по изданным и неизданным произведениям, переписке и личным беседам», напечатанной в 1904–1906 гг. в «Русском архиве», привел большое количество текстов Федорова, из которых многие так и не вошли в собрание его сочинений, изданное позднее Кожевниковым вместе с Н. П. Петерсоном.
Оба издателя проделали огромную работу по разбору и систематизации рукописного наследия Федорова, которое они готовили к изданию в трех томах под общим названием «Философия общего дела. Статьи, мысли и письма Николая Федоровича Федорова». В свет вышли только два первых тома (I — Верный, 1906; II — Москва, 1913). Первый том содержал наиболее крупные и значительные работы Федорова, в том числе его основное произведение — «Записку от неученых к ученым…». Во второй том вошли главным образом небольшие но объему статьи критико-философского содержания, статьи о «регуляции», музее и т. д. Издание не было строго научным; оно содержало лишь небольшие вводные статьи от издателей, отсутствовал фактический и философский комментарий. Оба тома вышли небольшим тиражом (первый — 480 экземпляров, второй — несколько больше) и вскоре стали библиографической редкостью.
В 1928 г. к 100-летию со дня рождения Федорова в Харбине была предпринята попытка переиздания «Философии общего дела» в соответствии с новой орфографией. Вышли три выпуска: первый (с биографическим очерком А. Остромирова) и второй — в 1928 г., третий — в 1930 г. Однако переиздание не было завершено: из 1200 страниц двухтомного собрания харбинские выпуски включали только 247 страниц. В последующие годы фрагменты из сочинений Федорова появлялись лишь в зарубежных антологиях по истории русской философии, а в 1970 г. вышло фототипическое переиздание первого и второго томов «Философии общего дела» (Fambough, Hants, England, Gregg International Publishers, 1970).
Растущий интерес к философскому наследию Федорова проявился в начавшейся в последние годы публикации его работ в СССР. Отрывки из «Философии общего дела» вошли в сборник русской социальной утопии и научной фантастики второй половины XIX — начала XX в. («Вечное солнце». М., 1979). Опубликована хранившаяся в архиве Библиотеки имели В. И. Ленина статья Федорова «„Фауст“ Гёте и народная легенда о Фаусте» («Контекст — 1975». М., 1977).
Третий том «Философии общего дела» считается утерянным. Небольшие фрагменты из него были напечатаны в двух выпусках сборника «Вселенское дело» (Одесса, 1914 и Рига, 1934) и за рубежом в 30-х годах. Недавно в рукописный отдел Библиотеки им. В. И. Ленина поступили «Материалы к третьему тому», они хранятся в составе архива Н. П. Петерсона. Статьи и отдельные фрагменты представлены рукописями Федорова и копиями с них, сделанными в основном Петерсоном (в целом более восьмисот листов). Письма Федорова в машинописной копии (рукописный оригинал отсутствует) собраны отдельно (более 200 страниц). Все материалы, кроме писем, не датированы, нет никакого издательского комментария. Предварительный анализ обнаруживает, что эти материалы относятся, как правило, к последнему десятилетию творческой деятельности Федорова.
«Материалы к третьему тому „Философии общего дела“» представляют особый интерес для исследователей, поскольку здесь мы располагаем по существу единственными рукописями самого автора (не считая нескольких небольших рукописных статей Федорова, хранящихся в архиве Петерсона, из которых самая значительная, о Фаусте, уже опубликована). Все остальное рукописное наследие Федорова, в том числе вошедшее в первые два тома «Философии общего дела», утеряно.
Настоящее издание избранных работ Федорова включает наиболее значительные произведения из опубликованных в двух томах его сочинений, а также некоторые материалы из неопубликованного, в том числе ряд писем. Оно осуществлено на основе текстов первого издания двух томов «Философии общего дела» и рукописных материалов. Публикуемые тексты приведены в соответствие с нормами современной орфографии и пунктуации.

Вопрос о братстве, или родстве…*
Основное произведение Федорова, в котором он наиболее полно излагает свое учение. Легче, чем другие его произведения, поддается относительно точной датировке. Различные части «Записки» писались с конца 70-х до 90-х гг. Так, вторая, третья и четвертая ее части первоначально составлялись с 1878 г. до начала 80-х гг. как развернутый ответ на просьбу Ф. М. Достоевского подробнее ознакомить его с идеями заинтересовавшего его мыслителя. Первая часть и начало второй (до параграфа 1, начинающегося словами «Находясь чуть не тысячу лет…») были написаны в начале 90-х гг. и мыслились автором как два больших предисловия к основному тексту второй, третьей и четвертой частей.
Необходимо учитывать то обстоятельство, что Федоров обращался одновременно к «верующим» и «неверующим». Ему надо было убедить многочисленную в то время массу верующих, что участие в таком деле не противоречит вере. Общий труд по регуляции стихийных, разрушительных сил, восстановление разрушенного природой «в период ее слепоты», самосозидание и творческое преображение мироздания — это, утверждает Федоров, высший нравственный долг всех, и верующих, и неверующих. Отсюда свойственное мыслителю одновременное изложение одной и той же идеи и в системе естественнонаучной и нравственной аргументации, обращенной к «неверующим», и при помощи образов, присущих религиозному сознанию.
Пространные заглавия произведений (часто в виде предварительных «тезисов»), нередко встречавшиеся у Федорова, отвечали сознательной установке автора. В 1894 г. Федоров писал в одном из писем Кожевникову: «Восстановляя старинный способ длинных и подробных заглавий, мы заранее желаем познакомить читателя с тем, что он найдет в самом сочинении, чтобы избавить его от чтения и покупки ненужного. Очевидно, что в желании превзойти старинных книжников в длинноте заглавия кроется бескорыстие… В нынешних коротких заглавиях заключается и скрытость, и приманка, реклама и др. пороки» (Рукопись отд. ГБЛ, фонд 657).
Произведение печатается по первому изданию «Философии общего дела» 1906 г. Опущены примечания Федорова, отнесенные им в конец каждой из четырех частей, поскольку они, как правило, касаются частностей или носят исторический, фактологический характер.

Часть I*
Мысль Федорова разворачивается исходя из конкретных событий — голода 1891 года и первых опытов по метеорологической регуляции. В этом проявилась принципиальная философская установка автора: мысль должна быть связана с самыми коренными народными нуждами, должна переходить в проект дела. Федоров определяет свое учение в кругу современных ему философско-социологических построений, точнее, как бы «проверяет» их при помощи своего собственного критерия. Позитивизм и кантианство критически рассматриваются как продукт «ученого» сословия, оторванного от жизни, от проверки мысли практикой. Именно отсюда и возникает их тенденция к агностицизму и скептицизму, особенно в «предельных вопросах». Показательна полемика Федорова с позитивистской социологией и эволюционистской этикой Спенсера, с альтруистическим принципом морали. Русский мыслитель вскрывает особую, нравственную «диалектику», когда жертвенность одних предполагает вечный эгоизм других. Он касается и теории героев и толпы Н. К. Михайловского, важнейшей составляющей субъективной школы в социологии 70-80-х гг., и идеи «прогресса», выдвинутой Н. К. Михайловским, Н. И. Кареевым и др. К оценке концепции «прогресса» Федоров подходит с особой точки зрения, ставшей принадлежностью сознания философского космизма XX в. Для Федорова позитивистское понятие прогресса отражает только «вершки» «надорганического» (культурного и социального) развития человечества при забвении природных «корешков» его жизни. Истинное совершенствование, не отделяющееся от «корней» и «основ», определяется как новая, сознательная ступень эволюции, обнимающая всю природу и человека. Сущность настоящего прогресса Федоров видит и глубинном, «онтологическом» преобразовании мира, требующем и принципиально новых, радикально улучшенных средств для своего осуществления.
Самой слабой и несостоятельной частью являются рассуждения Федорова о социализме. Он не знал подлинного марксизма, теории научного социализма. Не случайно он писал о «государственном», «католическом», «протестантском» социализме, «катедер-социализме». У Федорова с социалистическим учением ассоциировались вульгарно-материалистические представления. «Идеал» социалистического общества он представляет как царство комфорта, апофеоз «материократии» и «сытой гастреи». Творчески-созидательный характер научного социализма остался вне поля зрения мыслителя.

(1) Первые опыты по искусственному вызыванию дождя методом взрыва в облаках были произведены в США в 1891 г. Это явилось непосредственным толчком для разработки федоровского проекта превращения орудий истребления в орудия спасения, а самого войска — в естествоиспытательную силу.
(2) Проповедь, о которой пишет Федоров, была произнесена Амвросием Ключаревым, архиепископом Харьковским (1821–1901). В этой проповеди Амвросий призывал «с сознанием своей ограниченности и с благоговением» относиться к природным законам, «данным от Бога», а не стараться «повелевать» ими. Такой подход резко противоречил взгляду Федорова на назначение человека в мире.
(3) Первый проект метеорологической регуляции в России был предложен В. Н. Каразиным (1773–1842), общественным деятелем и ученым. В его научном наследии наибольшее значение имеют статьи по метеорологии (см. В. II. Каразин. Сочинения, письма и бумаги. Харьков, 1910). Федоров видит в нем человека, дерзнувшего перейти от пассивного предсказания явлений к их разумной регуляции.
(4) См. ниже статью «Выставка 1889 года…» и примечания к ней.
(5) Эрнст Геккель (1834–1919) — ученый и философ, представитель естественнонаучного материализма, выдвинул натурфилософское учение «монизма», сочетавшее элементы дарвинизма с основами спинозизма, стремился оформить свои взгляды в особую, «монистическую» религию, создать «монистическую церковь». Идеал знания, «ясного, цельного мировоззрения», рассматривал как высшее благо. Федоров решительно не приемлет в Геккеле пантеистическое «обожествление» единой «субстанции», природного закона.
(6) Патрофикация — термин Федорова, означающий буквально «отцетворение». Философ находит мифологические, художественные формы отцетворения как в древнем погребальном искусстве, эпических сказаниях, воскрешающих образы отцов, их героические деяния, так и в верованиях, населяющих небо, звезды душами отцов. Но все это, по Федорову, «мнимые» формы патрофикации. Подлинным отцетворением может быть, по его мнению, только реальное воскрешение предков.
(7) Индивидуумами х и у Людвиг Нуаре (1828–1889), немецкий филолог и философ, автор «трудовой» теории происхождения языка, называл представителей обезличенной городской массы. С его сочинениями Федоров знакомился в оригинале.
(8) Эта формула выражена в заглавии основного произведения А. Шопенгауэра «Мир как воля и представление» (1818), философские воззрения которого как вариант «западного буддизма» Федоров не раз подвергал критике.
(9) При чтении и комментировании федоровских текстов возникают специфические трудности, связанные с его особым подходом к авторству. Федоров был глубоко проникнут чувством общности духовного достояния всего человечества, пониманием того, насколько каждый автор обязан эпохе, окружению, предшественникам и в конечном счете всем когда-либо жившим на земле людям. Отсюда его неприятие выпячивания личности, индивидуального авторства, что в равной степени он относил и к себе, и к авторам тех произведений, которые он цитировал в своих сочинениях. Часто очень трудно, а иногда и невозможно определить, откуда взята та или иная цитата.
(10) Федоров рассматривает труд Н. И. Кареева «Основные вопросы философии истории» (т. 1–3, М.-СПб., 1883–1890), в особенности четвертую книгу второго тома — «Гомология прогресса», оттуда взяты приводимые им (с. 75–80 паст, изд.) цитаты.
(11) «Вот Я пошлю к вам Илию пророка пред наступлением дня Господня, великого и страшного. И он обратит сердца отцов к детям и сердца детей к отцам их, чтобы Я пришед не поразил земли проклятием» (Мал. 4; 5, 6).
(12) Обе приведенные в этом абзаце «цитаты» — неточное переложение тезисов Геккеля (см. выше прим. 5) из его речи «Монизм как связь между религией и наукой. Символ веры естествоиспытателя» (1892). — 88.
(13) Федоров приводит тезис Г. Спенсера (1820–1903), одного из основоположников философии позитивизма, выдвинутый им в работе «Основные начала» (Спб., 1897), в которой он развивает свое учение о всеобщей эволюции, отличающееся пассивно-механическим характером. Все цитаты параграфа 18 (с. 89–90 наст, изд.) взяты из работы Спенсера «Основания науки о нравственности» (Спб., 1880).

Часть II*
Написана в форме обращения к русским ученым, ученым страны континентальной, для которой, по мнению Федорова, особенно важна регуляция природы. В связи с этим Федоров перетолковывает некоторые широко известные мифы русской истории в духе своего проекта «общего дела». Легенду о призвании варяжских князей (см. летопись под 859 и 862 год) он трактует как народную решимость устроить «обязательно сторожевое государство», призванное умиротворить кочевников и в конечном итоге прийти к делу регуляции «слепых смертоносных сил природы»; легенду об «испытании вер» (см. прим. 1а) — как выбор высшего идеала для всенародного дела. Крещение Руси в IX в., которое Федоров понимает как крещение на «общее дело» регуляции и воскрешения, произошло без «оглашения», т. е. без предварительного «научения» истинному пониманию веры как обета исполнить этот высший долг, а потому задачей государственной власти, по Федорову, должно стать прежде всего воспитание, образование народа в качестве предварения дела.
Обращение Федорова к русским ученым написано под впечатлением русско-турецкой войны 1877–1878 гг. Отправляясь от этого события, он разворачивает свой анализ сущности магометанства, своеобразную философию религии ислама. При оценке взглядов Федорова необходимо учитывать исторические обстоятельства написания этой части: крайнее обострение так называемого «восточного вопроса», военно-политических проблем, связанных с отношением России и европейских стран к Оттоманской империи и европейским владениям султана. Федоров подчеркивает те отрицательные стороны ислама (идея абсолютной трансцендентности бога, которому полностью подвластен человек, отказ от самостоятельной деятельности, идеал потустороннего существования, обесценивающий земную жизнь, религиозное предписание обязанности газавата, «священной войны» против «неверных»), которые исторически использовались правящими кругами мусульманского феодального государства для разжигания фанатизма, религиозного оправдания захватнических войн. Федоров не учитывал того, что идея газавата могла в определенных условиях служить интересам обороны и национально-освободительного движения, как это было, например, во — время восстания махдистов против английских колонизаторов и турецко-египетских властей в Судане в 1881–1898 гг. (происшедшего уже после написания Федоровым этой части «Записки»).
Врагом России или, точнее, «русской идеи», понятой в духе «общего дела», Федоров считает и торгово-промышленный Запад с его идеалом «новоязыческого» общества комфорта и потребления, общества «блудных сынов», забывших отцов ради наслаждения настоящим, с его культом индивидуалистической свободы, приводящей к розни.
Основное место во II части «Записки» занимает изложение представления о «культе предков» как единственно истинной религии всех народов, а также проективное толкование христианской троицы как образца для будущего бессмертного человеческого общежития. Поэтому уже в самом заглавии возникает имя Сергия Радонежского, церковного и общественного деятеля XIV в., основателя Троице-Сергиева монастыря, посвятившего, согласно «Житию», составленному его учеником Епифанием Премудрым, всю свою жизнь служению Троице и считавшего ее «образцом» и «зерцалом» для всех. В 1892 г. должно было отмечаться 500-летие его кончины.

(1) Выражение из «Повести временных лет», составителем первоначальной редакции которой («Начальный свод») считается Нестор, монах Киевско-Печерского монастыря (конец XI в.): «Вот повести минувших лет, откуда пошла русская земля, кто в Киеве стал первым княжить и как возникла русская земля».
(1а) «Начальный свод», а затем и «Повесть временных лет» повествует под 986 год о том, как к князю Владимиру приходили миссионеры различных вер (магометанской, иудейской, католической) и каждый убеждал его принять свою веру. Последний — представитель православия, греческий философ, подробно изложивший основы своего вероучения, — особенно понравился Владимиру. Но князь решил испытать веры в деле, для чего направил в различные страны десять особо мудрых людей, которые, плененные красотой православной службы («и не знали, на небе или на земле мы были»), отдали ей предпочтение.
(2) Имеется в виду заключение 15 августа 1891 г. консультативного пакта с Францией, который вместе с Военной конвенцией следующего года лег в основу франко-русского политического союза. Пакт был ознаменовал посещением России французским флотом и французской выставкой в Москве. В связи с этим Федоров выступил с предложением обмена всеми новыми печатными изданиями между Францией и Россией, а также созыва научного съезда но метеорологической регуляции.
(2а) Четыредесятпица (великий пост) — сорокадневный пост перед пасхой, установленный в воспоминание сорокадневного поста Христа в пустыне. Пятидесятница — христианский праздник дни сошествия св. духа на апостолов (иначе — праздник троицы). В древности так назывался промежуток времени между праздником пасхи и пятидесятницы. Федоров использует ли понятия аллегорически: под «Четырсдесятницей» он понимает покаяние, отречение от идеалов общества «блудных сынов», которое станет началом «Пятидесятницы», просвещением в духе «общего дела», а затем и его осуществлением.
(3) «Не только оружием» (лат.).
(3a) Душеприказчество — особый вид юридического представительства, исполнение последней воли покойного, поручение завещателя. В древнем русском праве употреблялось в религиозно-нравственном смысле, в соединении с опекой и помилованием, т. е. правом высших духовных лиц ходатайствовать перед государем за осужденных. Печалование в расширительном смысле ходатайства за всех умерших, согласно Федорову, является, точнее, должно быть основной чертой православии. Душеприказчество понимается здесь как верность вере отцов, долгу перед ними. Восприемничество — обязанности крестных отца и матери, призванных наставлять в вере и благочестии своих крестников. Здесь — обязанность государства воспитывать и просвещать свой народ в духе «общего дела».
(4) Высказывание французского ориенталиста Эжена Бюрнуфа (1800–1852), взятое из его двухтомного исследования «Введение в историю индийского буддизма» (на русский язык не переводилось).
(5) См. Иоан. 3, 3–7.
(6) Эпизод из Евангелия от Марка (9, 33–36).
(7) В «Повести временных лет» изложена легендарная версия происхождения Рюрика, первого из русских князей, призванного в IX в. «чудью, славянами, кривичами и весью» «княжить и володеть» ими, от Прусса, брата римского императора Августа.
(8) Имеется в виду высказывание из 8-й главы сатиры Байрона «Бронзовый век» (1823), направленной против Веронского конгресса монархов Священного союза (1822):

Три значит все — союз Священный здесь!
Земная троица, — небесный вид…
Так обезьяна лик наш повторит.
(Пер. Г. Шпета).
(9) Федоров ссылается на сочинение «5 бесед о молитве Господней» Григория Нисского (ок. 335 — ок. 394) — представителя греческой патристики. Его свободное символическое толкование библейско-евангельского наследия и эсхатологические идеи были близки Федорову (см. вступит, статью).
(10) Обермап — герой одноименного романа французского писателя Э. де Сенанкура (1770–1846), один из носителей так называемой «мировой скорби» — целого комплекса чувств и настроений, среди которых преобладают тоска, усталость от жизни, неспособность к действию вследствие гипертрофированного самоанализа, презрение к «мещанскому» укладу жизни, переживание бессмысленности жизни вообще и неверие в возможность что-либо изменить в мировом порядке вещей. В той или иной степени «мировая скорбь» пронизывает творчество ряда писателей конца XVIII — начала XIX в. (Шатобриан, Байрон, Коистап, Виньи, Леонардо Лепау, Дранмор, Аккерман и др.).
(11) Репе — герой одноименного романа французского писателя Шатобриана (1708–1848)
(12) Борис и Глеб — первые среди канонизированных русских святых, сыновья Владимира, князья русские, мученики (оба погибли от руки брата Святополка в 1015 г.). Чествование памяти Бориса и Глеба, признанных покровителями Русской земли, отличалось особой торжественностью.
(13) Символ веры — кредо, кратчайший свод догматов, которые образуют основу вероучения христианства. Состоит из двенадцати «членов» (частей). Составленный отцами церкви, был утвержден на Никейском (325) и Константинопольском (381) соборах. Троичность бога, вочеловечение Иисуса Христа, его смерть, воскрешение и будущее пришествие составляют содержание первых восьми членов Символа веры, последние четыре касаются церкви, крещения, искупления грехов и воскресения мертвых к «жизни будущего века». Под тремя главными частями Символа Федоров имеет в виду исповедание веры в бога отца, сына и духа святого (первые 8 членов). Философ «общего дела» осуществляет радикальное переосмысление Символа веры в духе своих идей.
(14) Представляя троичное божество образцом, регулятивной идеей для человечества, осуществляющего дело братотворения, объединения в единую братскую семью, Федоров утверждал троицу как божественно совершенную родовую ячейку: отец, сын и дочь (дух святой). Идеальная родственность, лежащая в основе троицы, — не природная, а возвышенно-сублимированная, та, к которой и должно прийти само человечество. Глубина идеи христианской троицы для Федорова в том и состоит, что ото не единый, монолитный бог ислама или Ветхого завета, а своеобразный идеальный коллектив. Образ троицы Федоров переосмыслил как символическую эмблему будущего бессмертного человеческого общества.
(14a) Постановления апостольские — свод церковных правил в форме апостольских предписаний (8 книг). Касаются церковной иерархии, содержания и порядка богослужений, таинств, праздников, постов, молитв и т. д. Современную форму получили в середине V в.
(15) Евангельское учение о сыне-логосе предстает здесь как метафорическое выражение идей самого Федорова. Слово-логос — сын божий — трактуется как указание земным сынам, несущим в себе искру логоса, сознание, разум, развить эту искру в истинный логос, совершенное знание природы и своих отцов, так, чтобы превратить это знание в дело действительного воскрешения, обретения отцов. Как логос у Иоанна есть предвечный образ божий, откровение его, так и совершенное знание отцов у Федорова есть тот их образ, с которого начинается их восстановление.
(16) Под «строгими монотеистами» Федоров, очевидно, имеет в виду одно из течений христианства, так называемое «монархианство», в котором бог есть чуждая всяких различий «монада», а «ипостаси» — лишь «откровения» его в мире. Ариане — последователи александрийского священника Ария (ум. в 336 г.), учившего, что Христос не сын божий, а лишь «превосходное творение» бога-отца.
(17) В социнианстве, протестантском, аптитринитарном движении XVI — перв. полов. XVII в., названном по имени его основателей Лелия и Фауста Социна, были возрождены и идеи арианства.
(18) Евномий — ересиарх IV в., исповедовал крайнее арианство. Утверждал, что второе лицо троицы не только не тождественно, но и не «подобно» природе бога-отца, а дух святой — лишь его создание, стоящее в таком же отношении к богу-сыну, как тот к богу-отцу.
(19) Праздник Кущей — один из основных иудейских праздников, установленный в память сорокалетнего странствования евреев в пустыне. Во время праздника народ поселялся в особых шалашах из древесины (кущах).
(20) Климент Александрийский (ок. 150 — ок. 215) — философ и богослов, один из руководителей богословской школы в Александрии, широко использовал древнегреческую философию для обоснования христианства. В трех своих сочинениях («Увещание к эллинам», «Строматы» и «Педагог») пытался создать собственную теорию взаимного согласия религии и науки, веры и знания, в определенной мере близкую Федорову.
(20а) Значение слова печалование у Федорова см. в прим. Закс. 114.
(21) Федоров называет ряд основных божеств ведической религии древних индусов (конец II тыс. — перв. полов. I тыс. до н. э.), олицетворявших силы природы: Сурья— одно из имен бога солнца, Агни — бог огня (для земли) и Вайю — бог ветра (для воздуха), рассматривая в них своеобразную языческую «троицу». — 160.
(22) Вольное переложение слов Каина из одноименной мистерии Байрона (акт первый, сцена первая).
(22а) «Проклятый» вопрос Гейне звучит в стихотворении «К Лазарю» (стихи 1853–1854 гг.).
(23) Десять заповедей Ветхого завета (Исх. 20, 34 и Втор. 5). Первые три заповеди запрещают иметь других богов, кроме Яхве, и поклоняться им. Четвертая заповедь содержит предписание соблюдать субботу, «день покоя». Пятая настаивает на необходимости уважения родителей («почитай отца и матерь свою») — важнейшая этическая заповедь, но мысли Федорова. Остальные пять заповедей — «не убий», «не прелюбодействуй», «не кради», «не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего», «не желай жены ближнего твоего и не желай дома ближнего твоего». В своем толковании десяти заповедей Федоров сводит их к одной заповеди — всеобщего воскрешения.
(24) Востание — в смысле принятия человеком вертикального положения — Федоров пишет с одним «с».
(24а) Повесть об Александре Македонском, написанная во II–III вв. на греческом языке. На Руси появилась в XII в.
(25) «Новая скрижаль, или Объяснение о церкви, о литургии и о всех службах и у тварях церковных» (перв. изд. Москва, 1803) русского архиепископа Вениамина (1738–1811), переложенная в середине XIX в. на современный русский язык, была известным, часто переиздававшимся пособием по церковным службам.
(25a) Цитата из сочинения «Синтагмы, или Собрание по алфавитному порядку всех предметов, содержащихся в священных и божественных канонах» — компилятивного труда византийского иеромонаха XIV в. Матвея Властаря по церковному праву.
(26) Жак Гоар (1601–1654) — французский миссионер-доминиканец, собиратель раннехристианских рукописей. Автор книги «Эвкологион, или Греческие обряды» (Париж, 1647), в которой приводит множество материалов о происхождении православных обрядов. Описан и позднее вышедший из употребления чин братотворения. Братотворение — особый ритуал породнения двух до того неродственных лиц. Существовал у всех индоевропейских народов. В русских былинах упоминается ритуал обмена нательными крестами в знак «побратимства». Существовала особая молитва на освящение добровольного братского союза, помещавшаяся в древних требниках.
(27) Сергий и Вакх (конец III в., Сирия), Косьма и Дамиан (точное время жизни неизвестно: культ их появился сначала в Сирии, а в V в. — в Константинополе), Кир и Иоанн (IV в., Александрия) — распространители христианства, бессребреники, принявшие одновременную мученическую смерть. Для каждой пары установлен день церковного поминовения.
(28) Демественное пение — духовное одноголосное пение, близкое к народной песне; первоначально означало домашнее пение, исполняемое вне храма.
(29) Сергий Радонежский — см. преамбулу. Макарий (1482–1563) — митрополит, церковный и общественный деятель, выступавший за усиление самодержавной власти. Никон (1605–1681) — церковный и политический деятель, патриарх, инициатор церковных реформ, положивших начало расколу. Пытался утвердить власть патриарха выше царской власти, потерпел неудачу и был сослан.
(30) «Диалоги о торговле зерном» (1770) — полемическое сочинение итальянского философа и писателя Ф. Галлиани (1728–1787), написанное им на французском языке.

Часть III*
Эту часть «Записки» Федоров посвящает изложению своих взглядов на историю. Русский философ творит свой «миф» прошедшей и будущей мировой истории с точки зрения «неученых», (О значении «неученых» как особой философской категории Федорова см. вступит, ст.) Выбор точки зрения «неученых» приводит к фантастическому взгляду, к переосмыслению всех знакомых «ученых» толкований прошедших исторических событий. «Идеальный» центр вращения истории у Федорова — Памир, гипотетическая могила праотца. Вся история приобретает значение движения, прямого и обходного, к этому центру. Вторым реально-историческим центром становится у Федорова Константинополь.
Византия, утверждает философ, потому пала под турецким, магометанским нашествием, что вся ее внутренняя история была лишь историей мысли, «теологическим диспутом», который был резко отделен от реальной жизни, подчиненной началам накопительства, завоевания и розни. Завоевание Константинополя турками явилось, по Федорову, поворотным пунктом мировой истории. Константинополь был, по его мнению, ковчегом, спасшим достояние античного мира, которое после его разрушения перешло в Европу. Взятие Константинополя закрыло прямой, сухопутный путь на Восток, в Индию, куда так стремился За над, и вынудило к обходным, морским движениям, приведшим к открытию и исследованию всей земли.
В этой части также раскрыта важная для понимания мысли Федорова идея истории как факта и как проекта.

(1) Греко-персидские войны (500–449 до н. э.) — крупнейшее столкновение Запада с Востоком, готовившееся в течение нескольких веков, когда Персия, завоевав целый ряд стран, фактически вобрала в себя весь древневосточный мир. Эти войны стали переломным моментом в истории Греции. Закончились разгромом персидского флота, в результате чего Персия стала второстепенной державой.
(2) Федоров подразумевает выдвинутую в конце 60-х гг. XIX в. теорию культурно-исторических типов Н. Я. Данилевского, по аналогии распространявшую на область истории концепцию замкнутых типов биологического развития Кювье.
(3) Французский писатель Поль Бурже (1852–1935) в своем нашумевшем романе «Ученик» (1889) изобразил ученика философа-позитивиста, которого в романе называют «французским Спенсером».
(4) Т. е. воскресить (старослав.).
(5) Федоров неоднократно обращается к известному евангельскому эпизоду с разбойником, сораспятым с Христом и уверовавшим в него на кресте (Лук. 23, 43), трактуя этот эпизод как символ отсутствия в человечестве «радикального зла» и возможности спасения и преображенного восстановления всех (вплоть до «Каина и Иуды»).
(6) См. преамбулу к статье Федорова о романе Беллами (из неопубликованного).
(7) «Шедше научите» (церковнослав.) — имеется в виду последняя заповедь, которую дает Христос после своего воскресения ученикам: «Итак, идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и Святаго духа» (Матф. 28. 19). У Федорова эта заповедь раскрывается как призыв ко всеобщему образованию для народов, всех «неученых». Евангелие, «Благая весть» Христа для Федорова — проект общего действия по преображению природного мира в воскрешенный и бессмертный. Важнейшее место в этом проекте занимает, по Федорову, призыв ко всеобщему единству человечества, который он усматривает в словах молитвы Христа за оставляемых учеников: «Да будут все едино, как Ты, Отче, во мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино» (Иоан. 17, 21).
(8) «Дело божие, совершаемое через людей, или Дело Бога-Отца, через Бога-Сына и сыновей человеческих совершаемое» (лат.).
(9) Памир для Федорова имеет символическое значение «Всемирного Кремля» (кремль в системе образных понятий «Философии общего дела» предстает как священная крепость, сторожащая прах предков). Рассматривая Памир как колыбель человеческого рода, Федоров опирался на некоторые научные данные своего времени. Интересно, что, согласно ностратической теории праязыка макросемьи языков Евразии и Африки, выдвинутой позднее, в начале XX в., и превратившейся в доказательную научную теорию в работах советского ученого В. М. Иллич-Свитыча, родина праязыка народов Евразии и Африки находится именно в этом районе Азии. К концу XIX в. возросло также военно-стратегическое значение Памира, где в это время сталкиваются интересы России и Англии.
(10) Синодик — зд. поминальный список умерших.
(11) Хронографы — средневековые сочинения по истории, традиционно начинавшиеся «от сотворения мира». Г. 3. Байер (1694–1738) — немецкий филолог и историк, заведовал кафедрой древностей и восточных языков в Петербургской академии наук. Родоначальник (вместе с Г. Ф. Миллером) антинаучной норманской теории, согласно которой основателями древнерусского государства были норманны (варяги). А. Л. Шлецер (1735–1809) — немецкий филолог и историк, работавший несколько лет в России, сторонник норманской теории.
(11а) Москва как третий Рим — религиозная концепция, обосновывавшая историческое преемство московского государя от византийских императоров (Византия — «второй Рим»), в свою очередь наследовавших власть от римских императоров. Служила идеологическим обоснованием заступничества России за балканские народы в XVII в. и ее притязаний на Константинополь. Федоров подвергает эту концепцию радикальному переосмыслению, усматривая в ней указание на долг России в «общем деле».
(12) «Состояние тарифной войны вернее и скорее пушек разорит две ведущие ее страны» (франц.).
(13) Федоров имеет в виду евангельский эпизод, в котором женщина из Вифании возлила на голову Иисуса из алавастрового сосуда драгоценное миро, чем вызвала ропот учеников из-за такой бесполезной траты. Больше всех возмутился Иуда и тотчас же отправился к первосвященникам торговаться о выдаче им Христа (Матф. 26, 7-14).
(14) Имеется в виду следующая история из легендарного цикла жизнеописаний Будды. Обезумевшая от горя молодая мать с мертвым ребенком на груди бегала по домам, умоляя найти средство, способное вернуть ребенка к жизни. Ее привели к Будде. «Достань мне горсть горчичного семени из такого дома, в котором никто бы не умирал, и я воскрешу твое дитя», — сказал on ей. Но в поисках такого дома женщина всюду получала один ответ: «Живых мало, умерших много». Мало-помалу она успокоилась, снова пришла к Будде, и он стал излагать ей своё учение о бренности всего земного и о путях преодоления страдания. Примирившись со своей участью, женщина стала ученицей Будды.
(15) Ориген (ок. 185–254) — философ, христианский платоник, ввел термин «богочеловек». В 543 г. на местном Константинопольском соборе был обвинен в десяти ересях, в частности за утверждение предсуществования душ, учение о троице и эсхатологические идеи (апокатастасис, спиритуалистический уклон в вопросе о «теле воскресения»).
(16) Речь идет об истории из «Деяний апостолов» (гл. 5, III): обращенные в христианскую веру муж и жена, Ананий и Сапфира, продав свое имение, отнесли выручку апостолам, но при этом утаили часть ее для себя. Петр разоблачает их, и они тотчас же, сраженные, умирают.
(17) Басилид, Василид (II в.) — видный представитель гностицизма, синкретического религиозно-философского течения I–II вв., существовавшего в форме тайных культов. Важное место в теософском учении Василида занимает идея космического нисхождения от Единого несозданного (Бог-небытие) вплоть до материального мира и восхождения к совершенству абсолютного бытия. Авраксос — одно из обозначений бога «первого неба» эфирного мира.
(18) Дельфийский оракул, по преданию, указал строить город против поселения «слепых» (так презрительно оракул назвал мегарских поселенцев, основавших Халкидон на азиатском берегу и не оценивших несомненных преимуществ европейской стороны Босфора). Здесь у бухты Золотой Рог в 658 г. была заложена греческая колония Византия, господствующее положение которой на проливе, соединяющем Черное и Мраморного моря, обеспечило ей важнейшее торговое и военно-стратегическое значение. Впоследствии на этом месте был построен императором Константином I в 324–330 гг. г. Константинополь, ставший столицей Византийской империи. Мегабиз — исторически (согласно Геродоту) известны два Мегабиза: полководец персидского царя Дария, завоевавший Фракию в 506 г. до н. э., и его внук, начальник пехоты в войске Ксеркса, участник экспедиции 480 г. до и. э. против греков.
(19) Не совсем точная цитата из «Всеобщей истории» Полибия (ок. 201 — ок. 120 до н. э.), греческого историка эпохи эллинизма (см. Полибий. Всеобщая история в сорока книгах, пер. с греч. Ф. Г. Мищенко, т. I. М., 1890, с. 447). В скобках Федоров отмечает книгу и главки по нумерации Полибия.
(20) Александр Македонский (354–323 до п. э.) — знаменитый полководец и завоеватель, основатель огромной Македонской державы, простиравшейся до Индии. Агезилай, Агесилай II — спартанский царь, за полвека до Александра пытавшийся завоевать Малую Азию (военные походы 396–394 гг. до н. э.). Исократ (436–338 до п. э.) — афинский политический публицист, защитник идеи панэллинского похода на Персию. Надежду на осуществление этих завоевательных планов связывал с македонским царем Филиппом, отцом Александра.
(20а) Перикл (ок. 490–429 до н. э.) — в течение тридцати лет возглавлял афинскую демократию, достигшую при нем своего расцвета. Византия была важнейшим союзным государством Афинской архе — большой морской державы под гегемонией Афин. Перикл подавил восстание в Византии. Алкивиад (ок. 450–404 до н. э.) — афинский политический деятель и полководец, преемник Перикла, продолживший его политику в отношении Византии. Лизандр — адмирал спартанского флота, в 405 г. до н. э. нанесший поражение афинскому флоту при входе в Геллеспонт, при «Козьих реках» (Эгос Потамос), решившее исход Пелопоннесской войны между Афинами и Спартой. После этой битвы двинулся на Византию и Халкидон для того, чтобы закрепить их за Спартой.
(21) Прокл (410–485) — главный представитель позднего неоплатонизма (Афинская школа). Важнейшие сочинения — «Первоосновы теологии» и «О богословии Платона». Синезий (379–412) — неоплатоник, был епископом в Птоломее (Сев. Африка). Принял христианство; христианские представления, несовместимые с его философскими взглядами, толковал аллегорически.
(22) Леонтий — император Восточной Римской империи в 659–698 гг. Севериан, епископ Гевальский (ум. в 415 г.), известен кознями против Златоуста, автор множества «слов». Памрепиос, Пампрепий из Папополя — ранневизантийский поэт и философ-неоплатоник второй полов. V в. Подвергался гонениям за причастность к эллинским учениям. Юлиан — римский император (правил с 361 по 363 г.), философ-неоплатопик, пытался восстановить языческую религию, реформировав ее, за что получил у христиан прозвище Отступник.
(23) Трактат «О постройках Юстиниана» Прокопия Кесарийского (VI в.), историка эпохи Юстиниана I, чье долгое царствование (527–565) ознаменовало золотой век ранневизантийской культуры. При нем была завершена кодификация римского права. Юстиниан развил гигантскую строительную деятельность: были построены новые города, дворцы, храмы, мосты. Возник византийский архитектурный стиль, особенно проявившийся в знаменитом храме святой Софии в Константинополе.
(24) Речь идет о четырех трактатах, развивавших идеи христианского неоплатонизма, так называемых «Ареопагитиках» (V в.), написанных якобы легендарным современником апостолов I в. Дионисием Ареопагитом.
(25) Козьма (Косьма) Индикоплав (Ипдикоплов, Индикоплевст), VI в. — автор популярного в средние века трактата об устройстве мироздания, известного под названием «Христианская топография».
(29) Россанское евангелие — так называемый «евангелиарий» из южноитальянского города Россано, редчайший тип греческой рукописи (VI–VII вв.) евангелий от Матфея и Марка. Найдено в 1879 г. Снабжено серией великолепных миниатюр, выполненных в «реалистическом» стиле эпохи сирийского искусства. Одна из них, изображающая момент причащения Христом учеников («роздаяние»), — всего теме «тайной вечери» посвящено три работы — отличается иконографическим стилем более позднего времени.
(27) Халкидонский собор 451 г. утвердил, что божественное и человеческое естество Иисуса Христа равноправно соединялись в единство.
(28) Несторианские диспуты — споры, возникшие в церкви в связи с ересью Нестория, утверждавшего только человеческую природу в Христе и называвшего деву Марию «человеко-родицей». Несторианская ересь была сосредоточена в Сирии, которая спустя два века, при императоре Гераклии (610–641), была завоевана арабами. Монофизитская ересь, принадлежавшая константинопольскому архимандриту Евтихию (в VI в.), в противоположность несторианству трактовала соединение двух природ в Христе как поглощение человеческого начала божественным. Широко распространилась в восточных провинциях — Сирии, Армении и прежде всего в Египте, в политическом плане отражая стремление этих провинций к автономии от империи. При Гераклии Египет был захвачен мусульманами.
(29) Окончательное завоевание Константинополя турками произошло после двухмесячной осады города в 1453 г. Первый из споров, о которых пишет Федоров, велся в самом конце XII в. (вплоть до завоевания Константинополя крестоносцами в 1204 г.) при патриархе Иоанне Каматире, осудившем еретическое мнение монаха Михаила Сикидита о «тленности» евхаристических даров. Второй, о «Фаворском свете», весьма упорный (ему были посвящены пять соборов перв. полов. XIV в.), шел между Варлаамом Калабрийским, Акиидином, с одной стороны, и Григорием Паламой — с другой; был проявлением борьбы западной рационалистической схоластики с восточно-монашеской мистикой (исихазмом).
(30) Имеется в виду император Юстиниан I (см. выше прим. 23), проводивший активную религиозную политику.
(31) Цитата из направленного против латинян сочинения Иосифа Брения (Вриенния), византийского богослова конца XIV — начала XV в., решительного противника унии с Римом.
(32) Ираклий (Гераклий) (535–641) — византийский император, разгромивший персов в 627–628 гг. По легенде, одним из условий мирного договора с персами было возвращение ими ранее захваченной религиозной реликвии — «креста господня», В 631 г. Гераклий вернул этот крест в Иерусалим, перенеся его на Голгофу на собственных плечах.
(33) Цитата из «Жития Андрея Юродивого», жившего в Византии в конце IX — нач. X в. На основании этого жития около XII в. был установлен церковный праздник покрова богородицы.
(33a) Эбиониты, или назареи, — секта недействующих христиан II–III вв., придерживавшихся еврейских религиозных обрядов, из новозаветного канона признававших лишь Евангелие от Матфея и Откровение Иоанна. В VII в. были поглощены исламом.
(34) На иконоборчество, движение в христианстве против почитания св. мощей, икон, оказало влияние учение монофизитов и в известной степени манихейство (основатель — полумифический Мани, Манент, III в.), дуалистическое религиозное учение, признавшее зло и добро самостоятельными и неуничтожимыми началами. Евангельский Христос считался в манихействе Лже-Христом. На вселенском соборе в Никее в 787 г. иконоборчество было осуждено.
(35) Цезарь Барда (Кесарь Варда) — дядя императора Михаила III, фактический правитель Византии с 856 по 865 г.
(36) Константин Багрянородный (905–959), правил с 913 г. Представитель македонской династии византийских императоров (царствовавшей с 867 по 1056 т.).
(37) Лесхэ — роскошная галерея при Дельфийском храме, украшенная росписями и скульптурами и предназначенная для собрания и бесед граждан. Описана Павзанием, путешественником и писателем II в., в сочинении «Описание Эллады» в 10 книгах, древнейшем образце путеводителя (рус. пер. Янчевецского. СПб., 1887–1889).
(37а) Эллен — мифический родоначальник эллинского племени (впервые упоминается у Гесиода). Его брат, Амфиктион, считался основоположником фермопильско-дельфийской амфиктионии, т. е. союза племен. Ифит — царь Элиды (IX в. до н. э.), считается историческим основателем общегреческих олимпийских игр, во время которых устанавливалось «священное перемирие».
(38) «Против Цельса» — пространное апологетическое сочинение Оригена (см. выше примеч. 14), в котором он последовательно опровергал доводы против христианского учения, собранные в произведении «Истинные слова» (ок. 150 г.) философа-эклектика в II в. Цельса, усвоившего идеи платонизма. Учение самого Оригена отличалось стоически окрашенным платонизмом.
(39) Физиолог — сборники рассказов о природе и животных, сопровождаемых различными символическими толкованиями (возникли во II–III вв. в Александрии). Бестиарии (зверинцы) — средневековые сборники, содержавшие описания животных, в том числе сказочно-легендарных.
(40) Кришна — божество индуизма, воплощение бога Вишну, мудрец, воин, поражавший демонов. О нем создано множество легенд. Интерес к этим легендам в Европе был вызван сходством некоторых из них с евангельскими эпизодами детства Христа. Немецкий санскритолог Вебер (серед. XIX в.) объяснил это сходство влиянием христианства на индуизм, что оспаривалось другими учеными. Случай обратного влияния Востока, точнее, буддизма на христианские легенды бесспорен. Речь идет о сказании о Варлааме и Иоасафе (первоначальная греческая версия относится к VII–VIII вв.), христианизированном житии Будды, широко распространенном в средние века, в том числе и на Руси. Отличалось особенно восторженным прославлением идеала иноческой, отшельнической жизни.
(41) Четьи Минеи — в средневековой Руси сборники поучений, молитв, житийной литературы и т. д., предназначенные на каждый день года (12 томов).
(42) При византийской императрице Феодоре (нерв, полов, IX в.) в 842 г. состоялся собор, утвердивший все определения 7 вселенского собора (787), осудившего иконоборцев. Был учрежден и впервые проведен (19 февраля) чин вечной памяти ревнителей православия и анафематствования еретикам, который с тех пор производится в православной церкви в так называемую «неделю православия», первое воскресенье великого поста. — 253.
(43) Федоров имеет в виду одно из положений устава иезуитов, ордена римско-католической церкви, учрежденного в 1537 г. Устав был впервые обнародован в 1757 г. в Праге (Corpus institutorum Societatis Jesu). Генерал — пожизненно избираемый глава ордена («черный папа»), держатель абсолютной власти в нем.
(44) Агапы — в раннехристианских общинах так называлось соединение евхаристии с общей вечерней трапезой (в подражание тайной вечере Христа). Эти «вечери любви» одушевлялись идеей двойного общения: с богом и братского, друг с другом.
(45) Имеются в виду эпизоды из жития мученицы Христины и Карпа, одного из 70 апостолов, спутника Павла в его апостольском путешествии (некоторые агиологи различают двух Карпов и упоминаемого в данном контексте считают не апостолом, а пресвитером критским). Федорову здесь важно подчеркнуть мотив прощения грешников, всеобщего спасения, живший в христианском предании.
(46) Французский философ, известный историк религии Э. Ренан в своей работе «Философские диалоги и отрывки» (1876) высказывал подобную идею: «Итак, я вызываю иногда ужасную мечту — мечту о том, что авторитет сможет прекрасно когда-нибудь иметь в своем распоряжении ад, но не ад средневековья, в существовании которого нельзя было бы убедиться, но ад настоящий» (Э. Ренан. Собр. соч., т. 5. Киев, 1902, с. 162). В том идеале аристократического устройства общества, который рисует Ренан, действительно сильны католические мотивы, но в секуляризованном виде. «Научный», «усовершенствованный» ад поступает в распоряжение «аристократии ума», «непогрешимого папства», для того чтобы держать массу в абсолютном повиновении.
(47) См. выше прим. 32.
(48) События, о которых упоминает Федоров, были вызваны обострившимися к концу XI — началу XII в. противоречиями между Византией и Западом, в том числе религиозными. Папство стремилось к подчинению «греков» римской курии, добиваясь влияния на правящую верхушку империи. Привилегированное положение латинян при Мануиле Комнине (царствовал до 1180 г.) и его непосредственных преемниках вызывало сильное недовольство народа и было использовано различными группировками в борьбе за власть. Так, в 1182 г. в Константинополе было спровоцировано избиение латинян, в котором пострадали прежде всего привилегированные воины, итальянские купцы, после чего и последовала ответная «мера».
(49) Filioque — одно из догматических отличий католицизма, признающего «исхождение святого духа» и от бога-отца, и от бога-сына.
(50) Федоров ссылается на монгольскую летопись XVII в., принадлежащую ламе Лубсану Дапзапу. В ней приведены предания и рассказы о Чингисхане (ок. 1115–1227). В «Алтан Толбчи» использовались буддийские легенды (в XVI–XVII вв. монголы приняли ламаизм, северную ветвь буддизма). При жизни Чингисхана высшим правовым и «религиозным» авторитетом пользовался свод постановлений, обнародованный им при избрании его великим ханом в 1206 г. (так называемая Великая Яса).
(51) Это признание Лютера (1483–1546), одного из основателей протестантизма, было Сделано им за год до смерти. Источником цитаты Федорову могли служить «Mémoires de Luther, écrits par lui-même, traduit et mis en ordre par M. Michelet» («Мемуары Лютера, написанные им самим, переведенные и упорядоченные М. Мишлет»). Мишле — французский историк XIX в. романтического направления, страстный борец против католицизма. См. Oeuvres de Michelet, v. 2. P., 1840, p. 129.
(52) Альбукерк (Альфонсу д'Альбукерки) (1453–1515) — португальский мореплаватель и завоеватель, вице-король Индии, в последние годы жизни активно боролся против соперничества Египта в торговле с Азией. С его именем связан период могущества Португальской колониальной империи.
(53) Э. Ф. Шуазель (1719–1785) — военно-морской министр Франции, завоеватель Корсики как этапа на пути к Египту, предмету давних вожделений Франции. Известно, что Лейбниц еще в 70-х гг. XVII в. подал Людовику XIV доклад, в котором для подрыва голландского влияния на Востоке советовал королю завоевать Египет, что удалось осуществить генералу Бонапарту в последний год Директории (1798 г.), когда в качестве главного врага Франции Голландию сменила Англия. Египетскому походу предшествовала не только военная, но и дипломатическая подготовка, связанная с деятельностью министра иностранных дел Талейрана, которого Федоров называет ниже «первым дипломатом Европы».
(54) Одно из небольших сочинений французского политического деятеля и писателя Ж. С. Мори (1746–1818), известного своими проповедями в жанре «похвальных слов» и «надгробных речей».
(55) «Обеды, ужины» (франц.).
(56) Ричард Ченслер — английский мореплаватель серед. XVI в., положивший начало торговым отношениям между Англией и Россией. Через его посредничество англичане получили от Иоанна Грозного (в 1555 г.) грамоту о свободной и беспошлинной торговле по всем городам России.
(57) Сулейман Великий (Великолепный) (1495–1566) — турецкий султан (с 1520 г.). Благодаря его завоеваниям Османская империя достигла наибольшего могущества. Отличился широким размахом строительства дворцов, мечетей, крепостей. Эту сторону его деятельности подчеркивал немецкий ориенталист первой половины XIX в. Гаммер-Тургшталь в своем исследовании «История Османской империи» (1835).
(58) Федоров отмечает основные вехи в истории взаимоотношений между греко-восточной церковью (признанной турецким правительством политической главою всего православного населения Оттоманской империи) и протестантами. Эти сношения начинаются при патриархе Иосифе (правил с 1555 по 1565 г.), которому Ф. Меланхтон (1497–1560), известный теоретик лютеранства, посылает греческий текст протестантского вероучения, так называемое «Аугсбургское исповедание». Через несколько лет протестантские богословы во главе с М. Крузием, профессором греческого языка и словесности, устанавливают контакты с патриархом Иеремией II, ознаменовавшиеся посольствами в Константинополь и перепиской по вопросам догматики. В начале XVII в. при патриархе Кирилле Лукарисе отчетливо проявилось стремление к сближению с протестантами. Сильное влияние на патриарха, в частности, приобретает голландский посланник К. Гаген. Лукарису приписывается «Исповедание веры» кальвинистского характера, впервые появившееся в Женеве в 1629 г. и ставшее причиной немалых споров и смут в восточной церкви.
(59) Карл V (1500–1558) был избран императором в 1519 г. В своей политике стремился к созданию «всемирной христианской монархии» под знаменем воинствующего католицизма. Вел войны с Османской империей, во главе которой стоял в то время Сулейман Великий (см. выше прим. 57).
(60) Федоров цитирует отрывок из предсказаний «цвикаусских пророков» — одного из самых радикальных сектантских течений в немецкой Реформации (идеи «пророков» разделял Мюнстер, вождь Крестьянской войны 1524–1526 гг.). Религиозное учение суконщика из Цвикау Шторха и его друга Штюбнера отрицало частную собственность, требовало раздела богатств, установления абсолютного равенства; было проникнуто напряженным ожиданием «конца света», хилиастическими чаяниями.
(61) «положение вещей до…» (лат.).
(62) Веды — древнейший религиозный и литературный памятник Индии III–I тыс. до н. э. Авеста — собрание священных текстов религии зороастризма, относящихся в своей наиболее древней части ко времени Заратустры (VII в. до н. э.) Шу-кинг (правильнее Шуцзин) — в русском переводе «Книга истории», памятник древнекитайской письменности, отдельные главы которого относятся к XIV–XII вв. до н. э. Входит в классическое конфуцианское «Тринадцатикнижие».
(63) «Помни о жизни» (лат.).
(64) «Задача века была бы выполнена, революция завершена» (франц.) — слова Наполеона.
(64а) В утверждении об особых задатках славянских народов, позволяющих им осуществить миссию «всеобщего умиротворения», воскрешения отцов, особенно проявились слабые стороны учения Федорова, консервативно-патриархальные иллюзии, идеализация сельской общины.
(65) Речь идет о теории культурно-исторических типов Н. Я. Данилевского (см. выше прим. 2.), противника дарвиновской теории эволюции (см. его двухтомное сочинение «Дарвинизм». СПб., 1885).
(66) fiunt — делаются, изготовляются; nascuntur — рождаются, возникают (лат.).
(67) Федоров ссылается на статью А. Фулье (Fouillée) «Братство и искупляющее правосудие согласно современной общественной науке» — «La fraternité et la justice reparative, selon la science sociale contemporaine», (журнал «Revue de deux mondes», 15 янв. 1880, с 281–311), развивавшую утопические идеи «искупляющего» правосудия как одной из функций государства и принципа человеческих взаимоотношений. Под таким правосудием понималось культивирование морали альтруизма и взаимное «искупление» обид и несправедливостей (то, что Федоров называет ниже «взаимным судом»). Одним из главных недостатков этого построения для Федорова является отсутствие долга «искупления» перед прошедшими поколениями.
(68) «Атлантида», точнее, «Новая Атлантида» (1624 г., первый русский перевод с франц. появился в 1821 г.) — незаконченная утопическая повесть английского философа Ф. Бэкона (1561–1626), центральное место в которой занимает описание научно-технических достижений общества «Соломонова дома» — замкнутой ученой корпорации идеального государства.
(69) Имеется в виду изобретение Б. Франклином (1706–1790), американским просветителем, государственным деятелем и ученым, молниеотвода. Франклин одновременно с Ломоносовым доказал электрическую природу молнии.
(70) Шарль — французский физик (1746–1823), изобретатель собственного типа воздушного шара («шарльера»), совершил ряд путешествий на нем, в том числе над Альпами.

Часть IV*
Наиболее важная для усвоения взглядов Федорова часть «Записки», развивающая идеи регуляции природы, управления космическими процессами. Федоров выделяет два основных вопроса регуляции — «продовольственный» и «санитарный», которые вмещают в себя всю совокупность задач человека в деле управления слепыми силами природы. В этой части обосновывается идея о том, что человечество не ограничится пределами Земли, неизбежно заселит космос и станет его активным преобразователем, излагается ряд конкретных проектов метеорологической и космической регуляции. Здесь же Федоров пытается наметить возможные пути «научного» воскрешения. Первый из них связан с необходимостью гигантской работы всего человечества по собиранию рассеянных частиц праха умерших и сложению их в тела. Такой путь восходит к философским интуициям некоторых христианских эсхатологов, которые, следуя Аристотелю, высказывали предположения, что «душа», т. е. некий формообразующий принцип человека, как бы «отмечает» каждую вещественную частичку его тела, так что и в посмертном рассеянии они сохраняют индивидуальную печать (в наше время на этом основана идея «клонирования» в биологии, создания целого организма по одной клетке, как известно уже несущей в себе всю информацию о нем). С другой стороны, у Федорова воскрешение мыслится в родственно связанном ряду, т. е. буквально сын воскрешает отца как бы «из себя», отец — своего отца и т. д., вплоть до перво-отца и первочеловека. Подразумевается возможность восстановления предка по той наследственной информации, которую он передал своим потомкам. Отсюда философ постоянно подчеркивает значение наследственности, необходимость тщательного изучения себя и предков. Эту задачу он возлагает на идеальные общины, чей уклад жизни и деятельности подробно представлен мыслителем в этой части. Но главное для Федорова — философское обоснование принципиальной возможности бессмертия, как нравственной, так и физической, необходимости достижения «положительного целомудрия», т. е. творческого самосозидания человека,

(1) Федоров ссылается на 34-ю песнь «Ада» Данте из его «Божественной комедии», в которой изображен последний, четвертый пояс девятого круга ада. Здесь, в самом центре земли, караются предатели своих благодетелей: по грудь вмерзший в недра ледяного слоя Люцифер; три его пасти терзают оде трех грешников: Брута и Кассия, убийц Юлия Цезаря, и Иуду Искариота, «страдающего всех хуже». Федоров имеет в виду прежде всего Иуду. Для подтверждения необходимости всеобщего прощения грешников Федоров приводит высказывание Христа из Евангелия от Иоанна (8, 7).
(2) Зенды — древние иранцы. Федоров производит это название от слова «зенд», вошедшего в европейскую филологию XIX в., но фактически неправильного названия древнеиранского языка, на котором написана «Авеста» (см. прим. 62 к III части). В священной книге зороастризма повествуется, как в конце света из потомства пророка Заратустры родится великий пророк Саошьянт, при котором зло будет окончательно повержено, совершится воскресение всех умерших, грешный мир погибнет в огне, самый ад исчезнет и начнется преображенная, вечная жизнь. Федоров высоко оценивал выраженное в зороастризме отрицание непротивления злу, пассивности, требование активной борьбы со злом, веру в возможность полного искупления мира. Он по-своему развивал выраженную в «Авесте» точку зрения на земледельческий труд как на великое спасительное занятие, торжество благого начала Ахурамазды (Ормузда) над духом разрушения Анхрамайнью.
(3) Филологической пятидесятницей (по евангельскому преданию, в этот иудейский праздник произошло сошествие св. духа на апостолов, и они начали говорить на самых разных языках — Деян. апост. 2, 1-11) Федоров символически обозначает свою излюбленную мысль о необходимости создания единого мирового языка, основанного на общем всем народам праязыке. Необходимо учитывать, что XIX век ознаменовался значительными успехами сравнительно-исторического языкознания индоевропейских языков и даже была предпринята в середине века А. Шлейхером первая серьезная попытка праязыковой реконструкции.
(4) Мелетий Пигас (ок. 1545–1601) — александрийский патриарх, содействовал учреждению в Москве патриаршества.
(6) Симония — продажа и покупка священного сана. Слово происходит от имени Симона-волхва, по церковному преданию современника апостолов, родоначальника гностицизма и всех ересей. Симон предложил Петру и Иоанну деньги за сообщение ему секрета низведения св. духа на крещаемых, за что был строго обличен.
(6) Федоров перефразирует молитву Христа, неоднократно приводимую им в качестве формулы всеобщего единства, необходимого для осуществления «общего дела» (см, прим, 7 к III части «Записки»).
(7) Крейсерство — так назывались в конце прошлого века разъезды военных кораблей (крейсеров) но морям и океанам для захвата неприятельских торговых судов. Существовало со времени парижской морской декларации 1856 г. — 334.
(8) Федоров перечисляет деятелей религиозно-реформаторского, просветительского общества «Брахмосамадж», организованного в 1828 г. Рам-Могун-Роем (Рам Мохан Раем) (1772–1833) — индийским общественно-политическим деятелем, философом, который разработал деистическую религиозно-философскую систему, сочетавшую ряд библейско-христианских элементов с очищенным от крайностей индуизмом. Общество «Брахмо самадж» представляло ограниченную группу бенгальской интеллигенции, лояльной к английским властям. В 60-е гг. общество раскололось на две группы. Первую возглавил Дебендра-Нат-Тагар (Дебендранатх Тагор), отец Рабиндраната Тагора, вторую — Кешуб-Чандер-Сен (Кешобчондро Шен). В начале XX в. обе группы потеряли какое-либо общественное значение.
(9) Фаустин — римский пресвитер второй полов. IV в., принадлежал к партии люцифериан, крайних противников арианства.
(10) В связи с цитатой из статьи русского экономиста В. Г. Трирогова «Податная десятина», в которой на примере одной из сельских общин Саратовской губернии анализируются условия общинного землепользования в России, Федоров выделяет те работы, в которых намечались первые шаги к метеорологической регуляции. Ф. Араго (1786–1853), французский физик, астроном и метеоролог, в своей ученой записке «Notice scientifique sur letonnère» (рус. пер. «Гром и молния». СПб., 1859) в 42 гл. § 3 «О пушечных выстрелах как средстве для рассеяния гроз» собрал интересные свидетельства о таком способе борьбы с грозой и градом. Федоров также отсылает к публикациям наследия Каразина (см. прим. к I части «Записки»): в «Русской старине» — его «Записки о приложении электричества к потребностям человека», в которой он предлагает проект «электроатмосферного снаряда» для использования грозового электричества, и в «Сборнике исторических материалов» — его письма к Аракчееву от 9 апр. 1814 г. с предложением начать опыты с этим снарядом.
(11) Ф. Фребель (1782–1852) — немецкий педагог, теоретик дошкольного воспитания, автор философско-педагогического труда «О воспитании человека» (1826). Под «мирами» Фребеля Федоров имеет в виду впервые созданные им «детские сады», их «природосообразную» методику воспитания, страдавшую жесткой регламентацией деятельности детей, формализмом и педантизмом.
(12) Меру — гора в индийской мифологии наподобие Олимпа, жилище богов, согласно толкованию Федорова — обожествленных предков. Помещалась в самом центре Земли. В этом сказочном образе отразился древний культ вершин, возможно, смутное воспоминание о прародине арийского племени, позднее пришедшего в Индию. Федоров вслед за французским ориенталистом Бюрнуфом связывал значение слова «Памир» с Меру, усматривая в первом реальную прародину человечества, а во втором — ее мифологический аналог («гору предков»).
(13) Федоров перечисляет ряд древнейших городов мира: Вавилон, известный с III тыс. до н. э., иранский город Эктабану, упоминаемый с XI в. дон. э., и Иерусалим, главный город древней Палестины, расположенный на склонах трех гор, в том числе и горы Мориа. Для Федорова эти города в своей изначальной основе были «кремлями», защищавшими прах предков, т. е. символически представляли «Памир», могилу праотцев человеческого рода.
(14) «Декларация прав» (франц.).
(15) Берлинский конгресс (1878) подтвердил независимость Болгарии, Сербии и Румынии, освобожденных из-под ига Османской империи в результате русско-турецкой войны (1877–1878).
(16) Закхей-мытарь, «начальник мытарей», т. е. сборщиков налогов, «и человек богатый», принимает учение Христа, каясь в прежних грехах: «Половину имения моего я отдам пищим и если кого в чем обидел, воздам вчетверо» (Лук. 19, 2–8). Для Федорова имеет символическое значение «кающегося индустриализма» (Материалы к III т. Ф. О. Л.).
(17) Э.-Г. Вебер (1795–1878) — анатом и психофизиолог, создатель различных методик и приборов для изучения органов чувств, заложил основы экспериментальной психологии, развитой в трудах Фехнера и Вундта. Г. Т. Фехнер (1801–1887) — физик и психолог, развивал идеи психофизики. В. Вундт (1832–1920) — физиолог, психолог и философ, создатель первой в мире психологической лаборатории, подчеркивал значение непосредственного опыта, самонаблюдения, исследования фактов сознания как основного предмета психологии.
(18) Федоров имеет в виду Россию и Англию.
(19) Неделя Мытаря и Фарисея отмечается православной церковью в первое воскресенье после праздника крещения, ею начинается подготовка к великому посту — в толковании Федорова, поворот к самоосуждению, к раскаянию в участии в «торгово-промышленной суете». Мытари, в отличие от фарисеев — одной из иудейских сект, оказались более восприимчивыми к проповеди Христа. Притча о Мытаре и Фарисее изложена в виде рассказа Христа об их молитве: Фарисей, превознося свою праведность, благодарит бога за то, что он «не таков, как прочие люди», Мытарь же искренне сокрушается о своих грехах (Лук. 18, 10–14).
(20) Притча о работниках «последнего часа», уравненных в плате хозяином виноградника с работавшими весь день, что и, вызвало ропот последних, имеет в виду царствие небесное, равно принадлежащее всем рано или поздно вступившим на праведный путь (Матф. 20, 1-16). Ропот работников, по мнению Федорова, свидетельствует о низком, «юридическом» уровне их сознания, в которое еще не вмещается новая, евангельская нравственность, идея всеобщего спасения.
(21) Проповедь «Аще кто благочестив», выражающая надежду на прощение всех, вне зависимости от суммы заслуг («часа» вступления на путь спасения), принадлежит Иоанну Златоусту (347–407), церковному оратору, автору более 800 проповедей.
(22) Федоров цитирует статью русского зоолога второй половины XIX в. В. А. Фауссека «Паразитизм личинок Anodonia» («Записки Имп. Академии наук» физ. — мат. отд., т. 13, № 6, 1903).
(23) Альтруизм — неологизм, введенный французским философом-позитивистом О. Контом (1798–1857).
(24) Тримурти — индуистская «троица» богов Брахмы, Шивы и Вишну, трех форм проявления верховного божества (ей предшествует ведическая «троица» Агни, Вайю и Сурья. См. прим. 21 ко II части).
(25) «Не кради». — Исх. 20, 15.
(25a) Лук. 10, 38–42.
(26) Обосновывая возможности «космотеллурической пауки и искусства» в деле воскрешения, Федоров ссылается на вывод французского ученого и философа Лапласа (1749–1827) о мировом интегральном уме (см. Лаплас, Опыт философии теории вероятностей. М., 1908, с. 9).
(27) Слова из последнего монолога Фауста в 5-м действии трагедии Гёте.
(28) Фауст привлекал пристальное внимание Федорова как один из образов мировой литературы, воплотивший тип западного, буржуазно-бюргерского сознания. В своей критике образа Фауста Федоров проницательно выявил ряд черт, связанных с его индивидуализмом, гедонистическим идеалом «полноживущей» личности, объявшей весь круг земной. Сам тип действия Фауста в конце трагедии — не коллективный, а индивидуалистический.

Выставка 1889 года*
Поводом для написания этой статьи стала Всемирная парижская выставка 1889 г., открывшаяся 5 мая в ознаменование годовщины начала революции 1789–1794 гг. Многочисленные отчеты о пей Федоров читал в русских и французских газетах и журналах того времени. Оценив эту выставку как итог «столетнего господства буржуазии», Федоров со своей особой точки зрения родственно-отеческой нравственности даст язвительную критику всего «потребительского» буржуазного уклада с его культом «мануфактурных игрушек», развлечений и наслаждений, оборотной стороной которого является милитаризм, накопление орудий разрушения. Эту статью Федорова высока оцепил М. Горький.
Статья оригинальна по жанру. В ней Федоров разворачивает своеобразный «проект» показательной выставки, венчающей XIX столетие, которая должна наглядно представить весь строй современного буржуазного общества, выставки, которая должна быть сохранена как своеобразный разоблачительный «музей». Статья печатается без примечаний Федорова по I тому «Философии общего дела» (изд. 1906 г.).

(1) Лекки (1838–1903) — английский историк, известность приобрел «Историей возникновения и влияния рационализма в Европе» (рус. пер. СПб., 1871). Приводимая Федоровым мысль взята им из сочинения «History of European Morals», на русский язык переведено введение к этому труду («Беседа», 1871, № 10).
(2) Гладстон (1809–1898) — английский государственный деятель, провел ряд либеральных реформ, продолжал экспансионистскую внешнюю политику.
(3) Артикль де Пари — составляющие славу французской, по преимуществу кустарной, промышленности предметы потребления, для производства которых требуется особый художественный вкус и изобретательность: тончайшие ювелирные изделия, игрушки, безделушки, кружева, вышивки, зонтики, поделки из металла, дерева, кожи и т. д.
(4) Мармонизм (мормонизм) — религиозная секта, возникшая в США в 1830 г., проповедует собирание нового, американского «сиона», подготовку его к тысячелетнему царству в Америке. Религиозная проповедь мормонов включает превозношенио капиталистического предпринимательства как «этической» ценности.
(5) Вандербилъды, Ротшильды — династии мультимиллионеров: первая — в Америке, нажившаяся на железнодорожных спекуляциях; вторая представляет известный, ставший международным банкирский дом в Европе. Эти имена стали нарицательными.
(6) Имеются в виду успехи Пруссии в австро-прусской войне 1866 г., определившие ее господствующую роль в будущем объединении Германии. В 1867 г. Франция стала устроителем Всемирной выставки в Париже (четвертой по счету), которую посетило рекордное для того времени число человек (8,8 млн.).
(7) По Франкфуртскому мирному договору, подписанному 10 мая 1871 г., закрепившему результаты франко-прусской войны 1870–1871 гг., Франция обязалась выплатить 5 млрд. франков контрибуции.
(8) Вильгельм II (1859–1941) — император Германии. В 1890 г. по его инициативе в Берлине была созвана международная конференция по рабочему вопросу, решения которой послужили основанием ряда буржуазных реформ в рабочем законодательстве, призванных приглушить классовую борьбу и революцию в стране.
(9) Выставке Федоров противопоставляет фантастический проект всенаучного и всехудожественного музея как органа синтеза всех наук и искусств в общем отеческом деле.
(10) 2-м предисловием Федоров называет публикуемую здесь I часть «Записки от неученых к ученым». Ее символом, эмблемой становится музей. Под 1-м предисловием мыслитель имеет в виду не вошедшую в настоящее издание работу «Проект соединения церквей» (I том «Философии общего дела»), «эмблемой» ее как обращения конкретно к ученым духовного сана становится храм-памятник. В примыкающих к этой работе статьях Федоров предлагает проект символической росписи внутренних и наружных стен образовательного храма-памятника, в котором наглядно представлены его основные идеи (I том, с. 509–626).
(11) Если выставке (символу ложного направления науки как служанки торгово-промышленной цивилизации) Федоров противопоставляет музей (образ истинного, проективного направления научного развития), то эклектичному соединению всех религий в некоей «религии разума» он противопоставляет проект сближения различных вероисповеданий в «общем деле», с которым он сам выступил в работе «О проекте соединения церквей» (1-е предисловие) и в примыкающей к ней статье «Собор». В последней он подробно разбирает неосуществленные проекты росписи Пантеона, принадлежащие французскому художнику П. Шенавару (конец 40-х гг. XIX в.), в которых он пытался представить основные моменты всемирной истории, синтетическую религию человечества.
(12) «Бесцельный труд» — выражение, неоднократно встречающееся у Федорова в качестве негативной категории. Взято из работы его ученика В. А. Кожевникова «Бесцельный труд, „не-делание“ или дело? Разбор взглядов Эмиля Золя, Александра Дюма и графа Л. Н. Толстого на труд» (2-е изд. М., 1894).

Супраморализм, или всеобщий синтез (т. е. всеобщее объединение)*
Название этой работы представляет собой попытку Федорова дать «ученое» название своему учению. Предпринятое в ней краткое изложение идей «общего дела» в виде двенадцати «вопросов» отличается стремлением к четкости формулировок и даже афористичности. Работа написана в 1902 г. Печатается ее первая часть, представляющая законченное отдельное произведение.

(1) Шарль Рише (1850–1935) — французский физиолог и психолог, автор ряда литературных произведений. У него встречается пренебрежительная интонация в отношении прошедших и будущих поколений (см. Рише. Куда мы идем? — Напечатано как приложение к переводу романа Беллами «Через сто лет». СПб., 1893, с. 238).
(2) Федоров сознательно излагает свой сугубо «ученый» супраморализм в форме «пасхальных вопросов» — как он считает, народно-крестьянского выражения идеи воссозидания прошедших поколений. «Пасхальные вопросы» — символическое обозначение проблем, встающих в связи с проектом «внехрамовой литургии», имманентного воскрешения.
(3) Федоров соединяет две формулы, встречающиеся в Библии. Первая часть выражена в словах: «Я Бог отца твоего, Бор Авраама, Бог Исаака и Бог Иакова» (Исх. 3, 6), т. е. бог отцов, что стало в Евангелии, как считает Федоров, подтверждением идеи воскресения: «Бог не есть Бог мертвых, но живых» (Матф. 22, 32; Марк 12, 27; Лук. 20, 38).
(4) Вольное переложение строки из стихотворения Баратынского «На смерть Гёте», в котором немецкий поэт прославлялся как великий язычник: «С природой одною он жизнью дышал».
(6) Имеется в виду извержение вулкана Мон-Пеле, в результате которого был целиком уничтожен самый большой город острова Мартиника — Сен-Пьер и погибли все его жители.
(6) Университет, университетская наука — у Федорова одно из обозначений казенной, сословной, оторванной от коренных нужд жизни науки. «Университету» в таком особом смысле философ противопоставлял проективный музей как исследующее и обучающее учреждение, одушевленное родственным, отеческим чувством. В системе патриархально-консервативных взглядов Федорова студенческие выступления порицались и рассматривались как «восстание сынов на отцов».
(7) Федоров имеет в виду стихотворение Хомякова, русского философа-славянофила (1804–1860), — «Кремлевская заутреня на пасху» (впервые напечатано в журнале «Москвитянин», № 9, 1850).
(8) Речь идет о циркулярной поте министерства иностранных дел, в которой Россия выступила инициатором проведения мирной конференции (состоялась в Гааге в 1899 г.).
(9) См. прим. 21 к IV части «Записки».
(10) Заключительный стих Нагорной проповеди (Матф. 5, 48).
(11) В «Книге пророка Ионы» (Ветхий завет) жители Ниневии, осужденные богом на смерть за свои злодеяния («Еще сорок дней — и Ниневия будет разрушена!»), покаялись, выслушав проповедь Ионы, и страшное наказание было с них снято.
(12) Самодержавие истолковывается Федоровым внеисторически: он вкладывает в него как в готовую, уже существующую форму свое утопически-проективное содержание. Федоров не был защитником реакционного русского самодержавия, хотя открыто и не осуждал его. Его «стоящий в отцов или праотца место» воспитатель, ведущий к совершеннолетию свой народ, самодержец слепых стихий материального мира — представительно-символическая фигура его патриархальной утопии — но имеет ничего общего с реальными лицами царствовавших русских династий. Только в таком проективном, должном смысле самодержавие противопоставляется конституционализму западных демократий.
(13) Иоан. 5, 17.
(14) Федоров рассматривает «Рай» из «Божественной комедии» Данте, представленный поэтом по системе Птолемея девятью небесами, над которыми он помещает Эмпиреи, где царит Вечный Свет троичного божества.
(15) «Римский орел», символ Римской империи, представлен на втором небе рая, небе Меркурия, императором Юстинианом Т. В речи, обращеппой к Данте, гордо превозпосит заслуги империи.

Статьи о регуляции природы*
Под таким названием были напечатаны во втором томе «Философии общего дела». Относятся, очевидно, к последнему периоду творческой деятельности мыслителя (конец 90-х — начало 1900-х гг.). Углубляют и обогащают основную идею философии Федорова.

(1) Гадес — букв, «невидимый» или «делающий невидимыми», уничтожающий людей (греч.); одно из названий бога смерти и подземного царства Плутона.
(2) Франсуа Бланшар (1738–1809) — один из первых воздухоплавателей. В 1785 г. перелетел из Лувра в Кале. Впервые в мире использовал парашют, совершил рекордное для своего времени число полетов на управляемом аэростате (воздушном шаре). Погиб во время одного из полетов. Шарль — см. прим. 70 к III части «Записки». Мифические предшественники — Дедал и Икар.
(3) Федоров критикует учение Канта об априорности пространства и времени, изложенное им в «Критике чистого разума» (в разделе «Трансцендентальная эстетика»).
(4) Федоров имеет в виду положение Канта о «паралогизмах чистого разума» и конкретно — «Опровержение мендельсоновского доказательств постоянства души» в «Критике чистого разума». Для Федорова окончательное разрешение всех спорных теоретических вопросов может дать только практика, полное овладение еще не познанными силами мира.
(5) «Религиозное животное» (лат.).
(6) Федоров раскрывает смысл проекта храма Христа-спасителя, принадлежащего русскому архитектору XIX в. Витбергу.

Статьи критико-философского содержания*
Входят отдельным разделом во второй том «Философии общего дела».

(1) Под зендским мировоззрением Федоров понимает представление о конечной победе добра над злом, выраженное в зороастризме в «Авесте». К нему, по мнению философа, примыкает и славянское жизневоззрение. Им он противопоставляет восточный буддизм, утверждавший, что зло неразрывно сопряжено с жизнью вообще. В языческих верованиях древних германцев отчетливо выражена идея будущей гибели людей и богов, т. е. торжества сил разрушения и небытия. В немецкой философии XIX в., как правило, признается диалектическая необходимость зла (Гегель, Гёте). Кант усматривает «радикальное зло» в непосредственной природе человека. Шопенгауэр, наконец, прямо смыкается с восточным буддизмом, а Ницше с его принципом «по ту сторону добра и зла» утверждает жестокую по отношению к большинству аристократическую мораль «сверхчеловека».
(2) «Кенигеберский путь», т. е. кантовский, или, для Федорова, отвлеченно-философский.
(3) Неточное переложение двух стихов из «Послания ап. Павла к римлянам» (8, 19, 22).
(4) Джон Стюарт Милль (1806–1873) — английский философ-позитивист, продолжатель линии субъективного идеализма и агностицизма, в этике — утилитарист бентамовского типа. Испытал сильное влияние О. Конта.
(5) Этим вопросом Федоров по-своему резюмирует подход к поведению человека, выразившийся прежде всего в работе Канта «Антропология с прагматической точки зрения» (178Ь), в которой на ряде конкретных примеров (скажем, о «хорошем обеде в хорошем обществе») немецкий философ пропагандирует разумную умеренность.
(6) Третья антиномия чистого разума, по Канту, касается вопроса о свободе и необходимости. Тезис: «Для объяснения явлений необходимо еще допустить свободную причинность». Антитезис: «Нет никакой свободы, все совершается в миро только по законам природы».
(7) Тезис четвертой антиномии: «К миру принадлежит или как часть его, или как его причина безусловно необходимая сущность» (иначе говоря, бог). Антитезис: «Нигде нет никакой абсолютно необходимой сущности в мире, ни вне мира — как его причины». Кант разрешает антиномию, относя тезис и антитезис к различным областям: тезис действителен в царство вещей самих по себе, антитезис — в мире природных явлений, подчиненном необходимости.
(8) Первая антиномия Канта касается мира в целом. Тезис ее гласит: «Мир имеет начало во времени и ограничен в пространстве», антитезис: «Мир не имеет начала во времени и границ в пространстве; он бесконечен и во времени и в пространстве». Вывод Канта о том, что и тезис, и антитезис неверны, основан на его представлении о пространстве и времени как об априорных формах чувственности, неприложимых к миру в целом как ноумену.
(9) Вторая антиномия Канта заключается в утверждении, что «всякая сложная субстанция состоит из простых частей» (тезис) и, напротив, что «ни одна сложная вещь в мире но состоит из простых частей» (антитезис).
(10) «Третий разум», эстетический, по Канту, рефлектирующая способность суждения, основным предметом приложения которой являются произведения искусства.
(11) «Трансцендентальная аналитика» — первая часть «Трансцендентальной логики» Канта, исследующая априорные формы рассудочного мышления; в следующей за пей «Трансцендентальной диалектике», второй части «Трансцендентальной логики», рассматриваются априорные идеи чистого разума.
(12) Термины Федорова.
(13) Федоров предлагает свой «проект» истинной «логики Дела», имея в виду конкретно так называемую «Малую логику» Гегеля, входящую в качестве первой части в «Энциклопедию философских наук» (1817). Федоров пользовался ее русским переводом, сделанным в 60-х гг. В. Чижовым.
(14) Маргейнеке Ф. (1780–1846) — профессор теологии в Берлине, первый издатель и редактор «Лекций по философии религии» Гегеля.
(15) «Философия духа» — третья, завершающая часть «Энциклопедии философских наук». В соответствии с принципом диалектической триады здесь выделяются три ступени развития «духа»: субъективный дух (индивидуальное сознание человека), объективный дух (человеческое общество) и абсолютный дух (искусство, религия и философия), причем философия предстает венцом саморазвития и самопознания «абсолютной идеи».
(16) Формула всемирной истории, выраженная Гегелем во введении к «Философии истории».
(17) «Черным Царством» Федоров называет объединенную Германскую империю, милитаристское государство, господствующей силой в котором была военщина, прусское юнкерство. Русско-германские отношения особенно обострились во времена правления Вильгельма II (которого Федоров называет «Черным царем»).
(18) Это знаменитое произведение Ницше, в котором развито представление о «дионисийском» и «аполлоновском» началах бытия и искусства, было издано в 1872 г. Сократ становится у Ницше выразителем рассудочной культуры, тщетно претендующей путем разума дойти до первооснов бытия.
(19) Давиду Штраусу (1808–1874), немецкому философу-младогегельянцу, рассматривавшему евангельские предания как мифы и проповедовавшему вслед за Фейербахом пантеистическую религию в своих сочинениях «Жизнь Иисуса, критически переработанная» (1835–1836) и «Старая и новая вера» (1872), Ницше посвятил первую часть своих «Несвоевременных рассуждений» (1873–1876).
(20) Франко-прусская война способствовала разгрому папства как светской державы. Через два месяца после принятия 18 июля 1870 г. на соборе в Ватикане (I Ватиканский) догмата о папской непогрешимости Франция в связи с началом войны вывела свои войска из Рима, куда вошла армия Гарибальди, объявившая Рим столицей Италии Папа Пий IX в знак протеста против своего нового положения, определенного «законами о гарантиях», заключил себя в Ватикане в качестве «узника», рассылавшего проклятия своим недругам.
(21) В этой части «Несвоевременных размышлений» Ницше противопоставляет «неисторическое», живую, инстинктивную силу настоящего, «истории» как совокупности всех бывших событий и знаний. Следующие две части работы («Шопенгауэр как воспитатель» и «Ричард Вагнер в Байрете») открывают основной источник влияния на мысль Ницше первого периода его творчества.
(22) Работа «Странник и его тень» и следующий за ней сборник афоризмов «Человеческое, слишком человеческое» (1876–1877) написаны во второй период философского развития Ницше, отмеченный влиянием естествознания и философии позитивизма и утилитаризма. Сократ представляется ему теперь уже подлинным созидателем культуры.
(23) В своих работах «Утренняя заря» (1880–1881) и «Веселая паука» (1881–1882) Ницше отходит от позитивизма и намечает основы «философии будущего». Третий период его творчества ознаменован разработкой учения о «воле к власти», «вечном возвращении», «сверхчеловеке» («Так говорил Заратустра», 1883–1884; «По ту сторону добра и зла», 1886; «Антихрист», 1888; «Воля к власти», 1889, и др.).
(24) Выражение французского исследователя А. Фуллье (Fouillé), взятое из его книги «Ницше и имморализм» («Nietzsche et l'immoralisme»): «между бесконечным становлением и бесконечным возвращением». Сформулировано им по поводу идеи «вечного возвращения», неизбежности возвращения к жизни прежде бывших существ в силу повторяемости всех процессов и явлений. Такая пассивная «метафизика» в вопросе о восстановлении жизни была глубоко чужда Федорову.
(25) Цитата из произведения Ницше «Так говорил Заратустра», выражающая стремление к активности воли в деле созидания «сверхчеловека» — стремление, приходящее в неразрешимое противоречие с теорией «невольного» «вечного возвращения».
(26) «Возвращение» (франц.).
(27) «Становление» (франц.).
(28) См. прим. 66 к III части «Записки».
(29) «Ницше против Вагнера» (1888).
(30) «da capo» — «сначала» (итал.) — музык. термин, указание повторить пьесу.
(31) «порочный круг — Бог» (лат.), слова Ницше.
(32) «Любовь к року» (лат.), «ненависть к року» (лат.).

Статьи об искусстве*
В настоящем издании публикуются небольшие статьи из серии работ об искусстве, собранных во II томе «Философии общего дела», где они составляют полный свод эстетических взглядов Федорова — от теории происхождения искусства до проекта будущего его развития.

(1) Федоров имеет в виду обыденные храмы, которые строились за день-два обычно в память об избавлении от общего народного несчастья (чумы, войны и т. д.).

Музей, его смысл и назначение*
Публикуемая статья посвящена музею, одному из основных понятий федоровской утопии идеального общества. Идея музея раскрывается мыслителем на имеющихся образцах, чтобы затем вместить богатое проективное содержание. Музей у Федорова понимается самым широким образом: это все то, что хранит материализованную память прошлого. В конечном итоге вся опредмеченная деятельность человечества есть уже реальный или потенциальный экспонат такого музея. Но музей, по Федорову, получит свое истинное значение лишь тогда, когда перейдет к делу реального восстановления жизни. Особый вклад в «общее дело» музей должен осуществить через изучение причин неродственности, небратства и их устранение. Федоровский музей — это по существу вселенская «церковь» его религии «общего дела», призванная восстановить братскую связь всех людей. Печатается первая часть работы, представляющая собой законченное выражение мысли Федорова.

(1) Гномон — астрономический инструмент, служивший для определения высоты солнца и направления истинного меридиана. Изобретение его принадлежит Анаксимену (см. ниже прим. 3), одному из философов ионийской школы — стихийно-материалистического направления, развивавшегося в ионийских колониях Греции в VI–IV вв. до н. э. Ее родоначальником был Фалес (ок. 625–547 до н. э.). Первоосновой всех вещей считал воду.
(2) Анаксимандр (ок. 610–546 до и. э.) — ученик Фалеса. Первоначалом всех вещей считал апейрон, вечную неопределенную материю.
(3) Анаксимен (ок. 585 — ок. 525 до н. э.) — ученик Анаксимаидра.
(4) «право на существование, разумное основание» (франц.).
(5) Аполлоний Тианский (I в.) — главный представитель неопифагореизма, противник христианства. Основал в Эфесе пифагорейскую школу, названную им «музеем».

Из неопубликованного*
В отличие от работ, вошедших в первые два тома сочинений Федорова, «Материалы к третьему тому» отличаются особой полемичностью и вместе с тем лично-биографическим характером. Это и понятно, поскольку в основном здесь письма Федорова, а также статьи, отражающие тот духовный спор-диалог, который он вел с рядом знаменитых деятелей своего времени, и прежде всего с Ф. М. Достоевским, Л. Н. Толстым и В. С. Соловьевым. Отдельный раздел составляют сочинения, которые можно объединить под общим названием «отечествоведения»: статьи и письма о Кремле, об обыденных храмах, изучении местной истории, о значении Памира и т. д. Своеобразны работы литературно-эстетического характера: таковы статьи о «Мертвых душах», о романе Беллами «Через сто лет», исследование православного календаря, который Федоров этически переосмыслил в духе своего учения, и др.

Что такое добро?*
Значительное место среди «Материалов к третьему тому» занимают статьи и письма, посвященные критике того периода деятельности Толстого, когда он, по словам Федорова, стал «превращаться из великого писателя в плохого философа». Толстого и Федорова связывали сложные отношения: близость мировоззрения и обмен идеями в 80-е гг. и резкий разрыв, инициатором которого был Федоров. Однако до конца жизни Толстой сохранил не только чувство глубокого восхищения личностью и деятельностью Федорова, но и интерес к его учению. Резкость федоровской критики была обусловлена глубоко неравнодушным, страстно заинтересованным отношением к личности и творчеству Толстого. Высоко оценивая Толстого как художника, Федоров решительно не принимал его религиозного учения, особенно проповеди «недеяния», т. е. непротивления.
В июле 1898 г. Федоров посылает из Воронежа В. Л. Кожевникову два больших письма, составивших две части статьи «Что такое добро?». Машинописная копия ее хранится в папке писем. Автограф отсутствует. Название статьи, возможно, дано Кожевниковым. Печатается с небольшими сокращениями.
Отношение к искусству было той областью мировоззрения, где взгляды Толстого и Федорова сближались. В статье «„Фауст“ Гёте и народная легенда о Фаусте» Федоров высказывает мысли, совпадающие с положениями толстовского трактата об искусстве. Тут и противопоставление «господского» искусства народному творчеству, и взгляд на «секуляризацию» искусства в эпоху Возрождения как на пагубный процесс отъединения от всенародного искусства, и утверждение искусства высокоэтического, служащего высшей («религиозной»), объединяющей все человечество цели. Однако сама эта цель понимается Толстым и Федоровым по-разному. Анализу этого различия посвящена публикуемая статья Федорова. Вторая часть статьи представляет характерную попытку Федорова дать с различных точек зрения определение понятий «человек» и «братство».

(1) «Оправдание добра» (1897) — трактат по этике В. С. Соловьева, положительную часть которого Федоров считает недостаточной.
(2) «Что такое искусство?» — эстетический трактат Л. Н. Толстого, впервые напечатанный в журнале «Вопросы философии и психологии», 1897, кн. 5, и 1898, кн. 1. Федоров был знаком со взглядами Толстого на искусство еще задолго до публикации трактата из устных бесед с ним в конце 80-х гг.
(3) В целом ряде статей, вошедших во II и III тома «Философии общего дела», Федоров вскрывает главную слабость толстовского учения, заключающуюся, по его мнению, в отсутствии четкой целевой направленности, созидательного идеала. Толстовское учение, считает он, по сути своей отрицательно: оно учит лишь тому, чего не надо делать.
(4) Имеется в виду проект Федорова о превращении армии в естествоиспытательную силу, об использовании взрывчатых веществ с целью метеорологической регуляции, проект, с которым был хорошо знаком Толстой.
(5) Органотерапией стал называться новый метод лечения препаратами из органов животных, начало которому было положено опытами Броун-Секара, французского физиолога (1817–1894), добивавшегося омоложения человеческого организма. Федоров понимает гистотерапию и органотерапию как «тканетворение», «органосозидание», «сознательно-творческий» процесс регуляции человеческого организма, приводящий к его бессмертию.

Разбор романа Э. Беллами «Оглядываясь назад от 1887 к 2000 году» и трактата Л. Гронленда «Общий очерк кооперативного благосостояния»*
Речь идет о социально-утопическом романе американского писателя Беллами (1850–1898), не только ставшем в конце прошлого века мировой сенсацией, по и породившем в США целое общественное движение, которое ставило своей целью осуществление идей Беллами. В русских переводах конца прошлого — начала нынешнего века печатался под различными названиями: «Через сто лет», «Золотой век», «В 2000 году» и др. В этом произведении Беллами выступил популяризатором идей о кооперации и национализации промышленности, создании единой промышленной армии, которые развивал американский публицист и экономист Л. Гронленд в своем политико-экономическом трактате. Федоров вскрывает пошлость теорий буржуазного прогресса, расцветших на пороге общества потребления, которое утвердилось на Западе в XX в. Его будущие контуры были ясны русскому мыслителю, о чем свидетельствует публикуемый разбор романа Беллами, в котором тот восторженно рисовал идеальное общество 2000 года, венец «прогресса». Для Федорова если это и «рай на земле», то рай мещанский, общество, стремящееся накормить своих членов, неустанно развлекать их.

(1) Сюжет у Беллами следующий: герой романа Юлиан Вест, страдающий бессонницей, прибегает к помощи гипнотизера. Сон оказывается летаргическим. Вест случайно остается в целости и сохранности в течение длительного времени. Его считают погибшим. Героя откапывают и «воскрешают» через 113 лет, в 2000 году. За это время экономический строй, система воспитания, управления, весь уклад жизни общества радикально изменились (в духе рецептов Гронленда). Роман представляет собой подробное описание этого нового «золотого века».
(2) Имеется в виду важная деталь уклада жизни нового общества. Все его члены, кроме немногих людей творческого труда, после окончания курса образования обязаны пройти 24-летнюю службу в трудовой армии, где они избирают себе занятие по желанию.
(3) В романе Беллами все члены общества, окончив службу, с 45-летнего возраста освобождаются от всякого государственного надзора, предоставляются самим себе и получают возможность заниматься науками и искусствами или просто предаваться разнообразным развлечениям.
(4) Цитируется издание: Э. Беллами. Через сто лет. Пер, Ф. Зинина. СПб., 1891, с. 191.
(5) Федоров справедливо называет Президента «опекупом» общества. Ср.: «…В выдвинутой Беллами государственно-правовой концепции демократии старая теория полицейских функций государства сливается со всеобъемлющим учением об опеке» (В. Л. Паррингтон. Основные течения американской мысли, Т.П. М., 1963, с. 386).
(6) Основным стимулом для работы в промышленной армии является общественная слава, почет, продвижение по иерархическим ступеням армии.
(7) См. разговор героя с его «воскресителем» — доктором на с. 194: «У нас теперь нет тюрем. Все случаи атавизма лечатся в госпиталях». Федорова возмутило приложение к преступным действиям слова «атавизм», означающего «проявление в элементарной степени какой-нибудь черты далекого предка».
(8) Имеется в виду забвение жителями 2000 года того факта, что на перегной для их «гармонии» пошли неисчислимые прошедшие поколения.
(9) Тексту издания 1891 г. предпослана иллюстрация, изображающая гипнотизера, производящего пассы над лежащим героем.
(10) См. выше прим. 5 к статье «Что такое добро?».
(11) Имеется в виду сон героя, в котором он опять очутился в XIX столетии. Перед ним предстает зрелище «гнойной массы человеческого несчастья», толп бедняков, голос которых звучит отовсюду: «Что ты сделал с твоим братом, Авель?» (с. 306). Так миф об убийстве Каином Авеля радикально перетолковывается Беллами: Авель — представитель богатого класса, Каин — бедного; Авель — счастливый обладатель наследства, который, лишив брата средств к существованию, тем самым — остается додумать читателю — вынудит в свое время Каина убить своего брата как узурпатора. Представляя миф о первом убийстве, первом зле как метафору социального неравенства, Беллами, по мысли Федорова, не понимает всей глубины небратства, заключающегося в природном законе вытеснения, не видит подлинного истока зла, заключающегося в лишении жизни, в смерти.
(12) Федоров цитирует в своем переводе издание трактата Гронленда на английском языке «The Cooperative commonwealth in its outlines» (1884).
(13) Новой фантазией на старую тему был назван роман Беллами в сб. «В поисках лучшего будущего» (2 изд., СПб., 1908).

Журналистика, что она есть и чем должна быть*
Новой в истории утопической мысли является поставленная Федоровым задача всеобщего, повсеместного изучения причин «неродственности», «небратства». Познание бесчисленных конкретных проявлений «неродственности» как этап на пути к ее преодолению должно стать, по Федорову, делом буквально всех, в том числе задачей газет и журналов.

Эстетические и философские фрагменты*
Рукописное наследие включает большое количество отдельных фрагментов философского и эстетического содержания, уточняющих и развивающих основные мысли Федорова. Здесь публикуются некоторые из них. Все они, как правило, относятся к последним годам жизни Федорова (начало 1900-х гг.). Нумерация фрагментов и писем принадлежит составителю.

1*
(1) Эстетический кризис в конце XIX — начале XX в., связанный, по мысли Федорова, с осознанием «недостаточности» искусства, с потребностью спасения самой жизни, выразился в различных явлениях — от толстовской критики искусства до более поздних концепций теургического творчества у символистов.
(2) «Критика способности суждения» (1790) — произведение Канта, в котором изложено его эстетическое учение.
(3) Очевидно, имеется в виду сонет, которым открывается ряд стихотворений, посвященных платонической возлюбленной Микеланджело Виттории Колонне. В нем поэт сетует, что способен создавать только мертвые формы, уже таящиеся в самом мраморе, и не в состоянии явить настоящего, живого — в буквальном смысле слова — творчества:

…Мой жалкий гений
Извлечь, любя, способен смерть одну.
(Пер. А. М. Эфроса).

2*
(1) Музей готовит тот высший синтез, в котором в ходе «общего дела» должны примириться искусство и наука. В образной системе понятий Федорова путь к такому синтезу мыслится в соединении храма (синтез всех искусств) с музеем (синтез всех наук вокруг астрономии).

3*
(1) Стихотворение В. С. Соловьева «Родина русской поэзии. По поводу элегии „Сельское кладбище“» было впервые напечатано в журнале «Вестник Европы» в № 11 за 1897 г. Посвящено стихотворению В. А. Жуковского, вольному переводу «Элегии, написанной на сельском кладбище» английского поэта Т. Грея. Первый издатель стихотворения Жуковского Н. М. Каразин.
(2) В одном из писем к Кожевникову Федоров просит прислать ему текст одного из таких причитаний, которое произвело сильнейшее впечатление в детстве на самого Кожевникова. Начиналось оно так:

Привяжу я коня к колоколенке,
Сам ударюсь о сыру-землю:
«Расступися, мать сыра-земля;
Ты раскройся, гробова доска,
Встань, проснися, родна-матушка»
Отрывок представляет собой федоровское толкование загадки сфинкса.

5. [О В. С. Соловьеве]*
Фрагменты, объединенные в этом разделе, взяты из серии незаконченных полемических статей Федорова о В. С. Соловьеве. В основном касаются двух его работ: «Краткой повести об Антихристе» из «Трех разговоров» (1901) и статьи «Лермонтов» («Вестник Европы», 1901, февр.).

6*
Конспективный набросок, отражающий отношение Федорова к ряду западноевропейских философов под углом зрения его идей о «неродственности» и о трудовом созидании «рая», призванном поднять «град земной» до «небесного».

7*
Набросок к сравнению двух произведений — «Исповеди» Августина (354–430) и «Исповеди» Ж. Ж. Руссо (1712–1778).

(1) Вильмен (1790–1870) — французский критик и историк литературы. Цитата взята из его произведения «Tableau de l'éloquence chrétienne au IV siècle». P., 1846.
(2) Soliloquia («Разговоры с самим собой») — произведение Августина в 2-х книгах, построенное в форме беседы со своим разумом; по духу непосредственно предшествует «Исповеди».
(3) Основной принцип новой европейской философии, выраженный в знаменитом «cogito ergo sum» Декарта, русский философ усматривает уже у Августина, предлагая даже выразить его как «fallor ergo sum», т. е. «обманываюсь, следовательно, существую».

8*
Этот отрывок интересен как фактическими данными (о деятелях русской культуры, знакомых с учением «общего дела» или причастных к попыткам его распространения), так и обнажением внутренней диалогической соотнесенности, которая существовала для Федорова между его учением и творческой деятельностью Толстого. Заслуживают внимания и приводимые здесь названия, которые Федоров дает своему учению.

(1) С таким проектом выступил сам Федоров, желая восстановить старинный обычай построения обыденных храмов.
(2) Статья С. С. Слуцкого, знакомого Федорова, излагала этот проект с призывом к денежным пожертвованиям, в ответ на который было немало сочувственных откликов и поступлений различных сумм.
(3) Статья Антония Храповицкого, русского церковного деятеля второй полов. XIX в., точнее, речь, произнесенная им по случаю юбилея Сергия Радонежского, привлекла пристальное внимание Федорова; с ее критическим разбором он обратился в письме к самому Антонию.

9*
Отрывок, относящийся к последнему году жизни Федорова, отражает его мысли в связи с текущими событиями того времени.

(1) Серафим (1760–1833) — монах Саровской пустыни. Привлекал особое внимание Федорова как почитатель воскресения; о нем философ диктует свои последние строки для статьи «Народный святой».
(2) Имеется в виду учение Федорова, начало формирования которого он относит к 1851 г.
(3) Николай Павлович Петерсон — см. прим. 1 к «Письмам к различным лицам».
(4) Владимир Александрович Кожевников — см. прим. 1 к «Письмам к В. А. Кожевникову».
(5) Николай Николаевич Черногубов (1873–1941) — сотрудник Третьяковской галереи, исследователь жизни и творчества А. А. Фета. Был довольно близок к Федорову, оставил небольшое воспоминание о нем. В последние годы жизни Федорова собирал его рукописи, был посредником издательства «Скорпион» в деле предполагавшегося издания сочинений философа. В эти годы Федоров относился к нему настороженно.
(6) Новая, вторая мирная конференция была созвана в Гааго только в 1907 г. Ее решения вместе с постановлениями конференции 1899 г. были оформлены в так называемых «гаагских конвенциях».
(7) Пасхально-Кремлевские вопросы (Кремлевский вопрос) — еще одно символическое название «общего дела».
(8) Манифест 26 февраля 1903 а. («О предначертаниях к усовершенствованию государственного порядка») содержал обещания частичных аграрных реформ, декларировал свободу вероисповедания.
(9) Слова Толстого, высказанные им в беседе с Федоровым, приведены в статье, напечатанной анонимно в газете «Асхабад» (1899, № 2) под названием «О разговоре с Толстым».
(10) В теории «ортобиоза» (гармоничной человеческой жизни), изложенной в работе «Этюды о природе человека» (1903), И. И. Мечников призывал к научному изучению старости и смерти, к созданию геронтологии и танатологии с целью максимального увеличения продолжительности жизни. У долгожителя, по представлению ученого, должен появиться «инстинкт естественной смерти».

Письма*
Через Румянцевскую библиотеку круг знакомых Федорова был достаточно широк, но в регулярной переписке он находился только с двумя своими последователями — Н. П. Петерсоном и В. А. Кожевниковым. Основная часть сохранившихся писем к Петерсону относится к 70-90-м гг. и носит преимущественно деловой характер; обсуждаются общие культурные начинания по развитию русской провинции, изучению малоизвестных исторических, фольклорных документов, работа над рукописями самого Федорова, попытки опубликовать их. Письма к Кожевникову, особенно многочисленные в 90-е и в начале 1900-х гг., касаются более общих, философско-эстетических вопросов, различных сторон учения «общего дела», отражают реакцию Федорова на современные ему наиболее существенные явления мысли и культуры, наконец, позволяют почувствовать душевное состояние мыслителя, не находившего понимания.
Письма к остальным лицам (из них сохранилось два письма к В. С. Соловьеву) Федоров посылал чаще всего через Кожевникова. Прямые эпистолярные обращения Федорова к Л. Н. Толстому неизвестны. Обычно он диктовал мысли, с которыми хотел обратиться к Толстому, друзьям, которые от своего имени отсылали их адресату.
Письма публикуются с некоторыми сокращениями по машинописной копии, хранящейся в архиве Н. П. Петерсона. Письма к Кожевникову выделены в особый раздел и даются в хронологическом порядке. Четыре письма, адресованные различным лицам, объединены под общей рубрикой.

Письма к В. А. Кожевникову*
(1) Кожевников Владимир Александрович (1852–1917) — ученый, философ, поэт. Человек обширнейших знаний, в совершенстве владел восемью языками. Автор многочисленных книг и статей, в том числе двухтомного исследования по буддизму (Петроград, 1916). Однако основной его труд, которому он посвятил более 20 лет, по многостороннему исследованию эпохи «секуляризации» европейской культуры от эпохи Возрождения до XX в. остался в рукописи (более 30 названий). Во время учебы в Московском университете познакомился с Федоровым через библиотеку Румянцевского музея. Поддерживая до самой смерти Федорова близкие отношения с ним, заботился о всех его делах, постоянно старался обнародовать его идеи. Написал ряд стихотворений, вдохновленных федоровским учением. Вместе с Петерсоном взялся за кропотливый труд редактирования сочинений Федорова, причем оба тома были изданы на его средства.
(2) Кондорсе (1743–1794) — писатель, политический деятель, один из родоначальников теории «прогресса», бесконечного совершенствования человечества. В своем сочинении «Эскиз исторической картины развития человеческого духа» утверждал, что в ходе развития общества будет увеличиваться срок жизни человека («если не до бесконечности, то до неопределенной длительности») и даже появится возможность достижения физического бессмертия. Для Федорова бессмертие без воскрешения невозможно ни физически, ни нравственно.
(3) Федоров различает отрицательное и положительное целомудрие. Отрицательное целомудрие, сохранение аскетической девственности, внутренне противоречиво. Посту — отрицательному аскетизму — Федоров противопоставляет творческий процесс воссозидания человеком своего организма из элементарных частиц среды, заменяющий питание; отрицательному целомудрию — претворение бессознательной, «родотворной» энергии в созидательную, творческую энергию воскрешения.
(4) М. М. Троицкий (1835–1899) — русский психолог и философ-позитивист. Один из основателей и первый председатель «Психологического общества» (1885), давшего начало первому в России собственно философскому журналу «Вопросы философии и психологии».
(5) Ф. И. Буслаев (1818–1897) — известный русский филолог и искусствовед. Зная Федорова по Румянцевскому музею, высоко ценил его ученость и подвижническую жизнь. Со слов Троицкого пересказал этот эпизод самому Федорову, позднее описал его в своих «Воспоминаниях».
(6) Л. П. Никифоров (1848–1917) — революционер-народник, переводчик, близкий знакомый Толстого.
(7) Иоанн Кронштадтский — под таким именем в свое время был широко известен Иоанн Ильич Сергиев (1828–1908), протоирей, религиозный писатель. Вокруг его личности и деятельности была создана мистическая, экзальтированная атмосфера, приведшая к созданию секты иоаннитов. «О подражании Христу» — анонимный трактат по наставлению в истинно христианской жизни, предназначенный для монахов. Приписывается Фоме Кемпийскому (1380–1471). Иоасаф-царевич — см. прим. 40 к III части «Записки».
(8) Известная работа Ф. Ницше, в это время появившаяся в русском переводе. Из критических обзоров философии Ницше Федоров особенно ценил книгу Лихтанберже «Философия Ницше», которую читал в оригинале. Русский перевод ее появился в 1901 г.
(9) Речь идет о стихотворении Кожевникова «Призыв», напечатанном в № 84 газеты «Дон» (перепечатано в подстрочном примечании ко II тому «Философии общего дела», с. 146). Имманентное воскрешение умерших силами всеобщего труда, науки и искусства Федоров противопоставляет как мистическому пути, так и различным вариантам концепции нравственного «воскресения» к истинной жизни, к которым он причислял и учение Толстого.
(10) Речь идет о большом стихотворении Кожевникова «Да приидет царствие Твое!», посланном Федорову с посвящением ему в письме 25 марта 1896 г. Второй его вариант был выслан позднее. В нем есть строки:

Скорбей и радостней жилище
Великих дел и счастья снов,
Весь мир — огромное кладбище
Забытых братьев и отцов,
(11) Федоров старается сам, по мере возможности, «соответствовать» требованиям своего учения, точнее, идеалу взаимной «прозрачности», к которому должно стремиться всестороннее психологическое знание и взаимознание людей, объединенных «общим делом». Познав язык соотношений внутреннего — внешнего, прийти к уничтожению их несоответствия, т. е. интегрировать личность, разрешить драматическую антиномию «быть» и «казаться», выйти во всеобщую, родственную «открытость» — это, по Федорову, одна из важных задач на пути нового, «психократического» общественного устройства.
(12) М. М. Стасюлевич (1826–1911) — историк, журналист и общественный деятель. Основатель и в течение 42 лет редактор «Вестника Европы».
(13) По воспоминаниям Кожевникова, Федоров рассказывал, что однажды он спросил Соловьева, почему тот, признавая долг воскрешения, не скажет об этом открыто. Соловьев ответил, что тогда Стасюлевич признал бы его сумасшедшим.
(14) См. прим. 5 к статье «Что такое добро?».
(15) В. Я. Симонов, военный инженер, дал сочувственную оценку статье Федорова «Разоружение», напечатанной анонимно в «Новом времени» 14 октября 1898 г.
(16) Федоров имеет в виду слова: «Иногда Я скажу о каком-либо народе и царстве, что искореню, сокрушу и погублю его; но если народ этот, на который Я это изрек, обратится от своих злых дел, Я отлагаю то зло, которое помыслил сделать ему». Представление об условном характере апокалиптических пророчеств мыслитель обосновывал и ссылками на Библию, на «Книгу пророка Ионы» (см. прим. 11 к статье «Суираморализм»).
(17) Г. Властов — русский исследователь Ветхого и Нового завета второй половины прошлого века. Федоров ссылается на его мнение, высказанное в работе «Священная летопись первых времен мира и человечества» (СПб., 1876–1878).
(18) Эта рукопись Федорова утеряна. По содержанию, очевидно, близка к публикуемой в настоящем издании работе «Выставка 1889 г.». Предполагалось поместить ее в журнале «Вера и разум».
(19) Имеется в виду англо-бурская война 1899–1902 гг.
(20) В 1882 г. Толстой, вместе с Федоровым посетил всероссийскую промышленно-художественную выставку в Москве и но окончании обозрения сказал Федорову, указывая на здание выставки: «Динамитцу бы!» Федорова, при всем его критическом отношении к выставке, возмутил такой культурный «нигилизм» Толстого.
(21) Кожевников редактировал эту статью Федорова. Ему принадлежал и выбор эпиграфов к ней, которые вызвали критику Федорова.
(22) Редакция журнала «Вера и разум», куда была послана Кожевниковым статья Федорова «О всемирной выставке», отклонила ее как «неудобную по некоторому обстоятельству» (обстоятельство, впрочем, не объяснялось).
(23) Определение «харьковская» в данном случае указывает на такой тип «веры и разума», который был явлен В. Н. Каразиным, основателем Харьковского университета. Федоров высоко ценил его за активное отношение к знанию как орудию преобразования жизни. См. прим. 3 к I части «Записки».
(24) «Вопрос этот оставлен без ответа и зачеркнут» — примечание Кожевникова к этому письму.
(25) Речь идет о намерении Петерсона приехать из Ашхабада к Федорову в Москву для окончательной подготовки его рукописей к печати.
(26) Сам Кожевников делает такое примечание к этому письму: «Разумеется, я их отличал; но все большее приближение моих собственных убеждений к церковно-православному побуждало меня признавать неизбежность чудесного элемента в воскресении и невозможность справиться с задачей всемирного воскрешения одними только естественными средствами».
(27) В Новом Иерусалиме Федоров жил некоторое время в 1902 г.
(28) См. выше прим. 1 к 9-му фрагменту.
(29) См. выше прим. 30.
(30) См. выше прим. 5 к 9-му фрагменту.
(31) Л. Ф. Филиппов — журналист, в 1900–1903 гг. редактор литературно-политического журнала «Русское обозрение» консервативного направления.

Письма к различным лицам*
(1) Николай Павлович Петерсон (1844–1919) — выпускник Пензенского дворянского института, учился в Московском университете, в начале 60-х гг. — учитель яснополянских школ Толстого. Участвовал в революционном движении, был членом ишутинского кружка, в 1886 г. привлекался к суду и следствию по делу Каракозова, занимал различные административные должности в провинциальных городах России: Керенске, Воронеже, Ашхабаде и др. С середины 60-х гг. становится последователем федоровского учения. Один из редакторов и посмертных издателей сочинений Федорова. Автор книги об учении Федорова, ряда статей и неопубликованных воспоминаний.
(2) В г. Керенске Пензенской губернии в течение 21 года (с 1869 г.) жил и работал в суде Петерсон. Сюда часто на каникулы в течение всего этого времени приезжал Федоров. Он помогал Петерсону в изучении Керенского края, в частности собирал различные документы в московских книгохранилищах. В Керенске же началось письменное изложение идей Федорова. Одно из них было послано Достоевскому в 1878 г. Ответ Достоевскому, пожелавшему подробнее ознакомиться с глубоко заинтересовавшим его учением Федорова, писался Петерсоном под диктовку Николая Федоровича. Переписанные листы рукописи он отправлял затем в Москву Федорову, тот исправлял, дополнял и опять отсылал Петерсону.
(3) В. С. Соловьев (1853–1900) русский философ, религиозный мыслитель, поэт и публицист, ознакомился с рукописью ответа Достоевскому в начале 1882 г.
(4) Н. Н. Страхов (1828–1896) — философ, теоретик «почвенничества», публицист и литературный критик.
(5) Этот ответ Федорова на последнее, как отмечено Кожевниковым, письмо Соловьева, очевидно, относится к 1892 г.
(6) В своем письме к Федорову Соловьев оправдывался «обстоятельствами публичного свойства» в том, что на заседании Психологического общества 19 октября 1891 г он не сумел прямо выступить с рядом федоровских проектов, как обещал.
(7) Письмо не датировано. Относится, по-видимому, к началу 90-х гг. В. В. Верещагин (1842–1904) — выдающийся русский художник-баталист, которого Федоров ценил за обнажение отвратительного лика войны.
(8) Верещагин был известен и как литератор. Одну из своих брошюр он передал Федорову, с которым был лично знаком.
(9) В споре, когда дело касалось дорогих ему убеждении, Федоров был непримирим, отличаясь особой горячностью, и всегда раскаивался в своей излишней запальчивости, тем более что она противоречила его собственным призывам к устранению всеобщей вражды, представляя пример медленного и незаметного «убийства» друг друга не только делом, но и словом.
(10) Федоров пытался привлечь и Верещагина к осуществлению своего проекта превращения Кремля в музей, и в частности к росписи стен Кремля.
(11) Вашкевич — очевидно, один из знакомых Федорова по Воронежу, куда в конце 90-х гг. он часто приезжал к Петерсону.
(12) См. прим. 15 к письмам к Кожевникову.

Выходные данные
Философское наследие
Том восемьдесят пятый

Николай Федорович ФЕДОРОВ
СОЧИНЕНИЯ

АКАДЕМИЯ НАУК СССР
ИНСТИТУТ ФИЛОСОФИИ
ИЗДАТЕЛЬСТВО «МЫСЛЬ»
РЕДАКЦИЯ ФИЛОСОФСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Общая редакция А. В. ГУЛЫГИ
Вступительная статья, примечания и составление С. Г. СЕМЕНОВОЙ

Заведующая редакцией Л. В. Литвинова
Редакторы А. В. Антонов, В. П. Гайдамака
Младший редактор С. В. Милъская
Оформление художника В. В. Максина
Художественный редактор С. М. Полесицкая
Технический редактор Е. А. Данилова
Корректоры В. С. Фенина, С. С. Новицкая

ИБ № 1644
Сдано в набор 02–09.80. Подписано в печать 11.02.82.
Формат 84 х 108 1/32. Бумага кн. журнальная.
Обыкн. новая гарн. Высокая печать.
Усл. печатных листов 37,49 (с вкл.).
Учетно-издательских листов 39,18 (с вкл.).
Усл. краско-отт. 37, 43.
Тираж 50 000 экз. Заказ № 1509. Цена 2 p. 60 к.

Издательство «Мысль»,
117071. Москва, В-71, Ленинский проспект, 15
Ордена Октябрьской Революции, ордена Трудового Красного Знамени Ленинградское производственно-техническое объединение «Печатный Двор» имени А. М. Горького Союзполиграфпрома при Государственном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли.
197136, Ленинград, П-136, Чкаловский пр., 15

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net 

 

 

 


Сноски. Примечания

1

Ф. М. Достоевский. Письма, т. IV. М., 1959, с. 9.

2

Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч., т. 49. М., 1953, с. 58.

3

М. Горький, Собр. соч. в 30-ти томах, т. 24. М., 1953, с. 454.

4

Цит. по: А. Горностаев. Н. Ф. Федоров. — «Известия», 28 декабря 1928 г.

5

К. Э. Циолковский. Черты из моей жизни. — В кн. К. Э. Циолковский. М., 1939, с. 27.

6

А. А. Гинкен. Идеальный библиотекарь — Николай Федорович Федоров. — «Библиотекарь», 1911, вып. 1, с. 1.

7

П. Я. Покровский (Г. П. Георгиевский). Из воспоминаний о Николае Федоровиче. — «Московские ведомости», 1904, № 23.

8

И. Л. Толстой. Мои воспоминания. М., 1969, с. 190.

9

Б. Бурсов. Личность Достоевского, изд. 2-е. Л, 1979, с. 76,

10

Письма Владимира Сергеевича Соловьева, т, II. СПб., 1909, с. 345.

11

С. П. Бартенев. Николай Федорович Федоров, — «Русский архив», 1909, № 1, с. 122,

12

Необходимо отметить, что название сочинений Федорова «Философия общего дела» принадлежит не самому автору, а Кожевникову. По поводу этого заглавия между двумя издателями развернулся характерный спор. Суть возражений Петерсона изложена в одном из его писем Кожевникову 1904 г.: «Относительно заглавия я согласен с Вами, — нельзя озаглавить Труды, это ничего не выражает, но и Философия дела мне не по душе, едва ли по душе было это название и Николаю Федоровичу, для него было важно самое дело, а не философия, но любомудрие, не любовь лишь к мудрости, что-то бездеятельное, платоническое, а сама мудрость, побуждающая к делу. А потому не лучше ли озаглавить так: „Призыв к делу, к общему и единому делу всех людей, всего рода человеческого в его совокупности!“»

13

Н. Ф. Федоров. Философия общего дела, т. II. М., 1913, с. 178.

14

Н. Ф. Федоров. Философия общего дела, т. II, с. 254.

15

Н. Ф. Федоров, Философия общего дела, т. I, Верный, 1906, с. 401

16

См. В. И. Вернадский. Несколько слов о ноосфере. Биосфера (избранные труды по биогеохимии). М., 1967, с. 353.

17

Н. Ф. Федоров, Философия общего дела, т. II, М., 1913, с. 204

18

См. П. Тейяр де Шарден. Феномен человека. М., 1965.

19

В. И. Вернадский. Биогеохимические очерки. M., 1940, с. 53, 47.

20

H. Ф. Федоров. Философия общего дела, т. I, с. 664.

21

В XX в. исследование этой связи стало уже целым направлением в науке. См. работы выдающегося советского ученого А. Л. Чижевского.

22

Н. Ф. Федоров. Философия общего дела, т. II, с. 253.

23

Н. Ф. Федоров. Философия общего дела, т. I, 1906, с. 631–632.

24

В свое время В. Брюсов, знавший и ценивший идеи Н. Ф. Федорова, писал: «Смерть и воскресение суть естественные феномены, которые она (наука. — С. С.) обязана исследовать и которые она в силах выяснить. Воскрешение есть возможная задача прикладной науки, которую она вправе себе поставить», — О смерти, воскресении и воскрешении (Письмо в ответ на вопрос). — «Вселенское дело», выпуск 1. Одесса, 1914, с. 49.
Современной медицине уже доступно возвращение людей из состояния клинической смерти, тоже своего рода «воскрешение». Не говоря уже о том, что борьба со старением и смертью, борьба за преодоление видового барьера продолжительности жизни людей и за достижение в будущем практического бессмертия, к чему призывал видный советский ученый, президент АН БССР В. Ф. Купревич, в наше время уже становится объектом широкого медико-биологического поиска.

25

Н. Ф. Федоров. Философия общего дела, т. I, с. 126.

26

Н. Ф. Федоров. Материалы к 3-му тому «Философии общего дела». Рукоп. отд. ГБЛ, фонд 657,

27

Г. Флоровский. Пути русского богословия. Париж, 1937, с. 323, 326, 327.

28

Н. Ф. Федоров. Философия общего дела, т. I, с. 407.

29

Н. Ф. Федоров. Философия общего дела, т. II, с. 155.

30

Н. Ф. Федоров. Философия общего дела, т. II, с. 156.

31

Ср. определение философии Шопенгауэра у Т. Манна: «…Это эротическая концепция мира, настойчиво объявляющая пол средоточием воли» (Собр. соч., т. 10. М., 1961, с. 142).

32

Н. Ф. Федоров, Философия общего дела, т. II, с. 156,

33

Н. Ф. Федоров, Философия общего дела, т. II, с. 435

34

А. Белый в своих воспоминаниях о Блоке писал: «Все искания и воплощения возникали проблемою связи Владимира Соловьева и Федорова с философией русской общественной мысли». Дальнейшей задачей, провозглашал он в обычном для символизма стиле, «будет соединение философии Федорова с углубленной проблемой народничества, воскресения народного коллектива как хора, оркестра» («Эпопея». Литературный ежемесячник, под ред. А. Белого. Москва — Берлин, Геликон, 1922, № 2. с. 119).

35

За неимением в русском языке слов, обозначающих эти «современные» понятия и чувства, мы принуждены прибегнуть к помощи речи иностранной; достойно замечания, однако, что понятия и чувства, противоположные депатриации и дефратернизации, свободно находят соответствующие им русские выражения.

36

Можно нередко слышать, что при нынешних условиях жизни, т. е. когда человек может сгореть, утонуть и т. п., бессмертие было бы величайшим бедствием. И говорят это люди, имеющие притязание на философское образование! Даже один из поэтов, поэтов-мыслителей (Лонгфелло), дал этой мысли (т. е. противоречию) художественную форму, не подозревая даже, что жизнь, в нынешние границы поставленная, и бессмертие взаимно исключают друг друга. Вопрос о бессмертии неотделим от вопроса о счастии; только немыслящие люди могут думать, что даже при существовании несчастия человек может быть бессмертным.

37

«Органы человека и их размещение до сих пор не приспособились к вертикальному положению, и особенно у женщин. Смещение матки — очень частая болезнь. Между тем: многие из этих смещений совсем не имели бы места, если бы женщины ходили на четвереньках» («Записки врача Вересаева»). Таким образом, можно сказать, что процесс рождение несвойствен существу, принявшему вертикальное положение.

38

Смерть сыны человеческие узнали в смерти отцов. Поэтому в востании, во взорах, обращенных к небу, выразилось искание средств для оживления. Во взоре, в голосе, в поднятых руках нужно видеть отпевание, т. е. оживление, конечно пока мнимое. Человек есть сын умерших отцов. Здесь не одностороннее эстетическое истолкование бытия, а вместе и этическое. Вертикальное положение, или востание сынов, вызванное смертью отцов, есть положение трагическое. Конечно, можно бы сказать, что трагедия возникла из духа музыки, если музыка есть выражение духа печали об утратах рожденными родивших и особенно о роковом вытеснении сынами отцов. Востав, приняв вертикальное положение, обращаясь к Богу внутренно и внешне, человек или, точнее, сын человеческий делался храмом, жилищем Бога по преимуществу, орудием Его, Бога отцов, воли. «Существует один только храм во вселенной: этот храм есть тело человека» (Новалис). «Истинная скиния есть человек» (Иоан. Златоуст.).

39

Первобытная религия есть соборное востание сынов перед небом, вызванное смертью отцов, и деяние, литургия, т. е. восстановление отцов в виде памятников, совокупность коих и составляет храм. Создав из себя храм, подобие неба, сыны создают и вне себя храм, подобие неба, населяемого умершими отцами. И только после долгого застоя перед храмом — пребывания в язычестве и иудействе — последовало вступление в храм, это внутрихрамовое воскрешение, литургия. Когда же во исполнение заповеди «шедше научите» объединятся все народы, тогда последует выступление из храма и внехрамоеое воскрешение будет мировым воскрешением, действительным.

40

Запад действует подавляющим образом на слабохарактерную или бесхарактерную русскую интеллигенцию, которая в зародыше губит и губила все самостоятельное на Руси и даже зарождаться пе допускает ничему оригинальному, суеверно уверившись в западном совершенстве и русской несостоятельности. Сколько талантов погибло от пьянства благодаря ренегатствующему западничеству и притворному славянофильству!

41

Сравнение тела с храмом, сделанное Христом, кажется искусственным, а между тем ничего нет естественнее этого: первый человек иначе не мог и представить себе вертикального положения с последствиями. В словах Евангелия «В три. дня создам его» (храм) заключается указание на регуляцию внутреннюю, на воссоздание своего тела и тел своих родителей, т. е. заключается указание на воскрешение. Обыденное, или трехдневное, строение храма и трехдневное, или обыденное, воскрешение есть определение жизни каждого человека, пришедшего в меру возраста Христова или приходящего в эту меру, в жизнь, сообразную жизни Христа. Такая жизнь есть переход от страдания, причиняемого смертью отцов, не к покою и бездействию (суббота), а к труду воссоздания тел отцов и чрез то — к воссозданию и своего тела в храм бессмертия.
Уподобление храма телу человека, востающего из земли, находим у одного из величайших представителей итальянского Возрождения, полигистора и теоретика искусства, Леонбаттисты Альберти в его труде «De Architectura».

42

Название второй молодости, т. е. прелость незрелости, для этого возраста гораздо вернее и подходящее.