Автор: Кургинян С.Е.
Газета «Суть Времени» Категория: Метафизическая война
Просмотров: 2862

Отказавшись быть субъектом метафизической войны, вы не обретаете покой, а оказываетесь объектом этой войны.
Когда душа теряет связь с духом, она теряет и способность различать. Она влюбляется во что попало. И разочаровывается так же легко, как и влюбляется. Она шарахается из стороны в сторону под давлением разных манипуляторов и рано или поздно теряет доверие к чему угодно, ибо ей представляется, что кроме манипуляторов и манипуляций нет и не может быть ничего. Она становится жертвой и в качестве таковой способна лишь пугаться и прятаться, прятаться и пугаться. Но её всё равно настигают и подвергают очередным очарованиям и разочарованиям. То есть манипуляциям. В чём же выход? И есть ли в жизни что-то, кроме манипуляций? Есть ли альтернатива этим самым манипуляциям в информационную эпоху, эпоху всевластья мемов?

Территория судьбы
Народ, не принявший петровских яростных инноваций и ушедший в глухую оборону, простил Петру многое за победу над иноземцами, жаждавшими окончательного решения русского вопроса. За выход к морям. За приумноженное державное величие. Но любое величие для народа было лишь средством а) защиты от уничтожения врагом и б) утверждения некоей великой правды. Правда же эта была для народа явным образом антизападной
Большое Сопротивление
Двадцатилетняя десоветизация страны, на которую были потрачены огромные деньги и сделаны гигантские ставки, оказалась провалена полностью. Более того, эта десоветизация, на вызов которой давались маломощные, но крайне важные ответы в просоветской печати и в интернете, привели в итоге к ресоветизации

Судьба гуманизма в XXI столетии
Покидая свой пост, Ельцин сказал Путину: «Берегите Россию». Какую Россию? Что он поручал беречь? Этот болотный дух? Этот болотный фатум? Саму тайну болотного омута?

Судьба гуманизма в XXI столетии
Всё, как в сказке про суп из топора. Нужна высокоэффективная армия, способная отстаивать суверенитет страны. Для этого нужен ВПК. А также здоровые и образованные солдаты. Для ВПК нужны инженеры. Инженерам нужны педагоги. Инженеры ничего не могут обеспечить, если нет науки. А еще армии нужна идеология. А она не сводится к написанию идеологических текстов. Нужна культура, проникнутая этой идеологией...

Судьба гуманизма в XXI столетии
Советские коммунисты вернулись на территорию классического гуманизма, отказавшись от нового гуманизма. Томас Манн понимал это и не мог смириться с тем, что коммунисты совершают эту роковую ошибку

Судьба гуманизма в XXI столетии
Концепция № 2 — это коммунизм как прыжок из царства необходимости в царство свободы. Как преодоление человеком всей и всяческой обусловленности. Как соединение человека с его творческой сущностью, высшей родовой сущностью по Марксу

Судьба гуманизма в XXI столетии
Страна стала тем слабым звеном, начиная с которого силы «ничто» хотят осуществить построение ада на земле. И в этот ад едут поезда моего человечества

Судьба гуманизма в XXI столетии
Понятно, как этот человек может причаститься вина, слиться с богом-вином. Но как этот человек может быть вырван из страдания природного по воле зачем-то услышавшего его и отдельного от природы бога — понять в принципе невозможно 

Судьба гуманизма в XXI столетии
По мне, так нет ничего опаснее доброжелательного презрения к человечеству. Разве недоброжелателен к человечеству Инквизитор? Он-то как раз и доброжелателен. Более того, он обвиняет Христа в недоброжелательности. В том, что Христос принес людям то, что им не по силам

Судьба гуманизма в XXI столетии
Что же все-таки имел в виду Сталин, написав: «Эта штука посильнее, чем «Фауст» Гёте (любовь побеждает смерть)»?

 

 

 

 


 

Территория судьбы


Народ, не принявший петровских яростных инноваций и ушедший в глухую оборону, простил Петру многое за победу над иноземцами, жаждавшими окончательного решения русского вопроса. За выход к морям. За приумноженное державное величие. Но любое величие для народа было лишь средством а) защиты от уничтожения врагом и б) утверждения некоей великой правды. Правда же эта была для народа явным образом антизападной


Метафизическая война
Сергей Кургинян , 23 апреля 2014 г.
опубликовано в №74 от 23 апреля 2014 г.

 

Как оценивает сложившуюся ситуацию президент России Владимир Путин? Я имею в виду не слова Путина, а его действительное отношение к ситуации. И знает ли кто-нибудь, кроме Путина, каково оно — его действительное отношение к этой самой ситуации, острой, как никогда? И знает ли сам Путин, каким будет его отношение к этой ситуации через несколько дней, когда ситуация эта, мягко говоря, дооформится?

Я убежден, что кредо Путина — это ситуационное реагирование. Что Путин когда-то давно определился во всем, что касается и идеологии, и стратегии. Он решил, причем не умозрительно, а всем своим политическим естеством, что для России на нынешнем этапе и идеология, и стратегия являются недопустимой роскошью. Потому что не только идеология, но и стратегия сковывают руки лицам, принимающим решения, загоняют эти решения в определенный коридор и тем самым делают эти решения избыточно предсказуемыми для противника. А Россия в ее постсоветском состоянии не может ничего такого себе позволить.

Что же такое это самое постсоветское состояние?

«Вы не смеете так себя вести! — шипела представительница США в ООН Саманта Пауэр нашему представителю в ООН Виталию Чуркину. — Вы — проигравшая страна!»

Ну вот, наконец-то точки над i расставлены. Проигравшая страна... Слабая региональная страна, опасная для соседей именно своей слабостью... Вот что такое Россия для США и Запада в целом. Запад может лукаво поздравлять Россию с освобождением от коммунистического тоталитарного ига. Но в любой острой ситуации Запад это лукавство сразу отбрасывает. И прямо говорит, что Россия проиграла холодную войну. Что тем самым Беловежские соглашения являются немного смягченным вариантом акта о безоговорочной капитуляции, который подписала Россия как побежденная. И что подлинным содержанием Беловежских соглашений является согласие России на свое расчленение сообразно планам и воззрениям победителя.

В стане победителя, как мы знаем, шли горячие споры по поводу того, надо ли расчленять Россию до конца. Или же надо сохранить Российскую Федерацию как обрубок России, как страну региональную, слабую и находящуюся под неявным внешним управлением.

В 1991 году победила точка зрения тех, кто не хотел расчленять Россию до конца, исходя из своих геополитических представлений. В основе которых было нежелание отдавать российскую территорию Китаю и государствам исламского мира; серьезное беспокойство по поводу ядерного оружия; тревога по поводу возможности русской восстановительной ирреденты (движения за воссоединение отторгнутых и расчлененных территорий с исторической родиной). И, наконец, острейшая тревога по поводу возможности той или иной коммунистической реставрации, за которой должна была бы последовать и реставрация СССР в какой-то его новой модификации.

«Нет уж, — сказали Буш-старший, Бейкер, Кондолиза Райс, Роберт Гейтс и другие не слишком оголтелые консерваторы. — Пусть лучше сохранится подконтрольная нам Российская Федерация, куда будет свезено ядерное оружие. Мы этой самой Федерацией будем управлять и экономически, и политически. Она сама будет оплачивать расчленение большой России. К примеру, держать на плаву Украину — с тем, чтобы та могла проводить воинствующую украинизацию и дерусификацию».

Сказано — сделано. Ельцинская Россия покорно занималась именно этим. И вдобавок брала на себя преступления, необходимые для сдерживания неосоветских реставрационных тенденций. Такие, например, как расстрел Верховного Совета в октябре 1993 года. Представьте себе, что не российские, а американские танки стали бы стрелять по Дому Советов. Вся Россия поднялась бы в единый миг, не правда ли? Ну, а когда тем же самым занимается своя армия и своя власть — дело другое. Опять же своя — ну прямо в доску своя! — либеральная интеллигенция требует, чтобы раздавили неосоветскую гадину, которую она же сама еще недавно именовала демократическим Верховным Советом. И антисоветские настроения в обществе не до конца еще истреблены радикальными реформами. И антикавказские настроения можно подогреть, с ухмылкой обсуждая Хасбулатова. И провокации можно успешно разворачивать, используя наивность всё еще во многом советского общества... Глядишь, и сойдет то, что в ином варианте ни в жисть бы не сошло.

Вот для чего была сохранена ельцинская Россия, она же Российская Федерация. Вот почему победитель не разрезал ее на куски в соответствии с сочиненной когда-то при помощи проамериканских бандеровцев Декларацией о порабощенных народах.

Но в самом страшном сне никому из победителей тогда не могло присниться, что эта недобитая Россия начнет претендовать на нечто большее, нежели жалкое прозябание с постоянной пугливой оглядкой на статус проигравшей страны. И вот вам, пожалуйста... Сначала слабые попытки действовать за рамками этого статуса... Мюнхенская речь Путина... Отпор Грузии в Южной Осетии... Признание независимости Абхазии и Южной Осетии... Но это еще можно было как-то стерпеть.

Впрочем, даже это никто просто так проглатывать не намеревался. И именно отсутствием подобного намерения объясняется попытка победителя осуществить в России зимой 2011–2012 гг. оранжевую революцию, избавившись от надоевшего Путина, пытающегося вывести страну из роли пристыженно-пугливой капитулянтки, готовой сделать всё, что ей прикажет так называемое мировое сообщество.

Сначала разгром на Поклонной горе уверенных в себе российских оранжоидов... А потом — «возмутительное» поведение Путина в Сирии. Такое поведение, которое спустить ну уж никак было нельзя. Ответом на это поведение стал киевский Майдан 2013–2014 гг. Прими Россия этот Майдан как данность, натовские ракеты встали бы рядом с Белгородом и Курском, а Черноморский флот оказался бы выброшенным из Севастополя. Ну, а всё остальное, что называется, дело техники.

Путин, допустивший такой разворот событий, был бы свергнут. А Россия — мягко или жестко расчленена. В полном соответствии с уже упомянутой мною выше Декларацией о порабощенных народах.

Понимая это, Путин отреагировал — ситуативно и достаточно точно. Россия, присоединившая к себе Крым, очевидным образом вышла за рамки, задаваемые позорной капитуляцией, подписанной в Беловежье в 1991 году. Свершилось то, что Джордж Буш-старший, Бейкер и другие не могли себе представить в момент, когда согласились на недорасчленение России.

Ну и как на это должны отреагировать США? Страна невероятно амбициозная и одновременно донельзя изнеженная? Те самые США, которые до предела осторожничают даже с Северной Кореей, страной, неизмеримо более слабой, чем Российская Федерация?

Разве не является высоковероятной реакция США, аналогичная той, которую породили российский отпор Грузии в 2008 году, признание Россией Абхазии и Южной Осетии и так далее? Я убежден, что президент России Владимир Путин считал и, возможно, до сих пор считает высоковероятной именно такую реакцию США на присоединение Крыма к Российской Федерации. Причем эта моя убежденность фактически ни на чем не основана. Ведь нельзя же и впрямь основывать ее на отдельных примирительных высказываниях Путина, на проявленной Путиным публичной заботе о российских либеральных СМИ и так далее.

Всё это очевидным образом подчинено той же логике, что и Женевские четырехсторонние соглашения. Нелепо обвинять фехтовальщика, отступающего на полшага и уклоняющегося от атаки противника, в том, что он позорно бежит с поля боя. Предлагать Западу политический торг можно в двух случаях. Если ты действительно хочешь дорого продать тот или иной товар. Или если ты хочешь чего-то совсем другого, но при этом демонстрируешь добрую волю: «Вот ведь, хотел я продать. И цену предлагал умеренную. Как со мной в ответ обошлись? Ну так и я не лыком шит, знаете ли...»

Мне представляется, что Путин вполне мог бы продать — Западу вообще и США в первую очередь — товар под названием «стабилизация Юго-Востока Украины», если бы покупатель мог заплатить достойную цену. К примеру, признать присоединение Крыма к России, а также согласиться на нейтральный статус оставшейся Украины, на усмирение так называемого «Правого сектора» и так далее. Но, как мы видим, Запад отказывается от любого неунизительного соглашения, основанного на достойной оплате ценного политического товара. Запад в целом и прежде всего США не намерены действовать в сложившейся ситуации по принципу купли-продажи. Или, точнее, единственный товар, который Запад готов купить у России, именуется холодной войной.

Об этом уже прямо сказано и Обамой, и членами его команды, и ведущими американскими СМИ, причем такими, чье мнение значит гораздо больше, чем мнение Обамы.

Ну, и каково же действительное отношение Путина к подобным заявлениям? А также к появлению в Киеве директора ЦРУ Джона Бреннана, а теперь еще и вице-президента США Джо Байдена? Ведь Путин — очень опытный политик, он не может не понимать подлинного смысла этих шагов. Как не может он не понимать значения явно программных статей в «Нью-Йорк Таймс» и других ключевых западных СМИ, где прямо сказано о возвращении США к доктрине Кеннана, то бишь к той самой холодной войне, верой в возможность недопущения которой пронизаны все слова и поступки Путина.

Но, может быть, Путин притворяется, утверждая, что верит в возможность недопущения холодной войны? Всё может быть, читатель. Президент России Владимир Владимирович Путин — человек предельно закрытый. И я никоим образом не претендую на лавры распознавателя его подлинных, тщательно скрываемых оценок происходящего.

Кстати, может быть и другое. То, что Путин прав, утверждая, что можно не допустить холодной войны между Россией и Западом. Путин руководит — когда де-факто, а когда еще и де-юре — российским государством уже 14 лет. За это время он выстроил отношения и с политическим истеблишментом Запада, и с западной элитой. Путин создал множество очевидных и неочевидных инструментов, позволяющих ему вести определенным курсом корабль российской государственности. Сторонний наблюдатель, каковым я, безусловно, являюсь, в принципе не может оценить до конца силу тех неочевидных инструментов (и аргументов), с помощью которых Путин небезуспешно руководит Россией в течение столь долгого срока.

Короче говоря, я не могу привести читателю достаточных аргументов, доказывающих справедливость моего суждения по поводу действительных представлений Путина о сложившейся ситуации. Я не могу это сделать и потому, что любой набор моих аргументов можно оспорить. И потому, что нельзя в газетной статье детально обосновывать справедливость тех или иных моих аргументов... И по многим другим причинам.

Единственное, что я могу, — это сослаться на свой немалый политический опыт, на какую-то свою осведомленность, на политическую и иную интуицию, наконец. И, предоставив читателю полное право не доверять подобным крайне зыбким стихиям, изложить ему свое мнение по столь неочевидному и туманному вопросу, каковым является вопрос о подлинном отношении Путина к происходящему.

Мне представляется это крайне важным сразу по нескольким причинам.

Причина № 1 — глобальная ситуация и впрямь невероятно остра. То, в какую сторону она будет развиваться, не может не волновать читателя. Потому что любой вариант ее развития окажет на читателя самое непосредственное воздействие.

Причина № 2 — все невероятно острые глобальные ситуации взыскуют того или иного смысла. Смысл — это своего рода лекарство, позволяющее выпутаться из острейшей глобальной ситуации с наименьшими издержками. Чем мощнее и глубже смысл, с тем меньшими издержками можно будет разрешить ситуацию. И напротив, полное отсутствие смысла чревато максимальными издержками при разрешении ситуации. А что такое максимальные издержки, мы все понимаем. Речь идет, конечно же, об издержках, порождаемых не холодной, а горячей войной. Причем, не исключено, ядерной. И, право слово, язык не поворачивается называть подобное максимальными издержками при выходе из сложившейся ситуации.

Причина № 3 — проводимый нами социологический опрос, которому мы решили посвятить несколько номеров газеты «Суть времени», имеет, как это ни покажется странным, самое прямое отношение к тому, с какими именно издержками мы выйдем из сложившейся ситуации.

Но об опросе чуть позже.

Сейчас же я перейду от разного рода оговорок к прямому и бездоказательному изложению моего представления о том, каково действительное отношение Владимира Путина к сложившейся ситуации.

Мне представляется, что Путин верит в возможность преодоления сложившейся ситуации без перехода к качественно новому формату отношений между Россией и Западом. Более того, мне представляется, что Путин уверен в такой возможности.

Я не буду гадать по поводу того, каковы сугубо рациональные резоны, в силу которых Путин уверен в возможности такого разрешения ситуации. Мало ли какие резоны по поводу возможности влиять на формат отношений США и Саудовской Аравии существуют у высшей элиты саудовского маломощного государства... Не будет ведь элита обсуждать эти резоны публично. Ну так и я не буду. Тем более что, по моему глубокому убеждению, не эти рациональные резоны лежат в основе действительного представления Путина о ситуации. В основе этого представления лежат не рациональные резоны вообще, а ценности.

Чем чаще с годами Путин говорит о своем прагматизме, тем яснее становится, что прагматизм является лишь внешним слоем путинской политики. А внутренним слоем этой политики являются ценности, достаточно далекие от прагматики. Другое дело, что эти ценности основаны на абсолютности сохранения России как таковой. И на представлении о хрупкости нынешней России, и впрямь в существенной степени являющейся продуктом непрозрачных договоренностей об условиях капитуляции в холодной войне.

Именно поэтому Путин считает необходимым ситуационно реагировать на происходящее. И действовать на основе холодного пренебрежения всем тем, что может связать руки при осуществлении того или иного поворота курса корабля российской государственности. И тем не менее, ценности у Путина есть. И это ценности типичного западника, являющегося в то же время ревнителем величия российского государства. Путин — это такой западник. Средоточием ценностей такого российского западничества, его, говоря образно, Меккой и Мединой, является город Санкт-Петербург. Высшим выражением этой ценностной установки является империя Романовых. Героем, олицетворяющим собой этот дух, является Петр Великий.

Каким именно образом этот имперский романовский дух передается определенным — конечно же, не всем, но многим, — обитателям города Санкт-Петербурга, объяснить достаточно трудно. Тут вообще надо верить в то, что дух есть, что он передается. Что он может, как вирус или как лекарство, прятаться в порах зданий, воде рек, быть разлитым в воздухе и так далее.

Поэтому я предлагаю не вдаваться в подробные обсуждения того, каким именно образом и когда соединился этот дух с далеко не элитным и уж никак не имперским жителем города Ленинграда по фамилии Путин. Как-то вот взял он, этот дух, и вселился, и всё тут.

Гораздо важнее обсудить, что это за дух. И как в нем сочетается великодержавность и западничество.

Запад не всегда был законодателем мировой моды. Презренной и варварской провинцией был этот Запад даже для ислама XI–XII веков, причастного к высокой эллинской культуре и презирающего безграмотность крестоносцев, крайне мало осведомленных по поводу римских корней своей культуры, именующих эти корни сатанинскими, не способных соединиться со своими корнями — в том числе и в силу почти тотальной безграмотности.

Тем более этот Запад не мог быть законодателем моды для Китая той эпохи — этого гиганта, с невероятным высокомерием относившегося к каким-то там западным муравьям.

Г.Кнеллер. Русский царь Петр Первый (1698)

 

Н.Дмитриев-Оренбургский. Въезд Великoго Князя Николая Николаевича в Тырново (1878)

Но начиная с XVII века Запад вдруг стал вызовом для всех тех, кто ранее относился к нему, как к недостойному варвару. Может быть, и тогда отношение к Западу как к недостойному варвару сохранилось. Но этот варвар был признан не только недостойным, но и крайне опасным. Опасность Запада стремительно нарастала. И, наконец, она стала столь велика, что западного варвара пришлось волей-неволей сделать объектом хотя бы для внешнего подражания. Причем подражающие, конечно же, пытались подражать Западу максимально поверхностно. Ну, купить, например, западные пушки, нанять западных инструкторов — и баста. Именно так поступала Османская империя.

Другие же поняли, что подражать надо не столь внешне. Что эти самые чертовы пушки надо научиться производить. И что каким-то таинственным мощным образом позаимствовать что-то у Запада можно, только добавив к западным инструкторам еще и переодевание своих солдат в западные кафтаны, бритье бород у своих бояр, обучение правящего сословия иностранным языкам и прочим иностранным премудростям. Именно так всё было понято Петром Великим. И Петр преуспел. В отличие от османских султанов, которые пытались ограничиться гораздо более внешним заимствованием всего того, что было для них связано с западным могуществом.

Открытым остается один вопрос — зачем осуществил Петр Великий такое, продуктивное с точки зрения военной и геополитической эффективности, но культурно-разрушительное заимствование. Он осуществил его для того, чтобы пожертвовать частью русской идентичности, сохранив сердцевину этой идентичности? Или же он осуществил его для того, чтобы, расправившись с русской идентичностью, превратить Россию в классическую западную державу?

Расправляясь со старообрядцами, которые противопоставляли непрозрачной историософии Петра свою донельзя прозрачную историософию Третьего Рима (она же историософия Московского царства), Петр не посмел или не захотел расправиться с православием. Так не посмел или не захотел? Пресловутое завещание Петра Великого, в котором было предложено, осуществив все необходимые заимствования и укрепившись, повернуться к Западу задницей, — это, скорее всего, фальшивка. Но одно дело — крайняя сомнительность написанного документа, а другое дело — дух империи, созданной Петром.

Каков он был, этот дух? По этому поводу шли яростные споры. Споры длились столетиями. Огромную роль для русской имперской культуры и русской имперской идентичности сыграло то, что Пушкин принял сторону Петра Великого. Причем с высокой степенью определенности. Хотя, с другой стороны, можно ли считать его поэму «Медный всадник» однозначным принятием и самого петровского духа, и всего того, что этот дух породил?

XVIII и XIX века сформировали определенный противоречивый московско-петербургский консенсус. Народ, не принявший петровских яростных инноваций и ушедший в глухую оборону, простил Петру многое за победу над иноземцами, жаждавшими окончательного решения русского вопроса. За выход к морям. За приумноженное державное величие. Но в народной душе оставался вопрос: «Зачем всё это? И что это собой знаменует?» Ведь любое величие для народа было лишь средством а) защиты от уничтожения врагом и б) утверждения некоей великой правды. Правда же эта была для народа явным образом антизападной.

 

Что же касается московской элиты, аристократии Московского царства, не признавшей Романовых до конца, то эта аристократия сохраняла условную верность Романовым лишь постольку, поскольку имела место возможность использования завоеванного ими имперского величия для реализации историософской цели. Каковой для этой элиты, конечно, был крест над Святой Софией.

 

Ради этого креста, олицетворяющего историософскую мечту о достраивании России как нового Восточного Рима, самые разные антиромановские круги готовы были идти на глубокое соглашение с Романовыми. А также с теми группами, которые встали на путь поддержки Романовых и их идеи синтеза западничества с великодержавностью и всего, что из этой идеи вытекало.

Противоречия между западничеством и великодержавностью нарастали. Накапливалась, образно говоря, взрывчатка этих противоречий. Все чувствовали, что взрыв неизбежен. Но никто не знал толком, когда он произойдет. Разрываемая изнутри этим противоречием, Россия то застывала, то начинала бурно развиваться. То побеждала Запад, то была вынуждена перед этим Западом пасовать.

Взрывчатка противоречий сдетонировала в финале так называемых Балканских войн. На эти войны за освобождение братьев-славян от тирании Османской империи с радостью пошли все: и московские ненавидящие Романовых аристократы, и русские ненавидящие царизм революционеры. Все оказались под обаянием мессианской возможности креста над Святой Софией. Эта возможность была куплена большой кровью.

Но тогда, когда русские победители осман, вкусив победы, купленной этой кровью, оказались в одном, последнем шаге от выполнения миссии, им было приказано отступить. Почему надо было отступить, никто не понял. Какие-то западные политики погрозили пальцем России, победившей осман. И российские правители струхнули, предав народ и аристократию, вместе проливавших кровь во имя великой победы и исполнения миссии.

Так что же это за такие правители?

Этот зловещий вопрос встал тогда во весь рост. Он приобрел, по сути, окончательный характер. И было сказано сразу и народом, и аристократией: «Вестимо, что это за правители! Это паскудные Романовы, подлые и коварные! Это посягатели на основы вековечной русской жизни! Это бездушные космополиты, которые крестятся в церквях и одновременно презирают всё, что дорого мессианской русской душе».

Следом за этими словами началось всё то, что началось. Сказавшие эти слова революционеры начали взрывать царей. Сказавший это народ отпал, скрежеща зубами. Крайне сложные и губительные процессы начались в Церкви. И, наконец, московская аристократия приняла окончательное решение. Которое решающим образом определило всё то, что произошло 1917 году.

Вердикт был вынесен. Русские цари с этого момента оказались фактически приговорены. Приговорена оказалась и сама идея западничества в сочетании с великодержавностью. Ничто здесь не могло повлиять на сделанную в определенный момент оценку. Возможно, Николай Второй и не считал себя классическим романовским, петербургским императором, выразителем идеи единства великодержавия и западничества. Но и он сам, и весь его род уже были опознаны именно в этом качестве. И сказано было этому качеству, чтобы оно сгинуло. Ну так оно и сгинуло.

 

Большевики полностью восстановили идею Третьего Рима. Конечно же, они восстановили ее весьма своеобразно. И, конечно же, воинствующий атеизм как одно из слагаемых этого своеобразия породил губительные последствия. Но даже этот атеизм был прощен в определенной степени, потому что большевики с предельной определенностью заявили, что Запад как оплот капитализма глубоко чужд русской душе и русскому духу, является врагом русскости и так далее.

 

То, что Маркс, создавший коммунизм, — это тоже западник, не имело никакого значения. И даже, напротив, имело значение позитивное. Потому что, в конце концов, Россия никогда и не хотела до конца порвать с Западом. Россия не Китай и не Индия. Россия претендует на то, чтобы принести миру подлинную западную правду, правду Византии, искаженную папством.

С методологической точки зрения — что правда «русской Византии», искаженная западным папством, что правда русского коммунизма, искаженного западным капитализмом.

Сомневаясь еще в том, что Ленин и впрямь готов исправить историософские ошибки Романовых, русские увидели в Сталине подлинного исправителя этих ошибок. Столицу в Москву перенес еще Ленин. Но именно Сталин заявил во всеуслышание о построении социализма в отдельно взятой страны, то есть о русской миссии. Сталин восстановил патриаршество, растоптанное Романовыми. И Сталин возглавил войну святой/коммунистической Руси с западным/гитлеровским сатанизмом.

Уйдя, хотя и неявным образом, при Петре от концепции Третьего Рима, Россия при Сталине вернулась к этой концепции полностью. А тут еще и способность создания сильного ВПК, победившего ВПК Европы, и способность создания ядерного оружия. И всё то, что привело после Сталина к нашим победам в космосе. Плюс к тому, что Россия/СССР не просто научилась заимствовать технологии Запада, а заставила Запад копировать и свои технологии, и (что намного важнее) свою систему образования.

Будучи особым триумфом мощнейшего русского «альтернативизма», каковым, по сути, и был коммунизм, триумфом атеистического, но, по сути, святого неовизантийского Красного проекта, СССР своим поражением породил особо жестокий и грубый историософский шок.

Казалось, что всё кончено. Полное и окончательное исчезновение русскости, потерпевшей такое сокрушительное поражение в войне, которая была названа холодной, эта русскость намертво связала с Горбачевым.

С Ельциным была связана капитулянтская остаточная русскость. Мол, разгромили в страшной войне самым чудовищным образом, теперь надо смиряться... И очень долго жить под оккупантом, сообразуясь с тем, что он диктует. О том же самом говорили и московские политики, такие, как Лужков. Именно он сделал расхожим бытовавшее и до него сравнение западной оккупации России после холодной войны и оккупации Руси татаро-монголами. Впрочем, при мне такое сравнение проводил уже последний премьер-министр СССР В. С. Павлов. Мол, татары уже поставили свои шатры в Кремле, а мы всё не понимаем, что надо сообразовываться с новой действительностью. В итоге Валентин Сергеевич отказался с нею сообразовываться, хотя и мог.

Что же касается Ю. М. Лужкова, то задействование командой московского мэра этой же политической метафоры было поливалентным. В ней была и необходимость смиряться перед могуществом оккупанта, как смирялись русские князья перед ордой в определенную эпоху, и возможность отсроченной победы над ордой.

Сам Ельцин, начав с предъявления себя как советского реформатора, перейдя потом на рельсы оформления капитулянтства, в итоге возжелал выступать в роли чуть ли не традиционалистского русского царя. И лукаво заигрывал со всеми претендентами на роль русского монарха, твердо понимая, что монархом-то на самом деле является он.

Впрочем, ни Иваном Грозным (Московская Русь как Третий Рим), ни Петром Великим (петербургская Русь как прозападная империя) Ельцин не стал. И если уж рассматривать всерьез его претензии на роль царя, то речь идет об условной соразмерности Ельцина образу какого-нибудь царя Берендея. На которого он впрямь был похож и ликом, и повадками, и многим другим.

 

Приход Путина был рассмотрен многими с позиций упорядочивания российского капитулянтства. Но это была ошибочная трактовка. Совершившие ошибку олигархи и члены ельцинской семьи дорого за это заплатили впоследствии. На самом деле приход Путина был приходом Петербурга. То есть попыткой воскрешения именно романовского духа, основанного на единстве западничества и великодержавности. С каждым годом правления Путина становилось всё яснее, что это именно так.

 

Но окончательно это стало ясно только после присоединения Крыма. Путин всерьез вознамерился соединить западничество и великодержавие. И — в этом своем намерении — оказался лицом к лицу с западным планом по возврату к холодной войне и окончательному решению русского вопроса.

Петербургская идея и даже петербургский дух, основанные на единстве западничества и великодержавия, очень мощно укоренились в Путине как реально очень осторожном государственном лидере. Они укоренились в его разуме и психике (и чуть ли не в его телесности) настолько мощно, что реальность, олицетворяемая Обамой и прочими, оказалась для Путина на втором месте. На первом же месте прочно утвердилась эта самая укорененность.

Запад стремится не мытьем, так катаньем добить Россию.

Путин яростно защищает Россию от этих происков Запада. И, напротив, стремится к укреплению и расширению российского государства.

Но, оказавшись самым главным врагом Запада, врагом беспредельно ненавидимым, чуть ли не метафизическим, Путин не может отказаться от своего западничества. Он всячески за это западничество держится. Он тем в большей степени за него держится, чем больше обостряются его отношения с Западом. Путин не может поверить, что перед ним стоит трагическая дилемма: или западничество, или великодержавность России, да и российская державность вообще.

«Да пошли вы к черту с вашим «или»! — говорит Путин тем, кто предъявляет ему эту альтернативу. — Нет никакого «или»! Мы будем и западниками, и великодержавниками».

Нанеся Западу смертельный удар присоединением Крыма (ибо действительная концепция западного господства в XXI веке держится на полном контроле Запада над Черным морем), Путин одновременно говорит о том, что новоназначенный генсек НАТО — это отличный мужик, с которым у него хорошие отношения. И обещает восстановить возможности телеканала «Дождь».

Пятая колонна Запада в России вожделеет путинской гибели как заветной мечты, а Путин обласкивает эту пятую колонну. Путинский аппарат пытается ее приручить грубейшими незамысловатыми способами. Мы все лицезрим ту наивную трогательность, с которой это осуществляется.

Я более чем понимаю и ценностную природу, и политическую логичность этих шагов Путина. Мол, «наносим по Западу удар и тут же начинаем гладить его по головке, говорить, что мы пошутили, делать ему уступки, удерживать его от агрессивного прыжка, успокаивать его пятую колонну»...

Уже выступая на Поклонной горе, я мечтал о прекращении споров с Н. К. Сванидзе, сознавая, что продолжение этих споров глубоко бессмысленно, что все задачи, связанные с участием в этом споре, мной уже полностью решены. Но я осознавал и другое. Что сразу после Поклонной горы начнется «медовый месяц» в отношениях между Путиным и западниками. Осознавал я и то, что этот «медовый месяц» продлится недолго, вплоть до нового обострения отношений с Западом. Обострение произошло в связи с «законом Магнитского» и породило ответный удар по Западу в виде «закона Димы Яковлева». Этот удар казался многим неловким и мелким. Но это было совсем не так. Прошу читателя поверить — это было ну совсем, совсем не так. И вот почему.

«Вы унизили США, апеллируя к ядерному оружию», — кричала Саманта Пауэр Виталию Чуркину. Это самое «унизили США» не оценивается в полной мере нашей элитой, думской, в первую очередь. Потому что господствует вера в абсолютный американский цинизм. А для абсолютного циника слово «унизили» — это пустое слово. Американский цинизм неистов и огромен. Но в том-то и штука, что он не абсолютен. Что в теле этого огромного смердящего цинизма есть крупицы своеобразной агрессивной идеальности. И все они укоренены в словосочетании «вы унизили США».

Казалось бы, российской, во многом криминальной элите должна быть понятна связь между словами «унизили» и «опустили». А поскольку американская элита чудовищно криминальна и одновременно преисполнена дичайшего морального пафоса, то для меня в словах «вы унизили США» содержится огромный зловещий смысл. И сколько бы мне ни говорили, что я этот смысл преувеличиваю, я с тактичной вежливостью продолжу отстаивать правоту моей точки зрения.

Да, я не разговариваю с Обамой по телефону. И не пользуюсь аналитическими услугами господина Киссинджера. У меня нет инструментов, позволяющих добиваться чуть ли не любви господина Бжезинского и многого другого. И, наконец, я могу только тактично догадываться о тонких деталях биографии, к примеру, Ангелы Меркель. У Владимира Путина совсем другие возможности. Ему все эти тонкие детали известны от и до. И он этим знанием очень талантливо пользуется.

Пользуется он и разнообразными мотивами, порождающими осторожную, но яростную любовь к России у разного рода американских аналитических гуру.

И всё это делает более весомой оценку Путина, согласно которой Россия долбанет по Западу, как корабль, двигающийся определенным курсом, присоединит Крым и будет двигаться прежним курсом.

Но давайте все-таки спросим себя: «А если это будет не так? Что тогда?»

Россия унизила США в первый раз, пообещав в 2008 году ввод войск ОБСЕ на Кавказ — и тут же решительно от этого отказавшись. (Помните — Миссия Медведев–Саркози?)

Россия унизила США во второй раз, отразив оранжевую революцию 2011–2012 гг. в Москве.

Россия унизила США в третий раз, приняв «закон Димы Яковлева», то есть (прошу внимания!) сказав циничным американцам, с придыханием говорящим о морали, что они не Град на холме, а нация детоубийц. Возможно, Россия хотела сказать что-то другое. Но американцы услышали именно это.

Россия унизила США в четвертый раз в Сирии.

Россия в пятый раз унизила США, присоединив Крым.

 

США — это гниющая, разлагающаяся сверхдержава. Своего рода Рим эпохи Нерона или Диоклетиана. Но это огромной мощи зверь, который не умер, а умирает. Зверю очень хочется прыгнуть. Он даже надеется выздороветь в этом прыжке. Зверю нужна холодная война. И никакие поглаживания зверя по шерсти, никакие причитания «хороший зверь, добрый зверь, любимый зверь», никакие подачки зверю в виде гонораров и бонусов, никакие уступки зверю — не имеют никакого значения.

 

Петербургский сплав великодержавности и западничества, этот особый постсоветский сплав имени Путина, дает трещину. Поверьте мне, он уже дал эту трещину. Историческая заслуга Путина по присоединению Крыма несомненна. Ликовать по поводу этой трещины сегодня может только отпетый негодяй. Всё, что мы можем, — это незамедлительно оформлять холодную войну, вносить в ее бессмыслицу огромные смыслы. Смягчать этим холодную войну, делать ее для нас более победной. Способствовать — через это осмысление и смягчение — устойчивости нашего государства.

Когда нам говорят, что всё это надо делать через написание национальной идеи, то это полная чушь. Ничто написанное не имеет никакого значения. Воскресите всех гениев человечества и заставьте их написать самый блестящий текст — ничего не изменится. Смыслы надо искать в реальности. Да-да, в той ужасной реальности, в которой мы живем. И эти судьбоносные смыслы имеются.

Смысл № 1 — это традиционные ценности. Нынешний Запад отказывается от традиционных ценностей. К каковым, безусловно, относятся ценности не только религиозные. Традиционными теперь являются и ценности классического Модерна.

Россия, как показывает проведенный нами беспрецедентно глубокий опрос, осталась страной традиционных ценностей. Мы знаем теперь, в какой мере она является такой страной. И в какой мере в этом своем качестве она не является частью Запада, который стремительно движется от ценностного Модерна к бесценностному Постмодерну.

Заявив о себе как о западном оплоте традиционных ценностей, подкрепив эту заявку опросом, мы получаем шанс на оптимальное оформление нашего развода с Западом. Шанс на идеологизацию холодной войны. То есть шанс на спасение.

Смысл № 2, тоже глубочайше укорененный в реальности, — это 9 Мая 1945 года. У нас нет другого консенсусного праздника, и это говорит о многом. «Спасибо деду за Победу!» — это почти вся наша ценностная реальность. Ее необходимо дооформить. Ее надо очистить от клеветы и бреда. Бредом является то, что страна победила вопреки Сталину. Простите, так не бывает. Нельзя победить вопреки Верховному Главнокомандующему.

Возвращение Сталину статуса созидателя Великой Победы совершенно не требует восхваления всего и вся. Но этот статус надо вернуть. И лучше всего это сделать прямо 9 мая 2014 года.

Одновременно с этим надо вернуть высокий статус всему советскому. Потому что, как нет победы без Сталина, так нет победы и без советскости.

Вопрос о том, как именно будет возвращаться этот статус — это технологическая частность. Главное, что его надо вернуть.

Одновременно с этим надо выявить предельно черное содержание нацизма, который был побежден 9 мая. Фашистская сила темная, проклятая орда, священная война — эти слова не могут оставаться полупустыми. Им должно быть придано высокое священное содержание.

Придав это содержание, мы просто обязаны адекватным образом оценить пособников нацизма. И не только бандеровцев. Нельзя назвать абсолютным злом Бандеру и при этом требовать сдержанной оценки Власова. Это тот вопрос, в котором воистину или всё, или ничего.

Придавая такое значение 9 мая и выявляя то значение побежденного врага, которое только и может придать такое значение 9 мая, мы должны признать сакральность Советского Союза, его роль святого утеса, о который разбилось воинство врагов рода человеческого — гитлеровских нацистов и их приспешников.

Это потребует от наших традиционных религий определенного мужества. Ибо атеизм СССР является кажущимся препятствием на этом пути. Но религиозные мыслители знают, что для высшей воли кажущийся атеизм может стать опорным средством. Ибо дух дышит там, где хочет.

Соединение указанных смыслов может оформить новую реальность. И одновременно смягчить ее. А также придать ей дополнительную устойчивость. Главное — успеть это сделать.

И в этом — важность того нашего опроса, краткий анализ которого заканчивается в этом номере газеты.

 

Опросы — это оружие. Осуществляя их, мы соединяемся с главным, с реальностью. А победить может только тот, кто соединен с реальностью.

 

Призывы отказаться от опросов вполне сродни призывам отказаться от огнестрельного оружия ради чистоты сабельного или боя с использованием только благородного оружия (каковым часть туземцев, выходивших на бой с армиями Запада, безусловно, считали лук и стрелы). Поразительно, что призывающие к этому мудрецы одновременно славословят Путина, прямо заявившего, что решение о присоединении Крыма было принято на основе соцопросов.

С радостью предоставляю авторам соцопроса возможность со смаком разобрать маразмы наших двусмысленных проповедников идиотско-мракобесной архаики, по странному стечению обстоятельств оказавшихся еще и противниками присоединения Крыма, сторонниками бегства России от Юго-Востока Украины и так далее.

Впрочем, все эти трогательные мелочи/мерзости глубоко вторичны. Первично же другое — необходимость отказаться от укорененного внутри сплава западничества и великодержавности и перейти по определенному мосту на другую сторону «территории судьбы».

Этот мост — традиционные ценности. Возможность перейти по нему определяется тем, что он достаточно прочен. Чему залогом проведенный соцопрос.

Остается всего лишь толкнуть на поворот и собственную судьбу, и судьбу России.

До встречи в СССР! 

 

 


 Большое Сопротивление


Двадцатилетняя десоветизация страны, на которую были потрачены огромные деньги и сделаны гигантские ставки, оказалась провалена полностью. Более того, эта десоветизация, на вызов которой давались маломощные, но крайне важные ответы в просоветской печати и в интернете, привели в итоге к ресоветизации


Метафизическая война
Сергей Кургинян , 17 апреля 2014 г.
опубликовано в №73 от 16 апреля 2014 г.

 

Джордж Фридман — руководитель Strategic Forecasting Inc

Грозные события на Юго-Востоке Украины и наш опрос по поводу традиционных ценностей... Как и чем они связаны? Мы много раз говорили, что «миром правит невещественное». Невещественное — это идеи, концепции, культурные коды... Словом, всё то, что формирует идентичность. Но разве менее важно всё, что происходит в сфере вещественного? В той сфере, где идет мучительное восстановление нашей обороноспособности, где всё чаще полный разброд и шатание заменяются определенными, пусть простейшими, но достаточно своевременными и точными действиями. Разве, к примеру, не важно, как быстро будет укреплен Черноморский флот?

Конечно же, это невероятно важно.

Но в том-то и дело, что сфера невещественного и сфера вещественного прочнейшим образом связаны. Анализ этой связи — и анализ связи нашего соцопроса и событий на Украине... Вот что я считаю крайне необходимым обсудить незамедлительно и серьезно.

Есть такая американская организация — Strategic Forecasting Inc., что в переводе означает «Стратегическое прогнозирование». Эта самая Strategic Forecasting Inc. (сокращенно Stratfor) часто именуется «теневым ЦРУ». Кем именуется? Долгое время Stratfor называли «теневым ЦРУ» разного рода журналы, специализирующиеся на скандальных конспирологических разоблачениях. Наиболее известный из американских журналов, занимавшихся проблемой Stratfor, — Barron’s Magazine.

Одни по этому поводу пожимали плечами. А другие... Наш «Экспериментальный творческий центр» — это тоже центр стратегического прогнозирования. Естественно, мы не могли оставить без внимания Stratfor. И стали следить за тем, реализуются ли его прогнозы. Такое отслеживание можно проводить разными методами. В том числе и количественными.

Через какое-то время выяснилось, что прогнозы Stratfor’а сбываются. Выяснилось и нечто большее — что вначале о тех или иных нововведениях начинает говорить Stratfor, а через какое-то время то же самое, ранее казавшееся невозможным, начинают говорить американские официальные инстанции. В том числе ЦРУ.

Но одно дело — голословные утверждения американских конспирологических журналов, даже подкрепленные такой вот аналитикой, иногда называемой корреляционной. Почему корреляционной? Потому что корреляция — это связь между факторами. Если один из факторов — прогноз, то другой — его осуществимость... Или если один из факторов — заявление Stratfor, а другой — заявление официальных органов, то статистическая связь между такими факторами — это корреляция. И чаще всего наличие корреляции говорит о том, что делающие те или иные заявления организации и впрямь влияют на происходящее. То есть являются своего рода теневыми органами власти.

Ну так вот... Одно дело — любые голословные утверждения... Другое дело — аналитика, пусть даже и корреляционная. А третье дело — прямая оперативная информация.

Ее получили сотрудники знаменитого Джулиана Ассанжа от хакеров, взломавших 24 декабря 2011 года серверы Stratfor, на которых хранилось около 5 миллионов писем за 2004–2011 годы. Что за суперхакеры атаковали Stratfor? Почему они его атаковали? Почему, по сути дела, вся заваруха вокруг знаменитого «Викиликса» началась именно со взлома серверов Stratfor?

Все эти вопросы надо обсуждать отдельно. И не всё тут можно обсуждать — на газетных страницах, да и вообще в открытом режиме.

Для нас здесь важно то, что после разоблачения Ассанжа статус Stratfor уже не подлежит сомнению. После этих разоблачений стало понятно, что Stratfor, основанный в 1996 году в городе Остин, штат Техас, — это не заурядная аналитическая корпорация. И даже не заурядный «частный наемник от разведки». Нет, Stratfor и впрямь является нестандартным и достаточно крупным «делателем теневой политики». Подчеркиваю — Stratfor эту самую теневую политику не только обсуждает и раскрывает. Он ее делает. Причем работая рука об руку со многими официальными ведомствами.

 

Фред Бартон

 

Основатель Stratfor — известный политолог Джордж Фридман, который до сих пор остается бессменным руководителем обсуждаемой мною влиятельной частной спецструктуры. Вторым человеком в Stratfor является вице-президент Фред Бартон, бывший особый агент Службы дипломатической безопасности Госдепартамента США.

Первое место в списке крупнейших транснациональных структур, с которыми работал Stratfor, занимает «Голдман-Сакс». «Голдман-Сакс», с подачи своего исполнительного директора Шиа Моренс, инвестировала в Stratfor солидные суммы. И дело не только в солидности этих сумм, но и в том, что речь идет об открытом инвестировании, так сказать, непрофильной деятельности.

Еще один открытый заказчик работ Stratfor — MF Global. А это один из крупнейших мировых финансовых игроков. Конечно, это не такой гигант, как «Голдман-Сакс». Но установление прямых отношений между одним из крупнейших мировых игроков на рынке фьючерсов, каковым, безусловно, является MF Global, и частной спецструктурой Stratfor, говорит о многом.

Я не собираюсь погружаться в детали и обсуждать подробно всех заказчиков Stratfor. Поэтому, обратив внимание читателя на скандальный контракт Stratfor с «Кока-колой», на участие Stratfor в спецмероприятиях, направленных против лиц, занятых иранским ядерным проектом, на сотрудничество Stratfor с Межведомственным управлением разведки Пакистана и лично с очень известным пакистанским спецслужбистом генералом Хамидом Гюлем, одним из создателей движения «Талибан», я подведу черту под затянувшимся описанием некоей теневой влиятельной американской частной спецслужбы. И перейду к тому, ради чего потрачено столько строк на описание Stratfor.

25 марта 2014 года руководитель Stratfor Джордж Фридман публикует статью «Американская стратегия после Украины: от Эстонии до Азербайджана».

В статье говорится следующее:

«Если Соединенные Штаты откажутся от активных действий, расположенные на российской периферии страны, от Эстонии до Азербайджана, придут к выводу о том, что в условиях, когда Америка самоустранилась, а Европа расколота, им нужно искать компромисс с Москвой. Это приведет к усилению российской власти и откроет двери для распространения влияния России на сам европейский континент. Соединенные Штаты участвовали в трех войнах (в Первой мировой, во Второй мировой и в холодной войне) с целью недопущения гегемонии в регионе. Отказ от активных действий станет возвратом к старой стратегии».

Со стратегической точки зрения тут важна всего одна фраза. Та, в которой сказано о том, что США участвовали в трех войнах (в Первой мировой, во Второй мировой и в холодной войне) с целью недопущения чьей-либо гегемонии в Европе.

Некоторые наивные люди думали, наверное, что США участвовали в Первой мировой войне для того, чтобы поддержать демократических французов и англичан и дать отпор ужасно недемократическим немцам, обуреваемым идеей имперского германского величия и отвергающим ценности подлинной демократии.

А другие наивные люди считали, что США участвовали во Второй мировой войне для того, чтобы дать отпор нацистским негодяям, врагам гуманизма и слугам мирового зла.

А третьи наивные люди считали, что США участвовали в холодной войне для того, чтобы защитить благородные идеалы демократии и прав человека от чудовищного СССР, этакой «империи зла».

Господин Фридман не первый из тех, кто вытирает свои аналитические штиблеты о разного рода благоглупости, написанные ревнителями демократических ценностей. Американская «реалполитик» не с Фридмана началась.

Но, во-первых, Джордж Фридман — фигура очень авторитетная. Он, конечно же, не чета тем, кто в прошлом делал ставку на «реалполитик». Я имею в виду таких корифеев, как Никколо Макиавелли или Отто фон Бисмарк. Джордж Фридман, конечно же, фигура более мелкая, чем Генри Киссинджер, пытающийся и сейчас вносить свою лепту в американскую «реал политик».

Но печальное свойство «реалполитик» состоит в том, что она полностью зависит от ныне действующих, восходящих своих творцов. Генри Киссинджер нисходит. Джордж Фридман восходит. И это первое обстоятельство, на которое следует обратить внимание.

Второе обстоятельство — всё большее обнажение реалполитиканства. В прошлом на такое предельное обнажение были готовы отнюдь не многие. Да и сейчас, конечно, на политической поверхности болтается очень много кривляк, пытающихся прикрыть реальное политическое содержание происходящего теми или иными бойкими и красивыми словесами.

Но в том-то и штука, что словеса эти умирают. Или, точнее, оказываются зернами, падающими на совсем уж неплодоносную почву нашей реальности. Почва реальности всё в большей степени перестает плодоносить — вот в чем штука-то. Плодоносность этой почвы стремительно уменьшается. И виноваты в этом только американцы.

Это они понизили «плодоносность почвы», в которой могли всходить посеянные ими «зерна» слов о высших идеалах, — после своих циничных вторжений в Югославию и Сербию.

Это они почти полностью лишили плодоносности эту почву после чудовищной «арабской весны», провозвестником которой было ничуть не менее чудовищное вторжение в Ирак.

Но то, что они сделали с этой «почвой» на Украине, — это нечто. Спустить с цепей своих бандеровских псов только потому, что вечно колеблющийся Янукович чуть-чуть сместил свои колебания в сторону России... Как для этого надо бояться всего, связанного с выходом России из состояния абсолютной подавленности, порожденного победой США и их союзников в холодной войне! Той третьей войне, которую, если верить Фридману и другим, США вели только для того, чтобы помешать чьей-либо гегемонии в Европе.

Но разве то минимальное сближение Украины с Россией, которое маячило за сдвигом Януковича в российскую сторону, могло стать началом притязаний России на общеевропейскую гегемонию? Любой вменяемый аналитик (а господин Фридман, безусловно, таков) не может не понимать, что Россия не имела никаких шансов на общеевропейскую гегемонию даже в случае полного восстановления всех тех территориальных потерь, которые были ей навязаны в результате победы Запада в холодной войне. А России были именно навязаны абсолютные территориальные потери. В результате холодной войны Россия была де-факто расчленена и в существенной степени оккупирована.

Оккупант, он же расчленитель, воспользовался своей победой для невероятного ограбления и ослабления России. России была навязана модель существования, не совместимая ни с каким державным величием. Такая модель, последовательное осуществление которой могло обернуться только медленной и позорной русской агонией. Россия должна была, следуя этой модели, умереть во сне, умиляясь сладостью снов, пуская пузыри от умиления и так далее.

Что же так напугало господина Фридмана и тех, кто стоит за его спиной? Неужели перспектива подписания шаткого Таможенного союза между Россией и Украиной? Неужели оно могло сдвинуть в гегемонистскую сторону две, скажем честно, полудохлые страны, выстраивающие между собою крайне рыхлые отношения? Да если бы эти две страны соединились даже на унитарной основе, то, продолжая реализовывать модель существования, навязанную им американским оккупантом и расчленителем, они могли бы только похрапывать в унисон, стонать, предсмертно прижимаясь друг к другу.

Так, значит, напугало что-то другое? А ведь напугало что-то до полусмерти. Потому что, повторяю, только так напугавшись, можно было дать отмашку на бандеризацию Украины и показать миру нечто скрываемое. То, о чем мы говорили давно — стремительную ренацификацию Запада. Да-да, всего Запада в целом — и Европы, и США.

Какими-то своими действиями, ничего общего с Таможенным союзом не имеющими, Россия очень встревожила Запад. Но ведь никаких очевидных действий, способных так встревожить Запад, явным образом не было. А значит, были действия неочевидные, нетипичные, неожиданные. И имеющие прямое отношение к отказу России от жизни под западную диктовку. То есть от той модели существования, которая была продиктована расчленителем и оккупантом, планирующим мягкое умерщвление всех расчлененных и оккупированных кусков подлинной и великой России, вошедшей в мировую историю под названием СССР. И под этим названием продлившей свое исторически самобытное бытие после краха Российской империи.

Каковы же эти неочевидные действия России, направленные на преодоление модели бытия, навязанной побежденной стране оккупировавшим ее западным ликвидкомом? Каковы они, эти действия, столь встревожившие западный ликвидком?

И здесь я возвращаюсь к тому вопросу о двух сферах, с которого начал эту статью. Сопротивление России может быть Большим Сопротивлением, только если оно осуществляется одновременно в сферах невещественного и вещественного.

Западный ликвидком обеспокоило то, что действия России, осуществляемые в сфере невещественного, явным образом оказались Сопротивлением, причем таким, которое стало частью Большого Сопротивления.

Разве не Сопротивлением, причем абсолютно неожиданным и вызвавшим колоссальное беспокойство ликвидкома, были голосования на передачах «Суд времени» и «Исторический процесс»? Те голосования, абсолютная достоверность которых была подтверждена двумя первыми опросами нашего АКСИО?

Конечно же, эти голосования были таким Сопротивлением, реализуемым в главной сфере невещественного — в сфере под названием идентичность.

Двадцатилетняя десоветизация страны, на которую были потрачены огромные деньги и сделаны гигантские ставки, оказалась провалена полностью. Более того, эта десоветизация, на вызов которой давались маломощные, но крайне важные ответы в просоветской печати и в интернете, привели в итоге к ресоветизации.

Степень встревоженности ликвидкома этим парадоксальным обстоятельством подтверждается лихорадочными новыми действиями по десоветизации, которые России продиктовала ПАСЕ. И которые были приняты к исполнению печально памятной комиссией по правам человека при бывшем президенте РФ Д. Медведеве (она же комиссия Федотова–Караганова).

Но глупые и судорожные телодвижения ликвидкома, они же «благородные деяния Федотова–Караганова», были жалкими и контрпродуктивными. Столь же жалкими и контрпродуктивными являются и все сопутствующие телодвижения ликвидкома, осуществлявшиеся господином Гельманом, госпожой Прохоровой, госпожой Гениевой и так далее.

После описанных мною выше телодвижений в сфере невещественного произошли и иные телодвижения. В сфере, так сказать, донельзя вещественной. То есть на Поклонной горе. Связь между одним и другим очевидна для любого аналитически мыслящего человека.

Что же касается ликвидкома, то он попробовал по причине явного провала фронтальной атаки зайти с флангов и попытаться восстановить свои позиции за счет войны на фронте традиционных ценностей. Но и здесь ему был дан сокрушительный отпор. Серии митингов, сбор подписей в защиту традиционных ценностей... А затем — крайне разъяривший ликвидком «закон Димы Яковлева» и совещание в Колонном зале, организованное «Сутью времени». Совещание, породившее «Родительское Всероссийское Сопротивление» и ставшее переломным моментом во всем, что касается попыток ликвидкома вернуть Россию в рамки безвыходной и тупой модели «слепого, рабского подражания» Западу, подражания тому худшему, что несет современный Запад. Подражания, несовместимого с восстановлением нашей исторической идентичности.

Я понимаю, что историю выхода России из комы, порожденной крахом СССР, можно было бы начать с более ранних событий — с Приднестровья, которое удалось отстоять в самые тяжкие годы гайдаровских реформ и ельцинско-козыревского уступничества. Или с отпора Грузии в 2008 году. Но я здесь сознательно обсуждаю только то, что касается активного замыкания невещественной и вещественной сферы. Потому что только в рамках такого замыкания Сопротивление становится системным, а значит, по-настоящему опасным для ликвидкома.

Итак, вначале робкие попытки русского просыпания, осуществляемые в сфере невещественного... Потом — фиаско оранжевых революционеров в России. То есть замыкание невещественного и вещественного аспектов русского исторического бытия. Именно в этом ряду стоят Таможенный и Евразийский союзы. Повторяю, ликвидком по-настоящему встревожило именно это замыкание. Он, этот самый иноземный ликвидком, в отличие от многих в России, осознал единство этих телодвижений России в сфере невещественного и вещественного. А именно такое единство телодвижений в двух этих сферах и представляет собой подлинное Сопротивление.

Я убежден, читатель, что отпор ликвидкому в сфере защиты традиционных ценностей, то есть в сфере невещественного, и отпор ликвидкому в Сирии (куда как вещественный и, по сути, даже геополитический) — это звенья одной цепи. И что такие аналитики, как Фридман, это прекрасно понимают.

Итак, Запад осознал, что он находится в непосредственной близости от стратегического проигрыша, порожденного несостоятельностью его проекта русского умирания во сне.

Запад осознал, что он не может парализовать движение России в двух сферах — невещественной и вещественной...

Запад осознал, что он не может разорвать стратегическую коммуникацию, обеспечивающую единство действия в двух этих сферах...

Запад, наконец, осознал, что он не может даже сдержать скорость неожиданного для него русского просыпания.

Осознав всё это, Запад призвал вскормленных им бандеровских неонацистских псов и развязал украинское неописуемое беззаконие.

Ответом на это стало присоединение Крыма и Сопротивление Юго-Востока Украины.

Таков ответ в невероятно важной для нас сфере вещественного. А в сфере невещественного?

Когда и каким образом мы оформим этот ответ в сфере невещественного с неотвратимой и глобально значимой продуктивностью? И не является ли важнейшим слагаемым этого оформления наш соцопрос, обнажающий сопротивленческую суть реального современного российского общества, несломленность этого общества, подвергнутого неслыханной детрадиционализации, сопоставимой только с десоветизацией?

Единство двух сфер: невещественной (культурно-исторической) и вещественной (геополитической, геостратегической и так далее) — вот что для нас важнее всего.

Участвуя в процессах на Украине, давая отпор сторонникам бандеровцев в Москве, мы более всего должны трудиться на ниве согласования этих двух сфер, укрепления их взаимозависимости и дооформления нашей идентичности. Потому что когда она оформится полностью, и когда это оформление найдет реальное подкрепление в таких действиях, как присоединение Крыма, — ликвидком провалится окончательно.

Подчеркиваю — он окончательно провалится тогда и только тогда. Пока об этом говорить рано. Пока такие господа, как Фридман, справедливо утверждая, что «Российская Федерация сегодня намного слабее, чем был Советский Союз в свои лучшие годы», вынашивают новый план войны с Россией. И называют этот план, предложенный в 20-е годы поляком Йозефом Пилсудским, «междуморьем». В двух словах, они пытаются создать военный блок, еще более агрессивный, чем НАТО. И с помощью нового мощного русофобского кулака, лишь малой частью которого должны стать бандеровцы, добить проснувшуюся Россию.

Они справедливо заявляют, что пока у России сил немного. Что ж, значит, эти силы должны стремительно нарастать. А сделать это можно только за счет еще более мощных и согласованных действий в двух сферах — невещественной и вещественной. Такие согласованные действия и есть Большое Сопротивление.

Ради его успеха мы проводим и соцопросы, и марши.

Ради его успеха мы создаем и Школу Высших Смыслов, и Дружину Сути.

Ради его успеха мы разрабатываем новую идеологию и защищаем традиционные ценности.

Большое Сопротивление... Его крайне важным, а, возможно, и ключевым слагаемым является соцопрос, посвященный традиционным ценностям. Вот почему мы продолжаем подробнейшим образом знакомить читателями с его результатами. А также обсуждать сопутствующие вопросы. Например, вопрос о том, как этот соцопрос связан с нашим противодействием бандеровцам на Украине. А также вопрос о том, почему по поводу нашего соцопроса осуществляется, мягко говоря, странная и на самом деле весьма показательная диффамационная деятельность.

Чья это деятельность? Какова ее подлинная направленность? Почему осуществляющие ее псевдопатриотические силы проводят параллельно сначала кампанию против присоединения Крыма к России, а затем кампанию за разрыв отношений между русским и украинским народами? И всё это под видом почвенности и патриотизма.

Крайне важно осознать целостность и неразрывность связи разнокачественных слагаемых Большого Сопротивления. Потому что только эта целостность способна сокрушить планы Фридмана и компании и возвратить нам нашу великую Родину.

До встречи в СССР!

 

 


Судьба гуманизма в XXI столетии


Покидая свой пост, Ельцин сказал Путину: «Берегите Россию». Какую Россию? Что он поручал беречь? Этот болотный дух? Этот болотный фатум? Саму тайну болотного омута?


Метафизическая война
Сергей Кургинян , 26 марта 2014 г.
опубликовано в №70 от 26 марта 2014 г

 

М.Врубель. Пан (1899)

Покидая свой пост, Ельцин сказал Путину: «Берегите Россию». Какую Россию?

Будучи кандидатом в члены Политбюро ЦК КПСС, сначала первым секретарем ключевого для ВПК Свердловского обкома, а потом еще и первым секретарем Московского городского комитета партии, Ельцин сделал всё возможное для того, чтобы дискредитировать Советский Союз. Он оформил союз разнокачественных антисоветских сил: либеральных, центристских, монархических и нацистских. И вывел всё советское за рамку общественного договора (или точнее — договора элит), на основе которого оказалось построено принципиально новое государство под названием Российская Федерация.

При этом, конечно же, Ельцин почтительно раскланивался перед той Российской империей, на обломках которой был построен СССР. Да, раскланивался, но и не более того. Осмысливая в марте 2014 года, после присоединения Крыма к Российской Федерации, постсоветскую историю и постсоветскую государственность, необходимо оговаривать — и проговаривать — даже самое очевидное. Например, то, что никакого реального отношения к той империи Российская Федерация иметь не могла. Слишком много воды утекло. Можно восстановить форму: кадетские корпуса, институты благородных девиц. Но нельзя восстановить содержание, ибо утерян дух. И все созданные структуры заполонит тот реальный — криминально-потребительский — дух, которым было пронизано ельцинское общество. А значит, и ельцинское государство. А значит, в институтах благородных девиц будут соответствующие девицы, в кадетских корпусах... Короче говоря, всё настолько ясно и настолько уныло, что не хочется давать развернутых описаний того, почему Российская Федерация не является новой ипостасью Российской империи.

Почему-почему? Потому, что кончается на у...

 

 Связанные материалы: 

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

 


Судьба гуманизма в XXI столетии


Всё, как в сказке про суп из топора. Нужна высокоэффективная армия, способная отстаивать суверенитет страны. Для этого нужен ВПК. А также здоровые и образованные солдаты. Для ВПК нужны инженеры. Инженерам нужны педагоги. Инженеры ничего не могут обеспечить, если нет науки. А еще армии нужна идеология. А она не сводится к написанию идеологических текстов. Нужна культура, проникнутая этой идеологией...


Метафизическая война
Сергей Кургинян , 12 марта 2014 г.
опубликовано в №68 от 12 марта 2014 г.

 

Самохвалов А.Н. Иллюстрация к комедии «Горе от ума» (1935)

«Новый Карибский кризис», — сказал по поводу крымских и общеукраинских событий один профессиональный и осведомленный зарубежный аналитик, с которым мы знакомы уже более двадцати лет.

А его не менее умный и компетентный (и опять же зарубежный) коллега добавил: «Тогда было две сверхдержавы. Были две идеологии, два типа общества. Тогда хотя бы понятно было, вокруг чего разворачивается конфликт. А теперь?»

Вначале насчет параллели с Карибским кризисом. Мне она представляется вполне допустимой. И впрямь, по ряду вполне конкретных параметров (степень отмобилизованности войск вообще, в том числе и ракетно-ядерных, уровень разогретости ситуации и так далее) можно сопоставлять происходящее с тем, что происходило в те далекие годы.

А теперь по поводу того, вокруг чего разворачивается нынешний конфликт. Является ли он только конфликтом интересов, конфликтом амбиций — или же имеет место нечто гораздо более масштабное? Согласитесь, всегда очень трудно отвечать на этот вопрос. Историки, философы столетиями спорят о подлинной природе того или иного конфликта. И всегда находятся желающие пожать плечами и сказать: «Помилуйте! Какие там интересы? Какие смыслы? Просто такой-то и такой-то встали не с той ноги!»

И ведь не всегда подобное утверждают неумные пошляки. Иногда и крупнейшие мыслители исповедуют этот подход, основанный на низведении всего происходящего к тем или иным мелочам. Лев Толстой, например, — великий мыслитель. Но ему очень хотелось втиснуть историю в некую схему, в рамках которой не очень крупные люди, почему-то выдвинутые на роль героев, действуют, руководствуясь своими не очень крупными мотивами. Сводить к этому философию Льва Толстого нельзя. Прежде всего потому, что его, как мне кажется, очень мучила мысль о том, кто же выдвигает этих людей на роль вершителей исторических судеб.

А другие великие мыслители — Карл Маркс и Владимир Ленин — настаивали на том, что в основе любого конфликта лежат неумолимые законы исторического развития, что эти законы приводят в действие крупнейшие социальные группы (они же «классы»), правящие бал на том или ином этапе исторического развития.

Есть и другие точки зрения. Лично я считаю, что Арнольд Тойнби может быть с определенными оговорками признан если не великим, то выдающимся мыслителем своего времени. Ну так вот — Тойнби уверен, что некая высшая сила посылает Вызов человечеству или отдельным крупным человеческим общностям, которые он называет цивилизациями. (Я уже несколько раз говорил, что слово «цивилизация» используется сразу в нескольких значениях. В этом — в том числе.)

И что если цивилизация находит глубинный, фундаментальный Ответ на Вызов, то начинается новый этап ее развития. А если не находит, то движется вниз по наклонной плоскости.

Читатель, наверно, заметил, что я активно задействую этот принцип Вызовов и Ответов. С той только разницей, что не считаю источником Вызовов ту высшую силу, которой — с теми или иными оговорками — Тойнби делегирует способность генерировать эти самые Вызовы.

Более того, я не считаю, что «либо Арнольд Тойнби, либо Карл Маркс». Я не считаю также, что «либо Карл Маркс, либо Макс Вебер». И наконец, я не считаю (как много раз уже говорил), что учение Маркса, будучи предельно материалистическим и прагматическим, несовместимо с науками о Духе, с Высшим принципом духовности. Даже Фридрих Энгельс всего этого не чурался. А уж Маркс тем более.

Ведь и Вебер, и Маркс, и Ленин, и Тойнби, и христианские мыслители самого разного толка (например, принадлежащие к школе Теологии освобождения) одинаково очарованы загадочной сущностью под названием История. Конечно, они очарованы и другой сущностью. Имя которой — «Развитие как таковое». И всё же главное, чем они все очарованы — это ход развития, начавшийся после появления загадочного существа под названием «человек». А ведь именно этот этап великой мистерии развития именуется Историей, не так ли?

Что такое человек? Что его породило? В чем его кардинальное отличие от всех остальных живых существ? Следует ли считать, что мораль он изобрел, уже став человеком, а стал им, только обретя разум? Или же разум и мораль возникли в нем одновременно?

Обратим внимание на то, что все названные мною мыслители понимали, что у них нет окончательного ответа на эти вопросы. Да, Фридрих Энгельс (которого я не считаю соразмерным не только Марксу, но и Ленину) что-то говорил по поводу труда как источника человечности. Но, говоря всё это, он опирался на научные сведения своей эпохи. Сведения эти устарели еще при жизни Энгельса. А как, не имея окончательного ответа на вопрос о привнесении в природу человеческого начала, давать окончательные ответы по вопросу о движении во времени этого самого загадочного начала?

Итак, для всех, кто, подобно Толстому, склонен искать природу исторических катаклизмов в стечении не слишком аппетитных случайностей, происходящее на Украине всегда будет низводиться к примитивным хватательным рефлексам Януковича и его противников. Рефлексам экономическим, криминальным и так далее...

А для сторонников теории столкновения цивилизаций, развивающих учение Шпенглера, Тойнби, Данилевского, Хантингтона, происходящее на Украине является столкновением самодостаточных «цивилизационных плит» — восточно-православной и западенско-католической. Сторонники этой теории убеждены, что тектонические подвижки земной коры происходят из-за столкновения литосферных плит (когда-то я работал в отделе тектоники литосферных плит Института океанологии АН СССР), а исторические подвижки порождает тектоника цивилизационных плит. Мол, землетрясение происходит от столкновения литосферных плит, а исторические конфликты — от столкновения плит цивилизационных.

А для последователей Маркса и Ленина происходящее на Украине — это следствие неумолимого действия закона неравномерного развития. Мол, в 1914 году действие этого закона подталкивало к войне Великобританию и Германию, а в 2014-м действие того же закона подталкивает к войне США и Китай. Что же касается таких «мелочей», как Сербия 1914-го и Украина 2014-го, то речь идет о частных конфликтах, порожденных великими конфликтами и оказывающих на эти великие конфликты воздействие по принципу обратной связи. Имеющей, коль скоро речь идет о военных конфликтах, характер положительной, а не отрицательной обратной связи. То есть той связи, которая не приближает процессы к точке равновесия, а удаляет процессы от этой точки.

А для последователей Вебера, Кожева (как-то не хочется, говоря о столь крупных вещах, вводить в оборот фамилию Фукуямы) речь идет или об исчерпании истории вообще, или об исчерпании определенного исторического проекта.

А еще есть конспирологи, которые всегда всё сведут к заговору злых сил. А еще есть эсхатологи, с их представлением о конце света.

Но согласитесь, все названные ревнители разных объяснений происходящего в чем-то подобны планетам, вращающимся по разным орбитам вокруг одного солнца под названием «человек». А раз так, то почему надо считать, что приведенные мною интерпретации исключают друг друга?

Ведь если солнцем все-таки является человек, то любая интерпретация должна вводить в оборот вопрос о человеке, то есть иметь ту или иную гуманистическую (или антигуманистическую) направленность.

Разве мы не наблюдаем воочию неслыханного исчерпания некоего для нас привычного гуманизма? Конечно же, наблюдаем. Так почему бы не обсудить происходящее на Украине (и явно приобретающее глобальный характер) именно под этим углом зрения? Что крупного породил тот самый Запад, на который по-разному ориентируется Россия на разных этапах своей истории? Гуманизм он породил — и ничего больше. Тот самый великий классический гуманизм, который сейчас агонизирует у нас на глазах. И, прошу прощения, кому нужен этот Запад, если он не способен породить ничего, перенимающего эстафету у классического гуманизма? Запад, не способный породить ничего подобного и одновременно явным образом добивающий классический гуманизм, не нужен никому, кроме самого себя. Да и себе самому он в этом случае перестает быть по-настоящему нужен. Когда-то была популярна песня, в которой были строки: «А себя я люблю не очень. И других я не очень люблю».

Как именно Запад не любит других, мы все видим. Он этих других не просто «не очень любит», он их очень не любит. Но любит ли он хотя бы себя? Нет, конечно. Потому что когда так не любишь других, то и себя любить по-настоящему невозможно.

Налицо очевидное исчерпание Запада, порожденное исчерпанием классического гуманизма (то есть того единственного, что мирило мир с Западом), а также неспособностью Запада выдвинуть нечто, перенимающее эстафету у этого самого классического гуманизма.

Стремившаяся в объятия Запада Россия ошеломлена этим — непристойным, грубейшим, вульгарнейшим — исчерпанием Запада. А также очевидным стремлением Запада истребить всё русское, и в первую очередь то русское, что рвется с ним побрататься.

Как бы вы ни любили кого-то — всегда есть нечто, порождающее фундаментальное разочарование, а значит крах этой вашей, сколь угодно исступленной, любви.

Надрывно кричать о демократии, о верховенстве закона, о святости правовых процедур — и при этом организовать бойню в центре Киева, вульгарнейшие репрессии по всей Украине...

Назвать своими любимцами насильников и убийц, растаптывающих не только президентскую, но и парламентскую легитимность...

Насильников и убийц, разговаривающих с законными народными избранниками на языке терроризма, в лингвистике уголовной зоны...

Показать этих насильников и убийц всему миру и сказать миру: «Мы любим этих людей потому, что исповедуем святость демократии, потому что верны принципу верховенства закона, потому что ставим во главу угла святость правовых процедур...» — не значит ли это породить фундаментальное разочарование даже у России, исступленно влюбленной в Запад?

А если эти насильники и убийцы, столь любимые Западом, являются вдобавок очевидными нацистами, яростными русофобами, считающими, что москаль — это основной враг человечества, то к фундаментальному сущностному разочарованию примешивается и нечто другое. Мол, если вы так любите именно это, то понятно, какие у вас намерения по отношению ко всем русским — хоть коммунистам, хоть либералам, хоть националистам.

Итак, бандеровской нечисти, бесчинствующей на Украине, удалось породить фундаментальное разочарование в Западе у тех русских, которые связывали с Западом какое-то понимание о благе своей страны. Те же русские, которые страну ненавидят, желают ее уничтожения и потому любят бандеровцев... Русские ли они?

Дело не в этнической проблематизации существа по фамилии Белковский. Мне такая проблематизация всегда была отвратительна. Дело в том, что данное существо заявило во всеуслышание на «Еврорадио» 4 марта 2014 года:

«Белковский:

— Очень просто — Бахрейн, Пятый флот США наносит тактический ядерный удар. Это делается за две секунды. Черноморский флот исчезает и в этот момент мозги у всех становятся на место. Когда человек теряет разум, то необходимы очень сильные препараты, чтобы привести его в сознание. Слабые препараты не помогут — никакие консультации, совещания, посредничество. Какое может быть посредничество с сумасшедшим?! Необходима карательная психиатрия, которая делается очень просто — из Бахрейна. Сейчас главный центр карательной психиатрии в мире — это Бахрейн. Именно Бахрейн должен решить судьбу мира. Ведь сейчас начинается мировая война, а если такая война начинается, то никакие переговоры не имеют значения.

«Еврорадио»:

— Очень не хочется третьей мировой войны, тем более — ядерной...

Станислав Белковский:

— Не будет третьей мировой войны! Если вы мне не верите и считаете, что я несу какую-то чушь, то переспросите военных экспертов, которые хорошо разбираются в теме. Понимаете, ядерное разоружение произошло — у России нет ядерного оружия.

«Еврорадио»:

— И ответить на выстрел из Бахрейна...

Белковский:

— Она не сможет. Потому что просто не выйдет из шахт ничего. Поскольку всё очень старое. Нельзя на машине «Запорожец» 1968 года выпуска бороться на скорость (цитирую, как написано — С.К.) с «Мерседесом» 2014 года выпуска. Это смешно. И поэтому необходима только политическая воля, решимость.

«Еврорадио»:

— И что в ответ на свое предложение решения «крымского конфликта» вы услышали в американском посольстве?

Белковский:

— Я ведь не с Бараком Обамой говорил — я ничего не услышал в ответ. Посмотрим».

Дело тут не в том, что совершенно ясно, что именно Белковский нуждается в форсированном психиатрическом лечении — карательном или нет, пусть врачи решают. Дело в том, кто именно цацкался и продолжает цацкаться с Белковским. Дело в элитных группах, цепляющихся за Белковского. Дело в тех, кто предоставляет трибуну Белковскому. И кто предоставлял ее ранее.

И, наконец, дело в том, что российское западничество стремительно становится западничеством с лицом Белковского. Исчерпание Запада, порожденное названными мною выше причинами, делает российскими сторонниками Запада именно таких, как Белковский.

Но что находится по ту сторону краха влюбленности России в Запад — того краха, который должен был бы произойти давно? И который может недооформиться даже сейчас — в силу исступленной влюбленности в Запад если не всей постсоветской России, то, по крайней мере, всей той общности, которая выстроила постсоветскую Россию именно на основе этой исступленной любви к Западу. Подчеркиваю, только на основе этой исступленной любви и ничего более.

Разве что заодно еще и на ненависти к тем, кто эту любовь не разделяет. Но это мелочи. Постсоветскую Россию строили не Проханов и Кургинян. Ее строили Ельцин и его присные, все эти бесчисленные клоны Гайдаров, Чубайсов et cetera. Все эти клоны исступленно влеклись к Западу. Они влеклись к нему так, как влечется к сильному самцу низкопробная, но физиологически мощная женщина, одержимая психическими заболеваниями, стократно усиливающими это влечение.

Мы все прекрасно понимаем, что это именно так. Но, увы, слишком многие из нас боятся дать себе ответ на вопрос, чем чревато разочарование настолько фундаментальное, что оно порождает крах даже этой влюбленности.

Во-первых, сама такая коллективная самка (она же постсоветская элита) никогда не может разочароваться в предмете своего исступленно-унизительного влечения. Разочароваться может общество.

А во-вторых... Во-вторых, конечно же, нет и не может быть знака равенства между Ельциным и Путиным. Но называть Путина антизападником может только тот, для кого собственные фантазии неизмеримо выше реальности. Путин, конечно же, западник. Причем — при всей демонстрируемой им холодной расчетливости — достаточно страстный.

А значит, происходящее для Путина является полномасштабной трагедией.

А поскольку результаты трагического конфликта прежних ценностей с новой реальностью по определению не могут быть однозначно предсказаны, то я предлагаю перенести обсуждение ключевого для страны вопроса о Путине хотя бы до конца марта. А желательно бы — до августа 2014 года.

Но ведь всё никоим образом не сводится к Путину. Есть правящий класс, на который Путин опирается. И есть государство, которое было построено Ельциным и которое Путин, унаследовав, пытался не перестроить на корню, а сделать по возможности эффективным.

Конечно, страна и государство — это не одно и то же.

Конечно, страна под названием Россия сохраняла свою суть, меняя государственные оболочки.

Но разве украинский кризис, на глазах превращающийся в глобальный, поставил ребром вопрос о новом государстве, которое тот же Путин может построить за счет так называемой революции сверху? Нет, этот вопрос не поставлен ребром. Считается, что оформляющийся у нас на глазах конфликт Запада и России совместим с существованием прежнего государства. Что в лучшем случае тот же государственный корабль будет направлен иным стратегическим курсом. А возможно, он даже последует прежним курсом, но не в штиль, а в шторм. Да и такой ли уж предстоит шторм?

Такой подход не просто опасен. Он катастрофичен. Он ничего не может породить, кроме проигрыша.

Только новое государство может выстоять в условиях перехода России от исступленной любви к Западу — к чему-то совсем другому. Повторяю, такое новое государство вполне может выстроить Путин, если он, пережив личную трагедию, станет другим человеком. Кстати, именно это происходит с людьми, выстоявшими в трагической ситуации. Но, выстояв в трагической ситуации, изменившись сущностно, Путин должен перейти от роли оптимизатора ельцинского бардака к роли создателя нового государства.

Потому что ельцинское государство неисправимо. Оно не просто начинено бесчинством и хаосом, которые можно преодолеть. А ведь именно такое преодоление было целью Путина в течение предыдущих четырнадцати лет. Теперь речь должна идти совсем о другом. И перед лицом этого другого (а альтернатива ему — только конец России) недопустим жалкий лепет по поводу лихих 90-х, несостоятельности алкоголика-Ельцина, завербованности Западом ельциноидов.

Надо не прятаться за эти жалкие слова, а говорить всю правду, только правду и ничего кроме правды.

Правда же состоит в том, что государство, построенное Б. Ельциным на обломках СССР и унаследованное В. Путиным, было заточено ТОЛЬКО под идею окончательного вхождения России в ранее чуждый для нее западный мир.

Создатели ельцинской России были убеждены в том, что страна «Россия» — это поезд, который надо направить по совершенно иным историческим рельсам. Что дело не в ремонте этого поезда, не в замене котла или других узлов данного механизма, не в скоростном режиме, и не в расписании — а в рельсах. В них и только в них. Другое дело, что по новым рельсам должен был ехать новый поезд — с новым котлом, новыми колесами и так далее. Но и котел, и колеса были сконструированы только с одной задачей, каковой являлся переход на новые рельсы. На те рельсы, по которым Россия никогда не двигалась — даже на самых проблематичных этапах своей истории.

«Слиться с Европой! Слиться с благословенным Западом! Отказаться от всего, что мешает такому окончательному слиянию!» — вот в чем была стратегическая задумка создателей постсоветской России. Чем же была эта задумка, если рассматривать ее в контексте всей тысячелетней нашей истории?

Жил-был государственный корабль под названием Московское царство. И появился на его престоле царь Петр, будущий император Петр Великий. Этот царь не просто сменил у штурвала предыдущего кормчего. Он очень сильно перестроил корабль. Царство стало империей. Столица переехала из Москвы в Петербург. Империя, резко прирастив территорию, очень сильно перекроила общественную жизнь. Настолько сильно, что от нее не только отшатнулись консервативные старообрядцы, назвавшие новое государство «царством Антихриста». Произошло нечто большее. Элита империи стала очень круто прозападной. Настолько круто, что оказалась существенно проблематизированной ее связь с народом. Так почему бы ельцинское госстроительство не рассматривать как очередной вариант того же самого? Ведь и стать у Ельцина была петровская... И норов был достаточно крутой... И по части приверженности питейным радостям можно проводить определенные аналогии... И засилье немцев (то есть иноземцев вообще)... И разного рода шутовские развлечения — типа отстукивания ложками по лысине главы соседнего государства...

А большевики? Они же просто построили совсем новый государственный корабль. Петр хотя бы оставил часть элиты. И Церковь всего лишь немного придушил. Совсем не так, как большевики. А большевики и элиту сменили. И общество построили новое. Так неужели ельцинские преобразования меньше вписываются в тысячелетнюю историю нашей страны, несколько раз менявшей государственные обличья?

Неужели ельцинская Россия еще меньше похожа на Россию историческую, чем Россия советская (она же СССР)? Ведь вроде бы наоборот, название Россия возвращено. И Церкви предоставлены почти неограниченные возможности.

Да, представьте себе, ельцинская Россия еще меньше похожа на историческую Россию, чем СССР (который, по моему мнению, на историческую Россию очень даже похож). Ельцинские преобразования намного круче, чем преобразования, осуществлявшиеся Петром и большевиками.

Почему? Потому что ни Петр Великий, ни большевики, создавая новые государства, не предполагали слияния этих государств с Западом. А Ельцин создал РФ только для этого слияния. Понимаете, ТОЛЬКО для него и ни для чего более.

Предлагаю мысленно временно вывести за скобки те идеологические цели, ради которых была создана Петром Российская империя, а Лениным и Сталиным — СССР. Понимаю, что это особенно трудно сделать, если речь идет об СССР, но есть такое понятие — «мысленный эксперимент». В рамках мысленного эксперимента позволительно выводить за скобки даже то, что в принципе выведено быть не может. Итак, мы на мгновение, на миг единый выводим за скобки идеологию, породившую исследуемые нами государства... И что тогда обнаруживается?

Обнаруживается, что создатели двух этих государств осознавали гибельность отставания России от Запада. И были готовы на многое ради того, чтобы преодолеть это отставание. Причем готовы они были на большее, нежели турецкие султаны, обеспокоенные отставанием Османской империи от Запада. Потому что турецкие султаны всего лишь покупали западное оружие и обзаводились западными инструкторами. И на этом успокаивались, считая возможным сочетать классический османский образ жизни с чисто технологическим перевооружением.

Другое дело — Петр Великий и большевики. Они радикально преобразовывали образ жизни. Как именно преобразовывали, мы обсуждать не должны, ибо договорились вывести за скобки идеологию. Но когда Петр Великий стриг бороды боярам, заводил разного рода общественные новшества (спору нет, породившие невероятную социокультурную травму), он остро осознавал: мало завезти немцев и западное оружие. Надо как-то согласовать технологические и социокультурные измерения жизни своей страны. И он согласовывал это на свой манер.

То же самое делали большевики. Зачем? Как ни трудно в случае большевиков абстрагироваться от идеологического смысла создаваемого ими государства, ты сразу же после осуществления этого абстрагирования обнаруживаешь за мощнейшим идеологическим смыслом — смысл другой, в чем-то еще более мощный. Речь идет о смысле онтологическом. То есть о том, чтобы просто выжить, а не только определенным образом организовать жизнь. Ведь организовать-то ее можно, только если ты выживешь! Выжить, чтобы жить по-своему — вот в чем был двуединый (двухслойный) смысл, объединяющий и госстроительство Петра, и госстроительство большевиков. Сохранить суверенитет страны. Не допустить ее распада. Не допустить истребления народа и... И жить по-своему. Да, не совсем по-своему, не до конца по-своему... Да, в травмированном состоянии... Но, во-первых, жить... И, во-вторых, все-таки жить по-своему.

Ельцин построил Российскую Федерацию не для того, чтобы догнать Запад и отстоять свой суверенитет. Он построил ее не для того, чтобы, элементарным образом выжив, хотя бы и за счет ломки укорененных о народе представлений о благе, далее эти укорененные представления тем не менее каким-то образом осуществлять. Ельцин создал государство для того, чтобы эти собственные представления о благе полностью истребить. И за счет этого не отстоять себя в конкуренции с Европой, а слиться с Европой, подчинившись ей полностью.

Если бы Ельцин строил РФ для того, чтобы догнать Запад, и ради этого круто расправлялся с мешающими необходимым переменам представлениями в благе, его еще можно было бы хоть в чем-то оправдать. Но ничего подобного не было и в помине.

Повторяю, Ельцин построил Российскую Федерацию ТОЛЬКО для того, чтобы Россия вошла в Европу и НАТО. Российская Федерация как государство была для него ТОЛЬКО средством этого вхождения. Государственность РФ носила ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО служебный характер. Она должна была ВСЕГО ЛИШЬ обеспечить переход от России как страны, существенно иной, чем Запад, к России как стране, являющейся очень элементарной и донельзя примитивной копией Запада.

Категорически недопустимо называть такой замысел модернизацией или даже вестернизацией. Потому что и модернизация, и вестернизация осуществляются с целью преодоления отставания своей страны от Запада, причем отставания, несовместимого с сохранением государственного суверенитета. А значит, порождающего полное исчезновение всех констант народной исторической жизни. Ради сохранения каких-то, хотя бы и изуродованных, констант осуществлялись и российские, и иные модернизации/вестернизации.

Приведу два самых ярких иноземных примера.

Первый — Реставрация Мэйдзи, известная также как Обновление Мэйдзи и Революция Мэйдзи. Она осуществлялась в Японии в период с 1868 по 1889 год. Группа, осуществлявшая эту революцию сверху, сломала самурайскую систему управления, резко расправилась с японскими традициями, изменила государственный строй и законодательство, методы управления промышленностью и финансами, дипломатию, образование, религию, культуру и так далее. Был нанесен серьезный урон японской идентичности. Но всё это было сделано для того, чтобы просто сохранить Японию. А Япония как раз в этот период могла потерять государственную независимость и рухнуть в историческое небытие. Именно вызов технологической несостоятельности, причем такой несостоятельности, которая угрожала существованию государства и народа, побудил императора Японии Муцухито и его правительство распроститься с очень многим из того, что им было дорого. Уничтожение самурайской системы, причем уничтожение свирепое, оставило неизгладимый след, нанесло огромную травму Японии как историко-культурной личности. Вернуть потерянное стремились многие, но это было уже невозможно. Потому что очень круто с этим расправились.

И тем не менее, к концу XIX века Япония из отсталой аграрной страны превратилась в одно из передовых индустриальных государств мира. Преобразованная столь круто Япония смогла победить Россию в Русско-японской войне, что многим казалось совершенно невозможным. Основным признаком технологической и технической состоятельности любого государства является флот этого государства. Отдавая должное героизму русских моряков, мы не можем не признать, что создание Японией флота, продемонстрировавшего свою самостоятельность в Цусимском сражении, может быть поставлено в один ряд с созданием Петром Великим флота, сумевшего отстоять Россию в схватках с иноземными хищниками.

Другим ярчайшим примером расправы с традициями во имя жизни являются реформы Ататюрка. Их очень часто называют Революцией Ататюрка. Турецкие военные, возглавляемые Мустафой Кемалем, расправились беспощадно со всеми константами традиционной турецкой жизни. В 1922 году они упразднили Османский Султанат. В 1924 году они упразднили Халифат, нанеся тем самым страшный удар по всем основам не только турецкой, но и общеисламской жизни. Они провозгласили республику, создали светское государство, создали политическую многопартийную систему, отделили церковь от государства, провели беспощадные политические реформы. Но всё это было попыткой спасти хоть какую-то турецкую жизнь от ее беспощадного уничтожения соседями, ликовавшими по поводу полной несостоятельности безнадежно отсталой Османской империи.

Ради сохранения самой возможности продлевать какое-то турецкое бытие был нанесен страшный удар по самим основам этого бытия. По фундаментальным смыслам, по образу жизни. Сейчас Турция в существенной степени пытается освободиться от кемализма. Но это не имеет никакого отношения к прямому копированию докемалевского опыта. Реформы Мустафы Кемаля были настолько беспощадны, что вернуться к докемалевскому опыту просто невозможно. Попросту говоря, некуда возвращаться. Докемалевский дом турецкой духовной жизни сожжен дотла. И все нынешние противники кемализма вынуждены отстраивать турецкий дом заново, а не возвращаться в прежний дом. При этом возможно надрывное копирование каких-то элементов прежнего докемалевского турецкого дома. Но это очень надрывное копирование. Причем проводимое в условиях, когда не считаться с результатами послеосманского кемалевского периода просто невозможно.

Я могу приводить и другие иноземные примеры. И каждый из них будет подтверждать мой главный тезис — несводимость ельцинских преобразований к какой-либо модернизации или даже вестернизации. Ельцин и впрямь построил какую-то — более чем проблематичную — российскую государственность, имея в виду нечто, не имеющее никакого отношения к тому, что вдохновляло Петра и Елизавету, Ленина и Сталина, Муцухито и Кемаля. Он построил эту государственность только для того, чтобы, уничтожив преграды на пути слияния России с Европой, обеспечить это слияние и подвести черту под всеми тысячелетними российскими претензиями на особое, отличное от Европы, историческое существование.

Петр и Елизавета, Ленин и Сталин, Муцухито, Кемаль и другие догоняли Запад, дабы он не сожрал народ и государство. Ради этого жертвовали частью исторического бытия и... и лихорадочно строили заводы, создавали мощные армии. Ельцин не построил новых заводов, он разрушил прежние. Что же касается армии, то тут, как говорится, без комментариев.

Все перечисленные мною выше модернизаторы/вестернизаторы были мотивированы страшным технологическим отставанием своих стран от Запада и резко сокращали это отставание. Ельцин же отставание от Запада усугубил. Да и было ли такое отставание СССР от Запада, во имя которого надо было круто ломать сложившуюся жизнь? Не было этого отставания. Было нечто совсем другое. То, что не удавалось ни Петру, ни его последователям, ни японцам, ни туркам, но удалось большевикам, свирепым антисоветским антагонистом которых выступил бывший кандидат в члены Политбюро ЦК КПСС Б. Н. Ельцин.

Что же именно удалось большевикам?

СССР, первым запустив спутник в космос и создав непобедимое ядерное оружие, предъявил иную — не догоняющую Запад — модель технологического развития. Все модернизаторы-вестернизаторы только догоняли Запад. СССР же его по некоторым направлениям опередил. На технологический вызов Запада, тот вызов, на который весь мир отвечал только модернизацией и вестернизацией, СССР ответил иначе. Причем блестяще. Он не ответил на иные вызовы — метафизический, концептуальный, идеологический.

Член Политбюро ЦК КПСС, министр обороны СССР Д. Ф. Устинов построил непобедимую классическую армию. То есть армию, которую не мог победить весь западный мир. Устинов создал для этой армии великое оружие — прежде всего мощнейшие стратегические ядерные ракеты.

Но другой член Политбюро ЦК КПСС, отвечавший за идеологию, М. А. Суслов, не создал постклассического (метафизического, концептуального, идеологического и иного) оружия той силы, какой обладало классическое оружие, созданное Д. Ф. Устиновым.

Но мы-то здесь обсуждаем фатальность модернизационно-вестернизационной травмы как единственного средства догнать Запад и спасти народ.

СССР догнал и перегнал Запад именно в том смысле, в каком это надо было сделать, дабы спасти народ от гибели в результате военного поражения. А значит, не было никакой необходимости наносить травму той жизни, которая сложилась в СССР. Точнее, не было той необходимости, которая была у японцев, турок, у Петра, у ранних большевиков. Но Ельцин наносил сложившемуся до него историческому бытию более серьезную травму, чем все модернизаторы-вестернизаторы. Повторяю, он наносил ее бессмысленно. Если иметь в виду витальные — модернизационно-вестернизационные — смыслы. Значит, были другие смыслы. Собственно растворительные. И именно ориентируясь на эти смыслы, Ельцин не стал строить новые заводы и перевооружать армию. Не стал напрягать народ в технологической гонке.

Зачем? Ведь Ельцин строил государство не для того, чтобы не раствориться в западной жизни. А именно для того, чтобы в ней оптимальным образом раствориться. Ишь ты, технологический рывок, «понимаешь»... Зачем, если задача в том, чтобы государство, которое ты строишь, просто могло решить частные задачи предуготовления нации к вхождению в Европу?

Увы, очень и очень многие не ощущают до сих пор специфики постсоветского периода, созданной Ельциным. Той специфики, которую Путин не преодолевал. А терпеливо сопрягал с российской государственной жизнью. Между тем, эта специфика носит крайне коварный характер. И чревата теперь очень пагубными последствиями. Мы хотим переходить к той или иной конфронтации с Западом? Хотим учитывать опыт успешных конфронтаций — петровской или советской догорбачевской? Тогда надо с горечью осознать, что и Петру, и большевикам страстно хотелось превращать страну в огромную стройку, страстно хотелось заполучить новые высокотехнологические заводы, причем в огромном количестве. Причем хотелось этого именно для того, чтобы отстоять страну, выстоять в конфронтации с западным миром.

А дальше — всё как в сказке про суп из топора. Помните? Солдат обещал хозяйке, у которой он встал на постой, сварить суп из топора. Пообещать-то пообещал, но понадобились и соль, и перец, и крупа, и овощи, и картошка, и мясо. В результате получился очень хороший суп из топора.

Вот так же и с высокоэффективной армией, способной отстаивать суверенитет твоей страны. Для этого нужен ВПК. А также здоровые и образованные солдаты. Для ВПК нужны инженеры. Инженерам нужны педагоги. Инженеры ничего не могут обеспечить, если нет науки. А еще армии нужна идеология. А она не сводится к написанию идеологических текстов. Нужна культура, проникнутая этой идеологией, и... И многое другое.

Ибо невозможно до конца отказаться от традиции, даже очень круто меняя направление общественной жизни. Кроме того, все эти изменения нужны для того, чтобы отстоять какие-то фундаментальные суверенные константы жизни, не правда ли? Какие константы? С большевиками всё более очевидно. А Петр? Что он хотел отстоять? Ведь что-то он хотел отстоять?

Итак, ельцинское государство — это одно, а Петр и большевики — это не просто совсем другое, это нечто диаметрально противоположное. Ельцину новые высокотехнологические заводы в России были категорически не нужны. Потому что эти заводы уже были на Западе, то бишь в Европе. И Россия должна была вместо того, чтобы строить эти заводы у себя, заполучить эти заводы, став частью Европы и создав единый с Европой производственный контур в рамках определенной модели разделения труда. Россия производит сырье — и получает всё то, что может ей отдать в обмен на сырье единый с нею общеевропейский промышленный (да и аграрный) комплекс.

Именно поэтому Ельцин холодно смотрел за тем, как уничтожаются советские заводы, как разрушается советская наука и техника, советское образование, советская культура и так далее. Потому что на руины должно было зайти всё западное. Точнее, общеевропейское. И цели должны были стать общеевропейскими. Так что не надо мучиться над созданием своих целей — каких-то там национальных идей и прочего. А где нет таких великих целей, там не может быть и великой культуры. Там всё вторично. Там всё носит болезненно-эпигонский, подражательный характер.

Герой Грибоедова мог сказать:

Чтоб истребил Господь нечистый этот дух
Слепого, рабского, пустого подражанья.

Для Ельцина этот дух был абсолютно чистым, а любой другой — абсолютно поганым и бесплодным. И коль скоро мы заговорили на столь больную тему, то не грех более внимательно вчитаться в текст Грибоедова, не ограничиваясь цитированием двух его гениальных строк.

Сначала я процитирую антизападного антигероя — Фамусова. Который произносит много разного, в основном хорошего, но и не только. Но есть у него слова не только блестящие, но и пророческие:

А всё Кузнецкий мост, и вечные французы,
Оттуда моды к нам, и авторы, и музы:
Губители карманов и сердец!
Когда избавит нас творец
От шляпок их! чепцов! и шпилек! и булавок!
И книжных и бисквитных лавок!..

Как говорится, «умри, Денис, лучше не скажешь!»

Так описать состояние Кузнецкого моста почти за два столетия до того, как вашему покорному слуге пришлось осуществлять по необходимости встречи в находящихся там ресторанах... Это и впрямь надо быть гением.

Но всё же это сказано ретроградом по фамилии Фамусов. Этаким почвенником, прославляющим кривлявшихся перед троном шутов. А вот что сказано настоящим западником-патриотом Чацким, который говорит «служить бы рад, прислуживаться тошно», в шуты превращаться не хочет и так далее.

Чацкий:

В той комнате незначащая встреча:
Французик из Бордо, надсаживая грудь,
Собрал вокруг себя род веча
И сказывал, как снаряжался в путь
В Россию, к варварам, со страхом и слезами;
Приехал — и нашел, что ласкам нет конца;
Ни звука русского, ни русского лица
Не встретил: будто бы в отечестве, с друзьями;
Своя провинция. — Посмотришь, вечерком
Он чувствует себя здесь маленьким царьком;
Такой же толк у дам, такие же наряды...
Он рад, но мы не рады.
Умолк. И тут со всех сторон
Тоска, и оханье, и стон.
Ах! Франция! Нет в мире лучше края!

Ну и что же вы на это скажете? Тут ведь не разведешь руками — «Ах, ретроград!» Чацкий — человек независимый, блестяще знающий Запад, образованный, современный — и вот что говорит...

Я одаль воссылал желанья Смиренные, однако вслух,
Чтоб истребил Господь нечистый этот дух
Пустого, рабского, слепого подражанья;
Чтоб искру заронил он в ком-нибудь с душой,
Кто мог бы словом и примером
Нас удержать, как крепкою вожжой,
От жалкой тошноты по стороне чужой.

Ну, и где она, эта крепкая вожжа, так нужная, коль скоро мы начинаем строить государство не для поглощения нашего народа Западом? Ведь, скажем честно, слишком многое из того, что позволяет создать эту, не ретроградскую, не оголтелую вожжу, истреблено ельцинской государственностью, специально созданной ЕБН и его соратниками для этого истребления. Может быть, пора хотя бы осознать это перед тем, как браться за дело невероятной сложности?

Поймите, я не к тому, чтобы за это дело не браться. За него надо браться немедленно, засучив рукава. Но нельзя это делать походя, не распростившись со старым, не пережив — прошу прощения за повтор, полноценной трагедии, порождающей полноценное освобождение личности от груза прошлого.

Ну, и наконец, как не привести еще и эти слова Чацкого:

Ах! если рождены мы всё перенимать,
Хоть у китайцев бы нам несколько занять
Премудрого у них незнанья иноземцев.
Воскреснем ли когда от чужевластья мод?
Чтоб умный, бодрый наш народ
Хотя по языку нас не считал за немцев.
«Как европейское поставить в параллель
С национальным — странно что-то!
Ну как перевести мадам и мадмуазель?
Ужли сударыня!!» — забормотал мне кто-то.
Вообразите, тут у всех
На мой же счет поднялся смех.
«Сударыня! Ха! ха! ха! ха! прекрасно!
Сударыня! Ха! ха! ха! ха! ужасно!»

Хохочут идиоты уже чуть ли не четверть века. И вот-вот дохохочутся до третьей мировой войны.

(Продолжение следует)

 

Связанные материалы: 

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

 


 Судьба гуманизма в XXI столетии


Советские коммунисты вернулись на территорию классического гуманизма, отказавшись от нового гуманизма. Томас Манн понимал это и не мог смириться с тем, что коммунисты совершают эту роковую ошибку


Метафизическая война
Сергей Кургинян , 27 февраля 2014 г.
опубликовано в №66 от 26 февраля 2014 г

 

Мои общие рассуждения о судьбе гуманизма в XXI столетии вдруг оказались в существенной степени обесцененными антигуманистической неонацистской практикой, она же украинский Майдан-2014.

И поначалу мне показалось, что продолжать эти общие рассуждения в газете «Суть времени» и политически близоруко, и... в чем-то даже комично.

Ведь любая газета, а уж политическая тем более, создается для того, чтобы покинуть башню из слоновой кости. Если ты хочешь оставаться в этой башне, зачем тебе газета? Обзаведись журналом для высоколобых.

Итак, газета нужна для того, чтобы выйти из этой самой башни высоколобой незлободневности. Но эта башня не представляет собой чего-то вечного и неизменного.

В одной ситуации общие рассуждения могут быть политически приемлемыми. Ты находишься в ситуации политического штиля. Общественная энергия то ли куда-то спряталась на время, то ли обнулилась на веки вечные (а почему бы и нет, коли конец истории?). И вот в этих условиях, дабы найти путь к этой энергии, ты рассуждаешь на общие темы, нащупываешь новые подходы к решению проблемы преодоления социального и политического энергодефицита.

А потом вдруг энергия выныривает из той ниши, в которую она спряталась. Зачем тебе в этой ситуации заниматься поиском методов преодоления дефицита этой энергии, если дефицита нет? А если, рассуждая об общих вопросах, ты не занят поиском таких методов, то чем ты занят? Коротанием времени в башне из слоновой кости, вот чем! И имя этой башни — «политическая газета». Смешно, не правда ли?

Впрочем, мне, когда это всё произошло, было не до смеха. Я всерьез занялся судьбой гуманизма в XXI веке, убедил себя в том, что именно этот вопрос является ключевым и в политическом, и в метафизическом плане. Добился каких-то результатов. И останавливаться на полпути мне, конечно же, не хотелось. Но сделав своей профессией политику, ты не можешь руководствоваться собственными хотениями. А должен исходить из политической целесообразности. И поняв, что теоретизирование с этой целесообразностью более не совместимо, ты обязан его прекратить. Причем тем более решительно, чем в большей степени оно тебе дорого.

Фактически я уже принял это решение... Но тут в политику вклинилось искусство. Я поставил спектакль... Точнее, модифицировал свою давнишнюю постановку произведения Достоевского «Записки из подполья». Модификацию я осуществил весьма и весьма удачно. Но мне было не очень понятно, зачем я это сделал. Поначалу актеры уверяли меня, что никакой модификации не понадобится. Что они восстановят спектакль один к одному и покажут его участникам нашего политического движения с некими учебно-воспитательными целями. Потом оказалось, что восстанавливать один к одному невозможно. А премьера была уже заявлена. И я стал озлобленно и лихорадочно что-то модифицировать. Ничто так не помогает успешности подобного процесса, как крайняя нехватка времени. Действуя в режиме этой самой крайней нехватки, я преуспел. И премьера прошла на редкость удачно. Спектакль уже играют. Его очередной показ пришелся как раз на момент моих размышлений о необходимости прервать теоретизирования о судьбе гуманизма в XXI столетия.

После спектаклей я разговариваю со зрителями. Беседы эти бывают разными. Очень часто неудачными. Неудачными я называю те беседы, в которых зрители очень быстро переходят на актуальные политические темы. А переходят они на них тем чаще, чем более жгучей является политическая ситуация. Украинский кошмар сделал ситуацию жгучей до крайности. И я вышел на разговор со зрителями, поеживаясь. Мол, сейчас вместо обсуждения той проблематики, которой посвящен спектакль, начнут спрашивать о смысле событий на Украине, требовать прогнозов, оценок. Поверьте театральному режиссеру: очень и очень тягостно участвовать вместо обсуждения спектакля в обсуждении текущей политики.

Еще раз подчеркну: чем более жгучей является ситуация, тем чаще подобная подмена происходит. Во время той моей беседы со зрителями, которая решила судьбу данного концептуального сериала, ситуация была жгучей донельзя. И я ждал до сотни вопросов на украинскую тему. Этакого концентрата, разбавленного несколькими постными похвалами в адрес актеров, которые замечательно играли. Но произошло нечто диаметрально противоположное и не имевшее прецедентов в моей многолетней практике бесед со зрителями.

Зрители не спросили ни разу о том, как я оцениваю происходящее на Украине. Они спрашивали только о судьбе гуманизма. Их вопросы были точны. И носили крайне общий характер. При этом степень заинтересованности людей, задававших вопросы, была весьма велика. Настолько велика, как будто бы речь шла о том, обрушат ли на их головы ядерную бомбардировку в ближайшие месяцы.

Зрители настойчиво требовали от меня, чтобы я им объяснил феномен Достоевского. По-настоящему интеллигентная женщина средних лет (порода, вполне достойная того, чтобы быть записанной в Красную книгу), как говорится, с ножом у горла требовала от меня согласия с ее точкой зрения, которая состояла в том, что Достоевский — это апофеоз гуманизма. Я сказал, что категорически с этим не согласен.

Женщина, которой очень понравился мой спектакль, страшно огорчилась. Настолько, что я должен был объяснить ей мою позицию. Для того чтобы эти объяснения были адекватно восприняты читателем, понадобится короткое отвлечение.

Спектакль «Записки из подполья» я поставил в 1983 году. То есть 31 год назад. Это был мой дипломный спектакль в Щукинском училище. Затем он стал хитом репертуара театра «На досках».

Я сочинил сценарий этого спектакля (который был показан зрителю под названием «Я!») под влиянием просмотра пьесы «Кроткая» в постановке известного ленинградского режиссера Л. Додина. Напомню читателю, что «Кроткая» — это повесть Достоевского, в которой женщина выходит замуж за нелюбимого человека и начинает его терзать своей нелюбовью. А он ее терзает, а она его. И так четыре часа. Наконец, женщина берет икону, прижимает ее к груди и выбрасывается в окно, кончая самоубийством. Парадоксально, не правда ли? Если ты такая верующая, что прижимаешь к груди икону, то не кончай самоубийством. А если кончаешь самоубийством, то при чем тут икона? Впрочем, всё творчество Достоевского и впрямь строится на парадоксах — в этом Бахтин, безусловно, прав. Бахтин, кстати, во многом прав, анализируя творчество Достоевского. Он не до конца прав. И именно эта неполная правота придает интеллектуализму Бахтина зловещий характер (смотри статьи Анны Кудиновой на эту крайне жгучую тему).

Меня к написанию сценария по другому произведению Достоевского подвигла не парадоксальность сюжета «Кроткой», а занудная самовлюбленная пошлость додинской постановки. Через полчаса просмотра спектакля я уже не понимал, почему герой не выбрасывает из окна героиню немедленно. С каждым новым получасом (а спектакль шел четыре часа) это мое недоумение росло. Никаких других чувств я не испытал. И начал сомневаться в том, что Достоевский такой уж глубокий писатель. Дабы утвердиться в этих сомнениях, я, придя домой, взял томик Достоевского и открыл его наобум, попав на «Записки из подполья». Перечитав эти «Записки», я убедился, что Достоевский — один из самых глубоких и гениальных русских писателей.

В момент, когда я заканчивал чтение повести, ко мне подошла моя мать и спросила:

— Что ты читаешь?

— «Записки из подполья», — ответил я. — Гениальное произведение, не правда ли?

— Наверное, — сказала мать без всякого энтузиазма. И помолчав, добавила:

— Достоевский гениально раскрыл некоторые черты русского характера... К сожалению, не лучшие.

После этого мать сказала:

— Я давно хотела написать книгу «Достоевский и Чехов». Но я точно знаю, что эту книгу никто не напечатает. Этому помешают и либералы, и почвенники.

Я спросил мать, почему она считает эту книгу столь актуальной. Мать ответила:

— Достоевский сделал ставку на слово, а Чехов — на поступок. Чехов — последний, кто дерзнул защищать классический гуманизм.

— А Достоевский? — спросил я мать.

Мать ответила уклончиво.

— Тебе не кажется странным, — сказала она, — что наша либеральная интеллигенция прощает Достоевскому то, что она никому не прощает? И не надо сказок по поводу того, что она ему это прощает за гениальность.

— Тогда за что же она ему это прощает? — спросил я у матери.

— Наша либеральная интеллигенция на самом деле предельно антигуманистична и антидемократична, — ответила она.

— А Достоевский? — спросил я.

— А он сложнее, — ответила мать. — Но трактовать его антигуманистически можно. И он дает к этому все основания. А тут еще Бахтин!

Почему-то тогда на этом наш разговор прервался. Но результатом разговора стало то, что я начал писать сценарий «Записок из подполья». Причем именно первой части «Записок из подполья», которая считалась абсолютно нетеатральной. Я поставил эту первую часть именно как многоголосье — как спор актеров, каждый из которых является одним из слагаемых этого самого «Я!». Кстати, что такое это самое многоголосье, которое так ярко описал Бахтин? Когда личность распадается, происходит раздвоение, «растроение» личности и так далее. Они-то и спорят. Нет распадения личности — нет многоголосья. Распадение может быть полным и неполным. Если оно полное, то речь идет о психиатрической клинике. Но опять же, клиника клинике рознь. Шизофрения великого человека может подарить миру великие открытия. А шизофрения обычная — это заурядное человеческое несчастье.

Впрочем, не многоголосье интересовало меня прежде всего. А то, что именно атакуют все эти самые голоса. А атакуют они, конечно же, гуманизм.

Достоевский чутко уловил умирание классического гуманизма и поведал о нем миру так яростно и обнаженно, как никто ранее не осмеливался. За это мир и восславил Достоевского. Ни одного русского писателя мир не поднял на такой пьедестал, как Достоевского, не правда ли?

Итак, я поставил спектакль «Я!» в 1983 году. А в 1988, в разгар перестройки, нас пригласили на модный фрондёрский общесоюзный фестиваль, проходивший в Каунасе. На фестиваль приехала вся элита тогдашнего театроведения и театральной журналистики.

Элита посмотрела мой спектакль и вынесла вердикт: «Театр «На досках» надо закрыть». Элита даже потребовала, чтобы было подписано коллективное письмо с просьбой о закрытии театра, адресованное министру культуры. Это было совершенно не в духе времени. То есть настолько не в духе, что это было просто невозможно. Но элите этого очень хотелось. Настолько хотелось, что она остервенело требовала закрытия театра, руководствуясь принципом «если нельзя, но очень хочется, то можно».

Именно в ходе этого шабаша молодой модный журналист, писавший о театре, воскликнул: «Мы приехали в этот прекрасный европейский город не для того, чтобы погружаться в какую-то там экзистенциальную проблематику. Мы хотим есть замечательные европейские карбонаты и смотреть веселые европейские мультфильмы. И при этом попивать прекрасное европейское пиво».

Сказавший это журналист начал стучать кружкой пива о стол и выкрикивать: «Карбонаты и мультфильмы! Карбонаты и мультфильмы!» Цвет интеллигенции вторил ему. Звали журналиста Александр Минкин... Так-то вот.

Впрочем, я уже описал этот сюжет в своей книге «Странствие». И здесь я возвращаюсь к «Запискам из подполья» не для того, чтобы исследовать борьбу русской и советской духовности с антирусским и антисоветским гламуром.

Я всего лишь сообщаю минимальные сведения, без которых читатель не сможет разобраться в том, к чему я перехожу.

А перехожу я к обоснованию того, что Достоевский не являлся гуманистом, а, напротив, являлся яростным и очень эффективным разрушителем этого самого гуманизма.

Герой «Записок из подполья» последовательно атакует гуманизм следующим образом.

Вначале он атакует рационализм Декарта. Мол, механистическое начало настолько быстро пожирает всё, что связано с человеком, что вскоре от человека потребуют, чтобы он стал фортепьянной клавишей... Говоря на современном языке, роботом. Или «мыслящим тростником» Блеза Паскаля, великого французского философа. Согласен, между мыслящим тростником и роботом разница есть, и немалая. Но меня здесь интересуют не частные различия, пусть даже и важнейшие, а то, что связано с уязвимостью рационализма как такового. Герой «Записок из подполья» проклинает рационализм. Он делает это смачно, убедительно, остро. Даже в XIX веке эти проклятия имели достаточно высокую степень обоснованности, а уж в XXI веке — тем более. Не захочет человек стать фортепьянной клавишей, то есть роботом, говорит герой. И он в этом прав.

Затем герой атакует уже не рационализм, а разум как таковой. Правда, сначала он атакует не нормальный разум, а разум чрезмерно усиленный. Он называет его «усиленным сознанием». Герой утверждает, что такое усиленное сознание — это болезнь. Он говорит о себе как о человеке, который болен именно этой болезнью.

Но затем герой утверждает, что не только усиленное сознание, «но даже и всякое сознание болезнь».

Что атакует этот герой после того, как расправляется с сознанием, то есть разумом? Ведь он на этом не останавливается. Это только третий подпольный удар: первый — по рационализму, второй — по усиленному сознанию, а третий — по сознанию вообще.

Чему же адресован четвертый подпольный удар? Представьте себе, дороге. То есть пути. Речь идет о любом пути. Крестном, например. Или даосском. Почти все пути ведут в никуда, утверждает герой. И никак не раскрывает свое «почти». Но зато очень ядовито описывает причину, по которой это происходит именно так. Он видит эту причину в необходимости (для кого, неясно) отвлекать человека от нехороших мыслей и занимать его время тем, чтобы он прокладывал дорогу. А зачем надо этим занимать его время?

Герой отвечает на этот вопрос: «Чтоб благонравное дитя... не предавалось губительной праздности, которая, как известно, есть мать всех пороков».

Пятый подпольный удар наносится по цели как таковой. По утверждению подпольного героя, любая цель (да-да, именно любая) — это «дважды два четыре, то есть формула». А формула, утверждает герой, — «это уже не жизнь, а начало смерти».

Расправившись с рациональностью, с разумом как таковым, с путём и целью, герой начинает говорить о том, что этому противостоят. Он со всей определенностью заявляет, что противостоит этому «разрушение и хаос». И что поскольку то, чему разрушение и хаос противостоит, чудовищно (а это доказано пятью подпольными ударами), то только на разрушение и хаос и можно делать настоящую ставку.

Шестой подпольный удар наносится по деятельности. Человек мыслящий и человек действующий противопоставляются друг другу, после чего человек мыслящий чинит расправу над человеком действующим.

Это вам уже не расправа над Декартом — это расправа над Марксом!

Я поясню.

Человеческая активность состоит из деятельности, поведения и общения.

Поведение — это приспособление к среде, в которой человек существует.

Общение — это взаимодействие с другими в рамках этого приспособления и деятельности.

А деятельность — это созидание вообще и прежде всего созидание того, чего еще не было.

Человек — единственное живое существо, способное превращать то, что бесполезно, в то, что полезно. Осуществляя эти превращения (а человек способен их осуществлять, а также изобретать на очень коротких временных интервалах), человек преобразует мир и себя.

Таким образом, только деятельность является собственно человеческим качеством. Или родовым качеством, как это именовал Маркс.

Поведение и общение есть и у животных. Деятельность — только у человека. А значит, она — его родовое свойство. Родовое в том смысле, что это отличительное свойство всего рода человеческого.

Деятельность определенным образом окрашивает и поведение, и общение. Она превращает животное поведение в поведение человеческое, животное общение в общение между людьми. Уберите деятельность — и человек превратится в особый вид животного. Аристотель называл это животное zoon politicon — «животное политическое».

Утверждается, что Маркс тоже говорил о человеке как об особом животном. Правда, социальном. И что весь его спор с Аристотелем сводится к тому, что для Аристотеля человек — это животное политическое, а для Маркса — животное социальное. Ссылаются при этом на «Капитал». Никакого теоретического обоснования того, что человек является каким угодно животным, хотя бы и социальным, у Маркса нет. А вот подробное обоснование того, что свободная деятельность отличает человека от всех животных, — альфа и омега подлинного марксизма. Однако марксизму неподлинному (тому самому, про который Маркс говорил, что он не марксист) очень нужно превратить учение Маркса в учение о человеке как социальном животном.

Потому что в этом случае Маркс становится аж социал-дарвинистом. А как иначе? Если Дарвин открыл, что естественный отбор, являясь злом, порождает добро под названием «эволюция», то, что должен был открыть Маркс для того, чтобы стать для социологии тем же, чем Дарвин стал для зоологии? Он должен был стать исследователем социального отбора — этого зла, которое порождает добро под названием «история», а также «прогресс» и так далее.

Загнать Маркса и марксизм в эту нишу можно, только осуществляя вопиющее насилие. Ну так оно и осуществляется, причем небезуспешно. Социальное животное может быть наделено поведением, причем не тем, которым наделены обычные животные, чье поведение регулируется инстинктом. Нет, речь идет о другом поведении, которое должно регулироваться социальными или социокультурными программами, этими человеческими аналогами инстинктов. Социальное общение не чета общению между животными. Но оно тоже имеет регуляторы, столь же мощные и так же детерминирующие общение социальных животных, как и те регуляторы, которые детерминируют общение животных обычных. Если человек является социальным животным, то он обусловлен. Животное обусловлено биологической средой. Человек — социальной средой. Животное — инстинктами, человек — программами. И так далее.

Конечно же, человек обусловлен — и природой, и социумом, и своим внутренним миром. Но его родовое свойство заключается в том, что он обусловлен не полностью. Все остальные живые существа обусловлены полностью, а он не полностью. А что такое не полная обусловленность? Это свобода. А что обеспечивает не полную обусловленность? Деятельность.

Именно она делает человека не полностью обусловленным природой. Ибо человек природу деятельно преобразует. И это мы все понимаем. Причем преобразует он ее всё новыми и новыми способами, то есть творчески. Муравей тоже природу преобразует, но творческую деятельность осуществлять не может. А человек — может.

А еще человек не полностью обусловлен социумом. Ибо он его преобразует. А что такое революции как не преобразование социума? Причем человек преобразует социум творчески. То есть всё новыми и новыми способами. Был бы он просто социальным животным, он бы творчески социум преобразовывать не мог. Так ведь?

И, наконец, человек не обусловлен полностью даже своей психикой. Ибо и она может быть им творчески преобразована. Был, знаете ли, такой Савл. И обладал одной психикой. А потом стал Павлом. И мало ли еще примеров людей раскаявшихся, переживших внутреннее преобразование, осуществивших это преобразование невероятной ценой.

Итак, человек ничем не обусловлен полностью. То есть всем обусловлен в какой-то степени, но полностью не обусловлен ничем. Это отсутствие полной обусловленности чем бы то ни было и есть свобода. Человек — единственное свободное живое существо. А почему он обладает свободой? Потому что он обладает способностью к деятельности. Причем деятельности не муравьиной, то есть роковым образом обусловленной, а творческой. То есть свободной.

Таким образом, тем свойством человеческого рода, которое отличает этот род от всего живого, является деятельность, дарующая свободу как неполную обусловленность всем на свете.

Деятельность и свобода связаны воедино и являются этим самым определяющим свойством рода человеческого. То есть родовой сущностью. Задача истории — окончательное соединение человека с его родовой сущностью. Этому препятствует дифференциация, она же разделение труда, конкуренция, социальное неравенство, классовый антагонизм и так далее. Всё это вместе порождает отчуждение человека. От чего?

От его родовой сущности. Задача коммунистов — преодолеть это отчуждение. То есть окончательно и бесповоротно соединить человека с его родовой сущностью. Именно ради этого нужно построить общество не на основах конкуренции, неравенства и антагонизма, а на основах солидарности, равенства и братства. Это важно не само по себе. Это важно для соединения человека с его родовой сущностью. Именно тогда человек как нечто, вырывающееся из обусловленности, превратится в человека, обретшего и свободу, и свою родовую сущность. Это должен быть прыжок из царства необходимости в царство свободы. Без такого прыжка не может быть обретения подлинной человечности.

Повторю еще раз — преодоление конкуренции, неравенства и антагонизма нужно не само по себе. Обретение солидарности, равенства и братства тоже нужно не само по себе. Всё это — благие средства достижения благой цели. Целью же этой является подлинный человек, завоевавший свободу как необусловленность и обретший тем самым новые возможности для восхождения.

Итак, существует как минимум два марксизма. Марксизм освобождения, основанный на теории соединения человека со своей родовой сущностью. И марксизм порабощения, низводящий человека до социального животного. То есть до существа, полностью обусловленного социумом.

Первый марксизм — антагонист фашизма во всех его разновидностях.

Второй марксизм — прекрасно сочетается и с обычным фашизмом, и с либеральным фашизмом, он же социал-дарвинизм.

Еще и еще раз, возвращая читателя к этой теме, я, во-первых, предостерегаю его от соблазна автоматической поддержки или автоматического отрицания марксизма. И, во-вторых, обращаю особое внимание на то, что именуется деятельностью.

Атакуя деятельность и деятеля, герой «Записок из подполья» атакует первый марксизм, он же коммунизм.

Итак, герой «Записок из подполья» наносит серию ударов... По чему? По гуманизму, конечно.

Тебе, читатель, эти удары ничего не напоминают?

А вот мне они очень напоминают пресловутую десталинизацию. Она же — эскалация отрицания чего-то.

Первый удар. Коллективный Сванидзе бьет всего лишь по сталинизму.

А подпольный герой бьет всего лишь по рационализму (картезианству).

Второй удар. Коллективный Сванидзе бьет по сталинизму и ленинизму.

А подпольный герой бьет по рационализму и умственности (усиленному сознанию).

Третий удар. Коллективный Сванидзе бьет по сталинизму, ленинизму и социализму.

А подпольный герой бьет по рационализму, умственности и разуму (переходит от усиленного сознания к сознанию вообще).

Четвертый удар. Коллективный Сванидзе бьет по сталинизму, ленинизму, социализму и русскости.

А подпольный герой бьет по рационализму, умственности, разуму, пути, цели и так далее.

В итоге и коллективный Сванидзе, и подпольный герой бьют по гуманизму. И рано или поздно приходят к антигуманизму. То есть к нацизму. В каком-то смысле это и есть логика Майдана, не правда ли? Знал Бахтин, что делал, интересуясь Достоевским. Чувствовала подвох моя мать, умершая до начала перестройки, спрашивая меня, почему наша либеральная элита прощает Достоевскому то, что не прощает другим. За уничтожение гуманизма она ему всё прощала. И Бахтину тоже.

Вот что в ходе острого диалога со зрителем я выяснил сам для себя. И выяснив это, понял, что не могу прекращать теоретическое исследование судеб гуманизма в XXI веке. Потому что это исследование и есть теория, позволяющая понять природу Майдана. Или, точнее, природу супермайдана.

Потому что нанося удар за ударом и, конечно, посягая прежде всего на родовую сущность человека, то есть на деятельность, и коллективный Сванидзе, и подпольный герой рано или поздно начинают поклоняться тому, что является антагонистом всего этого. И тут мы возвращаемся и к «Фаусту» Гете, и к Томасу Манну, и к «ставке на ничто». Любой антигуманизм в итоге является ставкой на ничто. И подпольный герой показывает это, начиная говорить о том, как человек любит разрушение и хаос.

Нет и не может быть поклонения хаосу без поклонения тому, что противостоит восхождению, породившему человека как свободное существо. А противостоит этому, конечно же, нисхождение. Поскольку восхождение есть усложнение форм, то нисхождение неизбежно является упрощением форм, то есть регрессом. А упрощать формы можно, только ненавидя форму как таковую. Если всю совокупность форм называть космосом, то эта ненависть, конечно, сопрягается с хаосом. А если всю совокупность форм называть творением, то эта ненависть неизбежно сопрягается с тем, что было подвергнуто воздействию в момент сотворения мира. А ведь нечто было подвергнуто этому воздействию, не правда ли?

Разговор о том, что на самом деле мир сотворен из ничего, обладает тремя очевидными изъянами.

Изъян № 1 — тотально верующий человек может помыслить иудаизм и порожденное им христианство как нечто оторванное от истории религиозной мысли. Но такой подход трудно совместим с историей религии. И для человека, следящего за тем, как развивалась религиозная мысль, просто невозможен. В своих истоках религиозная мысль всегда предполагает, что космос сотворен из чего-то — из какого-нибудь суперживотного, из великой матери Тиамат, из океана, который постоянно взбалтывают (пахтают) для того, чтобы появился остров. Отделяясь от этой буквальности, религиозная мысль всё время оставалась с нею связана. Просто связи эти превращали грубую буквальность в нечто более тонкое. Но именно в нечто.

Изъян № 2 — в доказательство того, что творение осуществлено богом из ничего, приводится фраза «земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною». Никакого прямого утверждения, согласно которому сотворенное является сотворенным из ничего, нет. Это трактовка фразы, превращенная в трактаты. Но у фразы может быть и другая трактовка. В любом случае, это именно трактовка.

Изъян № 3 — даже если в итоге каких-то умозаключений выяснится, что и впрямь всё сотворено из ничего, окажется, что тем, из чего всё сотворено, является «ничего». То есть то самое ничто, о котором ведут разговор Мефистофель и Фауст. То самое ничто, на которое, по мнению Шарлотты Шиллер, сделал ставку создатель «Фауста» Гёте.

Итак, последовательные удары по классическому гуманизму в итоге приводят к восхвалению ничто. То есть к нигилизму в том его действительном значении, которое с трудом обнажается за разного рода масками отрицания тех или иных частностей. Не частности отрицаются, а восхваляется отрицание как таковое. Дух этого отрицания, конечная реальность, на которую оно опирается. То есть абсолют, он же — ничто.

Наши либералы так легко снюхиваются с нацистами именно на почве воинствующего антигуманизма, который, будучи доведенным до предела (а это происходит достаточно быстро), превращается в восхваление ничто. В вопль «Да здравствует смерть!». Именно этим рано или поздно заканчивается любой майдан. Он заканчивается шабашем, который как раз и восхваляет смерть. Шабаш — вот конечная реальность карнавала, его экстракт. Начиная с карнавальных шарповских шуточек, с веселых шутовских оранжевых революций — рано или поздно заканчивают кровью Майдана и фашистским возгласом «Да здравствует смерть!».

Начиная с отрицания гуманизма, заканчивают восхвалением ничто.

И вот тут мы переходим к весьма неочевидному аспекту этой проблемы. Тому аспекту, который практически никогда не обсуждается именно потому, что является решающим.

Такое замалчивание решающего аспекта характерно для тех, кто хочет не прояснять, а запутывать, не теоретизировать, а практически трансформировать наличествующее. Зачем обсуждать решающие аспекты, если это обсуждение раскроет суть замысла?

Решающим является то, что классический гуманизм действительно был обречен на смерть. И обрекла его на смерть всё та же буржуазия.

Буржуазия убила диалектику бытия, а затем и диалектику мышления. Убив ее, она убила и гуманизм. В данном случае я имею в виду ту диалектику, которую называю позитивной. К ней относится, конечно, диалектика Маркса, диалектика Гегеля и... Впрочем, в начале надо сказать о том, что именно оказалось убитым.

Убитой оказалась идея смерти и воскресения. Живя, ты не должен бояться смерти, ибо ты воскреснешь. Речь может идти о буквальном религиозном воскрешении или о чем-то другом. О чем бы ни шла речь, всё так или иначе сводится к знаменитому «тезис — антитезис — синтез».

Если тезисом является жизнь, а антитезисом является смерть, то синтезом является воскресение.

Фактически, речь идет о возможности расширенного воспроизводства жизни. Жизнь воспроизводит себя через смерть. Она использует смерть для себя. Она оседлывает смерть.

Такова диалектика жизни, смерти и воскресения.

Давайте уберем из нее воскресенье. И что получим?

А ведь именно это изъятие осуществила буржуазия. Она осуществила его и с помощью наигрубейших процедур (таких, как секуляризация жизни), и с помощью процедур более тонких (таких, как товарный фетишизм — то есть овеществление всего и вся, включая невещественное). Короче, она это осуществила. Нужны отдельные исследования того, как именно она это сделала. Одно из таких великих исследований — это «Капитал» Маркса. Но изучая в этой великой работе то, как буржуазия убила диалектику жизни, изъяв из жизни воскресенье и заменив его расширенным воспроизводством товаров, Маркс, естественно, не мог одновременно обсуждать многое другое.

Но здесь я не могу подробно останавливаться на исследовании всех процедур, с помощью которых произошло изъятие воскресения из диалектики жизни. Я вынужден ограничиться констатацией того, что оно было изъято. И что именно на основе этого изъятия был построен классический гуманизм.

Что осталось после этого изъятия? Остались жизнь и смерть как тезис и антитезис. Классический гуманизм постоянно пытался построить ограду, отделяющую его от смерти. И стать неизменным тезисом. То есть жизнью как таковой.

Соответственно, он производил своего убийцу под названием «смерть, стоящая за оградой». Подобно тому, как буржуазия производила своего убийцу под названием «пролетариат», классический гуманизм производил своего убийцу под названием «заоградная смерть».

Заоградная смерть стала чистым антитезисом. Внутриоградная жизнь — чистым тезисом.

Возникло столкновение заоградной и внутриоградной жизни. Такое столкновение могло породить великий гуманизм заоградной жизни. Но ясно было, что жизнь как таковая всегда проиграет смерти как таковой. И тому, что стоит за этой смертью. А за ней стоит великое ничто.

Ограда стала окончательно рушиться тогда, когда надежды, связанные с пришествием буржуазной эпохи, оказались исчерпаны. История сокрушения этой ограды достаточно очевидна. Это история романтизма и постромантизма, декадентства и нигилизма. Но еще раньше, чем все эти направления доразрушили ограду, стало очевидным, что заоградная смерть обязательно победит внутриоградную жизнь. И Достоевский первым сказал об этом с настоящей силой. Он понимал, что этим начинает уничтожение классического гуманизма. Он понимал, что лживый буржуазный гуманизм — это лишь одна из ипостасей классического гуманизма. И что, убив эту ипостась, он будет вынужден убить классический гуманизм как таковой.

Первая часть «Записок из подполья» — это повествование о том, как именно осуществляется такое убийство.

Я уже описал эту процедуру: удар по рационализму, удар по разуму, удар по пути, по цели, по деятельности — и восхваление ничто. Но разве в каком-то смысле не эта же процедура осуществляется в «Фаусте»? И разве не поэтому Достоевский так мучительно выясняет отношения с Шиллером, этим антагонистом Гёте? Ведь говоря о том, что Гёте сделал ставку на ничто, Шарлотта Шиллер, конечно же, подразумевала, что ее муж сделал другую ставку. Но какую ставку мог сделать Шиллер? Да, он описал Великого Инквизитора как окончательного убийцу гуманизма. Кстати, то же самое описывает и Достоевский. И ведь что описывают-то? Религию, лишенную воскресения, вот что.

Изъяв из триады «жизнь — смерть — воскресение» всё, что касается воскресения, гуманисты, по мнению Великих Инквизиторов, выведенных Шиллером и Достоевским, побултыхаются в жизни без воскресения и вернутся в религию, в которой тоже воскресения не будет. И которая станет финалом этих бултыханий. Но за нею обязательно будет стоять смерть. То есть ничто. И Великий Инквизитор Шиллера так и говорит: мир надо отдать тленью, но не свободе. Кстати, свобода — это и есть воскресение.

Шиллер пытался защитить классический гуманизм, но этот классический гуманизм нельзя было защитить. И Шиллер это понимал. Понимал он и то, что альтернативой такой защите является ставка на ничто. Отрицая эту ставку, сделанную Гете, Шиллер как бы заявлял следующее: «Да, я буду стоять на стороне умирающего гуманизма. Но я буду спасать его, пока можно. А дальше пусть приходят другие».

Но что значит другие? Другие — это новый гуманизм. Старый классический гуманизм нельзя было спасти. А значит, антигуманизм был обречен на победу. Но на пути его встал новый гуманизм. Исторически являвшийся, безусловно, именно коммунистическим. Но только ли исторически?

Я достаточно подробно разбирал, как именно Томас Манн надеялся на новый гуманизм. Как он протягивал руку коммунистам, говоря: «Ребята, станьте новыми гуманистами, и вы спасете человечество». Я описывал и то, как реальный советский коммунизм, не отказавшись на словах от идеи нового человека и нового гуманизма, на деле превратил эту осевую проблему в некий неинтересный аппендикс. И чем же в результате стал коммунизм? Он стал новой ипостасью классического гуманизма. То есть внутриоградной жизнью. Но такая внутриоградная жизнь (она же абсолютный тезис) была обречена на поражение от заоградной смерти (она же абсолютный антитезис).

Я уже рассматривал, как именно терпит поражение эта внутриоградная жизнь, воспетая Ваншенкиным в песне «Я люблю тебя, жизнь». И здесь я возвращаюсь к тому же самому, но не на уровне культурологических описаний, а на уровне философских феноменологических, а также метафизических обобщений.

Советские коммунисты вернулись на территорию классического гуманизма, отказавшись от нового гуманизма. Томас Манн понимал это, наблюдая за эволюцией своего брата Генриха. Но, будучи на много порядков умнее Генриха, он не мог смириться с тем, что коммунисты совершают эту роковую ошибку.

Став внутриоградной жизнью, коммунизм (он же классический гуманизм в новой модификации) обрекал себя на поражение. И победителем становилась заоградная смерть. То есть антигуманизм и фашизм. Ставка на ничто оказывалась в этом случае победной ставкой. Классический гуманизм умел выигрывать отдельные сражения в войне с антигуманизмом. Таким сражением стала Великая Отечественная война. Но, выигрывая сражения, классический гуманизм уже не мог выигрывать кампании. Кампанию мог выиграть только новый гуманизм, возвращавший воскресение в диалектику. Тогда диалектика становилась позитивной. В противном случае диалектика тоже имела место, но в качестве негативной: тезис — антитезис — ничто.

Для того чтобы пережить трагизм происходившего, предлагаю читателю соотнести песню Ваншенкина «Я люблю тебя, жизнь» со стихами Семена Гудзенко. Ведь Ваншенкин в конце пристегивает к воспеванию его, ваншенкинской, жизни — жизни как вечного возвращения — что-то, связанное с жертвенным подвигом («жизнь, ты помнишь солдат, что погибли, тебя защищая?»). Ну так дадим слово одному из этих солдат. Который, кстати, опять вернет нас к образу поезда.

Два стихотворения Семена Гудзенко... Если бы эти стихи написал не какой-то там советский поэтишка, а этакий западный титан мысли, то титана назвали бы «новым Шекспиром». А Семена Гудзенко просто забыли. Ну так вспомним! Это и вообще наш долг, и уж тем более наш долг в ситуации, когда надо отвечать на вызов Майдана. И готовиться к ответу на вызов супермайдана.

Итак, первое наиболее известное стихотворение Семена Гудзенко «Перед атакой».

Когда на смерть идут — поют,
а перед этим можно плакать.
Ведь самый страшный час в бою –
час ожидания атаки.

Снег минами изрыт вокруг
и почернел от пыли минной.
Разрыв — и умирает друг.
И, значит, смерть проходит мимо.

Сейчас настанет мой черед,
За мной одним идет охота.
Будь проклят сорок первый год,
Ты, вмерзшая в снега пехота.

Мне кажется, что я магнит,
что я притягиваю мины.
Разрыв — и лейтенант хрипит.
И смерть опять проходит мимо.

Но мы уже не в силах ждать.
И нас ведет через траншеи
окоченевшая вражда,
штыком дырявящая шеи.

Бой был коротким. А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей я кровь чужую.

Вызовом при этом является не атака как таковая, не умирающие друзья и не снег, почерневший от минной пыли. Вызовом является чужая кровь, которую выковыривают из-под ногтей. И как же отвечает советский гуманизм на этот вызов? Здесь надо процитировать второе стихотворение Гудзенко. Оно называется «Память».

Был мороз. Не измеришь по Цельсию.
Плюнь — замерзнет. Такой мороз.
Было поле с безмолвными рельсами,
позабывшими стук колес.
Были стрелки совсем незрячие —
ни зеленых, ни красных огней.
Были щи ледяные. Горячие
были схватки за пять этих дней.

Каждый помнит по-своему, иначе,
и Сухиничи, и Думиничи,
и лесную тропу на Людиново —
обожженное, нелюдимое.

Пусть кому-нибудь кажется мелочью,
но товарищ мой до сих пор
помнит только узоры беличьи
и в березе забытый топор.

Вот и мне: не деревни сгоревшие,
не поход по чужим следам,
а запомнились онемевшие рельсы.
Кажется, навсегда...

Нужно быть абсолютно бесчувственным, для того чтобы, прочитав эти два стихотворения, не понять, что онемевшие стрелки — это отсутствие пути, обнаруженное человеком, который выковыривал ножом из-под ногтей чужую кровь. Делая это, человек теряет путь... Совсем незрячие стрелки — вот удел внутриоградного советского гуманизма, столкнувшегося с вызовом под названием «выковыривание чужой крови из-под ногтей».

Стрелки на этом пути... Онемевшие рельсы... Поезд Экзюпери... Поезд Арагона... Другие поезда... И — дорога, над которой насмехается герой «Записок из подполья». Эта дорога на Майдан и далее со всеми остановками. Какова же ты, судьба гуманизма в XXI столетии? Какова ты, судьба пути?

Это на сто процентов зависит от того, вернется ли воскресение, изъятое из гуманизма, в новый гуманизм. Вернется ли туда духовность. И будет ли этот гуманизм достаточно новым. Не будет его — в мир через прорехи майданов ворвется полноценная нацистская тьма.

Связанные материалы: 

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

 


Судьба гуманизма в XXI столетии


Концепция № 2 — это коммунизм как прыжок из царства необходимости в царство свободы. Как преодоление человеком всей и всяческой обусловленности. Как соединение человека с его творческой сущностью, высшей родовой сущностью по Марксу


Метафизическая война
Сергей Кургинян , 29 января 2014 г.
опубликовано в №62 от 29 января 2014 г.

 

Человек, попадая в поезд, может вести себя по-разному.
Кто-то просто едет в поезде и думает о своем.
Кто-то пользуется возможностью побеседовать с соседями по купе. Очень часто, кстати, такие беседы бывают удивительно откровенными...
Кто-то молча ложится на полку, достает из сумки книгу, сосредоточенно читает ее... Потом гасит ночник. Спит... Встает, когда объявляют о прибытии поезда на его остановку.
Очень по-разному ведут себя люди, попадая в поезда. И очень редко попадаются такие, как Арагон или Сент-Экзюпери. Для большинства поезд — это и есть поезд. А для таких, как Арагон и Сент-Экзюпери, поездка в поезде является Странствием. Причем именно Странствием с большой буквы. Ты не просто зачем-то едешь в поезде. Тебе ниспослана судьбой эта поездка. Для чего ниспослана? Для того, чтобы явить тебе некий Смысл. Опять-таки, именно Смысл с большой буквы. А что нужно для того, чтобы обычная поездка в поезде могла явить тебе этот самый Смысл?
Нужно, чтобы поезд, в котором ты едешь, не переставая быть «просто поездом», стал одновременно и чем-то совсем иным. То есть не просто обычным поездом, который едет по тривиальным рельсам, а поездом по имени «человечество», который едет по рельсам предназначения, рельсам исторического пути. Такая способность пережить что-то обычное, например, обычную поездку в обычном поезде, как нечто совсем иное, намного большее, предполагает наличие мощного и достаточно специфического воображения. Это не просто художественное воображение. Это то воображение, которое в Средние века было одинаково присуще религиозным людям, не просто исполняющим обряды, а верящим глубоко и истово.
Такая вера иногда называется живой. И не зря Пушкин, чье стихотворение о двух чувствах я процитировал в передовице «Четвертый этаж — 6», говорил не просто о любви к родимым пепелищам и отеческим гробам, а о такой любви, которая становится животворящей святыней. Пушкин, как подлинно гениальный поэт, никогда не вводит в текст тех слов, которые не исполнены глубокого смысла. И если он говорит не просто о святыне, а о животворящей святыне, то это означает, что ему донельзя нужно подчеркнуть разницу между святыней обычной и святыней животворящей.
Любая вера опирается на святыни. Живая вера опирается на святыни животворящие. Ты можешь верить в коммунизм или в Христа. Но если твоя вера живая, то у тебя есть животворящие святыни.
Для коммуниста это может быть мавзолей Ленина (в Китае — мавзолей Мао Цзэдуна, во Вьетнаме — мавзолей Хо Ши Мина). Или — памятник солдату-победителю в Трептов-парке.
Для верующего православного это может быть храм Гроба Господня в Иерусалиме или храм Покрова на Нерли.
Важно не то, каковы конкретно эти святыни. Важно то, что если они являются животворящими, то твой контакт с этими святынями наполняет тебя особой энергией, которую верующий человек именует благодатью. И совершенно не обязательно такой человек должен быть канонически религиозен. Моя мать, например, подобным образом встречалась каждый год с памятником Пушкину в лицейском саду. Да и с Ленинградом в целом (мои дворянские родственники, упорно называвшие до войны Ленинград Петербургом, после войны категорически отказывались именовать город на Неве иначе как Ленинград).
Просто человек, у которого есть живая вера, соединяясь с животворящими святынями, чем-то подпитывается (не будем здесь уточнять, чем же именно). А человек, который вроде бы верит (возможно даже и ревностно), но не обладает способностью так подпитываться, лишен главного земного жизненного счастья — обладания живой верой. Не буду говорить, что его вера в этом случае является мертвой, скажу только, что она живой не является.
Но вернемся к Средним векам, когда большинство людей обладало именно живой верой. Обладая такой верой, а значит и животворящими святынями, человек Средних веков обладал и чем-то большим, нежели возможность обретения благодати при взаимодействии с такими святынями.
Кстати, об этом обретении благодати... Великие готические соборы Европы — эти грандиозные свидетельства той живой веры — сейчас, конечно же, не являются аккумуляторами оной. Но они несут отпечаток своего былого величия. Совсем нетрудно представить себе, как именно работали эти сакральные аккумуляторы во времена крестовых походов. Или чем была для Жанны д’Арк возможность короновать беспомощного Карла VII не абы где, а именно в великом Реймском соборе.
Но, особым образом подпитываясь при сопоставлении с великими животворящими святынями, человек Средневековья, обладавший не абы какой, а именно живой верой, подпитывался и иначе. О чем я и сказал несколькими строками выше, подчеркнув, что этот человек обладал и чем-то большим, нежели возможность обретения благодати при взаимодействии с великими животворящими святынями. Такими, например, как Реймский собор.
Чем же именно он обладал? Он обладал возможностью увидеть во всем знак чего-то большего, нежели та буквальность, которая явствует из увиденного. Для такого человека всё было посланием, наполненным потусторонним великим смыслом. Его поездки в каком-то смысле всегда были Странствием. Отсюда и особое отношение к тем, кто оказался в пути. Им оказывают гостеприимство не просто потому, что они оказались в трудной ситуации. Сочувствуя этой трудности ситуации (а любое путешествие в ту эпоху было сопряжено с немалыми трудностями), люди, оказывая гостеприимство, отдают должное еще и статусу тех, кого одаривают гостеприимством. Статусу странников.
Обычное в Средние века удвоение мира, согласно которому каждое явление обладает сущностью, не совпадающей с этим явлением и одновременно тесно с ним связанной, — подвергалось серьезным атакам со стороны так называемого рационального научного мышления. Согласно которому явление — это и есть явление. Да, возможно, в совокупности сходных явлений есть нечто общее. И это общее именуется понятием. Но содержание понятия можно извлечь из буквального содержания явлений. Кстати, при таком извлечении буквальное (оно же конкретное) всегда оскудевает. Ты абстрагируешься от массы частностей, и именно такое абстрагирование позволяет тебе увидеть в ряде явлений нечто общее. И дать этим явлениям общее имя, оно же — понятие.
Но, дав им это имя, ты очевидным образом омертвляешь каждое конкретное явление. Ибо абстрагирование и есть такое неизбежное омертвление.
На необходимости абстрагирования в Средние века настаивали так называемые номиналисты. Им противостояли реалисты, которые яростно отстаивали необходимость удвоения мира. Кстати, знаменитый призыв Оккама не умножать сущности, помимо требования экономии средств, необходимых для описания чего бы то ни было, содержал в себе подкоп под принципы, которые отстаивали средневековые реалисты.
Наиболее яркий представитель этой школы — Гийом де Шампо (французский философ-мистик, родившийся в 1068-м и умерший в 1121 году), епископ Шалонский с 1113 года, близкий друг выдающегося религиозного деятеля той эпохи Бернара Клервоского.
Другие последователи этой школы средневекового реализма, иногда именуемой Сен-Викторской потому, что Гийом де Шампо создавал школу при монастыре Святого Виктора в Париже, — Гюго Сен-Викторский и Ришар Сен-Викторский.
Наиболее выдающимся оппонентом этой школы был номиналист Иоанн Росцелин, французский философ и теолог, родившийся в 1050-м и умерший в 1122 году.
Несколько слов о средневековом реализме. Тем, кто связывает со словом «реализм» только представление о достоверном изображении реальности (реализм XIX века, он же критический реализм, социалистический реализм и так далее), сообщаю, что в Средние века термин «реализм» означал диаметрально противоположное тому, что он означал в XIX и ХХ веках. Да-да, в Средние века этот термин имел именно диаметрально противоположное, а не просто иное содержание. Такая вот эволюция терминов.
Когда именно средневековый реализм стал по-настоящему терпеть поражение, установить трудно. Наверняка он уже потерпел поражение в XVII веке. Но, возможно, он на самом деле потерпел его существенно раньше. Кстати, помимо номиналистов и реалистов в Средние века существовали и представители третьей школы. Их не случайно именовали концептуалистами. Один из ярчайших представителей этой школы — конечно же, Пьер Абеляр — французский философ, теолог и поэт, родившийся в 1079 году и умерший в 1142 году.
Преследуемый, как и Иоанн Росцелин, представителями школы средневекового реализма, Абеляр был прославлен как легендарный возлюбленный, аналог шекспировского Ромео. Трагическая любовь Абеляра и Элоизы потрясла современников. И не только современников. Потому что сочинение выдающегося просветителя XVIII века Жан-Жака Руссо называлось «Новая Элоиза». И в этом была явная адресация к любви, воодушевлявшей Абеляра и Элоизу на рубеже XII века.
Пытаясь примирить иррационализм средневековых реалистов и рационализм средневековых номиналистов, Абеляр перепрыгнул из XII в XXI век. Потому что именно в XXI веке преодоление противоречия между рационализмом и иррационализмом стало ключевой задачей человечества.
В XII веке реалисты одержали над номиналистами и концептуалистами полную победу. Но это была именно та победа, которая содержит в себе зерно будущего сокрушительного поражения. Средневековые реалисты победили именно на уровне церковной бюрократии. Учение Абеляра было запрещено церковью, его труд «Введение в теологию» был сожжен на соборе в Суассоне. Самого Абеляра заточили в монастырь.
В итоге всё кончилось для Абеляра не худшим образом. Он добился разрешения проживать вне монастырских стен, выстроил себе в 1125 году в Ножан-сюр-Сен часовню и келью. Сообщаю это читателю потому, что эти часовня и келья были названы Параклетом. Вспомним Евангелие от Иоанна, в котором Параклетосом назван именно Дух Святой. Буквально это звучит так: «Утешитель же (то есть Параклетос — С.К.), Дух Святой, Которого пошлет Отец во имя Мое, научит вас всему и напомнит вам всё, что Я говорил вам». (Евангелие от Иоанна 14:26)
Любая адресация к Параклетосу (или Параклету) является подчеркиванием особого значения Пятидесятницы и всего того, что случилось с апостолами, на которых Дух Святой снизошел именно в этот день.
Уже после смерти Пьера Абеляра Иоахим Флорский, цистерцианский монах, христианский мистик, прорицатель и родоначальник средневекового хилиазма, заговорит о Параклете еще более настойчиво, заявит о наступлении Третьего завета, связанного с господством монашества, об эпохе Святого Духа, которая, по его мнению, должна была начаться в 1260 году, о радикальном обновлении церкви и так далее. И об установлении тысячелетнего Царства Божьего на земле. Официальная Церковь отнеслась к Иоахиму Флорскому примерно так же, как к Абеляру. Осудив некие перегибы, связанные с флорианством (учением Флорского), церковь не подвергла Иоахима Флорского серьезным гонениям.
Абеляра же, который сделал в чем-то сходную (хотя и гораздо более мягкую) заявку за несколько десятилетий до Иоахима Флорского, церковь (на всякий случай говорю, что речь, конечно же, идет о католической церкви) в итоге почти признала. Благодаря заступничеству знаменитого религиозного деятеля той эпохи Петра Достопочтенного Абеляр стал аббатом в Сен-Жильдас-де-Рюж в Бретани. Его возлюбленная Элоиза, став монахиней, поселилась в той самой часовне и келье, названных Параклетом, которые воздвиг Абеляр. Достаточно удачно сложилась и судьба сына Абеляра и Элоизы, Пьера-Астролябия, который стал последователем дела своего отца.
Многие считают — и тут у нас возникают пересечения, столь необходимые для исследований загадочных путей гуманизма, — что именно работы Пьера Абеляра подтолкнули в определенную сторону мысль Бенедикта Спинозы. Того самого Спинозы, который, как мы уже убедились, был интеллектуальным гуру для Гёте.
Пару слов по поводу номинализма.
В XII веке и он потерпел такое же поражение, как концептуализм. Учение Иоанна Росцелина было мягко отодвинуто Церковью. Но шли годы, десятилетия, столетия. И номиналисты неумолимо завоевывали позиции. Кто-то считает, что эти позиции завоевывала закрытая структура, преследовавшая далеко идущие цели. А для кого-то победа номиналистов порождена прогрессом как таковым. Мол, рационализация бытия раньше или позже должна была привести к рационализации сознания. Любого сознания, церковного в том числе.
О том, к чему приводит окончательная рационализация сознания, мы поговорим чуть позже. Сейчас же просто констатируем, что лет этак через триста–четыреста после церковно-бюрократического триумфа средневекового рационализма номинализм взял реванш. И средневековый реализм ушел на дно. Странным образом утянув туда же и концептуализм, который, казалось бы, должен был бы делить с номинализмом плоды реванша над средневековым реализмом. Но не тут-то было. И уже одно это «не тут-то было» свидетельствует о том, что развитие прогресса в сторону рационализации, конечно, является во многом объективным.
Однако, помимо этой объективности в войне средневекового реализма, номинализма и концептуализма, было и нечто другое. А именно чье-то сосредоточенное желание проложить для человечества весьма определенный и достаточно губительный путь, по которому оно и движется по сию пору.
Прежде чем обсуждать этот путь, необходимо досмотреть до конца многоактную пьесу под названием «борьба номинализма, концептуализма и средневекового реализма».
Итак, концептуалисты стали уходить на дно вместе с реалистами где-нибудь в XVI веке. И вместе с этими самыми средневековыми реалистами вновь всплыли на поверхность в ХХ веке.
Вплоть до этого всплытия номиналисты прочно удерживали господствующие интеллектуальные, а заодно и политические позиции. И довели свое учение до крайности, именуемой позитивизмом. Согласно этому учению, основателем которого не до конца справедливо считают великого немецкого философа Иммануила Канта, в явлении нет ничего, кроме явления. И у человека нет никакой возможности приобщиться к чему-либо, кроме буквального смысла этого явления. А всякие попытки увидеть в явлении что-то, кроме него самого, — реакционная интеллектуальная крамола.
Сам Кант, кстати, ничего подобного напрямую не заявлял. Заявили это люди, назвавшие себя неокантианцами. А также позитивистами, неопозитивистами и так далее.
Для позитивиста и неопозитивиста сама возможность во время поездки в поезде приобщиться к сокровенному смыслу этой поездки, увидеть в своей поездке Странствие, а в поезде — человечество, кощунственна.
В лучшем случае она позволена людям искусства, этой презренной для позитивиста профессии. Но это люди низшего сорта. Которых позитивисты, неопозитивисты etc. считают людьми почти что неразумными, почти что неполноценными. Но при этом забавными. И способными забавлять человечество — на протяжении строго регламентированного времени, именуемого досугом, и в строго регламентированных местах (в театрах, концертных залах и на манежах).
Но даже допуская эти развлечения, позитивист и неопозитивист будут требовать, чтобы развлекающие отражали и выражали своими ущербными образными/художественными средствами не абы что, а буквальность. Согласно которой путешествие в поезде, например, — это путешествие в поезде и только. А не какое-то там Странствие, способное соединить странника с чем-то невероятно для него значимым.
Позитивист и неопозитивист, как в общем-то и все рационалисты, будет настаивать на том, чтобы художник, описывающий происшествие в поезде, создавал интересную фабулу этого происшествия (вор украл у соседа по купе кошелек, мужчина и женщина, оказавшись в одном купе, предались любовным утехам и так далее). Такой рационалист будет аплодировать художнику, сочно и достоверно описывающему те или иные детали кражи или адюльтера. Максимум максиморум он разрешит художнику вставить в свое произведение длинный разговор между соседями по купе на ту или иную интеллектуальную тему. И точка.
Уже знаменитое стихотворение «Железная дорога» Некрасова является с точки зрения такого рационалиста перебором. Впрочем, рационалист способен согласиться на то, чтобы поэт начал рассуждать о том, как именно и кем именно строилась эта самая железная дорога. Он согласится и на то, чтобы эти рассуждения носили политический характер. Настоящая крамола начинается тогда, когда поэт, путешествующий по железной дороге, сталкивается с воскресшими мертвецами. Впрочем, рационалист с большим трудом может санкционировать художнику и эту встречу — но только как аллегорию.
В любом случае рационалист будет жестко охранять границу между любезной его сердцу сферой рационального и некоей остаточной, по его мнению, иррациональностью. Которая даже в ее художественном (шире — культурном) качествовании будет для рационалиста в чем-то крамольной, в чем-то отдающей средневековым религиозным мракобесием с его концептуализмами, реализмами и так далее.
Так бы мы и жили еще несколько столетий. Как говорят в народе, жили бы и не тужили. Ан откуда ни возьмись — эти самые треклятые роботы. А также вычислительные машины с их стремительно нарастающими претензиями.
Ведь до тех пор, пока всё это не появилось, рационалист мог яростно настаивать на том, что человек выявляет свою собственно человеческую (то есть гуманную) сущность, наращивая рациональность. То есть разумность. Этот самый рационалист мог настаивать, что именно рациональность (то бишь разумность) вырывает человека из природы, то есть превращает его из зверя в человека. Ведь и впрямь человек становится человеком (и перестает быть зверем), именно утверждая свою необусловленность этой самой природой, пестующей зверя как свое любимое родное дитя и недолюбливающей загадочного пасынка своего — человечество.
А значит, рационалист до поры до времени мог оставаться гуманистом. Мог утверждать, что «чем рационалистичнее, тем гуманнее». Мог сетовать на недостаточно высокую концентрацию рационалистичности в субстанции под названием «человечество». Мог ставить знак равенства (а при умении мухлевать, то и тождества) между иррационалистичностью и дикостью, иррационалистичностью и озвериванием.
Но потом появился этот самый робот с его претензиями. Появились интеллектуальные вычислительные машины. Кстати, в их появлении сыграли большую роль работы рационалистов, принадлежавших прежде всего к позитивистской и неопозитивистской школам. Именно они, беспощадно выхолащивая всё, что касалось сокровенного содержания человеческого языка, проработали всё, что связано с возможностями формализации языка. А ведь именно формализация языка и является основной предпосылкой для создания роботов и интеллектуальных вычислительных машин, не правда ли?
Но что же выяснилось после того, как роботы и интеллектуальные вычислительные машины, освоив формальные языки, перешли от вопиющей вторичности и беспомощности, исключающей их фундаментальные претензии, к чему-то большему?
Выяснилось, что если шкала гуманности построена по принципу «чем рационалистичнее, тем гуманнее», то всего гуманнее робот. Или какой-нибудь компьютер «Суперкрей». Потому что они-то рациональны на 100%. Ссылки же на то, что их рациональность убога и не может сравниться с той рациональностью, которую способен предъявить невероятно емкий суперсуперкрей под названием «человеческий мозг», прошу прощения, не стоят ломаного гроша.
Во-первых, потому что реальные вычислительные — да и не только вычислительные, но и рационально-мыслительные — возможности современных ЭВМ (а значит, и роботов) стремительно растут. В шахматы они уже играют лучше гроссмейстеров, не правда ли?
Во-вторых, потому что реальный рост возможностей — это одно. А принцип — это другое. Раз возможности могут расти, то они и будут расти. В какие-то периоды исторического времени чуть быстрее, а в какие-то — чуть медленнее. Техническая мысль будет натыкаться на определенные пределы. Огорчаться. И преодолевать эти пределы. Не будем даже загадывать, каким именно — нано-, фемто- или совсем иным — образом. Совершенно ясно, что техника будет эти пределы преодолевать. И если обладание мощным рациональным аппаратом представляет собой ключевую характеристику рода человеческого, именуемого «хомо сапиенс», то рано или поздно возникнут устройства или существа, обладающие еще более мощным рациональным аппаратом.
Конечно, человек может вступить в глубокое взаимодействие с такими существами, уподобиться им, слиться с ними в единое постчеловеческое целое. Но можно ли называть этот путь гуманистическим?
Спросят: а почему, собственно, его нельзя называть гуманистическим? Может быть, именно на этом пути удастся разрешить и проблему человеческого бессмертия, и проблему обретения сверхчеловеческих способностей самого разного рода?
Отвечаю. Всё это справедливо, коль скоро реальная шкала человечности определяется разумностью или мощью рационального мыслительного аппарата. Но в этом случае вся культура — и всё искусство в первую очередь — это лишь шлаки, порожденные конфликтом между природными, инстинктивными, собственно биологическими программами, заложенными в существо человека, и программами иными. Небиологическими, ненаследуемыми, неприродными.
Это притом, что вопрос о возможности наследования неприродных, то есть собственно человеческих программ постоянно натыкается на одно неумолимое обстоятельство, именуемое «феноменом реального Маугли». Прошу не путать с невероятно развитым и тонким Маугли, сочиненным великим английским писателем Редьярдом Киплингом. Увы, реальный Маугли не имеет ничего общего с Маугли Киплинга. Реальный Маугли — это почти что зверь.
Ко второму десятилетию XXI века наукой накоплен достаточный материал, свидетельствующий о том, что человеком по преимуществу не рождаются, а СТАНОВЯТСЯ. Что реальный человеческий детеныш, лишенный с рождения возможности СТАТЬ человеком, остается почти зверем.
СТАТЬ человеком такой детеныш может, только общаясь с представителями рода человеческого, обеспечивающими его социализацию, его вхождение в культуру, развитие его коммуникативного (в том числе и лингвистического) аппарата и так далее.
Я уже не раз говорил о том, что отличие совсем несоциализованного человека (он же реальный Маугли) от зверя слишком мало для того, чтобы утверждать наличие мощной наследуемой человечности. Я понимаю, что по этому поводу идет мощная полемика. И очень уважаю тех, кто настаивает на наличии наследуемой человечности. Например, на наличии так называемых архетипов, которые исследовал выдающийся швейцарский психоаналитик и философ Карл Густав Юнг.
Однако Юнг не дал никаких серьезных доказательств того, что архетипы наследуются. Многие оспаривают наличие этих архетипов вообще. Но я-то согласен с тем, что архетипы существуют. Хотя между их существованием и наследованием, согласитесь, есть разница. Они могут стремительно взращиваться в среде формирующейся человечности, например. И при этом не быть наследуемыми.
Кроме того, если наследуются совсем уж спящие предпосылки человечности, то толку ли в их наследовании, если они проснуться могут только вместе со становлением человечности? Тем не менее главное — это отсутствие сколь-нибудь убедительных доказательств наличия наследуемой человечности. Притом, что лично я был бы несказанно рад предъявлению действительно убедительных доказательств наличия оной.
Но вопрос о наследовании или приобретении человечности при всей его важности является вторичным по отношению к вопросу о роли всего того, что является очевидным содержанием человечности. И при этом не принадлежит ни к сфере рациональности, ни к сфере рационализируемости. Притом что рациональность и рационализируемость явным образом не одно и то же. Вы можете, например, рационально осмысливать иррациональное. То есть рационализировать его. Но, даже проводя такие рационализации, вы в глубине души знаете, что всё нерациональное содержание человечности вы до конца не сможете даже рационализировать. Что никакие Фрейды и Юнги вам в этом не окажут окончательной помощи.
А значит, вы неизбежно должны выбрать одну из двух возможных концепций.
Концепция № 1 — всё до конца нерациональное и нерационализируемое, всё фундаментально иррациональное является продуктом взаимодействия между тем биологическим, что есть в человеке, и тем, что надстроено над этой биологией. А значит, всё фундаментально иррациональное привнесено в человека его звериной, то есть антигуманной первоосновой.
Существовали вы как зверь. Затем начали вочеловечиваться. Вочеловечиваясь, наложили табу на то, что вытекает из вашей звериной сущности. То есть создали культуру как систему этих табу. Ваша звериная сущность (она же сфера ваших инстинктов) начинает сопротивляться этой системе табу. Борьба вашей звериной сущности с системой табу порождает некий продукт, являющийся одновременно и сугубо человеческим, и сугубо иррациональным.
Но в таком случае этот продукт, он же человеческая иррациональность, он же сфера вашей образности, ваших эмоций и пр., порожден вашим первородным звериным «грехом», то бишь вашей биологичностью. И потому теоретически избавление вас от вашей биологичности избавит вас и от вашей сугубо человеческой иррациональности. И вы окажетесь в раю вашей же — ничуть не менее и даже гораздо более человеческой — рациональности.
Соответственно, если вы так держитесь за ваш образно-аффективный, иррациональный атавизм, то вам надо воспеть зверя. А также природу как родную мать этого самого зверя. Ту самую Великую Мать, которая вам, конечно, не Мать, а мачеха. Но начав культивировать в себе природное, то есть звериное, вы можете из крайне нелюбимого пасынка этой Великой Матери превратиться в пасынка более любимого. А значит, и более счастливого.
И в каком-то смысле совершенно неважно, читатель, призывают ли к такому возврату величайшие гуманисты мира (такие, как Гёте и Спиноза) или разуверившиеся в гуманизме великие философы (Ницше, Хайдеггер). Или те политики, которые невероятно огрубляют учение разуверившихся в гуманизме великих философов. К числу крупнейших таких политиков относится, как ты понимаешь, Гитлер, превративший антигуманную философию в антигуманную политическую практику. И наиболее ярко продемонстрировавший как всю чудовищность такого превращения, так и неумолимую связь между чудовищностью этой практики и ориентированными на практику программами, заложенными в самую изящную и далекую от вульгарного нацизма антигуманную философию.
Мы с вами уже дошли в нашем исследовании до момента, когда можно проследить судьбоносные вехи, расставленные на определенном пути.
Вы дошли до вехи под названием «страх превращения из человека в мыслящую машину»?
Тогда следующая веха на пути, вытекающем из вашей приверженности концепции № 1, называется «стремление прорваться к тому, что отличает человека от мыслящей машины».
Но что же отличает человека от машины? Фундаментальная иррациональность, порождающая мир образов, мир тонких эмоций.
Следующая веха на вашем пути называется «стремление окунуться в фундаментальную иррациональность, отличающую человека от мыслящей машины».
Однако где находится источник этого отличия? Ведь если вы всерьез напуганы возможностью превращения в мыслящую машину, то речь пойдет не о том, чтобы вы начали бегать на концерты и спектакли с тем, чтобы избежать такого превращения. Концерты и спектакли — это продукт чего-то большего. Чего?
Приняв концепцию № 1, вы неминуемо дойдете до следующей вехи. И обнаружите, что фундаментальная ваша человечность, она же ваша фундаментальная человеческая иррациональность, порождена конфликтом между вашим собственно человеческим содержанием (то бишь системой отделивших вас от зверя табу) и вашим же звериным — инстинктивным, собственно биологическим — содержанием.
Но дойдя до этой вехи, вы обнаруживаете, что всем своим фундаментальным собственно человеческим содержанием обязаны именно Великой Матери-природе. И что именно лишившись связи с нею, вы теряете свою фундаментальную иррациональную человечность и превращаетесь в мыслящую машину.
Тем самым вы доходите до следующей вехи, именуемой «необходимость возврата к природе». А что такое этот возврат? Это же не ваши поездки на пленэр. Не ваши увлечения туризмом, включая самый экстремальный. Всё это имеет такое же отношение к защите вашей угнетаемой рациональностью человечности, как и походы на концерты и спектакли.
Вы должны встретиться с Великой Матерью, именуемой природа, по-настоящему.
Вы должны отмолить свои грехи перед этой Великой Матерью.
Вы должны быть ею прощены и преобразованы.
И не думайте, что ваше преобразование будет куплено малой ценой. Равно как и прощение вас столь оскорбленной вами ранее Матерью.
В ранне-постсоветском фильме «Прогулки по эшафоту» герой и героиня отправляются в свадебное путешествие. Ими замыслено путешествие в предельную деревенскую глухомань. Почему именно оно? Потому что, как говорит герой, новобрачная мечтает слиться с природой. Фраза «ты хотела слиться с природой» красной нитью проходит через весь фильм.
Следуя этому желанию, новобрачные сначала попадают в зловещую глухую деревню. После чего они, по совету живущей в этой деревне одинокой древней старухи, направляются в совсем уже глухие места, где случайно натыкаются на избушку. Вскоре обнаруживается, что эта избушка волшебная. И что сила волшебства создает внутри избушки роскошный музейно-антикварный интерьер (кровать под балдахином, мраморная ванна для купаний и так далее).
Вскоре оказывается, что волшебником является злой демиург, стремящийся исправить свои ошибки. Что эти ошибки демиург связывает с неправильным устройством человека. И что откликнулся демиург именно на страстное желание новобрачной слиться с природой.
Отвечая на это страстное желание, демиург проводит хирургическую операцию, в результате которой новобрачная из человека превращается в иное существо. Действительно слившееся с природой.
Попытки новобрачного, отказавшегося от хирургической операции, на которую согласилась его супруга, поговорить с супругой, кончаются провалом. Комментируя этот провал, демиург говорит о новобрачной, ставшей иным, слившимся с природой, человеческо-нечеловеческим существом: «Ей не нужны слова».
Новобрачная, превратившаяся в это странное существо, обрита наголо, одета в белую холщовую рубаху, наделена явной способностью к телепатии и телекинезу. И занята созданием себе подобных «человеко-нечеловеков» из неуклюжих сгустков какого-то белого вещества. Походя она превращает в человеко-нечеловека и своего отказывавшегося от такого превращения супруга.
Фильм «Прогулки по эшафоту» является одним из шедевров того гностического агитпропа, который был сочинен в расчете на предельно жесткий неонацистский вариант «оприходования постсоветской России». Этот вариант был возможен в случае, если бы Джордж Буш-старший был избран президентом США на второй срок. Но избран был Клинтон. И Россию направили по иному — хотя и ничуть не менее губительному — пути.
Но я сейчас не об этом пути, по которому наш поезд следует со всеми остановками. Я о самом варианте возврата к природе. Ницше грезил об этом варианте. И Гитлер тоже. Все фашисты об этом грезили. Фашистов разгромили. Они ушли на дно, затаив ненависть к победителям. А вот сама идея спасения человечности от механистичности, рационалистичности и, в пределе, от «ороботовления» — осталась. Равно как и концепция № 1, согласно которой спасти человечность можно только через далеко идущий возврат к природе.
Мефистофель предлагает Фаусту такой возврат, называя его встречей с великими и ужасными Матерями. Одновременно он говорит о том, что этот возврат возможен только путем соития с ничто. «Ты будешь объят абсолютной пустотой», — говорит Мефистофель Фаусту.
То, как именно связаны соитие с ничто (ставка на ничто, как говорила Шарлотта Шиллер) и далеко идущий возврат к природе (к Великим Матерям, которых боятся и Фауст, и Мефистофель), мы будем обсуждать после того, как разберемся с концепцией № 2. Согласно которой человеческая фундаментальная иррациональность является вовсе не продуктом конфликтного взаимодействия сферы табу и сферы инстинктов.
Итак, концепция № 2. Я уже говорил о том, что номиналисты, их последователи позитивисты, а также неопозитивисты и другие суперрационалисты очень много сделали для формализации языка. И что именно эта формализация языка породила так называемые думающие машины. Ибо думают-то эти машины не абы как, а на том или ином до предела формализованном языке. Вы можете сделать такой язык сколь угодно сложным, но вы не можете — даже делая его бесконечно сложным — преодолеть пропасть между таким формализованным суперсложным и супербогатым языком и обычным человеческим языком.
Пропасть между сколь угодно сложной машиной и человеком определяется этим обстоятельством. Оно и только оно, согласно концепции № 2, препятствует победе робота над человеком. Любой робот будет оперировать формальным языком. Еще раз подчеркну, он может оперировать им очень быстро и эффективно. Язык, которым он оперирует, может быть очень сложным и гибким. Но этот язык всегда останется формальным. И если так, то при любом развитии робота (или думающей машины) человек останется человеком, а машина эта — машиной. В каком-то смысле машина может стать в тысячи раз более эффективной, чем человек. Но только «в каком-то смысле». Или сразу в нескольких смыслах, неважно.
Какова же суть отличия между человеческим языком и языком формальным, сколь угодно при этом гибким и сложным?
По этому поводу можно написать и книгу, и целую энциклопедию. Может быть, это и надо сделать. Но в данном случае я в силу многих причин (лишь одна из которых — требования газетного жанра), буду говорить только о метафористичности и ни о чем больше. Человеческий язык не может быть полностью освобожден от метафор. То есть он не может быть полностью формализован. Не может быть полностью формализован и язык какой-либо из наук. В том числе и язык тех наук, которые являются наиболее математизированными, то есть формализованными. Кто бы что бы ни утверждал, даже физика не может быть низведена к математике. Что уж говорить о других, более сложных, науках.
Что же касается математики, то она не является наукой. Она является очень гибким метанаучным средством. Но именно средством и не более того. Ну не может выйти математика за рамки такой суперслужебности, суперинструментальности. Не может, и всё тут. Конечно, математике это очень обидно. И она всё время хочет выйти за эти рамки и стать царицей наук. Но как робот может быть только суперсредством и суперинструментом человека, а не царем людей, так и математика может стать только суперсредством и суперинструментом наук, а не царицей наук.
Я не могу подробно ознакомить читателя с тем, во что утыкается математика, пытаясь стать именно царицей наук. Вкратце расскажу о том, как расправился с этими претензиями в 1931 году австрийский логик, математик и философ математики Курт Гёдель. Я имею в виду теорему Гёделя о неполноте, она же первая теорема, и вторую теорему Гёделя.
Первая теорема утверждает, что если формальная арифметика непротиворечива, то в ней существует невыводимая и неопровержимая формула.
Вторая теорема утверждает, что если формальная арифметика непротиворечива, то в ней невыводима некоторая формула, содержательно утверждающая непротиворечивость этой арифметики.
Несколько слов по поводу автора этих утверждений.
Курт Гёдель родился 28 апреля 1906 года в австро-венгерском городе Брюнн (ныне Брно, Чехия). Его отец, Рудольф, был управляющим текстильной фабрикой и имел все возможности для того, чтобы дать сыну хорошее образование.
Курт Гёдель окончил школу в 1923 году и сразу же поступил в Венский университет. После двух лет занятий физикой он вдруг резко переключился на чистую математику. Курт Гёдель защитил диссертацию в 1929 году, а в 1930-м начал преподавать в Венском университете.
Для нас важнее всего то, что Курт Гёдель, будучи не только математиком, но и философом, участвовал в семинарах Венского кружка неопозитивизма. Почему это особенно важно? Потому что парадоксальным образом именно рассматриваемая нами Вторая теорема Гёделя нанесла сокрушительный удар по главным претензиям неопозитивизма. Как мне представляется, суть этих претензий в том, что суперрациональность, отрицающая наличие чего-либо выходящего за сферу предметно явленного, способна породить суперчеловека как существо, превосходящее человека во всем. Тут наиболее важно именно то, что во всем.
Почему же можно утверждать, что Гёдель нанес сокрушительный удар по таким фундаментальным амбициям неопозитивизма?
Потому что, по сути, было сказано следующее.
У вас есть суперформальный математический язык. Он-то суперформальный, но весьма ограниченный по возможностям. Потому что... Тут я просто вынужден по-разному объяснять с поправкой на людей разных профессий. Потому что — если всё сводить к математическому сухому остатку — количество аксиом, вводимых в ваш математический язык, будет счетным (то есть соразмерным обычному бесконечному множеству целых чисел — 1, 2, 3 и так далее). А количество порожденных этими аксиомами возможностей будет иметь другую мощность, гораздо большую (будет соразмерным всему множеству чисел, включая числа иррациональные). А значит, всегда у вас будет «до и больше» утверждений, про которые вы не сможете сказать ни что они истинны, ни что они ложны.
Если читатель сопоставит этот мой сжатый рассказ о подлинном содержании открытия Гёделя с тем, что сказано выше о двух теоремах Гёделя, то получится одно и то же.
А еще раньше всё то же самое, так сказать, получалось у Канта в его знаменитых «антиномиях». А еще намного раньше — в не менее знаменитом парадоксе, сформулированном аж в древнегреческую эпоху представителем мегарской школы Евбулидом (иногда этот же парадокс называют парадоксом Эпименида).
Звучит этот парадокс так: «Критянин Эпименид утверждал, что все критяне лжецы».
Если Эпименид прав, что все критяне лжецы, то он тоже лжец и его утверждение ложно. Иными словами, если исходить из того, что он прав, то выводом будет то, что он неправ.
Эта же тема впоследствии — тоже в древнегреческую эпоху — называлась парадоксом Платона и Сократа.
Платон: «Следующее высказывание Сократа будет ложным».
Сократ: «То, что сказал Платон, — истина».
Если предположить, что Платон говорит правду о том, что Сократ лжет, то Сократ лжет, говоря о том, что сказанное Платоном — истина. Но Платоном сказано (или, точнее, предсказано), что Сократ солжет. Значит, Сократ не лжет.
Далее развитием темы занимался, если верить Диогену Лаэртскому, стоик Хрисипп, посвятивший «Лжецу» целый ряд сочинений.
Считается, что известный древнегреческий ученый Филит Косский умер от бессонницы, пытаясь разрешить парадокс лжеца. И что развитием этого парадокса является и парадокс Бертрана Рассела, и названные мною выше теоремы Гёделя.
При этом теоремы Гёделя сугубо математичны. И в этом смысле Гёдель разрушает предельные амбиции математики как суперформализованного суперязыка, являясь математиком и оперируя математическим аппаратом. Это особо важно.
Но разве всё сказанное не имеет отношения к любой формальной логике? Ведь любой формальный язык является языком формально-логическим. Разве не этому были посвящены знаменитые антиномии Канта? И разве не мучительное преодоление этих антиномий породило диалектическую логику Гегеля?
Формальная логичность машины и совсем иная диалектическая логичность человека — вот что лежит в основе непреодолимой пропасти между человеком и машиной. Человек, оставаясь человеком, всегда будет диалектичен. Но очень важно понимать, что является интеллектуальным и одновременно эмоциональным концентратом этой диалектичности. Ее концентратом является метафоричность человеческого языка.
В ней и только в ней коренится та концептуальность, которая позволяет надеяться на спасение гуманизма в XXI столетии.
Любой формальный язык лишен метафоричности. Да, существуют попытки привить метафоричность к древу формального языка. Но это поразительно неуклюжие попытки. Настолько неуклюжие, что они лишь подтверждают невозможность продуктивной метафоризации формального языка.
Между тем, любая наука опирается на так называемую парадигму. А парадигма — на метафору. То есть любое человеческое разумное знание метафорично. И уж тем более метафорично искусство. Метафоричность есть свойство искусства. Не атавистический аппендикс. Она является свойством человеческого мышления в целом. Именно эта метафоричность делает человека по-настоящему творческим существом. И именно отсутствие этой метафоричности делает машину сколь угодно мощным средством мышления. Если говорить о роботе, то можно даже сказать, что отсутствие этой метафоричности может сделать робота сколь угодно мощным мыслящим существом. Но оно не может сделать робота существом творческим.
Концепция № 2 предлагает преодолевать роботизацию, механистичность, рационалистичность не за счет возврата к природе, а за счет преодоления препятствий на пути окончательного воссоединения человека со своей творческой сущностью.
Концепция № 1 — это фашизм. Но не фашизм буквальный, к примеру, гитлеровский, а фашизм концептуальный. Основанный на преодолении роботизации за счет возврата к природе, прыжка в ничто, нисхождения к великим Матерям и так далее. Это можно еще назвать концептуальным биофашизмом.
Концепция № 2 — это коммунизм. Но опять-таки не буквальный, к примеру, советский. Это коммунизм как прыжок из царства необходимости в царство свободы. Как преодоление человеком всей и всяческой обусловленности. Как соединение человека с его творческой сущностью, высшей родовой сущностью, по Марксу.
И наконец, есть концепция № 3. Согласно этой концепции, не надо преодолевать роботизацию человека. Надо всячески способствовать этой роботизации. Это можно назвать концептуальным технофашизмом.
Концептуальный биофашизм и концептуальный технофашизм...
Крах концептуального классического гуманизма, сжатого с двух сторон клешнями био- и технофашизма...
Коммунистическая концептуальность как единственная возможность преодоления концептуальностей, порожденных био- и технофашизмом.
И разгром — фашистами всех мастей — реального советского коммунизма... Разгром, повлекший за собой вывод из игры коммунизма концептуального. Вот что надо обсуждать, коль скоро речь идет о судьбе гуманизма в XXI столетии.

 

Связанные материалы: 

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

 


 Судьба гуманизма в XXI столетии


Страна стала тем слабым звеном, начиная с которого силы «ничто» хотят осуществить построение ада на земле. И в этот ад едут поезда моего человечества


Метафизическая война
Сергей Кургинян , 23 января 2014 г.
опубликовано в №61 от 22 января 2014 г.

 

Тони Йоханнот. Фауст и Мефистофель

Есть один очень требовательный и эмоциональный читатель этого сериала. Он после каждого очередного газетного номера звонит мне и спрашивает: «А все-таки что же Вы увидели в «Сапсанах» и «Ласточках», на которых курсировали из поселения в Москву и обратно? Вы ведь чуть ли не в каждом номере обещаете об этом подробно рассказать. И всё время уклоняетесь от исполнения обещанного».

Ф.Г.Шлик. Фауст и Вагнер на прогулке

Каждый раз я отвечаю этому читателю: «А чем я хуже Экзюпери и Арагона? Они, путешествуя в поездах, увидели нечто, находящееся по ту сторону железнодорожного быта и с этим бытом очень тесно связанное. Это нечто вполне может быть названо судьбой человечества. Ну так и я увидел то же самое. Увидел не отдельных пассажиров «Ласточек» и «Сапсанов», а свой народ, поделенный на несколько уже никак друг с другом не связанных групп. А также и человечество. Нельзя встретиться с народом как целым, не выйдя за историко-культурные рамки, внутри которых и ты, и твой народ, и твоя страна. Притом, что «народ» и «страна» — это далеко не синонимы. А куда выходить-то, покидая территорию, находящуюся внутри этих рамок? Только на территорию всечеловеческого. Туда-то меня и вынесло во время путешествий из Александровского в Москву и обратно. А когда меня туда вынесло, я нечто увидел. И Маркса увидел, и Гёте, и Спинозу, и семейство Шиллеров, и средневековых суфиев с их прозрениями... Всё это я увидел именно под стук железнодорожных колес. И вот уже несколько месяцев пытаюсь описать — а заодно и осмыслить — увиденное».
Эти мои ответы не удовлетворяют вопрошающего. Он снова и снова требует возвращения к тому конкретному, что я увидел в ходе своих многократных железнодорожных скитаний.
Я убеждаю его, что конкретика в данном случае не так уж важна. Но он не соглашается, выдвигая самые разные ответные аргументы. Мол, конкретика в таких случаях всегда важнее всего. Кроме того, есть неотменяемые требования, вытекающие из законов композиции. Заявив в начале о «Сапсанах» и «Ласточках» и пообещав осмыслить ту конкретику, которую они мне предъявили для осмысления, я должен рано или поздно к этому вернуться, иначе важнейшая, по сути основная тема моей аналитической симфонии окажется не развитой в должной мере. А это приведет к обрушению самой симфонии как целого.
И в чем-то он, конечно, прав, этот взыскательный и крайне увлеченный прочтением моего исследования читатель. Но не могу же я прекратить распутывание наиважнейшего для нас интеллектуально-метафизического узла, завязанного женою великого Фридриха Шиллера. Заявив о том, что Гёте сделал ставку на ничто, Шарлотта Шиллер разом накренила всё здание классического гуманизма (он же гуманизм, рожденный духом бюргерства, и так далее). Потому что без Гёте этого здания не существует. А если Гёте сделал ставку на ничто, то какой он, к черту, гуманист?
Кроме того, если выяснится, что Гёте сделал ставку на ничто, то, может быть, кто-нибудь еще из титанов гуманизма сделал ту же ставку? И что тогда прикажете делать с самим этим гуманизмом?
Фауст обещает Мефистофелю проникнуть в тайну «ничто»... Это вам уже не произвольные слова Шарлотты Шиллер, не правда ли? Конечно, Фауст — это всего лишь герой одного из произведений Гёте, а вовсе не сам Гёте. Но и герой особый. И произведение особое. Поэтому не грех полюбопытствовать, что же конкретно говорит Фауст по поводу «ничто» своему коварному соблазнителю. Любопытствуя, мы оказываемся в руках переводчиков, наиболее ярким из которых является, конечно же, Б. Л. Пастернак.
Если верить его переводу, то Фауст говорит следующее:
Но я в твоем «ничто» надеюсь, кстати,
Достать и все посредством тех же чар.
Каких чар? Кстати, если верить другому известному переводчику, Н. А. Холодковскому (1858–1921), то ни о каких чарах Фауст не говорит Мефистофелю. А всего лишь заявляет ему:
На всё готов я, всё я испытаю:
В твоем «ничто» я всё найти мечтаю.
А поскольку Б. Л. Пастернак не относился к числу переводчиков, стремящихся к тщательности и скрупулезности, то надо обратиться к немецкому тексту, который по-разному переводят Холодковский и Пастернак.
Фауст говорит Мефистофелю:
Nur immer zu! wir wollen es ergr?nden;
In deinem Nicht hoff ich das All zu finden.
Nur immer zu! — переводится «это слишком».
wir wollen es ergr?nden — «мы хотим понять».
In deinem Nicht — «в твоем ничто».
hoff ich das All zu finden — «надеюсь всё найти я».
Как мы видим, «посредством тех же чар» — это поэтическая фантазия Пастернака. Который очень часто переводит великие произведения достаточно вольно. Он ведь считает себя, в отличие от Холодковского, великим поэтом. И поэтому вовсе не намерен знакомить читателя с тончайшими извивами мысли и чувства Гёте. Но поскольку нас в данном случае интересуют именно эти извивы, давайте следовать тексту Холодковского.
Кстати, я понимаю, что моя аргументация может повлечь за собой контраргументацию поклонников Пастернака. Что помимо буквального смысла немецких фраз Гёте нужно погружаться еще и в их особый поэтический смысл. Что этого нельзя сделать, не зная нюансов немецкого языка той эпохи. И что поэтому надо обращаться не только к немецкому оригиналу, но и к услугам тех, кто с этими нюансами знаком. А таковых, кстати, не очень много...
Я бы мог в ответ привести свои аргументы. Но встав на этот путь, который ведет прямиком в философско-филологическую башню из слоновой кости, я никогда бы уже не смог ответить на настойчивые вопросы своего особо въедливого, но не слоновокостного читателя о конкретном содержании всего, что явлено было мне в «Сапсанах» и «Ласточках». И о сокровенном смысле этого конкретного содержания. А поскольку я меньше всего хочу оказаться в башне из слоновой кости, то я не ввяжусь в дискуссию о нюансах старонемецкого языка. И попрошу читателя поверить мне на слово, что в данном случае перевод Холодковского адекватнее перевода Пастернака. Что Холодковский — опять же в данном случае — переводит «Фауста» более емко и выпукло. Хотя в целом перевод Пастернака и глубже, и образнее. И очень часто необходимо пользоваться именно этим переводом.
Засим я вернусь к тому фрагменту гетевского «Фауста», в котором о некоем тяготении к «ничто» говорит уже не Шарлотта Шиллер, а сам Гёте. Или, точнее, его Фауст, то есть даже не герой, а супергерой.
О «ничто», в котором он намерен обрести «всё», Фауст говорит, оказавшись у императора. К императору Гёте приводит Фауста и Мефистофеля во второй части своего великого произведения. То есть в той части, которую обсуждают достаточно редко, с которой не всегда знакомят даже будущих учителей литературы, и которая донельзя начинена разного рода иносказаниями.
Оказавшись во дворце некоего императора, Фауст и Мефистофель начинают устраивать разного рода фокусы. В том числе и те, которые хорошо известны почитателям романа Булгакова «Мастер и Маргарита». Я имею в виду производство денег, так сказать, из воздуха... как бы сейчас сказали, «из деривативов».
Поразвлекавшись производством финансового ресурса (столь же желанного для низменной части человечества, сколь презираемого самим возвышенным Фаустом и его супернизменным спутником), два фокусника нарываются на требование императора добыть с того света Париса и Елену, главных виновников Троянской войны. В определенной традиции, которую я здесь просто не имею возможности обсуждать (я и так, согласитесь, достаточно вольно веду себя по части соблюдения требований газетного жанра), Елена — это, образно говоря, «женщина номер один». А также воплощение женственности и так далее.
Именно этим обосновывает император свое требование к Фаусту и Мефистофелю. Мол, если вы такие чудотворцы, то сотворите «чудо номер один».
Чуть позже мы обязательно обсудим с читателем смысл этого чуда. Но пока что нам надо разобраться с проблемой «ничто». Причем таким образом, чтобы раньше или позже выйти на конкретику, явленную мне в «Сапсанах» и «Ласточках» и обладающую важным для нас сокровенным смыслом. На эту конкретику мы выйдем не сразу. И не самым простым путем. Но обязательно выйдем.
А пока ознакомимся с тем, что говорят и делают наши герои, получив задание от императора.
Прежде всего установим, что получив это задание, они спускаются в некую галерею, которую Пастернак называет Темной, а Холодковский называет Мрачной. Уже понятно, что без помощи экспертов, знающих не просто немецкий, а старонемецкий, мы не определим, кто из двух переводчиков более адекватен. Но чем особенно нам могут помочь эксперты? Ведь слова «темная» и «мрачная» так близки, что впору говорить не о лингвистической компетенции, а о художественной интуиции, позволяющей переводчику в каком-то смысле взять и побеседовать с Гёте.
Итак, Мефистофель и Фауст попадают в некую галерею, которая проникнута таинственным и одновременно злым (темным, мрачным и так далее) началом. Причем таким началом, от которого сам Мефистофель поеживается.
И, поежившись, спрашивает Фауста:
Мефистофель
Зачем меня ты в катакомбы эти
Зазвал? Иль мало случаев у нас
Там, во дворце, в придворном пестром свете
Для плутовства, и шуток, и проказ?
То есть Мефистофелю не хочется оказываться надолго даже в этих, как он говорит, «катакомбах». Они ему чужды. Вместе с тем, они не причастны к доброму, светлому началу. То есть тому единственному началу, которое, казалось бы, должно быть чуждо Мефистофелю. Так что же, есть темное и мрачное начало, чуждое Мефистофелю?
Повествуя черту, испугавшемуся не бога, а какой-то сверхчертовщины, о причинах, вынудивших его зазвать бедолагу в эти катакомбы, Фауст напоминает своему подельнику о задании императора:
Фауст
...
Знай: государь желает, чтоб на сцену
Мы вызвали Париса и Елену.
В их образах он видеть пожелал
И женщины и мужа идеал.
Поторопись: нельзя нарушить слова.
Мефистофель
Не нужно было обещать пустого.
Вот те на! Всесильный черт, обещавший Фаусту в обмен на продажу души исполнять все его желания, фактически отказывается от исполнения задания императора! А почему?
Фауст иронизирует:
Фауст
Ты сам таких не ожидал
Плодов своих же ухищрений?
Когда богатство ты им дал,
Теперь давай увеселений!
Согласитесь, глубокая мысль. Или, точнее, глубочайшая. Накормили человечество. Лишили его материальных забот, погрузили его в материальный избыток. Стоп! А что оно будет делать, погрузившись в этот избыток? До момента подобного погружения оно занималось добычей хлеба насущного. Стремилось избежать голода, нищеты. Теперь у него есть материальный достаток. И что? Еще в Древнем Риме говорили: «хлеба и зрелищ». А через пару тысячелетий сказали о потребительском обществе. Хотелось бы обратить внимание тех, кто считает, что потребительство — это головная боль именно буржуазного общества, что советское общество тоже не сумело справиться с соблазном потребительства, с соблазном даже скромного материального благополучия. Так что это проблема всех обществ, предугаданная Гёте.
Но потребительство — это для нас в данном случае побочная тема. Главная же тема — паника Мефистофеля, который сообщает Фаусту, что для него не стоит никакого труда вызвать разного рода демонические тени. Но коль скоро Фаусту нужна аж сама Елена, то...
Мефистофель
... Крутые здесь ступени,
Здесь ты коснешься чуждых нам владений...
А, собственно, почему чуждых? И кому подвластных? Ведь не богу же подвластны язычники Парис и Елена?
Но Мефистофель настаивает на том, что они ему не подвластны. Что Елена не чета его собственному дамскому контингенту, который он называет «красотками дьявола». В общем, увы и ах.
Поскольку Фауст уже привык к подобному кокетству своего собеседника, он начинает над ним издеваться.
Фауст
Ну вот — опять запел на старый лад!
С тобой — всё неизвестность, всё сомненье,
Во всем ты порождаешь затрудненье,
За всё желаешь новых ты наград!
Когда ж захочешь, так без разговора:
Раз-два, глядишь — и всё готово скоро!
Но Мефистофель настроен крайне серьезно. И прямо говорит Фаусту, что в данном случае он не кокетничает.
Мефистофель
Идолопоклонникам особый отдан ад,
Его дела не мне принадлежат,Но средство есть.
Итак, Мефистофель нуждается в личном подвиге Фауста для того, чтобы выполнить задание императора. Он может чем-то помочь Фаусту, но не более того. Фаусту могут быть дарованы определенные средства, помогающие добыть Елену. Но это именно средства. И всё зависит от того, как Фауст ими воспользуется. Фауста эта ситуация полностью устраивает. Можно даже сказать, что ради этой ситуации равного, так скажем, сотрудничества он и подписал договор с Мефистофелем. В ответ на фразу Мефистофеля о том, что средство есть, Фауст реагирует очень бурно. Мол, вот это мне и нужно. Что за средство, не томи, раскалывайся! И Мефистофель раскалывается. Но так неохотно, как никогда.
Мефистофель
Неохотно я
Великую ту тайну открываю.
Знай: есть богинь высокая семья,
Вне времени и места. Без смущенья
О них нельзя мне говорить. Пойми же:
То Матери!
Фауст
(вздрогнув)
Что? Матери?
Мефистофель
Дрожишь?
Фауст
Как странно! Матери, ты говоришь...
Мефистофель
Да, Матери! Они вам незнакомы,
Их называем сами нелегко мы.
Их вечное жилище — глубина.
Нам нужно их — тут не моя вина.
Итак, появляется тема Матерей. Матерей великих, мистических, находящихся вне времени и так далее. Что еще за Матери, которых боится Мефистофель? Гёте человек суперобразованный. Он никогда не решится жонглировать подобными образами, если они не коренятся в неких мощных пластах культурной или паракультурной почвы. Он не визионер, гордящийся своими произвольными парарелигиозными фантазиями. Знакомясь с текстом, мы понимаем, что Гёте относится к образу Матерей крайне серьезно. Мы понимаем также, что нам придется этот образ разгадывать. Но перед тем как заняться этим, надо дочитать до конца интересующий нас фрагмент. И понять, почему и как именно Фауст, являющийся если не вторым «я», то его ключевым героем, делает ставку на ничто. Узнав о том, что ему предстоит встретить Матерей и содрогнувшись от такой перспективы (притом что он не содрогнулся от перспективы договора с дьяволом), Фауст преодолевает страх перед Матерями, роднящий его с Мефистофелем и, что называется, «берет быка за рога».
Фауст
Где путь к ним?
Мефистофель
Нет его! Он не испытан,
Да и неиспытуем; не открыт он
И не откроется. Готов ли ты?
Не встретишь там запоров пред тобою,
Но весь объят ты будешь пустотою.
Ты знаешь ли значенье пустоты?
Вот мы и столкнулись наконец с ничто. Точнее, пока что лишь с пустотой. Но эта пустота и есть ничто. Фауст поначалу отказывается признать, что речь идет именно о такой пустоте. Мол, подумаешь, пустота... Да я с нею на ты с наидавнейших пор.
Фауст
Нельзя ль без вычурного слова?
Тут кухней ведьмы пахнет снова:
Дела давно минувших дней.
Иль мало я по свету здесь кружился,
Учил пустому, пустякам учился,
Себе противореча тем сильней,
Чем речь хотел я высказать умней?
Мне глупости внушали отвращенье,
Я от людей бежал — и в заключенье,
Чтоб одиноким в мире не блуждать,
Я черту душу должен был продать.
То есть Фауст хочет сказать, что он на ты с пустотой, поскольку жил по-пустому, учил пустому, учился пустякам. А еще он на ты с пустотой, потому что опустошен, а также одинок. Но Мефистофель внятно и жестко сообщает подельнику о том, что речь идет совсем о другой пустоте. О той самой, которая и есть ничто.
Мефистофель
Послушай же: моря переплывая,
Ты видел бы хоть даль перед собой,
Ты б видел, как волна сменяется волной,
Быть может, смерть твою в себе скрывая;
Ты б видел гладь лазоревых равнин,
В струях которых плещется дельфин;
Ты б видел звезды, неба свод широкий;
Но там в пространстве, в пропасти глубокой,
Нет ничего, там шаг не слышен твой.
Там нет опоры, почвы под тобой.
Обратите внимание — вновь Мефистофель возвращается к теме абсолютного отсутствия опоры. Он уже говорил Фаусту: «Не встретишь там запоров пред собою, но весь объят ты будешь пустотою». И спрашивал: «Ты знаешь ли значенье пустоты?» По поводу того, где именно Фауст должен встретиться с пустотой, Мефистофель тоже сказал с полной определенностью: «Но там в пространстве, в пропасти глубокой». То есть в бездне. Мефистофель говорит именно о бездне и о ее тайне.
И далее, перед тем как предупредить, что «там» нет опоры, он говорит, что «там» нет ничего. Именно ничего. И что же на это отвечает Фауст?
Фауст
Ты говоришь, как мистагог старинный,
Как будто я лишь неофит невинный.
Наконец-то мы прикасаемся к творимому Гёте таинству «ничто». И убеждаемся, что Шарлотта Шиллер точна в своих оценках. Итак, Мефистофель говорит с Фаустом как «мистагог старинный». То есть как тот, кто не просто сопричастен старинным мистериям, а эти мистерии исполняет. Что за мистерии? Причем тут мистерии? Насколько они старинные? В чем правомочность разговора об этой старинности мистерий для того, кто продал душу настоящему черту? То есть осуществил мистерию, не адресующую к какой-то эпохе, а фундаментальную? Почему Фауст говорит, что он не неофит невинный? Кто он тогда? Каков статус его отношений с чертом? На что здесь намекает Гёте? Понятно, что Гёте не собирается расшифровывать своих намеков, и тем не менее... Согласитесь, что само наличие таких намеков говорит о многом.
Фауст понимает и другое. То, что наконец-то его союз с чертом стал союзом чуть ли не равных подельников. Что — гип-гип ура! — не только богу нужен человек как нечто большее, чем игрушка, но и черту нужен человек как нечто больше, чем обладатель кусочка мистического мяса под названием душа.
Понимая всё это, Фауст не просто хочет войти в иные отношения с чертом. Он хочет черта переиграть, делая определенную ставку. Какую же именно ставку?
В данном случае Фауст говорит об этом с предельной прямотой.
Фауст
Не в пустоту меня, наоборот,
Чтоб я окреп, теперь ты посылаешь,
А сам чужими загребать желаешь
Руками жар. Но все-таки вперед!
Это по поводу того, что черт уже становится для Фауста не хозяином, а партнером, вместе с которым надо играть в метафизическую игру. А теперь о содержании этой игры.
Фауст
На всё готов я, всё я испытаю:
В твоем «ничто» я всё найти мечтаю.
Ну вот мы и дошли до гетевского
Nur immer zu! wir wollen es ergr?nden;
In deinem Nicht hoff ich das All zu finden.
Фауст делает ставку на «ничто» и надеется в этом «ничто» найти «всё». Причем прологом к такому нахождению должна быть встреча с великими Матерями.
Мы уже установили главное, но все-таки дочитаем фрагмент.
Мефистофель
Перед разлукой должен я сказать,
Что черта ты-таки успел узнать.
Вот ключ.
Фауст
К чему мне эта вещь пустая?
Мефистофель
Возьми, взгляни: не осуждай, не зная.
Фауст
В руке растет, блестит, сверкает он.
Мефистофель
Теперь ты видишь, чем он одарен.
Он верный путь почует; с ним надежно
До Матерей тебе спуститься можно.
Фауст
(содрогаясь)
До Матерей! И что мне в слове том?
Зачем оно разит меня, как гром?
Мефистофель
Ужели ты настолько ограничен,
Что новых слов боишься? Лишь одно
Ты хочешь слышать, что слыхал давно?
Ты мог бы быть к диковинкам привычен.
Фауст
Нет, я б застыть в покое не хотел:
Дрожь — лучший человеческий удел;
Пусть свет все чувства человека губит –
Великое он чувствует и любит,
Когда святой им трепет овладел.
Мефистофель
Спустись же вниз! Сказать я мог бы: «Взвейся!»
Не всё ль равно? Действительность забудь,
В мир образов направь отважный путь
И тем, чего давно уж нет, упейся!
Как облака, совьются вкруг они, —
Взмахни ключом, и тени отстрани.
Фауст
(с воодушевлением)
С ключом в руке, отважно, с силой новой,
Я ринусь вглубь, на подвиги готовый!
Мефистофель
Пылающий треножник в глубине
Ты наконец найдешь на самом дне.
Там Матери! Одни из них стоят,
Другие ходят или же сидят.
Вкруг образы витают там и тут —
Бессмертной мысли бесконечный труд,
Весь сонм творений в обликах живых.
Они лишь схемы видят; ты ж для них
Незрим. Сбери же мужество в груди
В тот страшный час! К треножнику иди,
Коснись ключом!
(Фауст принимает повелительное положение с ключом в руке.)
Вот так! Треножник тот
К ключу прильнет и за тобой пойдет,
Как верный раб. Незрим, ты ускользнешь,
Взлетишь наверх и вновь сюда придешь.
Тогда, добыв треножник тот, дерзай:
Героя с героиней вызывай
Из мрака ночи. Первый ты свершил
Тот подвиг и награду заслужил, —
И фимиама благовонный дым
Мы магией в героев обратим.
Фауст
Ну что ж теперь?
Мефистофель
В дорогу! Топни раз — Исчезнешь; топни вновь — и будешь ты у нас.
(Фауст топает и проваливается.)
С ключом бы только всё пошло на лад!
Последняя фраза Мефистофеля значит очень многое. Ведь Фауст уже провалился. И Мефистофелю незачем морочить ему голову. И тем не менее хозяин инфернального мира, уже признавший, что есть уголки инферно, которые ему неподвластны (в таких случаях говорят: «с этого места, пожалуйста, поподробнее»), не уверен в результате похождений Фауста. Он может потерять свою добычу, отдав ее не богу, а Матерям (интересно, что они с нею будут делать?).
Установив это и убедившись также в том, что Фауст вновь и вновь дрожит, когда ему говорят о Матерях, попытаемся развить тему. Но что значит развить? Не составляет никакого труда набрать массу материала по поводу Великих Матерей или Великой Матери. И произвольным образом соединить этот материал с текстом Гёте.
Но мне такой путь кажется достаточно бесперспективным. Хотя и наикратчайшим. Может быть, в качестве какого-то дополнения к чему-то главному могут пригодиться и общие сведения о Великих Матерях/Великой Матери (что, кстати, не одно и то же). Но главным ориентиром, несомненно, должно быть творчество самого Гёте. А также творчество каких-то очень созвучных Гёте великих писателей, использующих нечто, явно адресующее к тем же Великим Матерям, но по-своему.
Сначала еще несколько фрагментов из «Фауста». Причем из его первой части. Намного более известной, чем вторая, но ничуть не менее загадочной.
В том фрагменте из второй части, с которым мы только что ознакомились, Фауст упрекает Мефистофеля, что тот разговаривает с ним, как мистагог с неофитом. Притом что он, Фауст, ну, уж никак не неофит. Не неофит — значит посвященный в мистерии. В какие мистерии? Может быть, в мистерии Мефистофеля? Для того чтобы ответить на этот вопрос, ознакомимся с тем куском из первой части «Фауста», в котором Фауст вызывает духов. Речь идет о первой сцене из первой части. Мефистофель же является Фаусту только в третьей сцене из той же первой части.
Значит, Фауст вызывает духов, причем далеко не без результата, до того, как встречается с Мефистофелем. Как же именно он их вызывает?
Первая сцена «Фауста»... Действие разворачивается ночью в доме Фауста. В его кабинете (старинной комнате с высокими готическими сводами). Фауст сидит у своего стола в высоком кресле и, преодолевая колебания, совершает некое таинство. Оно же настоящая мистерия. Именно участие в этой мистерии позволяет Фаусту сказать потом Мефистофелю, что он не неофит. Но что же это за мистерия?
Преодолевающий сомнения Фауст подробно обосновывает причины, побудившие его заняться магией. Вначале Фауст говорит о причинах достаточно банальных. Сетует на то, что он беден, что он не может насладиться радостями земными и так далее. Потом же он переходит к главному:
Вот почему я магии решил
Предаться: жду от духа слов и сил,
Чтоб мне открылись таинства природы,
Чтоб не болтать, трудясь по пустякам,
О том, чего не ведаю я сам,
Чтоб я постиг все действия, все тайны,
Всю Мира внутреннюю связь;
Из уст моих чтоб истина лилась –
Не слов пустых набор случайный!
Далее Фауст начинает развивать тему природы. Мы уже обсудили вкратце то, что связано с приверженностью Гёте учению Спинозы. Мы еще вернемся к этому. Но и того, что уже обсуждено, достаточно, чтобы признать — именно природа как высший избавитель, утешитель и источник желанных тайн является для Гёте творческим, да и жизненным компасом.
Вот что говорит о природе Фауст — еще раз подчеркну: ДО судьбоносной встречи с искушающим его Мефистофелем.
О Месяц! Если б в этот час
Ты озарил в последний раз
Меня средь комнаты моей,
Где я познал тоску ночей!..
О, если б мог бродить я там
В твоем сиянье по горам,
Меж духов реять над вершиной,
В тумане плавать над долиной,
Науки праздный чад забыть,
Себя росой твоей омыть!..
Итак, Фауст убежден, что спасительна для него только природа. Кстати, впоследствии, совершая под влиянием Мефистофеля свои наитягчайшие преступления, Фауст всё время будет как бы очищаться, окунаясь в природу. Подчеркиваю, именно как бы.
Итак, восславив природу и ее спасительность, Фауст далее проклинает науку и ее губительность.
Еще ль в тюрьме останусь я?
Нора проклятая моя!
Здесь Солнца луч в цветном окне
Едва-едва заметен мне;
На полках книги по стенам
До сводов комнаты моей —
Они лежат и здесь и там,
Добыча пыли и червей;
Реторт и банок целый ряд
В пыли с приборами стоят
На ветхих полках много лет,
И вот твой мир! И вот твой свет!
Еще ль не ясно, почему
Изныла грудь твоя тоской,
И больно сердцу твоему,
И жизни ты не рад такой?
Прокляв науку, Фауст вновь начинает соединять эти проклятия с восхвалением природы.
Живой природы пышный цвет,
Творцом на радость данный нам,
Ты променял на тлен и хлам,
На символ смерти — на скелет!..
Итак, сначала проклятия науки, потом восхваления природе. Потом соединение проклятия науки и восхваления природы (тезис — антитезис — синтез... это классическое развитие любой формы — как музыкальной, так и литературной). А потом... Потом оказывается, что природа — это не только и даже не столько речки и дубравы. Это таинство Нострадамуса. Именно оно, это таинство, то бишь мистерия, может по-настоящему преодолеть сухотку науки. И по-настоящему соединить именно с сутью природы, а не с ее отдельными проявлениями.
О, прочь! Беги, беги скорей
Туда, на волю! Нострадам
Чудесной книгою своей
Тебя на путь наставит сам.
К словам природы будь не глух —
И ты узнаешь ход светил.
И дух твой будет полон сил,
Когда ответит духу Дух!
Итак, приобщение к природе — это не чувственные радости. Это... когда ты не глух к словам природы, то есть, приобщен не к ее буквальности, а к ее мистерии. И именно тогда ответит духу Дух. Именно тогда... Но дадим слово Фаусту, говорящему о том, что тогда «сухой наш ум» в виде чего-то большего получит не купание в речках и прогулки по горам, а «чудесных знаков дивный вид». Так ведь, не правда ли?
Вернемся чуть-чуть назад и, перечитав уже известные строки, двинемся дальше.
К словам природы будь не глух —
И ты узнаешь ход светил.
И дух твой будет полон сил,
Когда ответит духу Дух!
Чудесных знаков дивный вид
Сухой наш ум не объяснит.
О духи! Здесь вы в тишине
Витаете: ответьте мне!
(Раскрывает книгу и видит знак Макрокосма.)
С чем может соединять знак Макрокосма посвященного? Тут всё зависит от того, во что посвящен Фауст, настойчиво говорящий Мефистофелю — еще раз напомню об этом читателю — о том, что не является неофитом. То есть, является посвященным. Но посвященным во что? Всё, что Фауст говорит о Нострадамусе, не оставляет никаких сомнений в том, что посвящен он, так сказать, в таинство имени Нострадамуса.
Но, согласно этому посвящению, знак Макрокосма должен соединять посвященного с тем, что на языке этого посвящение именуется «Небом». Об этом и говорит Фауст, соприкасаясь с тем блаженством, которое дарует знак Макрокосма.
Что за блаженство вновь в груди моей
Зажглось при этом виде, сердцу милом!
Как будто счастье жизни юных дней
Вновь заструилось пламенно по жилам!
Начертан этот знак не Бога ли рукой?
Он душу бурную смиряет,
Он сердце бедное весельем озаряет,
Он таинства природы раскрывает
Пред изумленною душой!
Не бог ли я? Светло и благодатно
Всё вкруг меня! Здесь с дивной глубиной
Всё творчество природы предо мной!
Теперь мне слово мудреца понятно:
«В мир духов нам доступен путь,
Но ум твой спит, изнемогая,
О ученик! восстань, купая
В лучах зари земную грудь!»
(Рассматривает изображение.)
Казалось бы, соприкасайся себе на здоровье с небом и радуйся! Ведь как всё гармонично, светло. Фауст с этой гармонией и этим светом вполне может соединиться, ибо он посвященный. И он подробно объясняет, что дарует это соединение.
Как в целом части все, послушною толпою
Сливаясь здесь, творят, живут одна другою!
Как силы вышние в сосудах золотых
Разносят всюду жизнь божественной рукою
И чудным взмахом крыл лазоревых своих
Витают над Землей и в высоте небесной –
И стройно всё звучит в гармонии чудесной!
Описав всё это, Фауст отвергает описанное, ссылаясь на его необъятность.
О, этот вид! Но только вид — увы!
Мне не объять природы необъятной!
И где же вы, сосцы природы, — вы,
Дарующие жизнь струею благодатной,
Которыми живет и небо и Земля,
К которым рвется так больная грудь моя?
Вы всех питаете — что ж тщетно жажду я?
Вдоволь посетовав, Фауст, отказываясь от соединения с тем началом, которое мистерия имени Нострадамуса именует «небом», начинает соединяться с другим началом. Тем, которое мистерия Нострадамуса именует «земля».
Фауст
(Нетерпеливо перелистывая книгу, видит знак духа Земли.)
Вот знак другой. Он чувства мне иные
Внушает. Дух Земли, ты ближе мне, родней!
Теперь себя я чувствую сильней —
Снесу и горе я и радости земные.
Как будто бы вином живительным согрет,
Отважно ринусь я в обширный божий свет;
Мне хочется борьбы, готов я с бурей биться —
И в час крушенья мне ли устрашиться?
Повсюду мрак и тишина.
Меж туч скрывается Луна,
И лампа тихо угасает.
Над головою в вышине
Кровавый луч во мгле сверкает,
И в кровь, стесняя сердце мне,
Холодный ужас проникает.
О дух, ты здесь, ты близок — о, приди!
Как сердце бьется у меня в груди!
Всем существом, души всей мощным зовом
Я порываюсь к чувствам новым!
Явись, явись мне — я всем сердцем твой!
Пусть я умру — явись передо мной!
(Закрывает книгу и таинственно произносит заклинание. Вспыхивает красноватое пламя, в котором является дух.)
Настоятельно рекомендую читателю вдуматься в то, что этот явившийся Фаусту Дух не имеет никакого отношения к Мефистофелю. И что дело не только в том, что он является раньше, чем Мефистофель. Нет, дело еще и в том, что приход Мефистофеля не порождает никаких коллапсов Фауста. Фауст спокойно разговаривает с Мефистофелем. Ему с ним в каком-то смысле комфортно и приятно. Энергетика Мефистофеля — а это ведь высшая энергетика хозяина инферно, не правда ли? — не порождает у Фауста никаких конвульсий, невыносимо мучительных трепетаний. То ли дело — дух земли, который вроде бы вызван самим же Фаустом. О том, что именно он вызывает, Гёте говорит с предельной ясностью.
Дух
Кто звал меня?
Фауст
(отворачиваясь)
Ужасное виденье!
Дух
Я вызван мощным голосом твоим:
К моей ты сфере льнул, ее ты порожденье, —И вот...
Фауст
Увы, твой вид невыносим!
Так значит, вид этого духа невыносим для Фауста, а вид Мефистофеля выносим!
Продолжим чтение.
Дух
Не ты ли сам желал с тоской упорной
Увидеть лик, услышать голос мой?
Склонился я на зов отважный твой –
И вот я здесь! Но что за страх позорный,
Сверхчеловек, тобою овладел?
Заметим, что Дух называет Фауста, еще не вступившего ни в какие отношения с Мефистофелем, но уже вступившего в отношения с чем-то покруче Мефистофеля, не абы как, а сверхчеловеком. Издевается он над тем, что этот сверхчеловек вдруг испугался. А вот над тем, что Фауст является сверхчеловеком, он не издевается. Ибо только сверхчеловек, то есть посвященный, может своим повелением вызвать этот Дух. Вызвать-то его Фауст смог, а вот дальше...
И Дух справедливо упрекает Фауста:
Дух
Где мощный зов души, где тот титан могучий,
Кто Мир весь обнимал, кто мыслию кипучей
Сравняться с нами, духами, желал?
Ты Фауст ли, кто звать меня посмел
Всей силою души неосторожной?
И что ж? Моим дыханьем обожжен,
Дрожит, в пыли дорожной корчась, он,
Как червь презренный и ничтожный!
Фауст
Во прах перед тобой я не склонюсь челом.
Знай: равен я тебе, дух пламенный, во всем!
Дух
В буре деяний, в волнах бытия
Я подымаюсь,
Я опускаюсь...
Смерть и рожденье —
Вечное море;
Жизнь и движенье
И вечном просторе...
Так на станке проходящих веков
Тку я живую одежду богов.
Фауст
Ты целый Мир обширный обнимаешь:
О деятельный дух, как близок я тебе!
Дух
Ты близок лишь тому, кого ты постигаешь –
Не мне.
(Исчезает.)
Фауст
(падая)
Не тебе!
Но кому ж?
Я, образ божества,
Не близок и тебе!
Итак, Фауст падает. Это падение посвященного, не справившегося с большой мистерией. И вот после того, как Фауст с этой мистерией не справляется... после этого колоссального фиаско и встречи с занудой Вагнером, то есть с тем, что должен будет являть собой он, Фауст, за вычетом посвящения в большую мистерию, Фауст решается на мистерию малую, гораздо более слабую. Она же мистерия Мефистофеля.
Подчеркну, что Фауст решается на нее, считая, что малая мистерия станет ступенью к большой мистерии. И что успешно пройдя испытания, уготованные ему малой мистерией, он сможет после этого не опростоволоситься так, как он опростоволосился в вышеприведенной сцене. А пройти и те испытания, которые уготованы ему другими мистериями а-ля Нострадамус. Мистериями, именуемыми средней и большой.
Фауст и впрямь успешно проходит испытания, уготованные ему малой мистерией, она же мистерия Мефистофеля. Тут вам и Маргарита, и шабаш на Брокене... Да и мало ли еще что. Пройдя все эти испытания успешно, Фауст подготовлен к средней мистерии. Она же мистерия Великих Матерей.
Пройти ее испытания он может, только получив от Мефистофеля некий ключ, а также необходимые напутствия. Вот тут-то и начинается игра с Мефистофелем. Подчеркиваю, не подчинение Мефистофелю, а игра с ним. Логика игры такова.
Мефистофелю нужна душа Фауста. Но он получит эту душу только при условии, что исполнит все желания Фауста. Одно из этих желаний, подсказанное Фаусту императором, — встреча с ожившей Еленой. Если Мефистофель не исполнит этого желания, никакой души Фауста он не получит. Но исполнить это желание он может, только вступив в равноправный союз с Фаустом. То есть наделив Фауста некими избыточными возможностями. Наделив Фауста этими возможностями, Мефистофель позволяет Фаусту успешно пройти испытания, которые неофиту предлагает мистагог средней мистерии. Она же мистерия Великих Матерей.
Мефистофель гадает, удастся ли Фаусту пройти эту мистерию. Успех или провал Фауста не во власти Мефистофеля. При этом провал Фауста — это полный провал Мефистофеля. А успех Фауста? Он, с одной стороны, является успехом Мефистофеля (желание Фауста выполнено и можно продолжать охоту за душой Фауста). Но, с другой стороны, пройдя при помощи Мефистофеля испытания и став посвященным в мистерию Великих Матерей, Фауст становится более могущественным, чем ранее. И может продолжить игру с Мефистофелем.
Но что же такое эта самая мистерия Великих Матерей? Она же средняя мистерия в терминологии поклонников Нострадамуса?
Как ни странно, именно сейчас я могу ответить тому читателю этого исследования, который уже не раз упрекал меня в нежелании раскрыть конкретный смысл того, что явлено мне было во время челночных железнодорожных перемещений между Москвой и Александровским.
Явлена мне была судьба моего народа и человечества, лишенных возможности прорыва к новому гуманизму в XXI столетии. Конкретно мне было явлено, прежде всего, то, что народ удалось по-настоящему расчленить. Многоэтажное человечество, то есть человечество, разделенное на социальные и даже духовные этажи непроницаемыми перегородками, — это будущее. А многоэтажная Россия — это то, что уже состоялось.
Мне неоднократно приходилось в советское время путешествовать в вагонах самого разного класса.
И в спальных вагонах, то есть вагонах высшего класса, заполненных представителями высокой советской номенклатуры.
И в так называемых мягких вагонах (были и такие), заполненных представителями иной, более скромной, номенклатуры, а также профессорами, среднестатусными инженерами и так далее.
И в так называемых жестких купейных вагонах.
И в вагонах плацкартных.
И, наконец, в общих вагонах (в каких еще ты будешь ездить в турпоходы вместе с товарищами по геологоразведочному институту?).
Никогда — даже осуществляя в течение одной недели две поездки, одну в вагоне высшего класса, а другую в вагоне низшего класса — я не ощущал, что рядом со мной находятся человеческие особи, разделяемые непроницаемыми социальными и даже антропологическими перегородками. А во время челночных поездок между Александровским и Москвой я это ощутил.
Чем отличается бизнес-класс «Сапсана» от обычного вагона того же «Сапсана»? Только тем, что пассажирам бизнес-класса выдают напитки и еду, причем настолько отвратительную, что есть ее невозможно.
Но пассажиры бизнес-класса «Сапсана» отличаются от пассажиров, едущих в обычном вагоне того же «Сапсана», — всем сразу.
Одеждой.
Багажом.
Мобильными телефонами и компьютерами.
Манерой держаться.
Манерой говорить.
Выражением на лицах.
Стрижками (когда речь идет о женщинах, это явлено с особой силой).
Всем этим — и чем-то еще... Каким-то социальным запахом высокомерия, переходящим в запах высокомерия антропологического.
Чтобы когда так пахло от советского генерала, едущего в спальном вагоне... Я вас умоляю! А тут запах шибает в ноздри. И дело не только в том, как ощущают себя счастливцы, сидящие в «Сапсане» бизнес-класса, пьющие отвратительное вино и пожирающие омерзительные эскалопы. Дело в том, как ощущают себя те, кому не повезло. Это... это нечто.
Но всё еще носит не до конца вопиющий характер, пока речь идет о пассажирах разного класса в одном и том же «Сапсане». Но есть такой ухудшенный «Сапсан». Он называется «Ласточка». Там был один удобный для меня по времени отправления поезд.
Что касается самого поезда, то я даже не могу объяснить, чем он настолько хуже «Сапсана». Наверное, там кресла ?же. И уж точно там не подают паленого вина и несъедобных антрекотов. Но в этой самой «Ласточке» едет еще одно человечество, отличающееся от человечества бизнес-сапсанового и человечества средне-сапсанового. Человечество «Ласточки» одето иначе, иначе к себе относится, у него другой багаж. Оно совсем иначе разговаривает. И разговаривает оно о другом.
Повторяю, это не просто социальное расслоение. Это нечто намного более страшное. Врагу удалось это сделать с Россией. Понимаете? Удалось. При этом все названные мною человечества в целом приняли один и тот же закон, согласно которому надо мечтать каким-то образом перебраться из более низкого человечества в более высокое и бояться быть сброшенным из более высокого человечества в более низкое.
При этом все эти наши отечественные человечества, принявшие закон расслоения, он же закон оккупантов, навязавших России и социальные нормы, и нечто большее, — одинаково бесперспективны. Они исторически несостоятельны, понимаете? Они не могут обеспечить существование огромной, яростно обираемой, неблагополучной северной страны, являющейся вожделенной добычей для всех соседей и всего мира.
Эти поезда едут в никуда, понимаете? Или, точнее, в бездну. Для Арагона и Экзюпери их человечества, как поезда направлялись в неблагое бытие. Для меня те поезда, которые я видел, направляются в небытие. То есть в ничто.
И не надо мне говорить, что это так во всем мире. Я ездил в испанских, французских и иных поездах. И никакого фундаментального расслоения, превращающего вагоны высшего класса в одно человечество, а вагоны низшего класса в человечество совсем другое, там нет. Это есть здесь. И именно здесь. Страна стала тем слабым звеном, начиная с которого силы «ничто» хотят осуществить построение ада на земле. И в этот ад едут поезда моего человечества. Не изменим ситуацию в самые ближайшие годы, не переведем стрелки, не изменим направление движения поездов и наполнение вагонов, эти поезда составляющих, — приедем первыми в небытие, то бишь в ад. И облегчим приезд туда же остальных народов и всего человечества.
Либо новый гуманизм в XXI столетии, либо это путешествие в никуда в вагонах разного класса. Заполненных разноклассным, так сказать, человечеством.
(Продолжение следует)

 

 Связанные материалы: 

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

 


 Судьба гуманизма в XXI столетии


Понятно, как этот человек может причаститься вина, слиться с богом-вином. Но как этот человек может быть вырван из страдания природного по воле зачем-то услышавшего его и отдельного от природы бога — понять в принципе невозможно


Метафизическая война
Сергей Кургинян , 18 декабря 2013 г.
опубликовано в №59 от 18 декабря 2013 г.

 

 В русской былине «Илья Муромец и Батый Батыевич» рефреном повторяется нечто, весьма напоминающее политическое заклятие:

Не для-ради князя Владимира,
Не для-ради княгини Апраксии,
А для бедных вдов и малый детей!

В другой русской былине «Илья Муромец и Калин-царь» Илья, уговаривая богатырей дать отпор Калину-царю, говорит:

А и ради матушки поедем свято-Русь земли.

Однажды я по ошибке превратил два этих фрагмента из разных былин в один былинный текст. Произошло это в генеральной прокуратуре СССР, куда я был вызван по делу ГКЧП. Беседовавший со мной работник прекрасно понимал, что я не имею никакого отношения к этому самому ГКЧП. В ходе беседы он убедился в этом окончательно.

Для того чтобы убедиться в абсолютной непричастности моей к данной очень замысловатой и многомерной затее, нужно было минут десять. Однако работник прокуратуры разговаривал со мной порядка двух часов. После чего предложил сходить вместе пообедать. Шел октябрь 1991-го. Ельцин еще не подписал Беловежские соглашения. Горбачев был де-юре президентом некоего СССР. А работник, который меня допрашивал, был, повторяю, работником не абы какой прокуратуры, а Генеральной прокуратуры всё того же СССР, де-юре руководимого Горбачевым.

Я согласился отобедать с ним в прокурорской столовой. Взяв поднос, поставил на него котлеты с картофельным пюре, оладьи и чай. Мы сели с ним за не слишком аккуратно вытертый столик. И стали молча поедать далеко не шикарные прокурорские харчи.

Доедая свое второе, работник прокуратуры спросил меня: «Сергей Ервандович, вижу, что и умный Вы человек, и порядочный, и патриот, и в истории этой с ГКЧП «ни ухом, ни рылом». Одного не могу понять, как Вы, такой умный и порядочный человек, могли поддерживать такую суку, как Горбачев?»

Что было делать? Спорить с этим работником, совершенно мне не знакомым человеком? Доказывать ему, что я никогда не поддерживал Горбачева? Что встречался с ним как с президентом СССР один раз, да и то не с целью оказания поддержки, а с целью предъявления некоего политического ультиматума от лица Союза городов-героев (мол, либо Вы примете нашу программу партии и нашу программу спасения страны, либо на съезде большинство проголосует за то, чтобы Вы перестали быть генеральным секретарем КПСС)?

Разъяснять всё это нужно было долго, а времени у меня не было. У меня не было никаких гарантий, что совершенно незнакомый мне прокурорский работник не осуществляет против меня элементарную провокацию. Промолчав, я доел оладьи и последовал за этим работником в его кабинет. Где мы проговорили еще час. После чего этот работник меня спросил: «Сергей Ервандович, мне предстоит оформлять Ваши показания. Вы человек не слишком осторожный. Если бы Вы знали, сколько людей хотят Вас подставить тем или иным способом. Поверьте, очень многое будет зависеть от того, как я оформлю Ваши показания. А оформлю я их по-разному в зависимости от того, какой ответ получу на свой основной вопрос».

«Какой вопрос?» — спросил я.

Работник повторил свой вопрос — теперь уже не в столовой, а в своем кабинете. И при этом осуществил то, что в музыке именуют крещендо: «Зачем Вы, Сергей Ервандович, человек умнейший, патриотичнейший, благородный и так далее, поддерживали изменника Родины, иуду, мерзавца и упыря Горбачева Михаила Сергеевича?»

Я понял, что уклоняться от ответа крайне неумно. Но и давать развернутый ответ тоже не следовало. Потому что в развернутом ответе сразу прозвучали бы фамилии тех, кто просил меня поговорить с Горбачевым, и так далее.

Поэтому я ответил, превратив два приведенных выше фрагмента из двух былин — в один текст.

«Былины русские знаешь?» — спросил я прокурорского работника, почему-то переходя на ты.

«Какие еще былины?» — удивился он.

«Про Илью Муромца», — сказал я резко и наступательно.

«Ну знаю, — чуть-чуть растерянно ответил он. — А при чем тут эти былины?»

«Не для-ради князя Владимира,
Не для-ради княгини Апраксии,
А для-ради земли святорусской,
Ради жен, сирот, детей малых», —

ответил я оторопевшему работнику прокуратуры. И добавил, вплетя в это добавление короткое матерное междометие: «Теперь-то понял, трам-тарарам?»

«Понял», — радостно ответил прокурорский работник. И стал сухо спрашивать: «Знакомы ли Вы близко с кем-нибудь из членов ГКЧП?»

«Конечно, знаком», — ответил я и начал называть имена.

«Извините, Сергей Ервандович, — прервал он мое признание, — близкое знакомство предполагает посещение квартир вышеуказанных людей, проведение с ними досуга, знакомство с членами их семей и так далее. Вы посещали квартиры таких-то и таких-то? Вы знакомы с их женами и детьми? Вы проводили с ними досуг?»

«Нет», — ответил я. И вправду, уж чего не было, того не было.

«Ну так, записываем, — сказал прокурорский работник, — ни с кем из членов ГКЧП Вы близко не знакомы».

Используя тот же метод уточняющих разъяснений, он задал мне еще ряд вопросов. После чего сказал, что показания мои оформлены, попросил расписаться и добавил: «После того, как я всё понял, Сергей Ервандович, я поступил сообразно своему пониманию. И теперь у Вас всё будет в порядке, несмотря на то, что огромное количество гадов хочет прямо противоположного».

Сказав это, он усмехнулся и добавил: «А меня даже с работы не уволят».

С той поры я очень часто вспоминал текст, сооруженный мною из двух былин по памяти в ту горькую пору.

Вот и сейчас он мне почему-то вспомнился.

Не для-ради филологических открытий занимаюсь я этим исследованием.

Не для-ради философских открытий.

И даже не для-ради политических аллюзий вроде тех, которые я осуществил в предыдущей части исследования. Мол, гетевская презрительная доброжелательность к социальным да и иным низам может претерпевать очень разные метаморфозы. В том числе и такие подлые, как наша перестройка.

Ну может эта самая презрительная доброжелательность превращаться в нечто наисквернейшее. И что с того? Всё на свете может превращаться во всё, что угодно. И в любом случае, ведь не Гёте же виноват в подобных превращениях. Обвинять Гёте в том, что он породил Сванидзе, Латынину, Минкина и так далее, ничуть не менее глупо, чем обвинять Александра Невского в том, что он породил Сталина.

Так что же именно я исследую и ради чего?

Исследую я капитализм, он же бюргерство.

Маркс, исследуя капитализм (на самом деле, конечно же, дух капитализма, о чем он говорил неоднократно), анализировал определенные понятия и категории. Прежде всего, труд. А также овеществленный в товарах труд и так далее.

Ленин, исследуя капитализм в России (предлагаю читателю перечитать его блестящую работу «Развитие капитализма в России»), анализировал статистические данные. И опять же именно ради постижения тайны духа этого самого русского, очень специфического капитализма. Кстати, дух этого же капитализма стремился постичь и Маркс. И даже выучил с этой целью русский язык.

Вебер, говоря о том, что он исследует именно дух капитализма (работа его называется «Протестантская этика и дух капитализма»), анализировал не категории и понятия и не статистические данные, а конкретные радикальные пуританские секты. И опять же в основе его исследований лежало раскрытие природы труда. Только Вебера интересовал не тот овеществленный в товарах труд, на котором сфокусировал свое внимание Маркс, назвав этот труд стоимостью, а труд, превращенный в средство спасения, средство восстановления связи с богом и так далее.

Что же касается меня, то я в этой работе, еще раз подчеркнув свое восхищение и перед Марксом, и перед Лениным, и перед Вебером, пытаюсь исследовать капитализм не понятийно и категориально, как Маркс, не калькуляционно, как Ленин, и не религиоведчески, как Вебер, а философски-филологически. И исследую я, конечно, дух капитализма. Но разве можно так исследовать столь фундаментальную сущность, как капитализм?

Я убежден, что можно. Только вот филология для этого должна быть и философской, и сообразной фундаментальности капитализма. И что же может быть более философским и фундаментальным, чем творчество Гёте? А значит, филологическое исследование этого творчества может, если, конечно, оно будет одновременно еще и социальным, а также философским исследованием, что-то сказать о капитализме. Точнее, о духе капитализма. А также об ином, очень тесно сопряженном с капитализмом, духе.

Я имею в виду дух Просвещения, он же дух так называемого проекта Модерн.

Я много раз уже говорил о том, что нет духа капитализма (буржуазии, бюргерства и так далее) вне этого самого проекта Модерн, часто именуемого проектом Просвещение.

И что вне своего духа капитализм либо становится абсолютно бездуховным (этакой тушей, состоящей из тех или иных операций с деньгами), либо начинает сращиваться с иным духом, который, в отличие от духа Просвещения или духа Модерна, уже начисто лишен исследуемой нами гуманистичности.

Вновь настаиваю на том, что повторение — мать учения, и рекомендую сомневающимся перечитать мои обоснования данного утверждения, изложенные в № 56. Следуя своей убежденности в том, что это именно так, сообщаю читателю, что в работе «Исав и Иаков» я уже примеривался к той теме, которую сейчас разрабатываю. Вот, мол, и Гёте связывает воедино дух бюргерства и цвет Просвещения, заявляя: «Цвет Просвещения — разве он Не духом бюргерства рожден?»

Теперь я сообщаю читателю, что взаимосвязь между духом бюргерства и цветом Просвещения, о наличии которой поведал миру Гёте, привлекала пристальное внимание Томаса Манна, который привел эти фразы Гёте в своей относительно ранней (датируемой 1932 годом) статье «Гёте как представитель бюргерской эпохи».

Эту статью я уже достаточно подробно разбирал в данном исследовании.

Сейчас еще раз обращу внимание читателя на само название статьи. Не правда ли, это название в каком-то смысле загадочно? В самом деле, если бы так называлась статья какого-нибудь советского соцреалиста — загадки бы не было. Евгений Онегин как представитель городского российского дворянства... Татьяна Ларина как представитель сельского российского дворянства... Такой-то как представитель пролетариата... Такой-то как представитель буржуазии...

Но Томас Манн не имеет никакого отношения к этой традиции, часто называемой социологической или соцреалистической. Традиции, согласно которой любого писателя надо рассматривать как представителя такого-то класса, как выразителя интересов такого-то класса и так далее. Томас Манн не просто не имеет никакого отношения к этой традиции, он ей глубочайшим образом чужд. И всё же в 1932 году он пишет статью «Гёте как представитель бюргерской эпохи».

Он анализирует то, мною уже приведенное высказывание Гёте, согласно которому цвет Просвещения рожден духом бюргерства. Он настаивает на том, что это высказывание крайне актуально, что оно имеет «более глубокий смысл, нежели тот, который присущ столь старомодно звучащему в наши дни слову «просвещение».

Заявив, что он на этом настаивает, Томас Манн далее пишет: «Я спрашивал и спрашиваю еще раз, чем рождены великие освободительные подвиги раскрепощения духа, если не бюргерством? Воля и призвание к высшему акту дебюргеризации, к крайне опасным авантюрам дерзающей мысли — вот та отпускная грамота, которую сам дух вручает бюргеру».

Тем самым Манн утверждает, что дух бюргерства — это дух самоотрицания, не так ли? Но только ли самоотрицания? Манн пишет:

«А вот сын и внук протестантского священства, в котором романтика XIX века преодолела самое себя и чья жертвенная смерть на костре мысли положила начало несказанно новому, сам Фридрих Ницше — куда же уходят его корни, если не в почву бюргерского гуманизма...»

Вновь и вновь возвращаясь к вопросу о связи ницшеанского антигуманистического антибюргерства с сутью бюргерства, Манн далее говорит и о том, как именно Гёте связан с Ницше. Подобного рода связи нельзя рассматривать по принципу «связь первого со вторым, а второго с третьим означает связь первого с третьим».

Нелепо и пошло утверждать, что раз Гёте связан с Ницше, а Ницше с Гитлером, то Гёте связан с Гитлером. Следует с порога отметать такие пошлые умозаключения, обожаемые доморощенными конспирологами. Но если квинтэссенцией капитализма является бюргерство, а квинтэссенцией духа бюргерства является творчество Гёте, то нельзя ли, исследуя это творчество, понять что-то новое и важное по поводу капитализма как такового?

Если метод Вебера, согласно которому раскрыть суть капитализма можно, исследуя радикальные пуританские секты, признается корректным, — то как можно признать некорректным метод, согласно которому суть капитализма можно понять, исследуя творчество ярчайшего представителя этого самого капитализма, каковым является Гёте?

Работа Томаса Манна «Гёте как представитель бюргерской эпохи» написана перед приходом Гитлера к власти. В этой работе Манн еще не рискует обсуждать предельные вопросы, вытекающие из фундаментальной гипотезы, согласно которой феномен Гёте и дух капитализма (бюргерства) находятся в очень глубокой и неслучайной связи.

А вот в своей работе «Фантазия о Гёте», написанной уже после разгрома гитлеризма (в 1948 году), Манн идет на риск. И начинает обсуждать именно предельные вопросы. Те самые, которые я обычно называю метафизическими.

Он делает это очень осторожно. Во-первых, потому что и впрямь боготворит Гёте. И, во-вторых, потому что, будучи глубоко немецким художником, не хочет иметь ничего общего с банальной денацификацией, являющейся, по сути, дегерманизацией. То есть уничтожением ядра немецкой культуры.

Тем, кто атакует это ядро, ничего не стоит провести параллель между Гёте и Гитлером. И именно поэтому Манн особо дистанцируется от таких пошлых и скверных политтехнологических параллелей.

Манн действует невероятно аккуратно, прикасаясь к тому предельному, что связано с темой «Гёте и дух капитализма». Еще раз обратив внимание читателя на то, что тема Гёте и дух капитализма ничуть не менее корректна, чем тема «Дух капитализма и протестантская этика», я перехожу к рассмотрению того, как именно Манн, опасаясь любой грубятины, прикасается в 1948 году в тому, что можно назвать предельными основаниями, раскрывающими связь феномена Гёте с духом капитализма.

Андреас Флейшман. Шарлотта Луиза Антуанетта фон Ленгефельд (1859)

Шарлотта Луиза Антуанетта фон Ленгефельд — супруга гениального немецкого писателя и поэта Фридриха Шиллера. Связь между Шиллером и Гёте могла бы стать темой отдельного исследования.

Шиллер и Гёте были не просто знакомы, а очень и очень близки. Относясь с презрением даже к очень знаменитым современникам, Гёте никого из современников никогда не ставил выше себя. Кроме Шиллера. Гёте очень уважал величайших ученых своего времени. Таких, как Гумбольдт. Но ученый — это ученый. Уважая Гумбольдта, Гёте одновременно тонко улыбался. Мол, ты-то только ученый, хоть и великий. А я — и великий ученый (написавший, например, «Трактат о цвете»), и великий писатель, и великий поэт. А тебе слабо!

Конечно же, Гёте выше всего ставил именно свой поэтический дар. Возможно, он испытывал легкий дискомфорт, сопоставляя свой поэтический дар с даром Шекспира. Но Шекспир не был ни его современником, ни немцем. А Шиллер был и современником, и немцем. И философом. И писателем. И поэтом, которого Гёте считал обладателем более могучего дара, нежели его собственный поэтический дар.

Это ощущение было для Гёте невыносимо. Преодоление невыносимости осуществлялось по-разному. В том числе и с помощью разнообразных попыток Гёте так или иначе унизить Шиллера.

Но все эти тонкости, порою весьма ядовитые и болезненные, не опровергают главного — глубины и мощи отношений между Гёте и Шиллером. При этом Шиллер постоянно окорачивал себя, давая оценки Гёте. А ну как кто-то подумает, что он завидует славе Гёте... Или его карьерным успехам...

Но если Шиллер постоянно себя окорачивал подобным образом, то супруга Шиллера, урожденная Шарлотта Луиза Антуанетта фон Ленгефельд, известная как Шарлотта Шиллер, была, если можно так выразиться, свободна от комплексов своего супруга. Это не значит, что она позволила себе хоть одно оскорбляющее Гёте высказывание. Тем более что дружила она не только с Гёте, но и с возлюбленной Гёте, знаменитой Шарлоттой фон Штейн. Женщиной, сыгравшей большую роль в творческой судьбе Гёте. Имея основания для того, чтобы давать Гёте далеко не только позитивную оценку, Шарлотта фон Штейн ни разу не позволила себе ничего подобного. Это была очень умная, тонкая, глубокая женщина. Всё то же самое можно сказать и о ее подруге Шарлотте Шиллер.

Переписка Шарлотты Шиллер со своим гениальным мужем Фридрихом Шиллером неопровержимо свидетельствует о глубине и силе мышления супруги Шиллера. Кстати, Шиллер, которого трудно подозревать в завышении интеллектуальной оценки супруги, говорит и о художественной одаренности Шарлотты Шиллер, и о незаурядности ее интеллекта.

Почему я сообщаю читателю все эти исторические детали?

Во-первых, потому что читателю они не должны быть известны. В самом деле, кого сейчас интересует Шарлотта Шиллер?

Во-вторых, потому что эти детали, безусловно, были известны тем, кто зачитывался исследованиями Томаса Манна вообще и его исследованиями о Гёте в особенности.

В-третьих, потому что Томасу Манну в 1948 году крайне важно сослаться при прикосновении к предельным вопросам, касающимся личности и творчества Гёте, на какой-то безусловный авторитет. Каковым для него (равно как и для его читателей) является Шарлотта Шиллер. Манн, ссылаясь на Шарлотту Шиллер, как бы говорит читателю: «Ну уж она-то знала Гёте как никто! Была умна и глубока! А также непредвзята. И если она говорит то, что я сейчас процитирую, то это, согласитесь, совсем не то же самое, нежели сходные и даже более резкие заявления в устах каких-нибудь философов-денацификаторов».

Так какое же высказывание Шарлотты Шиллер цитирует Манн, начиная в 1948 году разговор именно о предельных основаниях, позволяющих раскрыть связь феномена Гёте с духом капитализма? Манн цитирует невероятно глубокое суждение Шарлотты Шиллер о Гёте.

«Он (то есть Гёте — С.К.) сделал ставку на ничто», — говорит Шарлотта Шиллер. Гёте, сделавший ставку на ничто — вот тот Гёте, которого Томас Манн обсуждает в своем позднем исследовании.

Но ведь ставка на ничто ни для кого не может быть мелкой ставкой, одной из ставок или даже одной из крупных ставок в ряду прочих. Это ставка может быть только предельной ставкой, не правда ли?

Проще всего осуществить интеллектуальный блицкриг. Ухватиться за фразу Шарлотты Шиллер... Придать этой фразе значение окончательного вердикта (мол, если такой авторитет сказал, что Гёте сделал ставку на ничто, значит, он сделал эту ставку и точка)... А дальше — даешь блицкриг! — начать рассуждать по поводу того, что есть нечто и ничто. Что если нечто — это сотворенное бытие, то ничто — это небытие. А как можно сделать ставку на небытие? Да еще при том, что эта ставка совсем не чужда духу Мефистофеля? Ну, а раз так, то Гёте сделал ставку на ту тьму, которая как раз и находится по ту сторону бытия. А поскольку Гёте не просто представитель бюргерства, то есть капитализма, а наиболее яркий выразитель духа бюргерства — то есть духа капитализма! — то дух капитализма и есть тьма, она же ничто, она же сила темная, она же фашизм.

Я даже не утверждаю, что результат, полученный с помощью такого интеллектуального блицкрига, бесконечно далек от правды.

Может быть (сценарий № 1), этот результат и есть искомая правда.

Может быть (сценарий № 2), этот результат хотя и далек от правды, но находится от нее не на бесконечном расстоянии.

А может быть (сценарий № 3), этот результат и впрямь бесконечно далек от правды. То есть не имеет к ней ни малейшего отношения.

Прежде всего я хочу оговорить другое. То, что нельзя получать подобные результаты с помощью описанного мною выше блицкрига. Да и описал-то я этот блицкриг не без иронии. Надеюсь, читатель понял это раньше, чем прочитал эту мою оценку собственных блиц-рассуждений.

Мало ли что сказала Шарлотта Шиллер! Почему надо доверять ее оценкам, а не творчеству Гёте?

Мало ли что она имела в виду, говоря о том, что Гёте сделал ставку на ничто! Что она понимает под ничто? Под сделанной на него ставкой?

И наконец, как можно выносить вердикты на основе столь лаконичного утверждения? Поэтому давайте для начала вчитаемся в гораздо более развернутые оценки, даваемые Гёте Томасом Манном. Который в Гёте влюблен. Для которого творчество Гёте — это открытая книга, притом книга, по многу раз перечитываемая. Манн не современник Гёте. Он никоим образом не вовлечен, в отличие от Шарлотты Шиллер, в сложные отношения между Гёте и Шиллером. И наконец, оценки Томаса Манна — развернутые и не лишенные рассудительности — можно вдумчиво сопоставить с текстами великого Гёте. Вот одна из таких оценок:

«Он (имеется в виду Гёте — С.К.) любимец и баловень великой матери, праматери-природы. К ней он тянется, в нее верит, к ней исполнен благодарности. Отсюда для него радостное приятие философии Спинозы, которую он с любовью впитал еще в юности и верность которой сохранил до могилы».

Особое отношение Гёте к природе, о котором говорит Томас Манн... Оно не может вызывать сомнения ни у кого, кто внимательно читал произведения Гёте. Да, действительно, герои Гёте, и прежде всего его Фауст, страдая, совершая ошибки, а порой и преступления, всё время получают исцеление от матери-природы. Об этом у Гёте говорится так часто, что впору сказать мне, что я ломлюсь в открытую дверь. Однако дверь эта на самом деле ну уж никак не распахнута, а в лучшем случае приоткрыта. Подчеркиваю, в лучшем случае. Мы убеждаемся в этом, проверяя утверждение Манна об особом отношении Гёте к философии Спинозы.

Согласно учению Спинозы, всё сущее черпает свое начало в некоей субстанции, которая есть то, что «существует само по себе и представляется само через себя».

Для Спинозы нет принципиального различия между этой самой субстанцией, природой, богом и духом. Для Спинозы важно отсутствие у этого начала таких качеств, как ум или воля. «В природе бога, — заявляет он, — не имеют место ни ум, ни воля». Согласитесь, такой бог весьма далек от личностного бога в его традиционном понимании.

Сам Гёте утверждал, что Спиноза входил в число трех личностей, оказавших наисильнейшее влияние на его жизнь и на его творчество. Другие две личности — Вильям Шекспир и Карл Линней. Известно также, что Спиноза оказал большое влияние на мировоззрение Альберта Эйнштейна. Это явствует хотя бы из телеграммы, которую Эйнштейн послал раввину нью-йоркской синагоги Герберту Гольдштейну. В телеграмме говорится: «Я верю в бога Спинозы, который проявляет себя в упорядоченной гармонии всего сущего, но не в бога, который интересуется судьбами и поступками человеческих существ».

Казалось бы, такое утверждение Эйнштейна противоречит гетевскому «Фаусту». Ибо в гетевском «Фаусте» бог напрямую говорит о своем интересе к одному из человеческих существ — доктору Фаусту. И посылает Мефистофеля для того, чтобы испытать Фауста. Что однозначно говорит об интересе бога к судьбе и поступкам данного человеческого существа.

Но распространяется ли этот интерес бога на все человеческие существа? И как очевидная безличность бога Спинозы может сочетаться с тем, что поклонник Спинозы Гёте описывает в своем «Фаусте» бога предельно личностного? Ведь и описание этого бога, и особое преклонение Гёте перед Спинозой является несомненными фактами.

Кстати, как соотносится вера Эйнштейна в безличностного бога Спинозы с утверждением Эйнштейна о том, что бог не играет в кости? Играть и не играть в кости может только личностный бог.

Но вернемся к роли Спинозы в творчестве Гёте.

И дадим слово А. В. Луначарскому, который в своей работе «От Спинозы до Маркса» справедливо заявил: «Спинозе, хотя и поздно, но в высокой степени повезло насчет учеников. Ими были Лессинг, Гердер и Гёте».

Обратим внимание читателя на то, что Гёте, включенный Луначарским в число трех великих учеников Спинозы, начал впервые знакомиться с работами Спинозы зимой 1784/1785 годов, то есть в возрасте 35 лет (Гёте родился во Франкфурте 28 августа 1749 года). Своим первым знакомством со Спинозой Гёте обязан уже известной нам Шарлотте фон Штейн, этой подруге супруги Шиллера, сказавшей о том, что Гёте сделал ставку на ничто.

Другим человеком, сильно повлиявшим на интерес Гёте к Спинозе, был упоминаемый Луначарским Йоганн Готфрид Гердер, учитель Гёте. Гердер — один из теоретиков «Бури и натиска», крупный философ, проповедовавший национальную самобытность искусства, настаивавший на историческом своеобразии и равноценности различных эпох (в противовес теории, согласно которой каждая следующая историческая эпоха более совершенна, чем предыдущая). Гердер много занимался немецким фольклором. Этот ученик Канта, преподававший в церковной рижской школе и переехавший потом по приглашению Гёте в Веймар, являлся не только крупным знатоком фольклора, но и создателем оригинальной теории языка, создателем учения о «духе народа» и так далее.

Свою верность учению Спинозы Гердер развернуто выразил в своем трактате «Бог», опубликованном в 1787 году. Этот трактат позволяет утверждать, что Гердер был даже не обычным, а радикальным сторонником учения Спинозы.

Обратив внимание читателя на то, что двое из троих великих учеников Спинозы (Гердер и Гёте) не просто были хорошо знакомы, а находились в ближайших дружеских отношениях, развивали вместе определенный круг идей, что при этом Гердер был учителем Гёте, мы возвращаемся к знакомству с представлениями Луначарского о пантеизме вообще и учении Спинозы в частности.

Обратив внимание читателя на выражение Спинозы «deus sive natura», что означает «Бог или, что то же самое, природа», Луначарский далее отказывается обсуждать пантеизм Спинозы вне обсуждения доспинозовской истории пантеизма. И выделяет в этой истории два ключевых момента.

Первый — суфийский. Обсуждая этот момент, Луначарский приводит высказывание Ибн аль-Фарида, который так воспевает свое пантеистическое божество, именуя его вином:

«Если бы пируя ты взглянул на печать сосуда, даже не попробовав вина, ты был бы упоен. Ороси им прах могилы — тело воскреснет и душа вернется; положи больного под тень лозы — он исцелится. Когда аромат его плывет по Востоку — потерявшие обоняние на Западе спрашивают в восторге, что это мы чувствуем? Погрузи руку в это вино, и ты не собьешься с дороги среди темной ночи, ибо рука твоя будет сиять, как звезда... Мне скажут: опиши нам это вино, ты знаешь его качества! Я отвечу: да, мне известны его свойства. Оно чисто, чище, нежели вода; оно усладительно, отраднее, чем воздух; оно — свет, блистающий ярче, нежели грубый огонь; оно — дух, но не тот дух, что заключен в грубом теле. Повесть о нем искони предшествовала всему существующему, когда там, в вечности, еще не было ни форм, ни следов чего–либо; там, посредством его, возникли все вещи вследствие божественной премудрости. Возлюбил его мой дух до такой степени, что и дух мой и вино смешались, слились воедино, но не как тело, в которое проникает другое тело... Пьянея от него, ты увидишь, как судьба будет твоим послушным рабом в течение этой часовой жизни, и от тебя будут зависеть приговоры над ней. Нет веселья в мире тому, кто живет трезво; тот лишен твердого рассудка, кто не умирает в опьянении от вина, и пусть оплакивает свою душу тот, чья жизнь промчалась и кому нет в этом напитке ни доли, ни части!»

Итак, для Луначарского, который, как мне представляется, один из лучших знатоков пантеизма вообще и спинозианства в частности, священное вино Омара ибн Фарида — это и есть субстанция Спинозы, она же «deus sive natura» (Бог или, что то же самое, природа) и так далее.

Вот что пишет Луначарский об этом вине:

«Таинственное вино ибн-Фарезда — это божество, во всем и всюду разлитое, живущее так же и в груди человека. Оно не отождествляется с миром и человеком. Оно животворящая душа того и другого. Чувствовать свое единство с этой душой, расплываться и таять в ней, терять свою личность во всеобщем — вот наслаждение пантеиста. Вот религиозный исход из конфликта духа (жаждущего гармонии и блаженства) — с грубой действительностью. Тернии жизненной дороги объявляются иллюзией. Житейская трезвость — нелепым сном. Опьянение экстазом любви ко Всебогу — истинным постижением реальности».

Загадочная короткая фраза Шарлотты Шиллер о том, что Гёте сделал ставку на ничто... Эта фраза, согласитесь, должна быть тщательно проверена на соответствие тому безусловному, что для нас важнее всего. А этим безусловным является, конечно же, само творчество великого Гёте.

А вот тот развернутый отрывок из Ибн аль-Фарида, который приводит Луначарский... Этот отрывок, как ни странно, соотнести с творчеством Гёте намного проще. Да, для Гёте как творца, как создателя замечательных произведений, потрясающих нас и поныне своей глубиной и подлинностью, огромное значение имеет некая разлитая в природе сущность, очень похожая на вино Ибн аль-Фарида. Читал ли Гёте Ибн аль-Фарида — отдельный вопрос. Но налицо нечто гораздо более существенное, нежели «знакомство Гёте с творчеством Ибн аль-Фарида». Налицо глубочайшее созвучие творчества Гёте и творчества Ибн аль-Фарида. И ощущая это созвучие, мы не можем не признать высокой правдоподобности того, что имя этому созвучию — пантеизм. Он же — «deus sive natura» (Бог или, что то же самое, природа).

Добыв из чтения Луначарского этот немаловажный результат и выйдя тем самым за рамки описанного мною выше интеллектуального блицкрига, предполагающего быстрый переход от фразы Шарлотты Шиллер к далеко идущим определениям «темных корней» творчества Гёте, продолжим внимательное чтение Луначарского.

Обсудив творчество Ибн аль-Фарида (этого крупнейшего поэта-суфия, родившегося в 1181 году и умершего в 1234 году) в качестве первого ключевого момента, вне знакомства с которым нельзя понять пантеизм Спинозы, Луначарский переходит ко второму такому же моменту. Каковым, по его мнению, является творчество Аверроэса, Абу-л-Валида Мухаммеда ибн Ахмеда ибн Рушда, арабского ученого, медика, философа, одного из виднейших представителей аристотелизма (иначе называемого перипатетизмом). Ибн Рушд (Аверроэс) — почти современник Ибн аль-Фарида (он родился в 1126-м и умер в 1198 году).

Вот что пишет по его поводу Луначарский, стремясь проследить философскую траекторию, ведущую от него и Ибн аль-Фарида к Спинозе:

«Аверроэс, этот роскошный осенний плод арабской культуры, труды которого суть ее завещание нам, толковал Аристотеля именно в суфитском духе. И толкование это возымело огромное влияние в эпоху Возрождения. Мир — соединение бога и материи. Сама по себе материя абсолютно косна. Это инертная возможность. То, что движет ею, придает ей разнообразие, живит ее — это бог. Он как бы неравномерно распределен во всей природе. Мы не знаем абсолютной материи, всюду видим движение, всюду бог. Но чем сложнее, разнообразнее, целостнее, свободнее данное явление — тем больше в нем бога. Ослепительно и свободно сияет он во всей чистоте своей, как духовное средоточие мира, миром правящий всеразум, всеистина. Человеческий разум, познающая истину часть души нашей — это отражение великого солнца истины. Свет, в нас живущий, вполне единосущный свету объективному. Сияет бог–солнце и в разной мере проникают лучи его в темные уголки — людские организмы: они–то могут умереть, но свет их освещавший, остается вечно. То, что разумно в нас — часть бога, у всех оно едино. Эту теорию позднее называли монопсихизмом. Здесь религиозное наслаждение приобретает более интеллектуальный характер: пункт, в котором душа прикасается богу, не темный инстинкт, а светлый разум. Это любовь, но не в смутном экстазе инстинкта, а в познании. Это amor dei, но amor dei intellectualis (умственная любовь к Богу)».

Разобрав эти два момента, Луначарский перепрыгивает из Средневековья в Новое время. И справедливо говорит о том, что индустриальные потребности этого самого Нового времени потребовали выявления объективных механических закономерностей. И что, будучи выявленными, эти закономерности посмотрели в лицо человеку и спросили его: «А ты-то кто такой? Если всё подчинено неумолимым закономерностям, и природа является гигантским механизмом, то ведь и ты часть этого механизма, не правда ли? Ты лишь ничтожный винтик в этой огромной машине».

Взроптавший человек начал говорить о том, что он обладает волей, мыслью, духом. А природа, превращенная человеком в механизм, отвечает тому, кто с ней сотворил подобное: «Ну и что он может, твой дух? Он песчинки передвинуть не в состоянии. Для каждого движения твоего нужно механическое усилие, механическое основание, так сказать. И где тут место твоему духу?»

Переходя от жившего в Средние века Аверроэса к гениальному мыслителю Нового времени Рене Декарту (родившемуся в 1596 году и умершему в 1650 году), Луначарский пишет: «Но Декарт попятился от ужасного лица новой истины, и оставил вопрос открытым».

Но поди-ка надолго оставь открытым такой вопрос, не сойдя с ума.

Вот как характеризует Луначарский эту невозможность для человека оставить открытым надолго подобный слишком больной вопрос:

«Человек подошел вплотную к природе, он сорвал покрывало с головы Изиды, он увидел, что лицо ее — закономерность. И он обрадовался: «Ты закономерна, я найду ключ к твоей тайне и овладею тобой». И богиня ответила железным голосом:

«Ты всегда раб мой, моя закономерность царит и над тобой. Ты сказал мне: ты машина! и я эхом ответила тебе: ты машина. Нет целей, нет идеалов при свете истины, есть только причины, есть только прошлое, которому навеки порабощено настоящее и будущее; нет свободы!»

Далее Луначарский спрашивает читателя: «Куда же было бежать человеку от каменного лица разоблаченной тайны?»

Луначарский очень кратко описывает попытку Николя Мальбранша (1638–1715), французского философа, переосмыслившего учение Декарта, преодолеть по-своему пропасть между механистичностью мира и человеческой свободой.

Мальбранш, считает Луначарский, согласился с Декартом в том, что «человеческий дух бессилен сдвинуть пылинку».

Но при этом Мальбранш, в отличие от Декарта, противопоставил бессилию этого человеческого духа могущество духа иного, божьего.

«...Но не то дух божий (считает Мальбранш); он — создатель духа нашего по образу и подобию своему, как некий волшебник, мощен и над материей. Дух твой хочет поднять руку и, конечно, не мог бы этого, но бог, услышав желание духа твоего, подымает твою руку».

Итак, зияющая пустота контраста между неумолимо закономерной природой и абсолютно бессильным чуждым ей духом человеческим должна быть, по Мальбраншу, заполнена упованием «на помощь другого духа, нам родного и всемогущего».

Констатируя это, Луначарский далее спрашивает:

«Но можно ли было удовлетвориться тем смехотворно-неуклюжим мостом между волей человека и механизмом природы, каким являлся бог Мальбранша?»

Переходя к Спинозе и называя его одним из величайших гениев всех времен, Луначарский констатирует, что учение Спинозы разбивает христианское проклятие, тяготеющее над природой. О каком христианском проклятии идет речь? И идет ли речь только о христианском проклятии? Или же природа была проклята (то есть, противопоставлена человеку, этому создателю культуры как антитезы природы) еще задолго до христианства?

Луначарский пишет о родстве между учением Спинозы и представлениями Маймонида, иудейского философа, родившегося в 1135 году и умершего в 1204-м. Маймонид (Моше бен Маймон) высоко ценил Аристотеля, труды которого читал в арабском переводе. И стремился согласовать еврейское вероучение с аристотелизмом. Методологически сходные усилия осуществлял Филон Александрийский (конец I века до н. э. — начало I века н. э.), стремившийся за тысячелетие до Маймонида согласовать еврейское вероучение с учением Платона.

Пишет Луначарский и о пантеистах каббалы. Чей пантеизм, по его мнению, в чем-то тоже созвучен пантеизму Спинозы.

Пишет он и о родстве умонастроений Спинозы с «настроениями великих еврейских поэтов, создавших псалтырь». Но именно анализ родства этих двух умонастроений раскрывает всю далекость пантеизма Спинозы от того — отнюдь не только христианского — начала, в котором, по Луначарскому, содержится проклятие природе.

Итак, Луначарский вначале обильно цитирует псалтырь, дабы показать, сколь родственны его настроения настроениям Спинозы. Приведем дословно ту цитату, которую приводит Луначарский:

«Блажен муж, коего воля в законе Господа, кто о законе Его размышляет день и ночь. Возлюблю Тебя, Господи, крепость моя! Господь — твердыня моя и прибежище мое, Избавитель мой, Бог мой — скала моя; на Него я уповаю; щит мой, рог спасения моего и убежище мое. Призову достопоклоняемого Господа и от врагов моих спасусь. Объяли меня муки смертные, и потоки беззакония устрашили меня; цепи ада облегли меня, и сети смерти опутали меня. В тесноте своей я призвал Господа и к Богу моему воззвал».

Приведя эту цитату, Луначарский далее констатирует, что Господь, к которому так воззвал его почитатель, активно вмешивается в судьбу молящегося. И называет описание этого вмешательства «одной из грандиознейших картин мировой поэзии».

Вот какова эта картина:

«Потряслась и всколебалась земля, дрогнули и подвиглись основания гор, ибо разгневался Бог; поднялся дым от гнева Его, и из уст Его огонь поядающий; горячие угли сыпались от Него. Наклонил Он небеса и сошел, — и мрак под ногами Его. И воссел на херувимов и полетел, и понесся на крыльях ветра. И мрак сделал покровом Своим, сению вокруг Себя мрак вод, облаков воздушных. От блистания перед Ним бежали облака Его. Открылись основания вселенной от грозного гласа Твоего, Господи, от дуновения духа гнева Твоего. Он простер руку с высоты и взял меня, и извлек меня из вод многих».

Далее Луначарский совершенно справедливо обращается к читателю и говорит:

«Но вдумайтесь: этот гневный бог, наклоняющий небо и производящий столько шума для того, чтобы выручить из беды какое–то крошечное твореньице на маленькой земле!»

Что ж, мы с радостью откликаемся на призыв Луначарского и вдумываемся. Вдумавшись, понимаем, что нет ничего общего между богом Спинозы (которому все эти беды отдельного крохотного творения, взывающего к нему, фундаментальнейшим образом по барабану) и тем Богом, который, как говорит Луначарский, произвел столько шума из-за крошечного твореньица на маленькой земле. Что избавление природы от проклятия, которое, по Луначарскому, носит христианский (а на самом деле общемонотеистический) характер, — равносильно проклятию крошечного твореньица на маленькой земле. То есть проклятию человека.

Избавили от проклятия природу с помощью пантеизма? Нуте-с, умаляйте сразу человека. Называйте его крошечным твореньицем на маленькой земле. Недоумевайте, как это может бог-природа (бог-вино и так далее) обеспокоиться вдруг каким-то отдельным крошечным человеком. То есть понятно, как этот человек может причаститься вина, слиться с богом-вином. Но как этот человек может быть вырван из страдания природного по воле зачем-то услышавшего его и отдельного от природы бога — понять в принципе невозможно.

Что же говорит по этому поводу Луначарский? А вот что. Назвав этот поступок бога, зачем-то внявшего мольбам отдельного человека, Луначарский спрашивает читателя:

«...не убого ли это (то бишь такой поступок Бога — С.К.), перед лицом бога Спинозы вездесущего, всеобъемлющего, всё предусмотревшего, телом которому служит бесконечное пространство, душою — бесконечная мысль?»

Нет, не убого. Никоим образом не убого. Или, если хотите, в этом убожестве величие монотеизма, вырвавшего отдельное ничтожное существо из природы и этим бесконечно возвеличившее это существо, переставшее быть ничтожным. Между прочим, такое возвеличивание прежде ничтожного существа породило историю. Не было бы такого возвеличивания — не было бы истории. И человека как существа исторического — личностного, возвеличенного над природой и в чем-то даже противопоставленного ей — тоже не было бы.

(Продолжение следует)

 

Связанные материалы: 

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

 


 Судьба гуманизма в XXI столетии


По мне, так нет ничего опаснее доброжелательного презрения к человечеству. Разве недоброжелателен к человечеству Инквизитор? Он-то как раз и доброжелателен. Более того, он обвиняет Христа в недоброжелательности. В том, что Христос принес людям то, что им не по силам


Метафизическая война
Сергей Кургинян , 11 декабря 2013 г.
опубликовано в №58 от 11 декабря 2013 г.

 

Рембрант. Фауст (1650)

Пока оставим в стороне вопрос о том, почему именно «Девушка и Смерть» Горького была противопоставлена Сталиным не абы чему, а «Фаусту» Гёте. Давайте пока что (и именно пока что) выведем за скобки конкретное содержание того, что было противопоставлено Сталиным гётевскому «Фаусту». И скажем, что Сталин противопоставил «Фаусту» некий «Икс». Что из этого вытекает?

Что Икс сильнее, чем «Фауст» Гёте. А когда мы можем говорить, что «Икс» сильнее чего-либо, например, «Фауста» Гёте? Только тогда, когда и в «Фаусте», и в этом самом «Иксе» обсуждается одна и та же проблема. Если в «Фаусте» обсуждается одна проблема, а в «Иксе» другая, то как мы соразмерим два произведения, в которых обсуждаются разные проблемы? По их художественному качеству? Но Сталин явно говорит не о художественном качестве. Только клевещущий на Сталина либероид может утверждать, что Сталин считал горьковский «Икс» под названием «Девушка и Смерть» произведением художественно более сильным, чем «Фауст» Гёте.

«Фауст» — гигантская многожанровая, многостилевая драматическая поэма. А «Девушка и Смерть» — относительно короткое стихотворение.

Кроме того, Сталин не настолько несведущ в поэзии, чтобы не понять разницу в поэтических дарованиях Гёте и Горького. Горький — великий прозаик (вершина его творчества, роман «Жизнь Клима Самгина», безусловно, принадлежит к шедеврам мировой литературы). И очень, очень крупный (но не великий) драматург, опять же практиковавший в жанре прозы.

Поэтические произведения Горького на порядок слабее его прозы. И не надо быть суперумудренным филологом для того, чтобы это понять.

Что же касается Гёте, то тут мы сталкиваемся с не знающей иных подобных прецедентов поэтически-прозаической гениальностью. Даже Пушкин, являющийся и гениальным поэтом, и гениальным прозаиком, всё же слишком явно преобладающе гениален именно как поэт. А про Гёте этого не скажешь. Его «Страдания молодого Вертера» и его «Фауст» одинаково гениальны. И одинаково значимы для самого Гёте.

Итак, Гёте многовекторно гениален (гениальный поэт, ничуть не менее гениальный прозаик, гениальный философ, почти гениальный естествоиспытатель и так далее). Его непревзойденным шедевром, конечно же, является «Фауст». И никогда Сталин, прекрасно всё это понимавший, не уравнял бы «Фауста» и «Девушку и Смерть» по масштабу и силе художественности. И уж тем более не сказал бы, что «Девушка и Смерть» художественно сильнее «Фауста». Значит, речь идет о другой силе. Не художественной, а философской, концептуальной, мировоззренческой.

В «Девушке и Смерти», говорит Сталин, любовь побеждает смерть. А в «Фаусте» Гёте этого не происходит. Побеждает ли любовь смерть в обсуждаемом нами стихотворении Горького — это отдельный вопрос. Для нас намного важнее другое. То, что Сталин сопоставляет два взгляда на соотношение любви и смерти. Один представлен в «Фаусте» Гёте. А другой — в том самом «Иксе», которое этому «Фаусту» противопоставляется.

Силомером, позволившим Сталину соотнести силу «Икса» и силу «Фауста» и сделать вывод о том, что Икс сильнее «Фауста», является отношение к любви. Может ли любовь победить смерть? Сталин уверен, что автор «Фауста» не верит в то, что любовь способна одержать такую победу. И противопоставляет этому гётевскому неверию позицию Горького. Ответ на вопрос о том, почему он решил, что Горький уверен в победе любви над смертью, Сталин унес с собой в могилу. Внимательное прочтение стихотворения Горького «Девушка и Смерть» не позволяет с уверенностью утверждать, что автор этого стихотворения убежден в победе любви над смертью. Возможно, Сталин ориентируется в своей оценке на всё творчество Горького в целом. И в особенности на его концепцию богостроительства.

Впрочем, это только догадка и не более того. А вот то, что Сталина интересует сражение любви и смерти и сама возможность победы одного из этих начал над другим — несомненный факт. Сталин рассматривает действующих лиц мистерии — любовь и смерть. И обсуждает, какое из этих двух действующих лиц одерживает победу над другим у Гёте и у Горького. Далее он говорит о том, что у Гёте любовь не побеждает смерть, а у Горького побеждает. И констатирует, что горьковская победительность любви для него насыщена большей силой, нежели гётевская непобедительность всё той же самой любви.

Повторяю, оставим в стороне вопрос о том, есть ли эта победительность у Горького. Главное в сталинской фразе — не в этом. А в том, что констатируется сражение двух мистериальных начал и героев (любви и смерти). Констатируется, далее, возможность победы одного начала над другим. И, наконец, констатируется, что степень убежденности в возможности победы начала под названием «любовь» над началом под названием «смерть» — определяет силу носителя этой убежденности. В Гёте нет этой убежденности, а у того, кто противопоставлен Гёте, эта убежденность (якобы) есть. А раз она есть, то тот, у кого она есть и кто этой убежденностью насыщает свое творчество, посильнее того, у кого этой убежденности нет, и кто насыщает свое творчество чем-то иным. Например, неверием в возможность победы любви над смертью. Или неуверенностью в возможности этой победы. Или отказом сводить всё метафизические проблемы к борьбе двух начал — любви и смерти.

Но каков источник, из которого создатели культуры черпают убежденность в возможности победы любви над смертью?

Конечно же, этим источником является христианство. Художник может не быть христианином или даже быть настроенным антихристиански. Но это не выводит его за скобки христианской культуры. Все мы — верующие и неверующие — обитаем на территории именно христианской культуры, не так ли?

Фактически Сталин говорит о том, что нерелигиозный, а то и антирегилиозный Горький в большей степени пропитан духом христианства, нежели христианин Гёте, у которого триумф христианского начала является той осью, вокруг которой вращается невероятно сложная по композиции и содержанию драматическая поэма «Фауст». Кто спасает Гретхен (она же Маргарита) от, казалось бы, неизбежной погибели (она убийца матери, убийца дочери, невероятная грешница и так далее)? Божье милосердие спасает. Голос свыше говорит, что Гретхен раскаялась, отвергла предложение Фауста и Мефистофеля бежать из тюрьмы и потому спасена.

И тот же голос свыше говорит о том, что Фауст спасен.

Внимательное прочтение «Фауста» убеждает нас в том, что Гёте раз за разом включает в ключевые моменты своего повествования механизм спасения героя через прямое вмешательство голосов свыше. Причем голосов именно христианских — подчеркнуто христианских, развернуто христианских и так далее. Так, в момент, когда Фауст хочет покончить с собой, неземное пение христианского гимна отвращает его от этого греховного намерения.

И что же? Сталин не верит в религиозный и культурный христоцентризм Гёте? Притом что вера в то, что любовь побеждает смерть, как раз и является этим самым христоцентризмом. Да, не верит. Он ли один?

И вновь я возвращаюсь к Томасу Манну. В своей статье «Гёте как представитель бюргерской эпохи» Манн вспоминает о чувстве, охватившем его при посещении дома родителей Гёте на Хиршграбене во Франкфурте-на-Майне. Манн спрашивает себя, что произошло с тем бюргерским началом, которым пропитан этот дом и которое родители передали Гёте. Манн отстаивает свое право немца обсуждать величие Гёте именно под этим, бюргерским, углом зрения. Манн пишет: «В этом году [имеется в виду год 1932-й] мир чествует великого горожанина [Гёте умер 22 марта 1832 года] «. И далее утверждает, что «исходя из собственной сущности, которая была и его сущностью» чествовать Гёте «можем ... только мы, немцы. Почтенно бюргерское как родина общечеловеческого, мировое величие как детище бюргерского — такой путь становления и дерзновенного роста возможен только у нас, и всё немецкое, из бюргерского выросшее в духовное, радостно пребывает у себя дома в родительском доме Гёте во Франкфурте».

Итак, Томас Манн, восхищенный Гёте, называющий Гёте чудо-личностью, божественным человеком, говорящий об эпохе Гёте, о мифологических силах, заложенных в Гёте, силах, свойственных лишь величайшим из людей, которые когда-либо жили на земле, — одновременно прочнейшим образом связывает Гёте с бюргерской эпохой. А что такое бюргер? Это буржуа. Манн прямо говорит о том, как может буржуазное пробиться к духовному. И что обсуждение Гёте через призму бюргерства (то есть буржуазного духа) возможно лишь постольку, поскольку речь идет о том, как бюргерское прокладывает себе дорогу к духовному. И тем не менее Манн категорически настаивает на глубочайшей укорененности Гёте в бюргерской (то есть буржуазной) почве. Да, это величайшее из всех деревьев, которые произросли на этой почве, как бы говорит Манн. Да, это дерево кроной своей упирается в небо духовности. Причем оно так упирается кроной в небо, как ни одно другое дерево. Но корни-то у этого дерева бюргерские. Причем налицо мощнейшие бюргерские корни. Они и должны быть мощнейшими — ибо, только обладая такими корнями, может вырасти столь мощное дерево.

Томас Манн предлагает читателю несколько подходов к оценке творчества Гёте.

Один — подход-минимум. В рамках этого подхода Гёте оценивается как «властитель дум целой эпохи немецкого просвещения, эпохи классической, которой немцы обязаны почетным званием народа поэтов и мыслителей, эпохи идеалистического индивидуализма, в которую, собственно говоря, родилось немецкое понятие культуры и гуманистическое очарование которой, в особенности у Гёте, состоит в своеобразном психологическом сочетании автобиографического самовыражения и самоусовершенствования с педагогической идеей, причем последняя образует мост, переход от мира личного, внутреннего к миру социальному». Видеть в Гёте представителя этой классически гуманной эпохи Просвещения — вот в чем для Манна подход-минимум к оценке личности и творчества Гёте.

Далее Манн начинает разбирать второй подход, подход-максимум. Говоря о первом подходе как о самой малой мере, с которой можно подойти к оценке личности и творчества Гёте, Манн далее пишет, что возможна другая мера, мера-максимум. И что она напрашивается сама собой.

«С этой мерой, — пишет Манн, — подошел к великому немцу после его смерти один из его первых зарубежных почитателей, Томас Карлейль, заметивший, что мир знает людей, чьи импульсы достигли своего полного развития не раньше, чем через пятнадцать столетий. И которые даже через две тысячи лет продолжают оказывать влияние на людей...»

Разбирая этот подход-максимум, в рамках которого следует говорить о тысячелетиях Гёте, о чуде личности Гёте, о божественном Гёте, о Гёте как источнике мифологической силы, свойственной лишь величайшим из людей, о непредсказуемом Гёте и так далее, — Манн далее предлагает третий подход. Который ему явно ближе, чем два других. И который он называет промежуточным. А еще он называется его третьей оптической возможностью. И констатирует нечто, имеющее принципиальное значение для предлагаемой мною читателю аналитики и футурологии гуманизма.

Манн, разбирая третью оптическую возможность, заявляет: «...Для нас, являющихся свидетелями отмирания целой эпохи, эпохи бюргерства, для нас, кому суждено в муках и испытаниях перелома найти путь к новым мирам, новому духовному и общественному жизнеустройству, эта третья оптическая возможность рассматривать его (Гёте) как представителя того полутысячелетия, которое мы называем бюргерской эпохой и которая начинается пятнадцатым веком и кончается девятнадцатым, является наиболее близкой и естественной».

Я прошу читателя наивнимательнейшим образом вчитаться в приведенную мною выше цитату.

Прежде всего, Томас Манн говорит о некоей эпохе, начавшейся в XV и завершившейся в XIX веке. Кстати, говоря о том, что он сам является обитателем этой эпохи, Томас Манн продлевает эпоху в ХХ век. Еще раз подчеркну, что статья написана в 1932 году, то есть за год до прихода к власти Гитлера. И что Томас Манн, с особой остротой и проницательностью наблюдавший за движением Гитлера к власти, Томас Манн, уже готовивший свою эмиграцию, не мог не соотносить написанное им о Гёте с этим самым очевидным для него приходом Гитлера к власти.

Итак, в такой переломный момент Манн говорит о Гёте как о представителе полутысячелетия, начавшего в XV веке, сущностно продленном вплоть до конца XIX века (ну, как тут не вспомнить Блока — «век девятнадцатый, железный») и формально длящегося за пределами XIX века.

Манн называет эту эпоху бюргерской. Мы — и отнюдь не мы одни — называем эту эпоху эпохой Модерна. То есть эпохой созревания буржуазных отношений, их триумфального оформления в ходе великих буржуазных революций, их развертывания в XIX столетии и их исчерпания к началу ХХ века.

Эпоха Модерна, она же эпоха капитализма (с включением в эту эпоху протокапитализма) — вот что такое манновское полутысячелетие, ярчайшим представителем которого является Гёте. Еще раз напомню читателю, что речь идет о представительстве, которое уходя корнями в эту эпоху, кроной достигает до небес духовности.

Манн утверждает, что эта эпоха исчерпана. Понимаете, Томас Манн это утверждает — а не Карл Маркс и Фридрих Энгельс, не Ленин и не Сталин. Еще раз вчитайтесь в эти строки:

«Для нас, являющихся свидетелями отмирания целой эпохи, эпохи бюргерства...»

Что это, как не отмирающий капитализм?

«...Для нас, кому суждено в муках и испытаниях перелома найти путь к новым мирам, новому духовному и общественному жизнеустройству...»

Ну что это, как не путь от отмирающего капитализма к социализму и коммунизму?

Итак, отмирает эпоха капитализма, она же эпоха Модерна... И отмирает потому, что исчерпали себя сами основания проекта Модерн, который пронизывал собою целое полутысячелетие.

И в условиях такого отмирания, утверждает Манн, надо обсуждать феномен Гёте сообразно этому отмиранию, рассматривая Гёте как гиперконцентрат великого полутысячелетия. И видя в этом гиперконцентрате всё сразу — весь блеск и всю нищету этого полутысячелетия.

Именно такую позицию Манн называет «наиболее близкой и естественной» для людей, лицезрящих триумфальное шествие к власти Гитлера, которому аплодирует обезумевшее бюргерство, стремящееся продлить свое господство за пределы отведенного ему полутысячелетия. Бюргерство исторически бесплодное, но готовое компенсировать это бесплодие далекоидущим антиисторизмом и антигуманизмом.

Но неужели же гуманизм Гёте может быть гиперконцентратом такого бюргерства? Конечно же, нет. Древо Гёте произрастает из полноценного бюргерства, бюргерства, еще не ставшего антиисторическим и антигуманистическим. Но что-то в этом бюргерстве уже предопределяет его будущий воинствующий антиисторизм и антигуманизм. И это что-то не может не быть духом бюргерства. Вот тут-то, утверждает Томас Манн, проблема всматривания в Гёте превращается из философско-филологической в философско-политическую.

Говоря об антиреволюционности Гёте, о том, что революция вызывала у этого гуманиста, как и у Эразма Роттердамского, устойчивое отвращение, именуя это отвращение бюргерским, Манн отвергает любое прямое отождествление Гёте и бюргерского начала. Манн пишет о Гёте и его связи с бюргерством:

«Ведь разве что в шутку, смеха ради стали бы мы искать в человеке таких масштабов черты, которые можно назвать бюргерскими в буквальном, обывательском смысле этого слова. Но при этом возможен переход от малого и внешнего к высокому и духовному...»

Рассмотрев «малое и внешнее» (внешний жизненный уклад Гёте, опрятность его одежды), Манн далее переходит к тому высокому и духовному, что, по его мнению, соединяет Гёте с бюргерством. Это высокое и духовное Манн именует приятностью. Сделать мир приятным (так и хочется сказать «комфортным») — вот в чем, по Манну, бюргерский духовный пафос творчества Гёте. Но как же сделать приятным мир?

Манн пишет:

«...Чисто бюргерская черта Гёте — но уже в высшем, духовном смысле — сказывается в том, что в «Поэзии и правде» он сводит всю приятность жизни к закономерному кругообороту внешних явлений, смене дня и ночи, времен года, цветения и жатвы и всего того, что из эпохи в эпоху повторяется периодически (слова «закономерный кругооборот» выделены самим Томасом Манном — С.К.)».

Констатируя, что приятность как высшее позитивное духовное начало для Гёте связана с такой цикличностью, повторяемостью, Манн далее пишет:

«В утомлении от этого закономерного ритма явлений природы и жизни он [Гёте] усматривает прямо-таки душевное заболевание, угрозу для жизни, главное побуждение к самоубийству».

Читатель, наверное, не забыл, как именно я обсуждал наипростейшее (песню «Я люблю тебя, жизнь» Ваншенкина) с наисложнейшим (вечным возвращением у Ницше). А теперь я предлагаю сопоставить это (в случае необходимости перечитав № 55 газеты «Суть времени») с тем, что сказано Томасом Манном о Гёте, которого автор «Волшебной горы», «Иосифа и его братьев», «Доктора Фаустуса» и других великих романов ХХ века возвеличивает буквально до небес. Но, возвеличивая Гёте, Манн не желает врать. И потому прямо говорит, что для Гёте кругооборот, то есть вечное возвращение является квинтэссенцией высшего духовного блага, иначе именуемого приятностью.

Обсуждение того, насколько такая позиция превращает Гёте в поклонника Востока, а не Запада, насколько такая позиция созвучна, например, китайскому принципу циклов, увело бы нас в сторону. Другое дело — эзотерика Ницше, основанная на вечном возвращении, и эзотерика Гёте, основанная на приятности, проистекающей из всё того же вечного возвращения. Разница между Гёте и Ницше тут состоит в том, что Ницше сначала ужаснулся вечному возвращению, а уже потом как бы принял и чуть ли не восславил его. А Гёте? Разве в «Страданиях молодого Вертера», своем раннем произведении, принесшем ему мировую славу, Гёте не воспел утомленность Вертера этой самой закономерностью ритма явлений природы? Утомленность этой самой приятностью? Разве не являлся в этом смысле Вертер олицетворением протеста против духа приятности и повторения? Разве не этот протест, выраженный Гёте, принес создателю «Страданий молодого Вертера» мировую славу? Разве не закончился этот протест угрозой для жизни Вертера? Разве не стал он для Вертера сокровенным источником побуждения к самоубийству?

Итак, Гёте всё прекрасно понимал. Он понимал, что Вертеры всего мира никогда не примут великого возвращения. И будут протестовать против него по-разному. В том числе и совершая самоубийство, но и не только. Утомляясь от великого возвращения, эти Вертеры будут совершать ненавистные Гёте революции. Потому что утомление от великого возвращения — это и есть дух истории. Назвать этот дух источником душевного заболевания, проклясть этот дух как врага жизни... Разве это не значит встать на путь антиисторизма, который не может не обернуться еще и антигуманизмом? Да-да, не может не обернуться. Даже если ты Гёте и насквозь проникнут гуманностью — всё равно эта старая бюргерская, исчерпавшая себя гуманность рано или поздно вывернется наизнанку. И тогда окажется, что антиисторизм — то есть антиреволюционность — не может не породить антигуманизма. Чуть раньше или чуть позже. Сначала Гёте. Потом Ницше. Потом Гитлер.

Это неумолимая траектория, описывающая метаморфозу класса, кладущего приятность в основу духовности, класса, внутренне готового отказаться от истории даже тогда, когда он является историческим лидером. Класса антиреволюционного даже тогда, когда он совершает величайшую революцию. Таков он, этот бюргерский класс. Таково оно, «скромное обаяние буржуазии».

Поэт Новалис, очень тонкий ценитель искусства Гёте, писал, что для Гёте «подлинной и незыблемой является лишь экономическая сущность вещей». Романтическое теряется в ней так же, как и поэзия природы и всё сверхъестественное. Приятность обыденности — вот что такое для Новалиса пафос Гёте.

Итак, не просто приятность, а приятность обыденности... Что такое эта приятность обыденности, я знаю не понаслышке. В 1998 году у матери моей жены случился инсульт. И нам сказали, что спасти ее можно, только переехав из Москвы в ближнее Подмосковье. Желательно в такой поселок, который был бы окружен лесом. Именно это мы и сделали. Поселок, который мы наспех выбрали, был тогда вовсе не буржуазным. В нем жили люди, имевшие отношение к освоению космоса. Прошло пятнадцать лет. И все эти пятнадцать лет я наблюдаю, как данный поселок (подчеркиваю, это совсем не Рублевка) погружается в приятность этой самой обыденности. Выстриженные газоны... Аккуратные гномики на газонах... Такие же аккуратные машины — иногда дорогие, а иногда и не очень. И свирепое заныривание в приятность мертвенно отлакированной обыденности самого разного толка.

Кому больше повезло — те заныривают в приятность обыденности мертвенно отлакированных вилл. Кому меньше повезло, те заныривают в приятность обыденности маленьких домиков. Те, кому больше повезло, и те, кому повезло меньше, не ссорятся друг с другом. Их объединяет поклонение приятности той обыденности, которую удалось заполучить. Речь идет о ритуальном поклонении этой приятности. Приятность обыденности — беспощадный бог постсоветского времени. Бог, требующий, чтобы на алтарь его приносились огромные жертвы. И ради отстаивания приятности обыденности, для вящей славы этой приятности жертвы будут приноситься. Обязательно будут.

Боги беспощадных хтонических культов древности не так жестоки, как бог, прячущийся внутри гномика, стоящего на газоне. Внутри этого гномика прячется самый жестокий из всех богов. Казалось бы, какая связь между жестокостью этого бога, которая для многих неочевидна (чем плох прелестный гномик на аккуратно выстриженном газоне?), и творчеством Гёте?

Извините, если благодать — это приятность...

А приятность — это приятность обыденности, а не абы какая приятность...

Если приятность вообще и приятность обыденности в особенности являются дарами, источаемыми на мир великой цикличностью, основанной на вечном возвращении...

Если вечное возвращение возможно только в случае отвержения революции, которая, в конечном счете, черпает свою романтическую, по сути, энергию из ненависти к вечному возвращению, из ненависти к приятности вообще и приятности обыденности в особенности...

Если эта ненависть является ненавистью духа живого, чующего в приятности обыденности и вечном возвращении мертвый дух...

Если именно об этом сказано и Маяковским («ненавижу всяческую мертвечину»), и Твардовским («я солдат еще живой ... всё же — как решаешь, Теркин? — Да как есть: решаю жить...»), и многими другими нашими писателями и поэтами...

Если не приняла Россия буржуазный дух именно как дух мертвый (он же дух обыденной приятности, он же вечное возвращение) ...

Если именно из этого неприятия произрастает древо русской революции...

Если таковы его христианские корни (вспомним Гумилева — «Чтоб войти не во всем открытый, Протестантский прибранный рай, А туда, где разбойник, мытарь И блудница крикнут: вставай!») ...

Если нельзя отвергнуть революцию, не отвергнув историю, а значит, и Христа, — ибо нет Христа, если нет истории...

Если нельзя отвергнуть историю, не отвергнув гуманизм, который, подчеркну еще раз, нельзя сводить к якобы антихристианскому ренессансу...

Если в основе антигуманизма и антиисторичности лежит сведение всего на свете к экономической сущности вещей, то есть низведение человека к вещи, а вещи к товару (иначе что такое сведение всего на свете к экономической сущности?) ...

Если всё именно так, то в XXI веке человечеству неминуемо придется выбирать между таким, раскрываемым через аналитику и феноменологию Гёте, духом бюргерства — и гуманизмом. Либо новый гуманизм и уход бюргерства с исторической сцены — либо антигуманность и сохранение бюргерства на сцене постисторического господства. Других перспектив в XXI веке просто не существует.

Считаю крайне важным подчеркнуть, что такое отношение... нет, не к Гёте, который всегда меня восхищал, а к почве, из которой вырастает древо творчества и личности Гёте, нельзя сводить к пресловутому «что немцу здорово, то русскому смерть», к конфликту России и Запада, к антагонизму между протестантством («протестантский прибранный рай» Гумилева) и православием... Всё это имеет место. Но сводить к этому обсуждаемый нами вопрос было бы очень глупо, потому что...

Потому что налицо самый острый конфликт не между немцем и русским, не между представителем Запада и представителем антизападной русской почвенности, не между протестантом и православным... Налицо очевидный, мягкий, как бы дружественный и при этом совершенно беспощадный конфликт между Гёте и Шиллером. И аналитика этого конфликта, конечно же, дополненная его же философскими исследованиями, может рассказать нам о судьбах гуманизма больше, нежели упрямое воспроизводство истин, которые никто не собирается оспаривать, но которые никак не могут быть оружием победы в войне с врагами гуманизма, использующими все гуманитарные и одновременно антигуманные технологии XXI века.

Итак, Гёте и Шиллер. Не надо говорить, что милые бранятся — только тешатся. Гёте и Шиллер — это друзья, творчески соразмерные гении, ведущие деликатно-восторженный диалог. И одновременно непримиримые антагонисты. Причем речь идет об антагонизме, деликатность которого намного беспощаднее, нежели самые грубые споры между западниками и почвенниками.

Манн утверждает, что критическая зоркость Шиллера позволяла создателю «Дон Карлоса» увидеть в Гёте то, что не улавливали другие. И что именно попыткам глубокого постижения феномена Гёте посвящена чуть ли не вся — бесценная для человечества — эссеистика Шиллера.

Разбирая работу Шиллера «О наивной и сентиментальной поэзии», Манн восхищается глубиной одной мысли великого драматурга и философа. Шиллер, пишет Манн, «говорит о реалисте как о человеколюбце, не отличающемся, однако, слишком лестным мнением о человеке и человечестве, и об идеалисте, у которого, напротив, столь высокое представление о человечестве, что ему грозит опасность впасть в человеконенавистничество».

Манн утверждает, что эта шиллеровская мысль имеет самое непосредственное отношение к конфликту Шиллера с Гёте. Что Шиллер отрекомендовывает именно себя в качестве идеалиста-максималиста, страдающего от человеческого несовершенства и верящего в возможность это несовершенство преодолеть. И что Гёте, по мнению Шиллера, является человеколюбцем, «не отличающимся, однако, слишком лестным мнением о человеке и человечестве». То есть человеколюбцем, доброжелательно презирающим человечество.

Доброжелательное презрение к человечеству — и преклонение перед приятностью обыденности и вечным возвращением... Куда это может привести в XXI столетии? Разве не к реализации проекта Великий Инквизитор, который я уже обсуждал в этой работе (см. № 57 газеты «Суть времени»)?

По мне, так нет ничего опаснее доброжелательного презрения к человечеству. Разве недоброжелателен к человечеству Инквизитор? Он-то как раз и доброжелателен. Более того, он обвиняет Христа в недоброжелательности. В том, что Христос принес людям то, что им не по силам. И потому поступил, вроде как и не любя их вовсе. А вот я, Инквизитор, понимаю презренную сущность людей, но люблю эту сущность, сообразую свою деятельность с этой сущностью и потому сооружу то-то и то-то во славу этой презренной сущности, способной расположиться с приятной обыденностью только в здании, которое я построю. И не надо обвинять меня, что это здание слишком напоминает концлагерь. Расположить презренное, но любимое мною человечество с приятной обыденностью можно только в здании вечного возвращения.

У всех, надеюсь, на слуху проклятия в адрес идеалистов, которые имеют слишком высокое представление о человечестве, впадают в ярость при виде несоответствия человеческого текущего состояния их высокому идеалу и начинают проливать кровь.

А их антиподы? Они не проливают крови, доброжелательно презирая человечество? Извините. Эти доброжелательно презирающие человечество бюргеры пролили крови намного более, чем идеалисты, яростно завышающие планку человечности. Доброжелательно презирающие человечество бюргеры еще не уничтожили объект своего доброжелательного презрения и не загнали презираемых навеки в концлагерь вечного возвращения (он же — обитель приятной обыденности) только потому, что есть завышающие планку идеалисты. Ведь идеалисты эти не только бессмысленно завышают планку. Они ведь, стремясь к преодолению столь завышенной планки, реально способствуют восхождению человечества. Теперь представим себе, что они перестают этому способствовать. А доброжелательно презирающие реалисты сталкиваются, например, с проблемой нехватки ресурсов. Ну не хватает этих ресурсов для вовлечения в приятную обыденность семи и более миллиардов людей.

Презрение к этим людям приведет к тому, что реалисты не будут рассматривать сценарий восхождения людского к новым высотам — какое там еще восхождение?! Но что же делать? Как что? — сократить количество доброжелательно презираемых особей. А почему бы и нет, если ты их доброжелательно презираешь?

Другой сценарий. Обнаруживается, что растущие технологические возможности человечества ну никак не совместимы с внутренним содержанием существа под названием хомо сапиенс. Что нужно либо круто менять это внутреннее содержание, создавая нового человека, либо сокращать технологические возможности, либо... Либо брать существующего доброжелательно презираемого человека под сколь угодно жесткий контроль. Если ты веришь в человека, то можешь начинать бороться за его новое более глубокое и качественное содержание. То есть за новый гуманизм. Но если ты человека доброжелательно презираешь, то, будучи реалистом, рано или поздно разведешь руками и скажешь: «Ну чего только не сделаешь из доброжелательности к этим презренным тварям! Придется их по причине их презренности подвергать тотальному психологическому контролю. Благо появились нужные наработки».

Если ты относишься к человечеству с доброжелательной презрительностью, то твоя доброжелательность не только имеет двусмысленный характер. Она вдобавок к этому самым существенным образом зависит от того, с какими издержками связано для тебя проявление даже этой, еще раз подчеркну, весьма двусмысленной доброжелательности. Ведь за любую доброжелательность надо платить.

И одно дело, если у тебя есть под рукой сколько угодно того, чем надо платить (назовем это «условными деньгами»), а заплатить надо совсем немного. Тогда ты, вздохнув и посетовав на то, что все-таки нужно пожертвовать этим немногим, пожертвуешь — во славу доброжелательности.

А другое дело, если количество этих самых условных денег, находящихся в твоем распоряжении, постоянно уменьшается. И всё большую долю этих денег надо отдать тем, к кому ты относишься с доброжелательной презрительностью. В какой-то момент твоей доброжелательности не хватит на то, чтобы отдать так много тем, кого ты доброжелательно презираешь. И тогда на первый план при принятии решений выйдет уже не доброжелательность твоя, а презрительность. Ведь любая доброжелательность, сдобренная презрительностью, — это уже не вполне доброжелательность.

Основой анализируемого нами доброжелательно-презрительного отношения к человеку и человечеству всегда является презрение. А значит, доброжелательность будет сохраняться только до некоего критического момента. Когда окажется, что твое доброжелательно-презрительное отношение к человеку привело к накоплению презренного в человеке. И что презренное накопилось в таком количестве, что оно готово утопить в себе не только презираемых, но и презирающих.

В этом-то и есть главное! В том, что доброжелательно-презрительное отношение к человеку — штука коварная. Кто ты такой, чтобы так относиться к человеку? Сам-то ты разве не человек? Дозволив себе так относиться к человеку, ты делишь человечество на презираемых (доброжелательно или нет, это уже неважно) и презирающих. Сам ты входишь в высшую касту презирающих. А есть еще низшая каста презираемых.

Презирающие не просто презирают презираемых. Они их презирают за что-то. За некие их негативные свойства. Презирая их за эти свойства не абы как, а доброжелательно, презирающие провозглашают следующее: «Да, эти низкокачественные люди заслуживают нашего презрения в силу того, что обладают определенными низкопробными потребностями. Но мы люди доброжелательные, а также реалистичные, и будучи таковыми, понимаем, что презираемые не могут освободиться от тех потребностей своих, наличие которых порождает наше презрение. Относясь к презираемым доброжелательно, мы как бы прощаем им наличие этих потребностей. Более того, мы говорим им: «Поскольку от этих потребностей вы освободиться не можете, то мы санкционируем вам их удовлетворение. В определенных рамках, конечно. Вы, например, хотите прелюбодействовать. Мы удовлетворяем эту вашу потребность в своих публичных домах. А еще мы удовлетворяем вашу потребность в агрессии, в чревоугодии, пьянстве и так далее. Мы позволяем вам удовлетворять эти потребности под нашим призором, потому что мы доброжелательны и реалистичны».

Презираемые начинают удовлетворять свои негативные потребности под призором тех, кто их доброжелательно презирает. К чему это приводит? К нарастанию тех негативных свойств, за которые презирающие презирают презираемых. Нарастание этих свойств превращает в чудовищную клоаку не только жизнь презираемых, но и всю жизнь как таковую. Презирающие в какой-то момент обнаруживают, что в клоаке этой — всё более зловонной и всеобъемлющей — вскоре утонут все. И презирающие, и презираемые. Что они делают, обнаружив это?

Они теряют доброжелательность по отношению к презираемым, не правда ли? Если я презираю, пусть и доброжелательно, нечто, источающее погибель... Если в какой-то момент я обнаруживаю, что нечто источает погибель не только на себя, но и на то, что я не презираю, а люблю, то я перестаю относиться к этому «нечто» доброжелательно. В моем отношении, которое представляет собой смесь доброжелательности и презрения, становится всё меньше доброжелательности и всё больше презрения. В итоге остается одно презрение.

Привожу самый очевидный пример. Есть трогательный, лапотный, матерящийся, неграмотный народ (русский, к примеру). И есть те, кто относится к нему с доброжелательным презрением (русские дворяне, интеллигенты). Пока этот народ всё терпит и не создает проблем для дворян и интеллигенции, в их отношении к народу преобладает доброжелательность, хотя и окрашенная презрением. Но презрение дворян и интеллигенции относится только к народу. Оно же не относится к самим дворянам и интеллигенции?! И вот, наконец, доброжелательно презираемый народ переходит из униженно-терпеливого состояния в состояние другое, революционное. И начинает в этом новом состоянии создавать огромные проблемы для дворян и интеллигенции. Он портит имущество тех, кто к нему относился с доброжелательным презрением. Он это имущество у них отбирает. Он — вот гад-то! — наносит телесные повреждения (когда легкие, а когда и тяжелые) тем, кто к нему относился хоть и презрительно, но доброжелательно. И вот тогда у тех, кто так относился, доброжелательность незамедлительно улетучивается. И остается только презрение, переходящее в ненависть.

Ненавидяще говорится: «Народ-богоносец надул». Налаживаются отношения со всеми иноземными врагами — и этого народа, и этой страны. Стираются все различия между народом и страной. Ненавидеть начинают и народ, и страну.

Мы всё это помним и по 1917 году, и по горьким плодам перестройки. Потому что в основе перестройки лежал именно переход от доброжелательной презрительности, имевшей место в дореволюционную эпоху, к совсем другому отношению, медленно формировавшемуся внутри эпохи послереволюционной. Кажется, в 9 классе средней школы я проходил практику в издательстве. Направили меня не в цех к пролетариям, а к этой самой интеллигенции. Причем к той, которая должна была обеспечивать работу пролетариев. То есть не писать статьи, а следить за типографскими станками, обновлять оборудование и так далее.

Каждое утро одна из представительниц этой интеллигенции ненавидяще готовилась на моих глазах к «походу в народ», то есть в цеха, где работали окормляемые ею пролетарии. Накапливая ненависть уже перед входом в эти цеха, она возвращалась в состоянии удесятеренной ненависти. К этому моменту она из милой интеллигентной женщины превращалась в кобру в сатиновом халате. Кобра, оказавшись среди своих, шипела: «Наш славный гегемон опять пьян».

И впрямь — можно ли доброжелательно презирать гегемона? Пока он не гегемон, а пыль у твоих ног, пыль эту можно доброжелательно презирать. Но нужно ли? Если переусердствуешь в доброжелательности, пыль превратится в пожирающих тебя «простонародных насекомых». Опыт этого пожирания был усвоен и осмыслен не только теми, кто уехал за рубеж после Великой Октябрьской социалистической революции, но и теми, кто остался внутри «чудовищного пространства, населенного взбесившимися простонародными насекомыми».

Опыт общения с этими взбесившимися насекомыми, зачем-то наделенными статусом гегемона, породил колоссальную трансформацию. От доброжелательности не осталось и следа. Да и от презрения тоже. Презрение превратилось в лютую ненависть. А доброжелательность была вырвана с корнем когтистой рукой этой лютой ненависти. «Комьюнити ненависти» нужно было в течение какого-то времени обманывать ненавидимых и убедить их, что оно, комьюнити это, преисполнено любви к народу и стремится освободить его от тех терзаний, на которые он оказался обречен омерзительной антинародной номенклатурой, болтавшей о классе-гегемоне. Боже, как оно кривлялось, это комьюнити! Как оно, уже вовсю рассуждая о шариковщине, еще исповедовалось в любви к тем, кого мечтало беспощадно поработить раз и навсегда!

Если что-то и остается для меня загадочным, то это то, насколько ненавидимые не понимали, что их ненавидят. Насколько они не ощущали масштаба произошедшей трансформации, превратившей народофилию в народофобию. Как можно было принимать те ужимки и прыжки за чистую монету? Как можно было настолько потерять элементарное чувство социальной правды?

Но ведь те ужимки и прыжки (Собчака, Попова, Сахарова, Чубайса, Гайдара — словом, всего ненавидящего комьюнити) были приняты за чистую монету теми, кто был исступленно ненавидим и не замечал этого. Что же теперь? Разве те, кто испытал на себе последствия той ненависти, отказались окончательно принимать за чистую монету ужимки и прыжки Ксении Собчак, Латыниной, Минкина, Шендеровича, Навального, Немцова и других? Разве те, кто испытал на себе последствия той ненависти, не соглашаются хотя бы отчасти испытать на себе последствия новой ненависти, гораздо более ядреной? Разве они не слышат змеиного шипения — «наша норковая революция»? Разве им мало произнесенных слов об анчоусах и дельфинах, грязных мухах и благородных пчелах?

Итак, обсуждаемое нами комьюнити, трансформировав свою презрительную дореволюционную доброжелательность в лютую ненависть к «совкам», «гегемонам», «шариковым», «навозным мухам», «ничтожным анчоусам» и так далее, соорудило постсоветскую Россию. И положило в ее основу особый Завет — Завет этой самой лютой ненависти к народу.

«Никогда больше, — сказали творцы и исполнители Завета, — мы не позволим себе умиляться по поводу народа даже в той малой степени, которая задается формулой «презрительная доброжелательность». Мы будем этот самый народ топтать и истреблять, храня в душе память о том, как он воспользовался нашей доброжелательной презрительностью и, выйдя из повиновения, превратился в гнусного гегемона. Мы сохраним эту ненавидящую память в своих душах и передадим ее потомкам. Мы постараемся превратить ее в нечто почти что генетическое. Мы никогда не позволим себе ничего такого, что сдвинуло бы движение управляемой нами ублюдочной страны хоть на миллиметр в сторону от траектории, задаваемой нашей ненавистью. Да, да, только нашей ненавистью и ничем больше. Мы живем ею, мы питаемся ею, мы исходим из нее, мы молимся на нее и так далее».

Но разве такая обсуждаемая нами логика поведения относится только к нашему комьюнити? Да, наше комьюнити — это особый народофобческий социальный вирус, взращенный в определенной колбе и призванный истребить страну до конца. Но только ли страну?

Об этом — в следующей статье.

 

Связанные материалы: 

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

 


 Судьба гуманизма в XXI столетии


Что же все-таки имел в виду Сталин, написав: «Эта штука посильнее, чем «Фауст» Гёте (любовь побеждает смерть)»?


Метафизическая война
Сергей Кургинян , 4 декабря 2013 г.
опубликовано в №57 от 4 декабря 2013 г.

 

Одна из любимых картин Достоевского - «Динарий кесаря» Тициана (1516)

Меня долго убеждали принять участие в дискуссии с представителями не либеральных, а иных — специфически почвенных — кругов. От лица которых должен был выступать Игорь Чубайс. Меня убеждали, что Игорь — не чета его брату. Что он твердо верует в православие и общинность. Что он антилиберально настроен и так далее. Поскольку уже не раз мне приходилось достигать того или иного компромисса с антисоветскими почвенными кругами, я согласился.

«А что особенного? — подумал я. — Знамо дело! Мне ли чураться сочетания антисоветскости с почвенностью? Сотрудничая на протяжении более двадцати лет с газетой «Завтра», я давно выработал по отношению к этому если не абсолютный, то, по крайней мере, очень прочный иммунитет».

Увы, пошлость, глупость и оголтелая агрессивность этой квазипочвенности оставили позади всё то, что предъявили либералы в ходе передач «Суд времени» и «Исторический процесс».

Но, как говорится, нет худа без добра. Именно во время этой встречи я по-настоящему дооформил для себя всё то, что накапливалось в ходе вышеназванных передач и привело к моему отказу от дальнейшего участия в исчерпавших свой смысл ристалищах. Меня ведь часто спрашивали и спрашивают: «А почему вы отказались от продолжения передач? Не означает ли такой отказ ухода с поля боя? Или, может быть, не вы отказались, а вам отказали?»

Возможно, что в политическом смысле мне было бы выгоднее представиться жертвой власти, которая испугалась моих побед и перекрыла мне канал общения с широкими массами. Но есть вопросы, в которых подобного рода выгоды отходят на второй план. А на первый план, как ни странно, выдвигается элементарная правда.

Правда же состоит в том, что победить Сванидзе и Млечина со счетом 66:0 — значит отстоять определенные ценности. Между прочим, отнюдь не только узко идеологические. А победить Сванидзе и Млечина со счетом… ну, скажем, 660:0 — это значит утратить всё, что связано с победами над ними. Доставшимися, прямо скажем, далеко не малой ценой. И — прославиться в качестве непревзойденного телебойца, то есть шоумена.

Для кого-то такой статус — невероятно желанен. Но мне он и жалок, и отвратителен. Возразят: «Нельзя же думать только о себе! Ваши победы нужны народу, тому самому большинству, чьи интересы Вы взялись отстаивать». Согласен с тем, что нельзя думать только о себе. И что коли взялся отстаивать чьи-либо интересы — иди до конца (назвался груздем — полезай в кузов).

Но согласившись с этим, не соглашаюсь с другим. С тем, что просоветскому большинству нужны бесконечные телепобеды над антисоветским меньшинством. Неважно, чьи победы — мои ли или других сторонников советизма в том или другом его понимании. До какого-то момента телепобеды и впрямь очень нужны. Но именно до какого-то момента. Пока просоветское большинство дезориентировано и атомизировано, пока оно не понимает, что оно большинство, телепобеды имеют для него огромное значение. Потому что каждый представитель этого большинства вдруг обнаруживает, что он не выродок-одиночка. Что таких, как он, очень много. Обнаруживает он и другое. Он обнаруживает, что в его позиции есть не только правда чувства. Но и правда мысли. Он углубляет свое представление о том, по поводу чего ранее мог сказать только нечто страстно-элементарное. Теперь на месте страстно-элементарного возникает столь же страстная сложность. Да, столь же страстная. Потому что если сложность теряет страстность, то она никому не нужна.

Обнаружив это, представитель просоветского большинства обнаруживает и свою способность к росту. Притом что без роста, развития, взятия барьера сложности каждым представителем этого самого просоветского большинства ни о какой победе большинства над меньшинством говорить не приходится.

Но мало обнаружить свою способность к росту, развитию, взятию барьера сложности. Нужно найти в себе силы для того, чтобы реально начать расти, развиваться, брать этот самый барьер. Только смотря телешоу, этого сделать нельзя. Более того, неизбежно наступает момент, когда лицезрение телепобед «советистов» начинает приобретать для представителей большинства не мобилизующий, а совсем иной характер — характер, скажем так, мировоззренческого наркотика. Начиная с этого момента, представители большинства как бы перекладывают на телепобедителя отвественность, которую должны нести они сами.

Говорится примерно следующее: «Если он, телепобедитель, умеет так побеждать, то пусть сотворит чудо. Желательно при минимальном нашем участии. То есть участии, сводящемся к телеголосованиям, максимум максиморум — к телеголосованиям, дополненным простейшими формами нашей поддержки».

Образно говоря, бесконечное наращивание телепобед, не дополненное чем-то, адресующим к жертве, мобилизации, подвижничеству, потихоньку формирует в сторонниках телепобедителя убеждение, что у телепобедителя есть, скажем так, волшебная веревочка, дернув за которую, он может мгновенно превратить нынешнюю антисоветскую реальность в советскую реальность 30-х, 60-х или 70-х годов ХХ века. Внушив себе это исподволь (тут очень важно, что исподволь, что процесс такого внушения носит существенно бессознательный характер), представители просоветского большинства начинают требовать от телепобедителя, чтобы он поскорее дернул за волшебную веревочку. И раздражаться: «А что это ты не дергаешь?»

И что же будет, если такой процесс зайдет слишком далеко? (А ведь он обязательно туда зайдет, если наркотизирующая телевизионная гиперпобедительность приведет к вышеописанным самовнушениям!) Вестимо, что. Обнаружение отсутствия волшебной веревочки рано или поздно вызовет у впавших в это состояние представителей просоветского большинства не просто глубочайшее разочарование, граничащее с отчаянием. Нет, оно вызовет психологический слом тем более пагубный, чем в большей степени данный представитель просоветского большинства впал в вышеописанное состояние.

Посели в себя единожды этот синдром волшебной веревочки — и пиши пропало. Синдром укореняется, приобретает всё более опасные формы. Начинается глубокая перестройка личности. И выдергивание этого укорененного синдрома становится чревато полным крахом личности.

Так что настоящее чувство ответственности за просоветское большинство в целом и каждого его отдельного представителя требует чувства меры. Нужно не ошибиться, уловить момент, когда правильное воодушевление победами просоветского телеборца начинает превращаться в синдром волшебной веревочки. И как только ты уловил, что твои телепобеды из воодушевляющих и мобилизующих превращаются в наркотизирующие и формирующие синдром волшебной веревочки — прекращай это дело. И начинай заниматься чем-то другим. В сущности, я и начал заниматься другим, затеяв интернет-передачу «Суть времени». И сознательно определив жанр этой передачи как антишоу.

Ну, а далее... Как говорят в таких случаях, поезд следует со всеми остановками. Виртуальный клуб... Соцопросы... Фотовыставки... Митинги... Школы... Реальный клуб... Газета «Суть времени»... Родительское Всероссийское Сопротивление... Александровская слобода... Учебники, с помощью которых сутевцы должны получить полноценное образование нового типа... Учебный центр, где они будут его получать...

Ведь положа руку на сердце, ни одно большинство никогда в истории не побеждало само по себе. Оно побеждало, только если возникал его авангард. Он мог быть большевистской партией нового типа. Или якобинским клубом. Возглавляющей национально-освободительную борьбу латиноамериканской (мексиканской, чилийской, кубинской) интеллигенцией. Или теми не любящими саморекламу сообществами, вокруг которых сложились китайская или вьетнамская компартии. Никогда этот авангард не должен отрываться от большинства. Он не смеет высокомерничать, рассуждать о своей избранности. У него одна обязанность — любящее служение большинству. Но для того, чтобы он мог выполнить эту обязанность, он должен быть. В сегодняшней России он существует в виде недооформившегося сгустка, в котором воля пока преобладает над разумом.

Назвав подобный сгусток новым нарративом (разумеется, нарративом по Тойнби, а не нарративом постмодернистским) и не без горечи признав, что если такой нарратив и существует (а без него дело плохо), то связан он лишь с такой малостью, как «Суть времени», я окончательно подвел черту под телевизионными ристалищами прошлого. Но не под ристалищами вообще. Возможно, предстоят новые ристалища. Но тогда они должны быть не просто новыми, а совсем новыми.

Ведь негативы гиперпобедительных телешоу не сводятся, представьте себе, к порождению синдрома волшебной веревочки. Есть еще один предельно опасный негатив, связанный с очень нужной для просоветского большинства победительностью. Такой негатив всегда существует в любом позитиве. Ты становишься заложником победительности. И даже попадаешь в ловушку этой победительности. Дело не в только в том, что телепобедители могут оказаться жертвами синдрома собственного успеха. Кстати, жертвами такого синдрома часто оказываются отнюдь не только телепобедители.

Тот же Гёте, которого нам еще предстоит обсуждать, считал себя заложником успеха, обрушившегося на него после издания книги «Страдания молодого Вертера». Не исследуй Гёте болезнь под названием «синдром успеха» с тщательностью, на которую способен только гениальный ученый, являющийся по совместительству гениальным писателем, «Фауст» не был бы написан. И Сталин не написал бы, что кем-то (по большому счету неважно кем) написано нечто (по большому счету неважно что) посильнее, чем «Фауст» Гёте.

И не объяснил бы, что именно он вкладывает в это свое «посильнее».

Так что же, кроме синдрома собственного успеха, преследует человека, сражающегося с такими, как Сванидзе и Млечин, и побеждающего этих — большой вопрос, только ли либеральных — «драконов»?

Бог с ним, с телеуспехом. Как-то так получилось, что я с юности сделал свой выбор относительного того, каких успехов я действительно хотел бы (как и любой творческий человек), а какие успехи меня не греют.

Об этом своем юношеском выборе я вспомнил недавно в поезде Ярославль–Москва. Ко мне в купе подсел актер, играющий главные роли в культовых сериалах (очередной сериал снимался в Ярославле). Актер этот, человек весьма неглупый и тонкий, когда-то, как выяснилось, очень рвался стать актером моего театра «На досках». Потом уехал за границу, преуспел там, вернулся в Россию. Будучи человеком далеко не банальным, этот актер решил на сто процентов воспользоваться неожиданной встречей с режиссером того театра, в который он когда-то хотел поступить. И проговорил со мной три с лишним часа, пока мы ехали из Ярославля в Москву.

Где-то в первой трети пути к нам в купе заглянула продавщица шоколадок и стала яростно упрашивать актера, чтобы он с нею сфотографировался. Актер абсолютно искренне сказал после того, как я его сфотографировал с продавщицей: «Да тут же сам Кургинян!» Продавщица с невероятной вежливостью (ведь ее кумир сказал: «Сам Кургинян!») признала, что понятия не имеет о том, кто такой Кургинян. Актер долго проверял, не огорчила ли меня случайно эта история. И убедившись, что она меня не огорчила, начал допытываться, почему.

Тут мы заговорили о бедном театре в понимании Гротовского и о многом другом. Одним словом, о том, что я с юности хотел воздействовать определенным образом на авангард, который поведет за собой большинство к новым историческим горизонтам.

Я никогда не хотел воздействовать непосредственно на само большинство. Ощущение того, что, наверное, можно назвать предназначением, было у меня с юности невероятно острым. В этом ощущении не было ничего от социального или иного высокомерия. И понятно, почему. Я ведь хотел не просто воздействовать на авангард. Я хотел, чтобы этот авангард служил большинству, любил большинство и вел его за собой. Как я мог при этом презирать большинство? А относясь к большинству невысокомерно, как я мог не проявлять глубокого и при этом очень отстраненного интереса к реальным кумирам этого, часто неполитизированного, большинства? К той же ранней Пугачевой, например?

Если бы я не стремился воздействовать на авангард, любящий это большинство, и именовал это большинство чернью или быдлом, — тогда другое дело. Я мог бы назвать Пугачеву актрисой для черни и так далее. Но я искренне никогда не считал большинство быдлом. Встречая с женой Новый год в 70-е годы в каком-нибудь владимирском, горьковском, ярославском или ином провинциальном ресторане (мы любили такой способ встречи Нового года), я с удовольствием отплясывал с этим большинством под «Арлекино» или «Всё могут короли».

Но никакого желания, образно говоря, стать Пугачевой от театра (или от политики) у меня, честно скажу, не было. Если точнее, то не было ни одной частицы такого желания в душе. Во время постановки спектакля в Саратове (в 1983 году этот спектакль был поставлен и тут же запрещен) я пытался раскрепостить одного актера. И помогал ему с помощью глубокого аутотренинга. В ходе одного из аутотренингов с актером произошло нечто эмоционально неслыханное — он весь светился внутренним светом. Вообще-то в таких случаях не принято спрашивать: «Что вы увидели вашим внутренним зрением?» Но я все-таки спросил, потому что мне показалось, что он увидел Будду или Христа. Актер поделился со мною, сказал мне шепотом на ухо: «Я был Аллой Пугачевой и пел».

То есть этот актер хотел обрести способность сильно воздействовать на большинство. А я — и как режиссер, и как исследователь, и как политик — всегда хотел другого. Поэтому с синдромом успеха у меня всегда были проблемы. И достаточно грустные. Ибо для того, чтобы заболеть жаждой успеха, надо точно для себя определить, причем не только умом, но и сердцем, успеха у кого ты хочешь. Легко сказать: «Хочу успеха у авангарда». А где этот авангард?

Какое-то время мне казалось, что этот авангард сформируется из позднесоветской научно-технической интеллигенции. Потом эта интеллигенция поволоклась за разрушителями — частью за Сахаровым, частью за Солженицыным. И я достаточно решительно с интеллигенцией этой разорвал.

Судьба меня бросала, да и сам я не святой,
Я сам толкал ее на поворот

– пелось в одной песне. Судьбу свою я в конце 80-х сам толкнул на поворот. Расторгнув отношения не только с рвавшимся к власти обезумевшим табуном мэнээсов, но и со своим зрителем. Повторяю, это было сознательно принятое решение — разорвать со своим зрителем. Кто занимался режиссурой или играл на сцене, понимает, что такое решение принять непросто. Но я это сделал чуть ли не с радостью. Потому что не нужен мне был этот интеллигентный зритель сам по себе. Ну не нужен и все. Мне нужен был авангард. А если этот зритель не стал авангардом, то шел бы он куда подальше.

Консервативно-почвенные группы, с которыми после этого меня связала судьба, играли в жизни страны, тонущей в пучине регресса, очень позитивную роль. Но я всегда понимал, что эти группы никогда не смогут и не захотят стать авангардом чего бы то ни было. Кроме того, я точно знал, что, придя в мой театр, читатель, восхищающийся моими статьями в газете «Завтра», в лучшем случае будет растерянно расхваливать качество мизансцен, света, игры и так далее. И понятно, почему. Потому что спектакли мои — это мистерии сотворения авангарда. А читатель газеты «Завтра», способный дать восторженную оценку моей патриотической аналитике, в большинстве своем не просто неавангарден, а принципиально антиавангарден.

Желая быть верно понятым, подчеркну, что имею в виду не театральный авангард. Театр «На досках» никогда не был по сути своей авангардистским — в театральном смысле слова. Говоря об агрессивной антиавангардности большинства читателей газеты «Завтра», я имею в виду именно антиавангардность политическую. Ибо эти читатели ну уж никак не хотели превращаться в локомотив для нового исторического рывка. Они хотели очень хороших и правильных вещей. В сущности, тех же, что и я. Они хотели, чтобы страна не разваливалась. Чтобы историческая жизнь народа не была подменена разного рода потребительско-прозападной низкопробностью. И так далее. Но обеспечить всё это должна была всё та же волшебная веревочка.

Приходя на мои спектакли, искатели волшебной веревочки оной не находили. И очень огорчались. Еще больше они огорчались от того, что вместо искомой волшебной веревочки им предлагали некую нелинейную мобилизацию и авангардную роль.

Передачи «Суд времени» и «Исторический процесс» резко выпихнули меня за тот авангардистский контур, который я сам себе задал. (Вновь подчеркну, что имею в виду авангард политический, а не художественный.)

Конечно, круг любителей и любительниц культовых сериалов шире, чем круг любителей и любительниц вышеназванных телешоу. Но и у этих телешоу была весьма солидная аудитория. Меня стали узнавать на улицах, благодарить. Если бы я хотя бы частицей естества своего стремился к выходу за выбранный мною авангардистский контур, — пиши пропало. Синдром успеха впился бы в меня, что называется, по полной программе. Но я к выходу за авангардистский контур, мною выбранный именно как судьба, не стремился никогда настолько, что успех существовал как-то совсем отдельно от меня. В такой степени отдельно, что впору было о субъекте этого успеха говорить «он».

Нет, основная опасность телеристалищ и телепобед — в другом. В том, что ты становишься заложником простоты, навязанной тебе теми, с кем ты сражаешься. Тебе всё время навязывается агрессивная, лживая простота. Она же пропагандистские мифы, транслируемые обществу либеральными и иными антисоветчиками. Мифы, сооруженные ненавидящими страну умелыми иноземцами. Ты уничтожаешь один такой миф, другой... сообщаешь людям важные сведения. Но при этом лишаешься способности сделать следующий шаг. А без этого следующего шага невозможно ничто. Ни формирование авангарда, ни нетелевизионные победы над легионами сванидзе и млечиных, ни спасение России, ни... Ни, представьте себе, спасение того самого гуманизма, которому посвящен данный цикл статей.

Потому что нельзя спасти старый гуманизм. Его можно только любовно отпеть, оставив в душе своей ценнейшие отпечатки отпетого. Нужен новый гуманизм. Или он — или победа над гуманизмом того начала, которое я уже назвал в этом цикле врагом человечества.

Или формирование в России гуманистического авангарда, способного повести за собой большинство… Авангарда, воодушевленного идеей нового гуманизма и нового человека… Авангарда, способного перевести эту невероятно сложную идею на язык большинства, не расплескав в ходе перевода суть идеи…

Или формирование такого авангарда в России (а где еще-то?) — или окончательное умирание старого гуманизма, крах гуманизма вообще и... И формирование глубоко постгуманистической и антигуманистической системы, то бишь ада на земле.

«Но построение ада на земле — это чересчур амбициозный проект, — возразит читатель. — И нельзя обсуждать этот проект, не указав на того, кто хочет его реализовать».

Легко сказать «указать» на субъект, осуществляющий проект «Ад на земле»!

Если есть он, этот субъект, то есть тот, кто хочет и может построить ад на земле, то он не так глуп, чтобы напрямую заявлять о своем намерении. Он будет до часа Ч держать в тени и свой проект, и уж тем более себя — того, кто этот проект осуществляет.

К тому же речь, конечно же, идет о метафизическом проекте. А значит, никакие сухие аналитические указания на субъект, осуществляющий этот проект, никого не мобилизуют. А ведь только ради мобилизации можно выявлять, кто именно вознамерился (и вознамерился ли) построить ад на земле.

Конечно, необходимо анализировать, в каком состоянии пребывает нынешний господствующий капиталистический класс (он же класс бюргеров по Томасу Манну). И не приобрело ли это господство антиисторический, а значит и антигуманистический характер. Но такой анализ именно необходим и не более того. Он категорически не достаточен. Ибо в такого рода аналитике всегда отсутствует то главное, что только и мобилизует. И называется это главное страстью. Пока именно страсть не будет обнаружена и предъявлена, любая рациональная аналитика в лучшем случае породит ахи и охи: «Неужели это возможно? Как убедительны аргументы! Но это ведь только аргументы!» А поскольку никакие аргументы не могут носить окончательного характера, то мы увязнем вплоть до часа Ч в обсуждении и критике аргументов…

Великий немецкий драматург и режиссер Бертольт Брехт предупреждал: «Еще плодоносить способно чрево, которое вынашивало гада». Под «гадом» он имел в виду нацизм. А под «чревом»… Короче, если всё будет сведено только к совершенно необходимым аналитическим аргументам в пользу наличия чрева и описаниям параметров чрева, то ничто не помешает чреву плодоносить. И гад под названием «ад на земле» выйдет из чрева еще до 2020 года.

Поэтому давайте оговорим, что аналитика субъекта — как классовая, так и иная — должна быть чем-то дополнена. Не отменена — категорически настаиваю на невозможности отмены такой аналитики, на недопустимости пренебрежительного к ней отношения — а именно дополнена. И в общем-то понятно, чем именно она должна быть дополнена.

Прежде всего, признанием того, что враг гуманизма — это враг человечества. Такое признание всегда должно сопровождаться определенными разъяснениями. Мы вновь и вновь (к вопросу о роли повторения в политике) должны подчеркивать, что гуманизм — это не антирелигиозное изобретение эпохи Возрождения. И не заумные упражнения филологов Средневековья, пытавшихся заново прикоснуться к античному наследию. Что христианский, исламский и иной гуманизм не выдумка. Что корни гуманизма уходят в предысторию человечества. Что катастрофа гуманизма будет катастрофой для всех, кто верит в человеческое восхождение. Что нельзя отделить проект «Гуманизм» от проекта «Человек» и так далее.

Но предположим, что мы сделали эту оговорку и, повторив ее многократно с очень разными вариациями, добились общественного понимания. Что дальше? Дальше надо исследовать — причем отнюдь не только рационально — этого самого врага человечества.

Нерациональное исследование… Что это такое? Это, во-первых, исследование, использующее вместе с языком понятий (вне которого нет исследования рационального) еще и ряд других языков. Религиозный, например (существенно опирающийся не на понятия, а на символы, образы). И язык культуры. Ведь не обязательно признавать культ для того, чтобы задействовать культуру в постижении чего бы то ни было.

Вы можете быть христианином и относиться к врагу человечества сообразно вашему вероучению. А можете быть человеком светским. Но будучи таковым, вы ведь впитали в себя дух христианской культуры, не правда ли? Вы читали Достоевского… Читали Гёте… Читали Томаса Манна… Мало ли еще кого.

Но не могли же вы, читая Достоевского с той интеллектуальной страстностью, с какой только и можно его читать, миновать роман «Братья Карамазовы». А читая роман «Братья Карамазовы», вряд ли вы, даже будучи сугубо светским человеком, холодно перелистывали те страницы романа, где Иван Карамазов беседует с чертом. А он ведь с ним, с этим самым чертом, то бишь врагом человечества, ведет очень развернутую беседу. После которой, уже давая показания в суде, отвечает на вопрос о том, есть ли у него свидетель, ясно и недвусмысленно. Мол, свидетель есть, да вряд ли его показания почтенный суд примет в качестве доказательных. Когда же Ивана спрашивают, о каком свидетеле идет речь, тот отвечает, что свидетель этот… «…с хвостом, ваше превосходительство, не по форме будет! …He обращайте внимания, дрянной, мелкий чорт… он наверно здесь где-нибудь, вот под этим столом с вещественными доказательствами, где ж ему сидеть как не там?»

Конечно же, суд окончательно убеждается в том, что Иван Карамазов спятил. Но читатель, если он всерьез задет Достоевским, не может повести себя так, как этот самый почтенный суд. Он ведь, читатель, уже пережил и разговор Ивана Карамазова с чертом, и разговор того же Ивана с братом Алешей, в ходе которого Алеше была рассказана Притча о Великом Инквизиторе, явно продиктованная Ивану всё тем же чертом.

Пусть читатель, будучи, повторяю, светским человеком, не сводит сущность, именуемую «черт», к конкретному существу, про которое Иван не без иронии говорит, что оно «…с хвостом, ваше превосходительство, не по форме будет». Но ведь не может читатель, веря Достоевскому и его пророчествам, вообще проигнорировать присутствие в романе «Братья Карамазовы» некоей сущности, именуемой чертом. Не может он проигнорировать и того, что создавая этот образ, Достоевский явно разрабатывает тему врага человечества.

Ведь и Великий Инквизитор, притча о котором была продиктована Ивану Карамазову врагом человечества, тоже не случайно появляется у Достоевского. Его появление знаменует собой глубочайшую интуицию гения по поводу пришествия врага человечества. Премудрого духа, как его называет Инквизитор, сообщая Христу, что этот дух был прав. И преисполненные сознанием этой его правоты силы, говорящие якобы от имени Христа, на самом деле реализуют проект врага человечества по разделению этого самого человечества на миллионы счастливых, не ведающих о своем уделе недолюдей и тысячи «страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла».

Итак, проект Великого Инквизитора... Он же, как это признает сам Инквизитор, проект врага человечества... Он же — проект «счастливое дитя» (о котором говорится реже, ибо произнося это словосочетание, мы уже входим в сферу закрытого)... Разве читатель не узнает во всем этом проект многоэтажного человечества, он же — гностический проект?

Вкратце напомню читателю, что именно было продиктовано Ивану Карамазову чертом в виде Притчи о Великом Инквизиторе.

В Притче описано второе пришествие Христа, сотворение им чудес перед восхищенным народом. А также, как в ходе сотворения чудес появляется Великий Инквизитор. Он приказывает арестовать Христа и заключить его в темницу.

Народ подчиняется. Христа вновь арестовывают и заключают в темницу. Наступает ночь. И в темницу к Христу приходит Великий Инквизитор.

Он говорит Христу, что не сомневается в том, что разговаривает именно с Сыном Божиим, Спасителем и так далее. И что всё дальнейшее — поругание Спасителя, его сожжение на костре как худшего из еретиков — он, Инквизитор, будет совершать осознанно. Сообразуясь со своим представлением о благе. В основе же этого представления — переосмысление образа черта. Инквизитор называет черта премудрым духом и напоминает Христу о том, что этот премудрый дух дважды предлагал ему нечто, способное принести благо людям.

Первым из этих предложений является, по мнению инквизитора, обращение камней в хлебы. Поскольку человечеству нужен хлеб насущный, то узрев такое превращение, человечество пошло бы за Христом, избавившись от огромных мучений. Оно было бы благодарно и послушно Христу. И трепетало бы от мысли, что может в виде наказания лишиться хлеба. Мол, обидится на нас Христос, откажется творить чудеса превращения камней в хлебы, и мы — о ужас! — хлеба лишимся.

Инквизитор сообщает Христу, что понимает причину, по которой тот отказался от этого предложения премудрого духа, являющегося, по мнению Христа, дьявольским соблазном. Что он, Инквизитор, понимает нежелание Христа покупать послушание хлебом. Ибо такая покупка исключает свободу. А главный дар Христа — это свобода.

Сообщив о своем понимании нежелания Христа лишить человека свободы, Инквизитор далее пророчески описывает, как именно будет меняться мир. Что рано или поздно люди всё сведут к хлебу. И скажут, что только накормивший хлебом может потребовать от сытых людей добродетели. Он сообщает также, что все упования людей на науку, которая даст им очень много хлеба, бессмысленны. Потому что люди не поделят хлеб нужным образом, то есть не насытятся, если будут оставаться свободными.

Он сообщает также, что, поняв это, люди вновь призовут изгнанных ими ревнителей несвободы и отдадут им власть, дабы эти ревнители, усмирив строптивость в людях, сумели их накормить.

Или хлеб — или свобода — вот что, по мнению Инквизитора, в итоге окажется осознано человечеством. И при возникновении такой альтернативы человечество, как убежден Инквизитор, выберет несвободу и хлеб.

Но Инквизитор не был бы Инквизитором, то есть посланцем врага человечества, если бы ограничился такими простейшими констатациями. Проанализировав, как именно человечество будет осуществлять выбор между свободой и хлебом, Инквизитор усложняет задачу. Вводя в меню, как сказали бы сегодня, не только свободу и хлеб, но и совесть.

Инквизитор признает, что победят в итоге те, кто обольстит совесть. Потому что человеку надо не просто жить. Ему надо знать, ради чего он живет.

Далее Инквизитор упрекает Христа в том, что никакого устойчивого смысла, приравненного инквизитором к обольщению совести, Христос не дал.

Что он изложил человечеству нечто гадательное, неоднозначное.

Что человечество и прежде всего его тяготеющее к простоте большинство никогда не сможет освоить по-настоящему то, что предложено Христом.

Что Христом предложена явно непосильная для человечества задача.

Констатируя эту непосильность, Инквизитор обвиняет Христа в том, что тот не любит людей. Что, даже отдавая за них свою жизнь, он их не любит по-настоящему. Что, сообщая людям нечто непосильное, Христос как бы признает, что он приходит к избранным и для избранных (классическая гностическая версия и христианства, и любого вероучения).

Инквизитор, далее, признает и возможность того, что он неверно интерпретирует деяния Христа. Ибо эти деяния таинственны, то бишь не могут быть однозначно интерпретированы. Но признавая таинственность деяний Христа, Инквизитор настаивает на своем праве подражать Христу, а значит тоже вести себя таинственно. И утверждает, что последователи Христа, они же инквизиторы, всего лишь научились у него таинственности. И потому основали мир на чуде, тайне и авторитете. Ну основали они на этом мир, и что? А вот что.

«…Пройдут еще века бесчинства свободного ума, их науки и антропофагии, потому что, начав возводить свою Вавилонскую башню без нас, они кончат антропофагией. Но тогда-то и приползет к нам зверь и будет лизать ноги наши и обрызжет их кровавыми слезами из глаз своих. И мы сядем на зверя и воздвигнем чашу и на ней будет написано: «Тайна!» Но тогда лишь и тогда настанет для людей царство покоя и счастия.

…Свобода, свободный ум и наука заведут их в такие дебри и поставят пред такими чудами и неразрешимыми тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят себя самих, другие непокорные, но малосильные, истребят друг друга, а третьи оставшиеся, слабосильные и несчастные, приползут к ногам нашим и возопиют к нам: «Да, вы были правы, вы одни владели тайной его, и мы возвращаемся к вам, спасите нас от себя самих».

…Слишком, слишком оценят они, что значит раз навсегда подчиниться! И пока люди не поймут сего, они будут несчастны. Кто более всего способствовал этому непониманию, скажи? Кто раздробил стадо и рассыпал его по путям неведомым? Но стадо вновь соберется и вновь покорится, и уже раз навсегда. Тогда мы дадим им тихое, смиренное счастье, счастье слабосильных существ, какими они и созданы. О, мы убедим их наконец не гордиться, ибо ты вознес их и тем научил гордиться; докажем им, что они слабосильны, что они только жалкие дети, но что детское счастие слаще всякого. Они станут робки и станут смотреть на нас и прижиматься к нам в страхе как птенцы к наседке. Они будут дивиться, и ужасаться на нас и гордиться тем, что мы так могучи и так умны, что могли усмирить такое буйное тысячемиллионное стадо. Они будут расслабленно трепетать гнева нашего, умы их оробеют, глаза их станут слезоточивы, как у детей и женщин, но столь же легко будут переходить они по нашему мановению к веселью и к смеху, светлой радости и счастливой детской песенке. Да, мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим им жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны, и они будут любить нас, как дети, за то, что мы им позволим грешить. Мы скажем им, что всякий грех будет искуплен, если сделан будет с нашего позволения; позволяем же им грешить потому, что их любим, наказание же за эти грехи, так и быть, возьмем на себя. И возьмем на себя, а нас они будут обожать, как благодетелей, понесших на себе их грехи пред богом. И не будет у них никаких от нас тайн. Мы будем позволять или запрещать им жить с их женами и любовницами, иметь или не иметь детей, — всё судя по их послушанию, — и они будут нам покоряться с весельем и радостью. Самые мучительные тайны их совести, — всё, всё понесут они нам, и мы всё разрешим, и они поверят решению нашему с радостию, потому что оно избавит их от великой заботы и страшных теперешних мук решения личного и свободного. И все будут счастливы, все миллионы существ, кроме сотни тысяч управляющих ими. Ибо лишь мы, мы хранящие тайну, только мы будем несчастны. Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла. Тихо умрут они, тихо угаснут во имя твое и за гробом обрящут лишь смерть. Но мы сохраним секрет и для их же счастия будем манить их наградой небесною и вечною. Ибо если б и было что на том свете, то, уж конечно не для таких как они. Говорят и пророчествуют, что ты придешь и вновь победишь, придешь со своими избранниками, со своими гордыми и могучими, но мы скажем, что они спасли лишь самих себя, а мы спасли всех. Говорят, что опозорена будет блудница, сидящая на звере и держащая в руках своих тайну, что взбунтуются вновь малосильные, что разорвут порфиру ее и обнажат ее «гадкое» тело. Но я тогда встану и укажу тебе на тысячи миллионов счастливых младенцев, не знавших греха. И мы, взявшие грехи их для счастья их на себя, мы станем пред тобой и скажем: «Суди нас, если можешь и смеешь».

Все, кто мало-мальски знаком с антигуманистическими и антиисторическими вариантами обустройства жизни человечества «по ту сторону динамического хаоса», в котором мы уже фактически оказались, прекрасно понимают, что в приведенном мною фрагменте Притчи о Великом Инквизиторе изложен четкий и узнаваемый проект построения ада на земле. Он же проект «счастливое дитя».

Знал ли Достоевский что-то конкретное по поводу этого закрытого проекта или гениально извлекал будущее из наличествующего? Как минимум мы можем утверждать, что у Достоевского был один восхищавший его и столь же гениальный предтеча, который задолго до русского провидца описал нечто сходное. Вложив описанное тоже в уста Великого Инквизитора. Речь идет о Шиллере — гениальном немецком писателе и философе, фактически единственном писателе, которого «небожитель Гёте», написавший «Фауста», ставил выше себя.

Великий Инквизитор в трагедии Шиллера «Дон Карлос, инфант Испанский» и Великий Инквизитор Достоевского… Параллель, которая притягивает многих в силу своей очевидности и одновременно загадочности.

Шиллеровский Великий Инквизитор заявляет, что Христос, Сын Божий, был распят «во имя справедливости извечной». Что если надо выбирать (а выбирать-то надо, считает он) между тленьем и свободой, то лучше выбрать тленье.

И Шиллер, и Достоевский предупреждают человечество о том, что антигуманистический и антиисторический проект существует. Они настаивают на том, что есть субъект, реализующий этот проект. Великий Инквизитор Достоевского называет этот субъект «мы». Великий Инквизитор Шиллера прямо говорит об ордене как о субъекте, реализующем этот проект.

Каком ордене? Ведь не банально доминиканском, не так ли?

Впрочем, задавая этот вопрос, я забегаю вперед. Сейчас намного важнее установить, что обычный субъект, реализуя этот проект, всё время апеллирует к субъекту метафизическому, потустороннему. Если Великий Инквизитор Шиллера не говорит прямо о черте как создателе и реализаторе проекта, то Великий Инквизитор Достоевского говорит об этом с окончательной прямотой. Впрочем, и из речей шиллеровского Великого Инквизитора ясно, какой нездешней инстанции присягнул здешний орден, чьи цепи слишком опостылели королю Филиппу II. Нездешняя инстанция, распявшая Христа «во имя справедливости извечной», — это та же инстанция, которая вложила в уста Ивана Карамазова Притчу о Великом Инквизиторе.

Мы понимаем, что речь идет об инстанции, которая для религиозного человека в первом приближении именуется чертом. Достоевский, повторяю, прямо к этому адресует. А Шиллер почти что прямо. Но кто наиболее тщательно, тонко и глубоко разобрал эту инстанцию? Конечно же, Гёте в своем бессмертном «Фаусте». После Гёте все, кто вновь и вновь обращаются к образу черта как врага человечества (подчеркиваю — врага, а не друга), так или иначе следуют традиции Гёте. А потому эта традиция имеет особое метафизическое (да и политическое) значение.

Хотим всерьез обсуждать врага человечества и построение ада на земле — неминуемо начинаем погружаться во все, что связано с гётевским «Фаустом».

Ну, так вот... Нельзя одновременно сражаться со Сванидзе и Млечиным и обсуждать загадки творчества Гёте вообще и гётевского Фауста в первую очередь. Не синдром успеха является для меня издержкой необходимых сражений с банально антисоветскими силами, а синдром вовлеченности в аналитику примитива. Тебе предлагают даже не просто миф, а примитивную агитку. Ты понимаешь, что она губительным образом действует на сознание простых людей. И спасая это сознание (а как его не спасать?), начинаешь обмениваться ударами.

И какие бы сложные и тонкие средства ты ни применял для демонтажа примитивных антисоветских мифов, сама эта примитивность разоблачаемого будет втягивать тебя в упрощение. Рождать привычку к упрощению — раз для побед с таким-то счетом надо просто разоблачать незатейливую ложь, то будем разоблачать ее просто. И отсекать всё слишком сложное. Тем более что даже самые простые твои разоблачения антисоветского примитива предельно сложны для телешоу, удел которого простота.

Поняв всё это, я противопоставил стихии нужных, но имеющих свой предел телешоу — антишоу «Суть времени». Я сделал ставку на сложность. Выяснилось, что есть те, кто ищут именно этой сложности. Они-то и вошли в «Суть времени». Сумеют ли они стать авангардом (или нарративом)? Не знаю. Но в их запросе есть хоть какой-то шанс на нечто подобное. А в остальном — никаких шансов.

И как только выяснилось, что некие антисоветские почвенники-патриоты в упрощенчестве своем дают триста очков вперед Сванидзе и Млечину, возникло две необходимости.

Первая — твердо заявить о том, что повторение прошлого невозможно. И что мы не будем дважды входить в одну и ту же воду.

Вторая — наращивать и наращивать вопреки всему именно то сложное, чего враг боится аки черт ладана.

Черт и сложность… Фауст и черт… Фауст и сложность…

Так что же все-таки имел в виду Сталин, написав: «Эта штука посильнее, чем «Фауст» Гёте (любовь побеждает смерть)»?

Ведь нельзя же ограничиваться в анализе этого высказывания только констатацией низости наших перестройщиков и постперестройщиков, исказивших фразу Сталина. Не имеем мы права так опрощаться, приковывая свой интеллектуализм к их простенькой клевете на историю. Ну скажем мы, что перестроечно-постперестроечная низость породила очевидную фальсификацию. Что мысль Сталина исказили, превратив ее в ахинею, а на самом деле... Стоп. Для того чтобы перейти от констатации в духе «Суда времени» (вы, голубчик, исказили текст Сталина) к чему-то более глубокому, нужен принципиально другой формат обсуждения. Его-то мы и создаем и вообще в газете «Суть времени», и в этом цикле статей. Создавая его, мы подводим черту под эпохой, когда главным занятием было разоблачение простеньких клеветнических упражнений противника.

Мы не отказываемся вовсе от таких разоблачений. Мы отказываемся от того, чтобы они оказались системообразующим элементом нашей дальнейшей идеологической, да и политической деятельности.

В чем сложный смысл высказывания Сталина? Об этом в следующей статье.

Связанные материалы: 

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии

Судьба гуманизма в XXI столетии