Автор: Кургинян С.Е.
Газета «Суть Времени» Категория: Метафизическая война
Просмотров: 2786

23.12.2015 Судьба гуманизма в XXI столетии №159

 

Крайне существенно, что и Гитлер, и его скрижали, и новый немецкий народ, и великая поэма Гёте «Фауст», являвшаяся провозвестником нового немецкого мессии, новых немецких скрижалей и нового немецкого народа, — всё это вынырнуло из некоего Царства Матерей, описанного в гётевском «Фаусте» 

Метафизическая война

Сергей Кургинян, 23 декаября 2015 г.

опубликовано в №159 от 23 декаября 2015 г.

Иллюстрация (в стиле или самолично?) Лизен-Майера (1839-1898); американский художник

Если в Лейпцигском университете гётевский «Фауст» трактовался в качестве предтечи нацизма еще до победы НСДАП в 1933 году, то после прихода нацизма к власти о Гёте как о гении, предвидевшем пришествие великого нацистского духа, заговорили по всей Германии. Пронацистское гётеведение стало развиваться очень бурно. Кое-кто из пронацистских гётеведов (например, Вильгельм Фезе в своей работе «Гёте в свете новых веяний», опубликованной в 1935 году) вспомнил о мефистофельском определении крови. Он написал: «То, что мы сейчас переживаем, — это волшебство крови. «Кровь, надо знать, совсем особый сок», — так говорил Гёте».

Приближенный к Гитлеру генерал-интендант Немецкого национального театра в Веймаре Ганс Северус Циглер заявил о том, что эти слова Мефистофеля о крови являются «элементарной истиной,<...> над которой сегодня надстраиваются новые знания».

Иоганн Бертрам в своей работе «Гётевский Фауст с точки зрения XX века», вышедшей в 1939 году, восхваляет гётевского Мефистофеля, настаивая на том, что он «подтверждает факт, для большинства людей всё еще остающийся неочевидным, — о связи воли, движущей силы человеческих способностей, с субстанцией крови». Не желая ограничиваться этим сильным утверждением, Бертрам рассматривает гётевского «Фауста» вообще и данное утверждение Мефистофеля в особенности как «мистерию крови».

Ему вторит Герман Бурте, который, обсуждая роль немецкой поэзии для Европы, заявляет следующее: «Новый человек появился из недр народа, он начертал на скрижалях новые заповеди. Он создал новый народ, подняв его из тех глубин, из которых на свет появилась и наша великая поэма: из Царства Матерей, из крови и земли». Что в этом утверждении представляется существенным?

Прежде всего то, что Гитлер, появившийся из недр народа, объявляется новым человеком, начертавшим на скрижалях новые заповеди, то есть новым — немецким, а не еврейским! — Моисеем.

А также то, что, по мнению Бурте, связь между этим новым нацистским Моисеем, создателем нового немецкого народа, и гётевским Фаустом носит наипрочнейший характер.

И, наконец, крайне существенно, что и Гитлер, и его скрижали, и новый немецкий народ, и великая поэма Гёте «Фауст», являвшаяся провозвестником нового немецкого мессии, новых немецких скрижалей и нового немецкого народа, — всё это вынырнуло из некоего Царства Матерей, описанного в гётевском «Фаусте». И преподносимого Бурте в качестве того метафизического лона, из которого рождается всё немецкое. Для Бурте — а он отнюдь не мелкая фигура для нацистской литературы и нацистского литературоведения — Царство Матерей, описанное в «Фаусте», является фундаментальным источником немецкости как таковой и столь же фундаментальным источником нацистской немецкости, то есть того, что с точки зрения нацистских мыслителей спасло и возродило немецкость как таковую.

Так что же такое Царство Матерей у Гёте? Поскольку появляется оно во второй части «Фауста» в качестве образа, который многим может показаться проходным, надо сначала воспроизвести один к одному всё, что у Гёте сказано по поводу этого великого Царства, так воодушевлявших нацистских апологетов Гёте.

Возвращаясь к этому Царству, которое мы раньше обсуждали в связи с желанием Фауста опереться на пустоту, мы вновь оказываемся в некоей темной галерее, в которой Фауст и Мефистофель очутились после того, как Фауст пообещал императору, к которому он пожаловал вместе с Мефистофелем, явить на императорской сцене настоящую Елену Троянскую.

Такая кощунственная цель требует помощи очень мощных потусторонних сил. Ради того, чтобы получить эту помощь, Фауст и Мефистофель оказываются в особо зловещем месте, которое Пастернак переводит как темную галерею, а Холодковский, чей перевод я дальше буду цитировать, как катакомбы. Мы уже были с читателем в этой самой галерее/катакомбах. И сейчас, когда я снова начну воспроизводить всё то, что сказано у Гёте по поводу этого, мне неизбежно придется нечто повторить.

Но, во-первых, такие повторения неизбежны и необходимы, поскольку в исследовательских странствиях не раз приходится оказываться всё в той же точке, приходя в нее разными путями.

А во-вторых, в данном случае, нас интересует не тема пустоты, в связи с которой мы когда-то посетили эту галерею/катакомбы, а тема Матерей вообще и ее преломление в сознании нацистских фаустианцев. Нам придется заниматься этой темой подробно, иначе мы не обнаружим главного. А такое подробное занятие определенной темой требует подробного же цитирования — с неизбежными и необходимыми при этом повторами. Так что, наберемся терпения и не будем сетовать на то, что опять оказались в некоей особой точке повествования. Мы пришли в эту точку под другим углом. Мы прибрели в нее по другой тропе. И то, что мы опять оказались в ней, означает только одно: что эта точка особая, то есть для нас особо необходимая.

Итак, Мефистофель и Фауст оказываются, как мы помним, в этой самой галерее/катакомбах. Мефистофелю очень не нравится всё сразу: и это место. И та затея Фауста, для осуществления которой они в это место прибыли. Он ропщет, восклицая:

Зачем меня ты в катакомбы эти
Зазвал? Иль мало случаев у нас
Там, во дворце, в придворном пестром свете
Для плутовства, и шуток, и проказ?

Фауст парирует возражения своего спутника:

Не говори! Я знаю: это дело
Тебе давным-давно уж надоело;
Теперь же ты лишь хочешь избежать
Ответ мне дать прямой! И так без меры
Придворные, пажи и камергеры
Меня терзают, не дают дышать.
Знай: государь желает, чтоб на сцену
Мы вызвали Париса и Елену.
В их образах он видеть пожелал
И женщины и мужа идеал.
Поторопись: нельзя нарушить слова.

Мефистофель в ужасе от этого поручения Фауста. «Не нужно было обещать пустого», — говорит он Фаусту. Мефистофель, с одной стороны, должен выполнять поручения Фауста. Но, с другой стороны, в данном случае Фауст требует от него фактически невозможного или почти что невозможного. О чем и говорит Мефистофель. Фауст ему не верит. В ответ на утверждение своего спутника, что вызвать Елену из тех потусторонних миров, где она обитает, невозможно, Фауст говорит:

Ну вот — опять запел на старый лад!
С тобой — всё неизвестность, всё сомненье,
Во всем ты порождаешь затрудненье,
За всё желаешь новых ты наград!
Когда ж захочешь, так без разговора:
Раз-два, глядишь — и всё готово скоро!

То, что после этого Мефистофель скажет Фаусту, находится в глубочайшем противоречии с любым христианством — пусть даже легкомысленно возрожденчес­ким. Мефистофель вдруг заявляет ему, что «Идолопоклонникам особый отдан ад, Его дела мне не принадлежат». Читатель, надеюсь, понимает всю экстравагантность этого заявления, которое Гёте вкладывает в уста Мефистофеля не в качестве лукавства черта, который на самом деле может всё что угодно в пределах одного единого ада, который он окормляет.

«Поверьте, — говорит Гёте читателям, — черт вовсе не лукавит. Он действительно не может добыть Елену для Фауста, потому что язычники живут в другом аду».

«Да, да, — вторит ему Мефистофель, — созвать колдуний, ведьм — пустяк. А насчет Елены — извините. У язычников и впрямь другой ад. И я над ним не властен».

Но кто же над ним властен? Мефистофель, сообщив о том, что не имеет власти над адом язычников, далее признает, что есть средство добыть Елену Троянскую из ее ада. Но это средство очень страшное. Фауст просит Мефистофеля немедленно назвать это средство: «Скажи! Я изнываю От нетерпенья!» — говорит он своему спутнику.

И тогда Мефистофель сообщает Фаусту нечто настолько экстравагантное в метафизическом смысле, что мне придется, извинившись перед читателями за длинную цитату (впрочем, читатель уже привык к длинным цитатам из Вергилия и других авторов, не так ли?), дословно процитировать всё, что он раскрывает в качестве страшной тайны.

Мефистофель:
Неохотно я
Великую ту тайну открываю.
Знай: есть богинь высокая семья,
Вне времени и места. Без смущенья
О них нельзя мне говорить. Пойми же:
То Матери!

Вот они, те Матери, из которых вынырнуло, по мнению нацистского мудреца, всё сразу — и Гитлер, и новый нацистский немецкий народ, и «Фауст» Гёте.

Фауст (вздрогнув)
Что? Матери?
Мефистофель
Дрожишь?
Фауст
Как странно! Матери, ты говоришь...

А почему, собственно, Фаусту надо дрожать при слове «Матери»? Он не дрожал, когда заявлялся вместе со своим спутником на шабаш ведьм. Он не дрожал, когда подписывался кровью. Он не дрожал, когда с помощью своего спутника совершал страшные преступления. И он вообще не из пугливых, этот Фауст. А тут он задрожал. Почему? Но продолжим цитирование.

Мефистофель
Да, Матери! Они вам незнакомы,
Их называем сами нелегко мы.
Их вечное жилище — глубина.
Нам нужно их — тут не моя вина.

Итак, эти Матери незнакомы даже таким сведущим господам, как Фауст. Они пугают черта и его свору. Их вечное жилище — глубина. Та глубина, из которой и вынырнуло, по мнению нацистского исследователя, всё сразу. До чего же важные Матери, не правда ли? Продолжая цитирование, мы наталкиваемся на кусок, с которым уже знакомились. Что ж, прочитаем его еще раз, обогатив себя особым пониманием того, насколько важны Матери и в метафизическом, и в политическом смысле слова. И насколько важно по этой причине всё, что с ними связано. В том числе и пустота, которая уже привлекла к себе наше внимание тогда, когда мы впервые оказались в галерее/катакомбах. Теперь мы узнаем, что путь к столь важным для нацизма Матерям лежит через эту самую пустоту.

Фауст
Где путь к ним?
Мефистофель
Нет его! Он не испытан,
Да и не испытуем; не открыт он
И не откроется. Готов ли ты?
Не встретишь там запоров пред тобою,
Но весь объят ты будешь пустотою.
Ты знаешь ли значенье пустоты?

В прошлое посещение галереи / катакомб мы пошли в направлении, задаваемом самим этим образом пустоты, обвинениями Шарлотты фон Шиллер в том, что Гёте оперся на пустоту и так далее. Теперь мы видим, что в пустоте обитают особо важные для нацизма Матери. Но значит, для нацизма особо важна и эта самая пустота. Одно ведь у Гёте намертво связано с другим, не правда ли?

Итак, Мефистофель пугает Фауста пустотой. Фауст отвечает ему, почти как Толстой, заявлявший по поводу некоего текста, что автор этого текста его пугает, а ему не страшно. А Мефистофель отвечает: «Зря ты не боишься». И подробнее, как мы помним, говорит о пустоте.

Послушай же: моря переплывая,
Ты видел бы хоть даль перед собой,
Ты б видел, как волна сменяется волной,
Быть может, смерть твою в себе скрывая;
Ты б видел гладь лазоревых равнин,
В струях которых плещется дельфин;
Ты б видел звезды, неба свод широкий;
Но там, в пространстве, в пропасти глубокой,
Нет ничего, там шаг не слышен твой.
Там нет опоры, почвы под тобой.

Ну вот, Шарлотта фон Шиллер говорила, что Гёте оперся на пустоту...

А Мефистофель предупреждает, что в пустоте нет опоры, нет почвы...

А нацистский авторитет заявляет, что в этой безопорности — Матери, которые питают собой всё немецко-нацистское, фаустианское в том числе.

Мефистофельские устрашения не оказывают искомого воздействия на Фауста. Фауст говорит пугливому черту:

Ты говоришь, как мистагог старинный,
Как будто я лишь неофит невинный.
Не в пустоту меня, наоборот,
Чтоб я окреп, теперь ты посылаешь,
А сам чужими загребать желаешь
Руками жар. Но все-таки вперед!
На всё готов я, всё я испытаю:
В твоем «ничто» я всё найти мечтаю.

Мы уже рассматривали эту важнейшую связь между пустотой и «ничто». Сейчас мы возвращаемся к ней в связи с тем, что в этом «ничто» находятся Матери, которые обладают особой важностью для фаустианского нацизма. И только ли для него?

Ведь у нас есть все основания для того, чтобы полагать, что «ничто», являющееся одновременно пустотой, имеет некое отношение к гностическому Абсолюту, он же — Великая предвечная тьма. Так что не только для нацизма это «ничто» имеет решающее значение. Оно же имеет решающее значение для того, что породило нацизм и может породить многое другое.

Поскольку мы обязаны на этот раз проследить всё, связанное с темой Матерей, обитающих в этом «ничто», продолжим цитирование.

Мефистофель
Перед разлукой должен я сказать,
Что черта ты-таки успел узнать.
Вот ключ.

Фауст
К чему мне эта вещь пустая?
Мефистофель
Возьми, взгляни: не осуждай, не зная.
Фауст
В руке растет, блестит, сверкает он.
Мефистофель
Теперь ты видишь, чем он одарен.
Он верный путь почует; с ним надежно
До Матерей тебе спуститься можно.

Не правда ли, читатель, тема магического ключа, ведущего одновременно в пустоту, в «ничто» и туда, где можно встретиться с Матерями, не могла не привлекать нацизм, искавший путей в тьму с тем, чтобы напитаться ее деструктивной силой. Кстати, гётевский Фауст понимает, чем его одарил инфернальный спутник. И потому содрогается, что с ним бывает, согласитесь, нечасто.

Фауст (содрогаясь)
До Матерей! И что мне в слове том?
Зачем оно разит меня, как гром?

Вновь Фауст подтверждает, что он боится этих самых Матерей в неизмеримо большей степени, чем высочайшую инфернальную фигуру, с которой он заключил контракт, подписавшись кровью. Вот какие эти матери. Мефистофель улавливает это содрогание Фауста и начинает иронизировать по поводу такого содрогания, то ли желая загнать его в простейшую ловушку (а не пора ли нам остановиться, приятель), то ли стремясь к тому, чтобы, уйдя из этой простейшей ловушки, его спутник попал в ловушку гораздо более коварную.

Мефистофель
Ужели ты настолько ограничен,
Что новых слов боишься? Лишь одно
Ты хочешь слышать, что слыхал давно?
Ты мог бы быть к диковинкам привычен.

Фауст не желает останавливаться и тем самым движется из простейшей ловушки в более коварную.

Фауст
Нет, я б застыть в покое не хотел:
Дрожь — лучший человеческий удел;
Пусть свет все чувства человека губит —
Великое он чувствует и любит,
Когда святой им трепет овладел.

Мефистофель не одергивает Фауста, не сообщает ему, что содрогание при упоминании Матерей не является святым трепетом, а является чем-то прямо противоположным. Ему нравится, что Фауст движется из простейшей ловушки под названием «остановка» в обитель этих самых Матерей. И он его поощряет к этому.

Мефистофель
Спустись же вниз! Сказать я мог бы: «Взвейся!»
Не всё ль равно? Действительность забудь,
В мир образов направь отважный путь
И тем, чего давно уж нет, упейся!
Как облака, совьются вкруг они, —
Взмахни ключом и тени отстрани.

Согласись, читатель, во всем, с чем мы сейчас опять знакомимся, есть некое сходство с «Энеидой» Вергилия, той ее частью, где герой попадает в иной мир, встречаясь со своим отцом и многими другими тенями. Правда, здесь Мефистофель говорит о том, что тени надо отстранить. Что ж, когда древнему греку нужно было, принеся жертву, встретиться с особо ценной для него тенью, он тоже так или иначе отстранял другие тени, пытавшиеся вместе с нужной для него тенью напиться жертвенной крови. Мы это знаем по гомеровскому эпосу и другим произведениям. Гёте явно повторяет эту канву, важную для элевсинских и других мистерий, дополняя ее ключом, пустотой, «ничто», а главное — этими самыми Матерями. То есть он и развивает античную канву, и ее трансформирует каким-то особым образом, опираясь на нечто еще более древнее, чем та античная канва, в которой герой, желая встретиться с тенью, приносит жертву, отгоняет ненужные ему тени и так далее.

Фауст понимает, что именно предлагает ему Мефистофель и какова тут роль ключа. И соглашается играть по предлагаемым правилам.

Фауст (с воодушевлением)
С ключом в руке, отважно, с силой новой,
Я ринусь вглубь, на подвиги готовый!

Тут очень важно, что вглубь. Коварный Мефистофель морочит голову Фаусту, утверждая, что можно с одинаковым успехом говорить о подъеме в некие небесные дали или о спуске невесть куда. Но Фауст понимает, что ему предстоит именно ринуться вглубь.

Поддерживая его в этом желании, Мефистофель говорит:

Пылающий треножник в глубине
Ты наконец найдешь на самом дне.
Там Матери! Одни из них стоят,
Другие ходят или же сидят.
Вкруг образы витают там и тут –
Бессмертной мысли бесконечный труд,
Весь сонм творений в обликах живых.
Они лишь схемы видят; ты ж для них
Незрим. Сбери же мужество в груди
В тот страшный час! К треножнику иди,
Коснись ключом! Вот так! Треножник тот
К ключу прильнет и за тобой пойдет,
Как верный раб. Незрим, ты ускользнешь,
Взлетишь наверх и вновь сюда придешь.
Тогда, добыв треножник тот, дерзай:
Героя с героиней вызывай
Из мрака ночи. Первый ты свершил
Тот подвиг и награду заслужил, —
И фимиама благовонный дым
Мы магией в героев обратим.

Данное напутствие Мефистофеля явно носит издевательский характер. Мол, дым будет магией обращен в героев. Но главное — ключ и треножник. Мефистофель вручает Фаусту нечто, без чего он не сможет совершить искомое. Это нечто — ключ. Тот ключ, который с невероятным упорством искали нацисты, путешествуя по всему миру. Не реагируя на иронические благословения своего спутника, Фауст спрашивает его о том, что ему надобно сделать, чтобы начать шашни с пустотой, «ничто», треножником, ключом, Матерями. Мефистофель дает простую рекомендацию.

В дорогу! Топни раз —
Исчезнешь; топни вновь — и будешь ты у нас.

Он явно издевается над Фаустом, потому что в тот момент, когда Фауст исчезает, его подельник, только что внушавший, что всё элементарно — топнул и готово, — говорит:

С ключом бы только всё пошло на лад!
А любопытно знать, вернется ль он назад?

Фауст возвращается, добыв всё, что необходимо для того, чтобы исполнить пожелание императора и представить на императорской сцене оживших Париса и Елену.

Воссоздавая на императорской сцене с помощью Мефистофеля, засевшего в суфлерскую будку, некую античную мистериальность, восхваляемую астрологом, наблюдающим за этой театральной реконструкцией, и осуждаемую архитектором как оппонентом астролога, Фауст вновь говорит о тех же Матерях:

Вас, беспредельных, призываю ныне,
Вас, Матери, царящие в пустыне
И всё ж не одинокие! Вкруг вас,
Без жизни, лики жизни бесконечно
Парят и реют; всё, что было раз,
Там движется, там есть и будет вечно!
Послушен вам созданий каждый шаг;
Их делите вы в дивном полномочье
Меж дня шатром и темным сводом ночи;
Одни живут средь жизни милых благ,
Других отважный вызывает маг;
Уверенно и щедро мир чудесный
Умеет он призвать пред взор телесный.

После этого призыва Фауста на сцену являются сначала Парис, а потом Елена Прекрасная, которую Фауст добыл неким магическим образом, руководствуясь рекомендациями Мефистофеля. Когда Елена появляется, Мефистофель оценивает ее очень сдержанно («Так вот она! Спокоен я вполне: Хоть недурна, но вовсе не по мне»). Что же касается Фауста, то он, дерзнувший добыть эту Елену из очень заповедного потустороннего мира, попав полностью под ее обаяние, восклицает:

Своими ли глазами вижу я
Тебя, источник красоты волшебный?
Твоя ли жизни полная струя
Влилась мне в душу, как поток целебный?

Фауст понимает при этом, что он добыл Елену из этой самой заповедной потусторонности с помощью чего-то устрашающего. Он прямо говорит, что Елена добыта им с помощью не абы какого, а именно страшного поиска:

Мой страшный поиск дивный плод мне дал:
Весь мир мне был ничтожен, непонятен;
Теперь, когда твоим жрецом я стал,
Впервые он мне дорог, благодатен,
Незыблем, прочен! Лучше пусть лишусь
Дыханья жизни, чем теперь решусь
С тобой расстаться! Образ тот туманный,
Что мне в волшебном зеркале сиял, —
Был только отблеск твой непостоянный,
О красоты роскошной идеал!
Тебе всю жизнь, все силы мощной воли,
Мольбу и страсть безумную мою,
Мою любовь и нежность отдаю!

Мефистофель из суфлерской будки пытается сдержать порывы Фауста. Он говорит ему: «Опомнись же, не выходи из роли!» Но Фауста неудержимо тянет к появившейся Елене. Он ревнует ее к Парису. Мефистофель пытается сдержать эти порывы ревности. Он призывает Фауста «дать призраку свободу». Но Фауст прерывает сцену похищения Елены, опять же, призывая всё тех же Матерей, для того чтобы они ему помогли скорректировать то, что когда-то произошло, и теперь с помощью использованных им страшных средств должно бы было всего лишь снова явиться пред очи императора, которому сие было обещано.

Мефистофель упрекает Фауста в том, что тот сам пообещал императору именно это. «Твоя ж ведь это глупая затея!» — говорит Мефистофель Фаусту из суфлерской будки. Но Фауст хочет не просто воскресить прошлое, но и переиграть его в свою пользу. Причем с помощью всё тех же Матерей. Фауст не хочет, чтобы Парис опять похитил Елену. Он восклицает:

Как похищение? Но разве, силы полный,
Я возле не стою, отважен и могуч?
Я разве не держу в руке волшебный ключ,
Который вел меня сквозь мрак, туман и волны,
Сквозь ужасы пустынь? И вот вернулся я, —
Здесь вновь действительность и твердая земля,
Здесь смело с духами мой дух бороться будет
И в двух мирах себе двойную власть добудет!
Прекрасная была когда-то далека,
Недостижима мне — теперь она близка.
За дело же смелей! Мне дивный ключ поможет;
Спасу ее — тогда она моя вдвойне.
Вас, Матери, зову: вы помогите мне!

Используя добытый им магический ключ, Фауст пытается изгнать Париса и сам овладеть Еленой. Дело кончается взрывом, который низвергает Фауста и изгоняет духов с императорской сцены. Мефистофелю приходится уносить Фауста на плечах восклицая:

Ну, вот вам и спектакль! Эх, право, предосадно!
Связаться с дураком и Сатане накладно.

Ознакомившись со всем, что сказано в «Фаусте» о Матерях, мы просто не можем не задаться вопросом о том, какую традицию использовал Гёте, введя в свое произведение эту странную, зловещую, коварную тему, оказавшуюся для определенных нацистов чуть ли не наиважнейшей.

(Продолжение следует.)

  

http://rossaprimavera.ru/article/sudba-gumanizma-v-xxi-stoletii-51