Автор: Кургинян С.Е.
Газета «Суть Времени» Категория: Метафизическая война
Просмотров: 2202

28.03.2020 Судьба гуманизма в XXI столетии №370


Шел ли в годы Великой Отечественной войны смертный бой именно ради жизни на земле? Угрожал ли нацизм жизни как таковой, притом что он опирался на ницшеанские восхваления жизни, лишенной судьи? И может ли идти смертный бой просто ради жизни, только ради нее? 

Сергей Кургинян / Газета «Суть времени» / 28 марта 2020

 

Джеймс Барри. Ученые и философы. Ок. 1804–1805 гг.

Мне бы не хотелось в этом исследовании обсуждать свои варианты преодоления исчерпанности. Потому что на каждый мой вариант в чьей-то голове возникнет его вариант. И, кроме того, все эти варианты останутся в головах. И потому нельзя будет построить никакой шкалы их эффективности. Потому что эффективность — это то, что можно определить с помощью проверки тех или иных фантазий (а также теорий, гипотез, моделей и так далее).

Единственное, что позволяет оценить эту самую эффективность, а заодно, кстати, и истинность перечисленных мною только что разнокачественных виртуальных построений, — это воплощение оных в реальности. В естественных науках такое воплощение именуется экспериментом.

Когда Эйнштейн, используя свою общую теорию относительности, попытался построить на ее основе какую-то модель Вселенной, то в основание этой модели легли полученные самим Эйнштейном решения определенных математических уравнений, вытекающих из общей теории относительности. Но вскоре после этого теоретики показали, что есть другие решения тех же уравнений. И что если эйнштейновские решения этих уравнений приводят к стационарной модели вселенной, то эти другие решения тех же уравнений приводят к построению нестационарной модели, она же — расширяющаяся вселенная.

Эйнштейну сказали: «Ты написал уравнения, предоставив всем возможность их решать. Ты их решил одним образом. Мы — другим. Чем твои решения лучше наших? Они имеют ничуть не менее строгий математический характер».

Эйнштейн на это ответил: «Мои решения имеют какое-то отношение к реальности, а ваши — нет. Мало ли что можно получить на уровне математических упражнений. Физика — это, извиняюсь, не математика. Она использует математику, но не сводится к ней. Физика, в отличие от математики, обсуждает реальность, именуемую физической. То есть свойства определенной среды, в которой еще нет ни жизни, ни разума. Но которая определенным образом организована. Задача физики — выявить принципы этой организации реальной среды, а не придаваться бессмысленным абстракциям. Так что идите вы куда подальше с вашими нестационарными решениями, не имеющими отношения к реальности».

Отвергнув таким образом чуждые и враждебные его мировоззрению модели так называемой расширяющейся вселенной, Эйнштейн временно почил на лаврах. Но именно временно. Потому что вскоре были проведены определенные астрономические наблюдения, опирающиеся на новые технические возможности и порожденные ими новые методики. И выяснилось, что реальности отвечают именно нестационарные решения, отвергаемые Эйнштейном из эстетических, моральных и в каком-то смысле даже религиозных соображений.

Что сокрушило стационарную модель, предложенную Эйнштейном, который к тому моменту имел уже фактически религиозный авторитет?

То, что выше любого авторитета для физика — Его Величество Эксперимент, нечто подтверждающий и нечто опровергающий по причине того, что это нечто противоречит реальности, обнаруживаемой с помощью эксперимента.

Кстати, и этот величайший авторитет Эйнштейна был, опять-таки, порождением знаменитых экспериментов, которые Эйнштейн поместил в рамках определенной теории. Притом что его теория подтвердилась потом новыми и новыми экспериментами, вплоть до атомной бомбы.

Но то же самое произошло и в эпоху опровержения геоцентрической модели Солнечной системы, она же модель Птолемея. Новые и новые наблюдения не укладывались в эту модель. В нее вводили поправки. А потом возникла модель Коперника, которая, с одной стороны, позволила отказаться от бесконечных поправок и поправок к поправкам. А с другой стороны, посягнула на авторитет религии в тот период, когда религия жестко реагировала на подобные посягновения. Но в итоге модель Коперника утвердилась.

Ровно то же самое происходит не только в астрономии, астрофизике, обычной физике, физике элементарных частиц, то есть в сфере, где изучается организованная, но еще лишенная жизни реальность. В биологии и сопряженных с нею науках эксперимент имеет ничуть не меньшее значение. Его значение начинает проблематизироваться лишь тогда, когда начинает изучаться реальность, наделенная сознанием. Она же — разумная реальность, она же — человеческая реальность. Причем в основе подобной проблематизации находятся как моральные соображения, являющиеся составной частью того, что мы именуем гуманизмом, так и соображения иные.

Вначале о моральных соображениях.

Эксперименты над человеком и человеческими сообществами использовались нацистами, которые уже принадлежали к той эпохе, когда наука вступила в свои права (так называемой эпохи Модерна), то есть были способны вести эксперименты в любой сфере. И которые одновременно были лишены предрассудков по части недопустимости надругательства как над каждой отдельной личностью, так и над отдельными человеческими сообществами. Нацисты откровенно отвергали гуманизм, и их готовность к проведению экспериментов над людьми и человеческими сообществами была естественным образом включена в это фундаментальное отвержение. Нацисты не могли понять, почему над собаками, крысами и обезьянами эксперименты проводить можно, а над людьми нельзя. Притом что та же обезьяна является предком человека. Она может так же страдать, как человек, она тоже хочет жить и так далее. Но ее приносят в жертву неким знаниям о реальности. На основе этих знаний добываются определенные возможности, медицинские в том числе. И потом на основании этих возможностей спасаются люди, получившие те или иные лекарства путем истребления массы живых существ в процессе медицинских экспериментов.

Нацисты недоумевали по поводу того, почему нельзя то же самое сделать с людьми во имя достижения определенного благого результата. Тем более что речь шла о военнопленных, евреях, других представителях рода человеческого, являвшихся, согласно нацистской теории, губительными для этого рода.

Но то же самое касалось неполноценных людей вообще. Почему их нельзя использовать для того, чтобы помочь полноценным людям стать еще более полноценными? И почему неполноценных людей нельзя истреблять во имя наращивания возможностей полноценных людей? Почему неполноценные люди должны бессмысленно, а зачастую даже мучительно для них самих, участвовать в использовании драгоценных природных ресурсов?

Почему вообще нельзя оптимизировать количество людей так, как оптимизируют количество любых других живых созданий?

Как ни печально это признавать, но в основе нацизма лежала та самая абсолютизация науки, которая, заменив собой абсолютизацию религии, имевшую место в период до Модерна, стала религией Модерна. Что бы мы ни говорили о Модерне, на какие бы его религиозные аспекты ни обращали внимание, все равно придется признать, что в грубом и очень важном первом приближении, религией Модерна является наука. Что она освящает своим авторитетом всё на свете. И что внутри науки нет и не может быть морального запрета на какой угодно эксперимент.

В горячо любимом мною Московском геологоразведочном институте (МГРИ), где я получал свое первое высшее образование на кафедре геофизики, было немало ярких и эксцентричных педагогов. Часть из них вобрала в себя очень сильная кафедра математики.

Эти педагоги слегка тосковали по причине того, что даже на геофизическом факультете их математические таланты и возможности были востребованы лишь отчасти. И им хотелось куда-то израсходовать свои невостребованные возможности. Я был одним из тех, кого они облюбовали для такой «востребованности невостребованного». И это породило целый ряд семинаров, совершенно не нужных и МГРИ в целом, и даже геофизическому факультету. Я имею в виду семинары по топологии, метаматематике, теории игр и так далее.

Поскольку на этих семинарах были задействованы и мои избыточные для МГРИ математические знания, и мой немалый организаторский драйв, то я сблизился с этими математиками больше, чем это обычно для студенческой среды.

Один из этих талантливых и очень эксцентричных преподавателей занимался так называемой теорией игр. При этом он сильно употреблял алкоголь. В том числе и тоскуя от невозможности развивать теорию игр в институте, где такая дисциплина даже не преподавалась.

Я не буду отвлекать читателя на подробное описание того, какой именно теорией игр занимался этот уважаемый мною ученый. А также тем, почему в пределах этой теории игр возникали некие кривые, позволяющие делить на части так называемое игровое пространство.

Тем более я не буду отвлекать читателя на описание особого класса функций, именуемых «кривыми, разрывными в каждой точке».

Разъяснить это все читателю, являющемуся гуманитарием, вообще невозможно. А другая категория читателей, тяготеющая к естественным наукам, возможно, поймет меня с полуслова. Но чем бы ни увлекался мой читатель, пусть он знает, что я привожу данный пример почти как поясняющий анекдот или разъясняющую метафору. Поэтому все эти высоколобые математические частности в принципе не имеют значения. И важны лишь постольку, поскольку позволяют разъяснить определенные обстоятельства, сообразуясь с чем-то реальным. Притом что это реальное вполне может именоваться духом эпохи.

Шел какой-нибудь 1968 или 1969 год… Вскоре после этого я перестал интересоваться математическими семинарами, поскольку с головой ушел в ту театральную сферу, которая потом и стала моей второй, бесконечно любимой, специальностью.

Но, будучи студентом первого и даже второго курса, я еще пытался сочетать свою любовь к театру и любовь к математике. Преподаватель, занимавшийся теорией игр, употреблял алкоголь во все больших дозах, забывая порой приходить на лекцию в рубашке и галстуке и надевая пиджак прямо на майку. Но это никак не сказывалось на его математических талантах и его востребованности.

В итоге он оказался востребован нашими военными, точнее, аж самим Генеральным штабом. Пил преподаватель именно от того, что перед ним стоял выбор: оставаться в вузе, где развивать теорию игр нельзя, или переходить в военную отрасль, которая пугала этого весьма либерального преподавателя. В итоге преподаватель все-таки совсем решил переходить в эту самую военную отрасль. Переход был постепенным. Преподаватель поначалу просто показывал военным свои разработки и хвастался, что он может получать в качестве кривых, разграничивающих определенное игровое пространство, аж линию фронта, разделяющую противоборствующих игроков. Военные с интересом это выслушивали. А однажды, когда преподаватель начал восклицать, что он почему-то получает в виде таких кривых, специфические функции, которые на интервале от А до Б являются разрывными в каждой точке, один из генералов сказал: «Вот на этом-то интервале и надо рвать линию фронта противника».

Сказавший это генерал предложил ученому, обнаружившему данное обстоятельство, промоделировать ряд военных операций прошлого на основе собственных математических изысканий.

Получив такое предложение, ученый вошел в более плотные, но не окончательные отношения с теми, кто эти предложения сделал. А будучи человеком свободомыслящим, разговорчивым и сильно принимающим алкоголь, а также не подписав еще никаких особых обязательств в силу неполноты своего вхождения в военную систему, преподаватель откровенничал и после этих неокончательных предложений.

Реализация предложенного этим преподавателем привела к анализу с точки зрения теории игр ряда крупнейших военных операций советского прошлого, включая операцию «Багратион», осуществленную советскими войсками в Белоруссии с 23 июня по 29 августа 1944 года. Эта операция была задним числом, на основе разработок обсуждаемого мною математика, признана оптимальной с точки зрения теории игр.

Остальные операции эпохи Великой Отечественной войны тоже были отнесены на основе данной теории к более или менее оптимальным. После этого ученый, который это все осуществил, получил более настойчивые предложения по вхождению в военную отрасль, и ему было предложено промоделировать некие операции будущего, что он и сделал.

Доклад ученого о результатах этой работы принимал высокий генералитет, сочетавший свой военный, отнюдь уже не генерал-майорский, а более высокий статус с компетентностью в вопросах теории игр. В ходе доклада возникло несколько вопросов. Председатель данного почтенного собрания, утомленный длинной дискуссией по этому вопросу, сказал: «Ну, неужели вы не понимаете, вот тут, тут и тут теории недостаточно. Чтобы снять неоднозначность, необходимы хоть минимальные эксперименты».

Это было сказано со страстностью и категоричностью, очень впечатлившей делавшего доклад математика. Притом что обсуждались операции с применением тактического и стратегического ядерного оружия.

После данного доклада математик, делавший доклад, панически прервал контакты с военным ведомством. А вскоре его потребление алкоголя стало избыточным и несочетаемым с преподавательской деятельностью. Ну, а потом я потерял след этого яркого, талантливого ученого по причине предельной погруженности в ту театральную сферу, которая и стала потом моей основной профессией.

Этот пример я привел, обсуждая допустимость экспериментов. Мало ли какие эксперименты и для чего окажутся необходимыми. Можно ли их проводить для того, чтобы приблизиться к истине? Каковы должны быть при этом издержки? Как связана дорога к истине и человеческий фактор?

Одно дело, когда ученые, как это делали Павлов или Богданов, проводят эксперименты над собой.

Другое дело — эксперименты с ограниченной опасностью, которые проводят с добровольного согласия неких волонтеров.

А третье дело — эксперименты с людьми, имеющие предопределенный летальный исход.

Нацистские медики сильно продвинулись в понимании очень многих вещей за счет экспериментов в концлагерях. Их за это судили. Но с точки зрения дегуманизированной науки (подчеркиваю, именно дегуманизированной до предела), они являются и героями, и мучениками, поскольку содействовали продвижению к истине, постижению биологической и антропологической реальности. Результаты их деятельности не были преданы забвению. Ну и как надо ко всему этому относиться с общих позиций? Что это за позиции?

По мне, так предельно дегуманизированная наука — это и есть концентрат самого омерзительного нацизма. Представители такой науки могут не орать «Хайль, Гитлер!», не поклоняться черным оккультным божествам и даже не вести войн. Они от этого не становятся ни менее омерзительны, ни менее опасны.

Но, во-первых, это мое частное мнение. Оно явно противоречит мнению очень и очень многих.

Во-вторых, в чем обоснованность такого моего частного мнения? В какую мировоззренческую систему такое мое мнение может и должно быть вписано? Понятное дело, в гуманистическую. А что это такое в XXI веке? Да и что это такое вообще? Любая мировоззренческая система должна быть сориентирована на какой-то основополагающий идеал, который должен быть порожден безусловностью того или иного блага, а значит, и безусловностью той или иной погибели.

Каков этот основополагающий идеал для гуманизма прошлого? Каков он сегодня? И каким он может быть в будущем? И может ли гуманизм существовать в условиях отвержения идеальности как таковой? Или даже в условиях признания относительности всех и всяческих идеалов? А ведь именно это маячит на горизонте!

Изложенная мною выше история про математика, ужаснувшегося вполне справедливым с научной точки зрения словам высокопоставленного военного о необходимости эксперимента для проверки определенных теоретических неоднозначностей, — часть выбранного мною метода обсуждения проблемы гуманизма в XXI столетии. Речь идет о методе, не чурающимся неких поясняющих притч.

Говоря о притчах, я вовсе не имею в виду вымышленные истории. Отвечаю морально перед читателем за абсолютную достоверность приведенной мною притчи о позывах к экспериментальной проверке определенных положений математической теории игр. Но притчи могут быть и иными. Их важность состоит в том, чтобы не допустить чрезмерного «засушивания» обсуждаемой тематики. При этом под засушиванием я имею в виду выведение за скобки собственно человеческого измерения обсуждаемого вопроса. В самом деле, выводить за скобки собственно человеческое, обсуждая проблему гуманизма в XXI столетии, — это достаточно бредовое занятие, чреватое построением гуманизма без человека, а значит, в каком-то смысле и против человека.

Но, с другой стороны, низведение всего и вся к неопределяемой и ускользающей человеческой сущности, познавать которую нельзя и опасно, тоже не доведет до добра. Тем более что порою возникает обоснованное крамольное предположение, согласно которому запрет на познание такой сущности — крайне двусмыслен. А ну как запрещающие просто подозревают, что при познании этой сущности будет обнаружено ее отсутствие? Кстати, не об этом ли пишет Толстой в своей «Аэлите»? Не допознавались ли притчевые марсиане, они же пострелигиозное человечество, до пустоты? И не привело ли обнаружение пустоты к отсутствию той яростной любви к жизни, которая, по мнению Толстого, одна лишь является лекарством от исчерпания?

Потому что любовь и воля к жизни как таковой спасти человека от исчерпания не может. Любить человек может только человеческую жизнь, которая осознается как нечто, отличное от жизни природной, биологической. Но для того чтобы осознать ее в качестве таковой, надо понять, чем человеческая жизнь отличается от жизни дочеловеческой.

Обсуждать, что именно отличает одно от другого, человечество будет еще очень и очень долго. Обсуждая это, оно будет делать открытия, потом эти открытия опровергать или дополнять. Включаться в это обсуждение — значит разменивать общефилософское исследование на те или иные, пусть и ценнейшие, антропологические детали. Но и без включения в такое обсуждение тоже обойтись крайне трудно.

Поэтому я предлагаю просто признать, что человеческая жизнь чем-то фундаментально отличается от жизни дочеловеческой. И признав это, не давать окончательных расшифровок этому отличию, а называть его просто «Отличием» с большой буквы.

Такое Отличие может иметь тонкую структуру, состоять из последовательных наслоений, иметь системное ядро и так далее. Всё это важно. И полностью избежать размышлений на эту тему невозможно. Но для того чтобы в этих размышлениях не утонуть, надо все время иметь возможность вернуться к наипростейшему. То есть сказать себе и другим:

«Это Отличие существует, и точка! Я настаиваю на этом. Я вовсе не собираюсь превращать такое утверждение в запрет на исследование Отличия. Меня предельно интересуют все размышления на тему о том, какова структура Отличия, как оно оформлялось и переоформлялось на протяжении доисторического и исторического этапов существования человеческого.

Каковы тут были фундаментальные инновации, что со временем изменялось, преобразовывалось, а что фактически оставалось почти что неизменным? Какова разница между таким «почти что» неизменным и неизменным? Я никоим образом не отказываюсь от участия в размышлениях на эти, крайне меня волнующие, темы. Но для начала и в каком-то смысле в качестве альтернативы таким размышлениям, как минимум, в качестве того, что предохраняет от засасывания в трясину бесконечности этих размышлений, я еще и еще раз повторю, что это Отличие — существует. Что оно для меня очевидно и несомненно. И что обсуждать его я буду с использованием всех методов, включая такие притчи, в которых особо ярко просвечивает и несомненность наличия Отличия, и то, как именно эта несомненность может подвергаться такому разрыхлению, при котором она постепенно исчезнет.

То есть я буду использовать в качестве одного из методов постижения (сознательно использую это слово вместо слова «познание») Отличия — всё, что касается работы с этим Отличием. Я буду приглядываться к тому, как с ним работают. И что происходит при этой работе. Я буду осмысливать применяемые методы работы и их результативность. И, может быть, тогда я сумею обрести такую ясность зрения, при которой судьба гуманизма в XXI столетии, а значит, и судьба человечества приобретут искомую отчетливость. Пусть и не окончательную, но существенно большую, нежели та, которой я обладал на момент начала исследования».

Мое исследование начиналось с обсуждения песни советского автора. Песня называлась «Я люблю тебя, жизнь». На данном этапе исследования, близком к финальному, я снова натыкаюсь на слова другого автора по поводу той же самой любви к жизни. И при каждом таком «натыкании» вновь и вновь возникает вопрос о том, что это за любовь, о любви к чему именно идет речь, можно ли, как это делает Ницше, абсолютизировать жизнь как таковую, сказав, что над жизнью нет судьи, к чему приводит такая абсолютизация, чем она отличается не только от воспевания жизни, дополняемом восклицанием о том, что «все опять повторится сначала», но и от любого воспевания жизни как таковой, включая строки очень любимого мною Твардовского о сражении с бесконечно мной ненавидимым нацизмом: «Бой идет святой и правый / Смертный бой не ради славы / Ради жизни на земле».

Шел ли в годы Великой Отечественной войны смертный бой именно ради жизни на земле? Угрожал ли нацизм жизни как таковой, притом что он опирался на ницшеанские восхваления жизни, лишенной судьи? И может ли идти смертный бой просто ради жизни, только ради нее? Ведь сам термин «смертный бой» взят из культуры, в которой определяющим моментом является не жизненность как таковая, а святость (культура исламского джихада, священной войны, ведущейся христианами для избавления от осквернения Гроба Господнего и так далее).

Что такое поклонение жизни как таковой, даже в случае, если речь не идет о ницшеанском восхвалении жизни как самоутверждения через пожирание слабых? О каком бы поклонении жизни как таковой ни заговаривали те или иные мудрецы в те или иные эпохи, как только к этому поклонению добавлялось в виде оговорки то, что поклоняешься просто данному, а не чему-то большему, — сразу же начиналось исчерпание предмета поклонения. А значит, и самой жизни. И всегда такое исчерпание осуществлялось именно путем погружения в среду наслаждений, даруемых жизнью как таковой.

Идет ли речь об античном гедонизме, об упоении некоей сладостью культурных даров, о вульгаризации гедонизма с его доведением до культа потребления, о раблезианских упоениях возможностью потери стыда, мешающего жизненным наслаждениям — всегда все кончалось исчерпанием. Все общества, погруженные в такое упоение жизнью как таковой, в итоге слабели, страдали от извращений, безнравственности, изнеженности. И уходили бесследно в небытие. В лучшем случае оставляя после себя определенное культурное наследие. Между прочим, далеко не столь существенное, как это казалось самим почитателям жизни как таковой.

Значит, достаточно навязать культ поклонения жизни как таковой, восстановив в новом качестве наитемнейшую религиозность подобного культа, — и возникнет начало того самого исчерпания, концом которого является вопль «Да здравствует смерть!».

Притом что уже на первых этапах утверждения такого культа жизни как таковой окажется, что, во-первых, речь все равно идет о культе, а не о декларируемом плюрализме идеального, а во-вторых, что в обществе, основанном на этом культе, вскоре возникнет проблема разделения могущих и не могущих к оному причаститься. А что такое подобное разделение? Ведь где есть разделение, там есть и разделяющий. А где есть разделяющий, там есть и цели, интересы, разрыв между всем этим и декларациями, и так далее. А также тот самый, возведенный в превосходную степень Эксперимент, слабые варианты которого я обсуждал в своей невыдуманной притче про проверку положений теории игр.

 

(Продолжение следует.)

https://rossaprimavera.ru/article/0e6bf0c4