Автор: Манн Томас
О душе Категория: Манн Томас
Просмотров: 1154

Иосиф и его братья книга 4 Иосиф-кормилец Ч2 окончание

ИСПОЛНЕННАЯ РЕШИМОСТИ
      С этой поры отвесные складки между бровями Фамари приобрели еще один, третий смысл. Они говорили теперь не только о ее злости на собственную красоту, не только о напряженной пытливости, но также и о решимости. Подтверждаем еще раз - Фамарь твердо решила, чего бы это ни стоило, вставить себя с помощью женского своего естества в историю мира. Вот как честолюбива она была. В эту непоколебимую и, поскольку все непоколебимое мрачновато, довольно мрачную решимость вылилось все ее религиозное рвение. У иных натур знание немедленно превращается в волю, более того, они затем, наверно, и стремятся к знанию, чтобы питать им свою волю, дать ей какую-то цель. Фамари достаточно было только узнать о мире и целеустремленности мира, чтобы принять категорическое решение связать с этой целеустремленностью женское свое естество и войти в мировую историю.
      Само собой разумеется, в историю мира входит каждый. Стоит лишь тебе появиться на свет - и так или иначе, плохо ли, хорошо ли, ты уже вносишь крохотной своей жизнью какой-то вклад в целостный мировой процесс. Но большинство скромно остается на периферии, где-то далеко в стороне от главного события, не участвуя в нем, и, по сути, радуясь своей непричастности к его достославным действующим лицам. Фамарь презирала таких людей. Как только ее научили, она захотела или, вернее, она вняла учению, чтобы узнать, чего она хочет и чего не хочет. Она не хотела быть в стороне. Эта девушка хотела выйти на столбовую дорогу, дорогу обетованья. Она хотела войти в эту семью, включиться своим лоном в цепь поколений, которая вела к благу, уходя в даль времен. Она была женщиной обетованья, и пророчество относилось к ее семени. Она хотела быть одной из праматерей Шилоха.
      Ни больше, ни меньше. Глубоко и прочно врезались между бархатными ее бровями отвесные складки. У них было уже три смысла, но не заставил себя ждать я четвертый, состоявший в завистливо-злобном пренебреженье к дочери Шуи, жене Иегуды. Этой бабище, оказавшейся на столбовой дороге и занявшей достославное место совершенно незаслуженно, без знанья и воли (ибо знанье и волю Фамарь считала заслугой), этому ничтожеству, сподобившемуся войти в историю, она не только не желала добра, но, не пытаясь даже скрыть это от самой себя, ненавидела ее самой женской ненавистью и желала бы ей, опять-таки вполне сознательно, смерти, если бы это еще имело смысл. Но это не имело смысла, ибо та родила Иуде уже трех сыновей, так что Фамари следовало бы желать смерти всем троим, чтобы поправить дело и освободить себе место рядом с наследником. Как наследника она и любила Иуду, и желала его - это была любовь честолюбия. Никогда, наверно, ни позже, ни тем более раньше, ни одна женщина не любила и не желала мужчину в такой мере не ради него самого, а ради определенной идеи, как Фамарь Иуду. То была новая основа любви, такого еще не бывало на свете, - любви, идущей не от плоти, а от мысли, любви, можно поэтому сказать, демонической, употребляя эпитет, приложимый и к тому волненью, которое, без всякого участия плоти, внушала мужчинам сама Фамарь.
      Свое астартическое обаяние, вообще-то ее злившее, она, пожалуй, умышленно направила бы на Иуду, достаточно хорошо зная о его рабстве у этой владычицы, чтобы не сомневаться в победе. Но было уже поздно, - а "поздно" всегда означает: "не вовремя". Она опоздала, ее честолюбивая любовь пришлась не ко времени. В этом месте цепи она уже не могла включиться, не могла выйти на столбовую дорогу. Поэтому Фамарь должна была сделать во времени, в поколениях шаг вперед или вниз, она должна была сама переменить поколение, направив свое целеустремленное желанье туда, где ей хотелось бы стать матерью, - а мысленно ею легко было стать, поскольку в высокой сфере мать и возлюбленная всегда составляли единое целое. Короче говоря, с Иуды, наследника-сына, она должна была перевести взгляд на его сыновей, наследников-внуков, - которым она почти желала смерти, чтобы родить их, и притом лучших, самой, - сначала, разумеется, только на старшего, на мальчика Ира, ибо он был наследник.
      Лично ее положенье во времени облегчало ей этот шаг вниз. Для Иуды она была бы не слишком молода, а для Ира она была не так уж стара. И все же она сделала этот шаг неохотно. Ее удерживала от него непорядочность этого поколенья, его болезненная, хотя и милая испорченность. Но ее честолюбие справилось с этой трудностью, оно должно было справиться с ней, иначе она была бы очень им недовольна. Оно сказало ей, что обетование не всегда выбирает многообещающие или хотя бы просто чистые пути; что порой, без всякого для себя ущерба, оно не гнушается неполноценно-сомнительным, даже скверным, что больное не обязательно порождает больное, что от него может взять начало проверенное, облагороженное, направленное ко благу бытие, особенно если на помощь придет та облагораживающая сила решимости, которая была у Фамари. К тому же отпрыски Иуды были ведь только выродившимися мужчинами. А все зависело от женщины, все дело было в том, чтобы здоровое начало укрепило именно самое ненадежное место цепи. К лону женщины относилось первое обетованье. Что толку было в мужчинах!
      Но чтобы достичь цели, ей пришлось снова подняться во времени к третьему колену; иначе ничего не получалось. Да, она направила на упомянутого юнца астартическое свое обаяние, но его реакция оказалась ребяческой и порочной. Ир хотел только шутить с ней, а когда она в ответ нахмурила брови, он отступился и серьезного шага не сделал. Обратиться к Иуде, на ступеньку выше, не позволила ей деликатность; ведь желала или желала бы она, собственно, именно его, и если он этого не знал, то она это знала, и ей стыдно было желать его сына, которого она хотела бы ему родить. Поэтому она обратилась к Иакову, главе рода и своему учителю, к его исполненной достоинства и, разумеется, хорошо ей известной слабости к ней, Фамари, к слабости, которую она скорее ублажала, чем уязвляла, добиваясь приема в его семью и желая стать женой его внука. Она сделала это на том же месте, в шатре, где когда-то Иосиф уламывал старика подарить ему разноцветное платье, и ей оказалось легче добиться своего, чем ему.
      - Наставник и господин, - говорила она, - дорогой и великий отец мой, выслушай рабыню свою, будь так добр, снизойди к ее просьбе, к ее непритворно страстной мольбе! Ты избрал меня и возвысил над дочерьми этой земли, ты дал мне знанья о мире и о единственном и всевышнем боге, ты открыл мне слепые дотоле глаза, ты образовал меня, и я считаю себя твоим твореньем. За то, что это выпало мне на долю, за то, что я нашла милость перед твоими очами, за то, что ты утешил меня и ласково заговорил со своей рабыней, да вознаградит тебя за все это господь, да вознаградит тебя сполна бог Израилев, к которому я пришла благодаря тебе и под чьими крылами обрела надежду и бодрость! Ибо, всячески оберегая душу свою от забвенья историй, которые ты дал мне увидеть, я буду хранить их в сердце всю свою жизнь. Своим детям и детям детей, если бог мне пошлет их, я поведаю эти истории, чтобы дети мои не погубили себя и никогда не творили себе кумиров, похожих на мужчину, на женщину, на скот земной, на птицу небесную, на гада или на рыбу; чтобы, подняв глаза и увидев солнце, луну и звезды, они не отступились от бога и не стали служить сонму светил. Твой народ - это мой народ, и твой бог - это мой бог. А потому, если он даст мне детей, их отцом никогда не будет мужчина из какого-нибудь чужого народа божьего. Иные из твоего дома, господин мой, берут себе в жены дочерей этой земли, одной из которые была и я, и приводят их к богу. Что же касается меня, родившейся теперь заново, меня, твоего творенья, то я не могу быть рабыней во браке человеку невежественному, поклоняющемуся кумирам из дерева и камня, которые изваяны руками умельца и лишены зренья, слуха и обонянья. Вот что натворил ты, отец мой, просветив меня и образовав: ты сделал душу мою разборчиво-тонкой, и я уже не могу жить жизнью невежественной толпы и не могу, выйдя замуж за первого встречного, отдать женское свое естество какому-то пентюху перед богом, как, наверно, по простоте сердечной и поступила бы при других обстоятельствах, - таковы невыгоды утонченности, таковы трудности, которые приносит с собой благо родство. А потому не сочти это наглостью, если твоя дочь и рабыня говорит тебе об ответственности, которую ты взял на себя, просветив и образовав ее; ты перед нею теперь почти в таком же долгу, как она перед тобой, потому что ты в ответе за ее благородство.
      - Твои слова, дочь моя, - отвечал он, - исполнены силы и вполне разумны; не согласиться с ними нельзя. Но скажи мне, куда ты клонишь, ибо я этого еще не вижу, и поведай мне, что ты имеешь в виду, ибо это мне невдомек!
      - Твоему народу, - сказала она, - принадлежу я душой и только ему могу я принадлежать плотью, женскою своей статью. Ты открыл мне глаза - позволь мне открыть глаза тебе! Есть у вашего ствола побег - Ир, первенец четвертого твоего сына, он как пальма у ручья, как стройная тростинка в низине. Поговори же с Иудой, со своим львом, чтобы он дал меня ему в жены!
      Для Иакова это было полной неожиданностью.
      - Вот куда ты клонишь, - отвечал он, - вот что ты имеешь в виду? Право, право же, мне это и в голову не пришло бы. Ты говорила мне об ответственности, которую я взял на себя, просветив тебя и образовав, и сама же загоняешь меня в тупик моей ответственностью. Конечно, я могу поговорить со своим львом и замолвить перед ним слово, но могу ли я быть за это в ответе? Мой дом примет тебя с распростертыми объятьями и скажет тебе: "Добро пожаловать!" Но разве я для того просветил и образовал тебя, чтобы обречь тебя на несчастье? Я не люблю злословить о ком-либо в Израиле, но ведь сыновья дочери Шуи - неудачное племя, это шалопаи перед господом, и я предпочитаю на них не глядеть. Право, мне трудно решиться и выполнить твою просьбу, ибо если эти юнцы и пригодны для брака, в чем я сомневаюсь, то, во всяком случае, не с тобой.
      - Со мной, - сказала она твердо, - со мной, если даже больше ни с кем, - одумайся, отец мой и господин! Иуде на роду было написано иметь сыновей. Каковы бы они ни были, они от доброго семени, ибо в них семя Израиля, через них нельзя перепрыгнуть и нельзя заставить их выпасть, если только они не выпадут сами, не выдержав испытания жизнью. И им тоже суждено иметь сыновей, по меньшей мере одного сына, и суждено это, по меньшей мере, одному из них, первенцу Иру, тростинке и пальме. Я люблю его и хочу возвысить его своей любовью, сделать его героем в Израиле.
      - Героиня, - возразил он, - ты сама, дочь моя, и я на тебя полагаюсь.
      Так он пообещал ей замолвить за нее слово у своего льва Иуды, хотя сердце его было полно противоречивых чувств. Он любил эту женщину всеми оставшимися у него силами души и был рад одарить ее мужественностью, которая восходит к нему. Но ему было и жаль, и совестно, что мужественность эта не лучшего свойства. А в-третьих, он сам не знал почему, вся эта история внушала ему глухой ужас.
      "НЕ БЛАГОДАРЯ НАМ!"
      Иуда не оставался со своими братьями при отце, в роще Мамре, а, подружившись с человеком по имени Хира, пас скот ближе к равнине, на выгонах Одоллама, и там же жили в браке первенец его Ир с Фамарью, в браке, заключенном благодаря Иакову, который призвал к себе четвертого своего сына и замолвил перед ним слово за решительную просительницу. Почему Иуда должен был встать на дыбы? Он согласился на этот брак несколько, правда, хмуро, но согласился без долгих слов, и Фамарь, таким образом, была выдана замуж за Ира.
      Нам не к лицу заглядывать за занавес этого брака; уже и тогда ни у кого не было охоты это делать, и всегда человечество излагало эти факты резко и лаконично, воздерживаясь от каких бы то ни было обвинений и соболезнований, справедливое распределение которых всегда представлялось ему делом слишком уж затруднительным. Несчастье породили, с одной стороны, честолюбивое отношенье к истории, соединенное со свойствами астартического характера, а с другой - юношеское бессилие, не выдержавшее серьезного испытания жизнью. Самое лучшее - последовать примеру предания, резко и лаконично сообщив, что вскоре после свадьбы первенец Иуды Ир умер, или как это сказано там - что его умертвил господь: ну, конечно, от господа все, и все, что происходит на свете, можно определить как дело его рук. Этот юноша умер в объятиях Фамари от горлового кровотеченья, которое вызвало бы смерть, даже если бы он и не захлебнулся кровью; иные даже порадуются, что умер он, по крайней мере, не как собака, не в одиночестве, а в объятьях жены, хотя и это достаточно тягостная картина, - женщина, обрызганная кровью, в которой были жизнь и смерть ее молодого супруга. Нахмурив брови, она встала, омылась и потребовала в мужья второго сына Иуды - Онана.
      В решимости этой женщины всегда было что-то ошеломляющее. Она поднялась к Иакову и пожаловалась ему на свою беду, она пожаловалась ему в известной мере на бога, так что старик смутился за Иа.
      - Мой муж умер, - сказала она. - Ир, твой внук, скоропостижно, в мгновение ока! Можно ли это понять? Как может бог сделать такое?
      - Он все может, - ответил Иаков. - Смирись! Порою он делает самое невероятное, ибо всемогущество - это, если подумать, великий соблазн. Смотри на это как на пережиток хаоса! Иногда он вдруг нападет на кого-нибудь и умертвит его ни за что ни про что, без всякого объяснения.
      - Я мирюсь, - возразила она, - с произволом бога, но не со своей участью, ибо вдовства своего не признаю, не могу, не имею права признать. Если выпал один, его должен сразу заменить следующий, чтобы не погасла искра, которая еще жива во мне, и чтобы от мужа моего остались на земле имя и след. Я забочусь не о себе и не об умерщвленном, а об общем и вечном. Ты должен, отец-господин, замолвить перед Израилем слово и установить правило, что если один из братьев умрет, не имея у себя сына, то жена умершего не должна выходить на сторону за человека чужого, но деверь ее должен заменить умершего и жить с нею. А первенец, которого она родит, останется с именем брата его умершего, чтоб имя его не изгладилось в Израиле!
      - А если он не захочет, - возразил Иаков, - жениться на невестке?
      - В этом случае, - твердо сказала Фамарь, - она должна выйти и во всеуслышание заявить: "Деверь мой отказывается восстановить имя брата своего в Израиле, не хочет жениться на мне". Тогда нужно призвать его и поговорить с ним. И если он станет и скажет: "Не хочу взять ее", - пусть она при всех подойдет к нему, и снимет сапог его с ноги его, и плюнет в лицо его и скажет: "Так надо поступать с каждым, кто не созидает дома брату своему". И пусть ему будет имя "Разутый"!
      - Тогда он, пожалуй, одумается, - сказал Иаков. - И ты права, дочь моя, мне легче будет замолвить слово перед Иудой, чтобы он дал тебе в мужья Онана, если я возведу это в правило и сошлюсь на закон, который провозглашу под деревом наставленья.
      Брак с деверем, введенный по ходатайству Фамари, был делом историческим. Да, историческое манило эту деревенскую девушку. Без вдовства получала она в мужья юнца Онана, хотя Иуду этот примирительный брак по боковой линии не очень-то радовал, а деверя, о котором шла речь, и того меньше. Вызванный отцом с одолламского пастбища, Иегуда долго упорствовал, считая, что не следует повторять со вторым того, что так злосчастно кончилось с первым. К тому же, - говорил он, - Онану всего двадцать лет, и если он вообще создан для брака, то уж, во всяком случае, не созрел для него и не склонен к нему.
      - Но она снимет с него сапог и сделает все прочее, если он откажется восстановить дом своего брата, и его будут всю жизнь звать "Разутый".
      - Ты делаешь вид, Израиль, - сказал Иуда, - будто так водится, хотя сам только что ввел это, и я знаю, по чьему совету.
      - Устами этой девушки говорит бог, - ответил Иаков. - Он привел ее ко мне, чтобы я познакомил ее с ним и чтобы он мог говорить ее устами.
      Тогда Иуда перестал спорить и женил сына.
      Заглядывать в альковы - ниже достоинства этого рассказчика. Итак, не вдаваясь в подробности - второй сын Иуды, юноша в своем роде, то есть в каком-то сомнительном роде, красивый и миловидный, человек волевой, волевой в смысле органичной строптивости, равнозначной приговору самому себе и отрицанию жизни в нем самом. Не собственной его жизни, ибо себя он очень любил и наряжался и подкрашивался самым щегольским образом; но всякому продолжению жизни после него и благодаря ему он внутренне говорил "нет". Известно, что он был недоволен ролью супруга-заменщика, восстанавливающего семя не себе, а своему брату. Это верно: на словах и даже в мыслях он мог изображать дело именно так. Но в действительности, которую слова и мысли только перефразируют, все это потомство Иуды всегда знало, что оно представляет собой тупик и что по каким бы дорогам ни пошла жизнь, она должна будет, она захочет, она сумеет, она посмеет пойти дальше, во всяком случае, не благодаря им. Не благодаря нам! - говорили они в один голос и были по-своему правы. Жизнь и созреванье могли идти своими дорогами; братья на это плевали. Особенно плевал на это Онан, и смазливая его миловидность выражала лишь себялюбие того, на котором все кончится.
      Вынужденный вступить в брак, он решил посмеяться над лоном. Но он не учел честолюбья, астартически вооруженного честолюбья Фамари, которое противостояло его строптивости, как одна грозовая туча другой, и породило с нею разряжающую молнию смерти. Он умер в ее объятьях от внезапного удара, в один миг. Мозг его сковало, и он скончался.
      Фамарь поднялась и сразу потребовала, чтобы теперь ей дали в мужья младшего сына Иуды, Шелу, которому было только шестнадцать лет. Если кто-либо назовет ее самой поразительной фигурой всей этой истории, мы не осмелимся ему возразить.
      На этот раз она не добилась своего. Заколебался уже и сам Иаков - хотя лишь в ожидании выразительного протеста Иуды, протеста, который не заставил себя долго ждать. Иуду называли львом, но за последнего своего мальчика, чего бы тот ни стоил, он вступился, как львица, и не дал согласия.
      - Ни за что! - сказал он. - Чтобы он тоже погиб у меня, - да? кровавой смертью, как первый, или бескровной, как второй? Нет, не приведи бог, ни в коем случае! Я повиновался твоему приказу, Израиль, и поспешил подняться к тебе с равнины, от свойственников, среди которых дочь Шуи родила мне этого сына и где она теперь лежит больная. Ибо она больна и должна умереть, и если Шела тоже умрет у меня, я буду гол. Тут нет никакого неповиновения, ибо ты, конечно, не отдашь мне такого приказа, ты просто высказываешь соображение, в котором сам сомневаешься. Но у меня нет сомнений, и я скажу сразу, скажу от своего и от твоего имени: "Нет и нет". Что думает эта женщина, неужели я отдам ей и своего барашка, чтобы она поглотила его? Это Иштар, убивающая своих возлюбленных! Это ненасытная пожирательница юнцов! К тому же он еще дитя малолетнее, и не место этому ягненку в загоне ее объятий.
      И действительно, Шелу никак нельзя было представить себе женатым - по крайней мере теперь. Безусый, высокоголосый, самодовольно-никчемный, он походил больше на ангела, чем на дитя человеческое.
      - А сапог и все прочее, - помедлив, напомнил Иаков, - если этот мальчик откажется воздвигнуть дом брату своему?
      - На это у меня найдется ответ, господин мой, - сказал Иуда. - Если эта хищница не наденет сейчас одежду скорби, не угомонится и не захочет, как то подобает вдове, потерявшей двух мужей, скромно скорбеть в доме отца своего, я сам - не будь я твоим четвертым сыном - сниму с нее при всем народе сапог и, сделав все остальное, открыто назову ее вампиром, чтобы ее побили камнями или сожгли.
      - Ты слишком далеко заходишь в своем недовольстве, - сказал уязвленный Иаков.
      - Слишком далеко? А как далеко зашел бы ты, если бы у тебя захотели отнять твоего Вениамина, отправив его, например, в опаснейший путь? А ведь он не последний твой сын, а только младший. Ты охраняешь его с посохом в руках, ты не спускаешь с него глаз, чтобы он не потерялся, ему и отлучиться почти нельзя. Ну, так Шела - это мой Вениамин, и я противлюсь, все во мне противится его выдаче!
      - Давай, - сказал Иаков, на которого этот довод сильно подействовал, решим дело полюбовно, чтобы выиграть время, не оскорбляя твоей снохи. Не будем отказывать ей, а дадим ее желанию остыть. Ступай и скажи ей: мой сын Шела слишком еще мал и даже отстал от своих лет. Поживи вдовою в доме отца своего, покуда мальчик не вырастет, и тогда я отдам его тебе, чтобы он восстановил семя своему брату. Так мы утихомирим ее желание на несколько лет, ибо напомнить о нем она сможет лишь по их истеченьи. А вдруг она привыкнет к вдовству и вообще не станет напоминать? Ну, а если все-таки напомнит, мы уговорим ее подождать, более или менее справедливо заявив ей, что сын твой все еще недостаточно вырос.
      - Пусть будет так, - сказал Иуда. - Мне совершенно безразлично, что мы ей скажем, только бы уберечь нежную надменность от жарких объятий Молоха.
      СТРИЖКА ОВЕЦ
      Как сказал Иаков, так и поступили. Фамарь выслушала ответ своего свекра, нахмурив брови и пристально глядя ему в глаза. Но она покорилась. Скорбящей вдовою, не подавая вестей о себе, прожила она в доме отца год, и еще год и даже еще один. После двух лет у нее было полное право повторить свое требование; но она нарочно ждала и третий год, чтобы ей не ответили, что Шела все еще мал. Терпение этой женщины было столь же недюжинным, как ее решимость. Но решимость и терпение - это, по-видимому, одно и то же.
      Когда же Шела достиг девятнадцатилетнего возраста и, следовательно, расцвета доступной ему мужественности, она пришла к Иуде и сказала:
      - Срок исполнился, пришло время дать меня в жены твоему сыну, а его мне в мужья, чтобы он восстановил своему брату имя и семя. Вспомни свое обязательство!
      Но еще до того как истек первый год ожиданья, овдовел сам Иуда: дочь Шуи умерла, умерла с горя, убитая служением мужа Астарте, гибелью сыновей и тем, что ее же в этом и обвиняли. У Иуды остался один Шела, и он менее, чем когда-либо, был расположен отправить его в опаснейший путь. Поэтому он сказал:
      - Обязательство? Я, дорогая моя, не давал тебе никаких обязательств. Значит ли это, что я отпираюсь от собственных слов? Нет, нисколько. Но я никак не думал, что ты будешь настаивать на этом спустя столько времени, ибо мои слова были просто успокоительной отговоркой. Если тебе нужна еще одна успокоительная отговорка - изволь, но лучше обойтись без нее, тебе пора бы уже успокоиться самой. Шела, правда, повзрослел, но немного, и теперь ты дальше от него по возрасту, чем была тогда, когда я успокоил тебя отговоркой. Ты годишься ему чуть ли не в матери.
      - Вот как? - спросила она. - Ты, я вижу, указываешь мне мое место.
      - Твое место, - сказал он, - по-моему, в доме твоего отца, где тебе пристало и впредь жить вдовой, скорбящей о двух мужьях.
      Она поклонилась и ушла. Но тут-то все и начинается.
      Не так-то легко было выключить эту женщину, заставить ее свернуть с дороги - чем дольше мы глядим на нее, тем больше дивимся ей. Своим положеньем во времени она распоряжалась свободно. Сначала она спустилась ко внукам, которых проклинала, потому что они стояли поперек дороги тем, которых ей хотелось произвести на свет, - теперь она решила снова поменять поколение и подняться опять - в обход того единственного, кто еще остался от внучатного поколения и кого не хотели отдать ей, чтобы он либо вывел ее на столбовую дорогу, либо погиб. Ибо она не могла допустить, чтобы искра ее погасла и чтобы ее, Фамарь, отстранили от наследия бога.
      Для Иуды, сына Иакова, события развертывались вот как. Вскоре после того дня, когда лев снова превратился в львицу и защитил своего детеныша, год вступил в пору стрижки овец и праздника урожая шерсти, праздника, на который, для жертвенного бражничества, собирались то в одном, то в другом месте пастухи и овцеводы целого округа; на этот раз таким местом был избран горный поселок Тимнах, и туда, чтобы постричь овец и повеселиться, спускались сверху и поднимались снизу пастухи и хозяева стад. Иуда поднялся туда вместе со своим другом и старшим овчаром Хирой из Одоллама, тем самым, через которого он познакомился с дочерью Шуи; они тоже хотели постричь овец и повеселиться, по крайней мере Хира; ибо Иуде было не до веселья, как и всегда. Он жил в аду, в наказанье за преступление, в котором когда-то участвовал, и то, как погибли его сыновья, вполне отвечало духу этого ада. Он был удручен своим преемничеством и предпочел бы, чтобы в пору праздника и веселья год вообще не вступал; ибо если ты раб ада, то всякая праздничность приобретает лишь адский смысл и ведет лишь к оскверненью преемничества. Но что поделаешь? Только тот, кто болен телом, не в долгу перед жизнью. А если ты болен душой - это не считается, никто этого не понимает, и ты должен участвовать в жизни и проводить время с другими. Поэтому Иуда пробыл в Тимнахе три дня, приносил жертвы и пировал.
      Домой он спускался один; он больше всего любил ходить один. Мы знаем, что он шел пешком, ибо при нем была довольно-таки дорогая трость с набалдашником, а трость нужна не для верховой езды, а для ходьбы. Опираясь на трость, он шагал вниз по тропинкам холмов, мимо виноградников и селений, в красноватом сиянье угасавшего дня. Дорога была ему отлично знакома; держа путь к свойственникам в Одоллам, он проходил мимо Энама, или селенья Энаим у подножья гор, где и дома, и глинобитная стена, и ворота были залиты праздничным светом закатного неба. У ворот притаилась какая-то женщина; подойдя ближе, он увидел, что она закутана в кетонет пассим, покрывало обольстительниц.
      Первая его мысль была: я один. Вторая: пройду мимо. Третья: ну ее в преисподнюю! Надо же было этой кедеше, этой жрице радости попасться на моем мирном пути! Это на меня похоже. Но мне наплевать, ибо я не только тот, на кого это похоже, но и тот, кто на это зол, кто способен изменить самому себе и пройти мимо. Старая песня! Неужели ее нужно петь вечно? Так, со стоном, поют прикованные к веслам рабы-каторжане. Там, наверху, я спел ее, стеная, с девкой-танцовщицей и мог бы уж на некоторое время насытиться. Как будто ад бывает когда-нибудь сыт! Позорное, нелепое любопытство к полнейшей чепухе! Что она скажет и как поведет себя? Пусть это узнает тот, кто придет сюда после меня. Я пройду мимо.
      И он остановился.
      - Владычица в помощь! - сказал он.
      - Пусть она придаст тебе силы, - прошептала она.
      Тут его уже схватил ангел желаний, и, услыхав ее шепот, он задрожал от любопытства к этой женщине.
      - Шептунья с большой дороги, - сказал он дрожащими губами, - кого ты ждешь?
      - Я жду, - отвечала она, - веселого сладострастника, который разделит со мною тайны богини.
      - Тогда я более или менее подойду, - сказал он, - ибо я сладострастник, хотя и невеселый. У меня нет страсти к сладострастию, зато у сладострастия есть страсть ко мне. Я думаю, что при твоем ремесле вожделенье тоже не очень-то вожделенно и ты просто довольна, если оно есть у других.
      - Мы жертвовательницы, - отвечала она. - Но кого надо, мы умеем принять как надо. Ты хочешь меня?
      Он прикоснулся к ней.
      - А что ты мне дашь? - задержала она его.
      Он засмеялся.
      - В знак того, что я сладострастник, не лишенный веселости, - сказал он, - я подарю тебе на память козла из стада.
      - Но у тебя его нет с собой.
      - Я тебе пришлю его.
      - Так все говорят сначала. А потом перед тобой другой человек, который не помнит своего слова. Мне нужен залог.
      - Какой же?
      - Перстень, что у тебя на пальце, перевязь, что у тебя на шее, и трость, что у тебя в руке!
      - Ты недурно заботишься о владычице, - сказал он. - Бери!
      И он пропел с ней песню у дороги на вечерней заре, и она скрылась за стеной. А он пошел домой и на следующее утро сказал Хире, своему пастуху:
      - Вот, значит, какое дело. У энаимских ворот, у селенья Энам, попалась мне одна потаскушка из храмовых, и было в глазах у нее под кетонетом что-то такое - ну, да что говорить, ведь мы же мужчины! Будь добр, доставь ей козла, которого я ей обещал, и получи у нее мои вещи, что мне пришлось ей оставить, - перстень, палку и перевязь. И козла выбери хорошего, стоящего, чтобы эта девка не называла меня скрягой. Возможно, она опять сидит у ворот, а нет - так расспроси тамошних жителей.
      Хира выбрал козла, чертовского безобразия и великолепия, с кольчатыми рогами, раздвоенным носом и длинной бородой, и отвел его в Энаим, к воротам, где никого не было.
      - Блудница, - спросил он в поселке, - что сидела за стеной у дороги, где она? Вы же должны знать вашу блудницу!
      Но ему ответили:
      - Здесь не было и нет никакой блудницы. Такого добра у нас вообще нет. У нас городок приличный. Ищи в каком-нибудь другом месте козу для твоего козла, не то полетят камни!
      Хира передал это Иуде, который только пожал плечами.
      - Если ее нельзя найти, - сказал он, - это ее вина. Никто не вправе сказать, что мы не пытались вернуть ей мой долг. Правда, вещи мои пропали. На палке был набалдашник из хрусталя. Отведи козла назад в стадо!
      И он забыл об этом. А спустя три месяца обнаружилось, что Фамарь беременна.
      Такого скандала давно не было в этих местах. Она жила вдовой в родительском доме и носила одежду скорби, а теперь вдруг выяснилось, ибо этого уже нельзя было скрыть, что она вела себя бесстыдно и заслуживает смерти! Мужчины глухо негодовали, женщины визгливо поносили и проклинали ее. Ибо Фамарь всегда смотрела на них на всех свысока и держалась так, словно она чем-то лучше. До Иуды сразу дошел этот ропот; "Ты знаешь, ты знаешь? Твоя сноха Фамарь вела себя так, что этого ей уже и не скрыть. Она брюхата от блуда!"
      Иуда побледнел. Оленьи его глаза выпучились, ноздри затрепетали. Грешники бывают очень нетерпимы к греховности мира: к тому же он был зол в душе на эту женщину, потому что она сожрала двух его сыновей и потому что он не сдержал обещания, которое дал ей относительно третьего.
      - Она предалась пороку, - сказал он. - Пусть будет медным небо над ее головой и железной земля под ее ногами! Надо ее сжечь! Уже давно ее впору было послать на костер, но теперь ясно, что она гнусная преступница в Израиле, осквернившая свою одежду скорби. Надо вывести ее за дверь отчего дома и сжечь дотла. А кровь ее падет на нее!
      И, широко шагая, он пошел впереди размахивавших руками доносчиков, к которым по дороге, тоже размахивая руками, присоединялись жители ближайших деревень, так что к вдовьему дому Иуда привел за собой жадную толпу, оглашавшую воздух бранью и свистом. Слышно было, как внутри дома стонут и завывают родители Фамари, но самой ее не было слышно.
      Войти в дом и привести развратницу отрядили троих мужчин. Напрягши плечи и руки, опустив подбородок на грудь и сжав кулаки, они пошли за Фамарью, чтобы сначала выставить ее на позор, а потом сжечь. Но вскоре они вернулись без Фамари, хотя и не с пустыми руками. Один нее кольцо, он нес его двумя пальцами, оттопырив другие. Второй держал прямо перед собой трость, схватив ее как раз посредине. У третьего болталась на руке алая перевязь. Они подали эти вещи Иегуде, который стоял впереди, и сказали:
      - Вот что велела нам передать тебе Фамарь, твоя сноха: "Я понесла свой залог от того, кто оставил в залог эти предметы. Ты узнаешь их? Так знай же: я не та женщина, которая позволит отстранить себя и своего сына от наследия бога!"
      Лев Иуда глядел на эти вещи, а люди, столпившись вокруг него, заглядывали ему в лицо, и если до сих пор он был бледен от злости, то сейчас он медленно побагровел до самых корней волос, и даже глаза его налились кровью. И он не сказал ни слова. Тут какая-то женщина рассмеялась, а за нею еще одна, а потом какой-то мужчина, а потом много мужчин и женщин, и наконец, неудержимо и оглушительно, вся толпа; корчась от хохота, люди задирали к небу разинутые рты и кричали: "Это ты. Иуда! Иуда снохач! Ха-ха-ха, хи-хи-хи, хо-хо-хо!"
      А что же четвертый сын Лии? Он тихо сказал, стоя среди толпы: "Она правее меня". И, склонив голову, удалился.
      Когда же пришел час Фамари, спустя полгода, она родила двух близнецов, которые выросли в мощных мужчин. Она отняла у Израиля двух сыновей, спустившись во времени, но, поднявшись, дала взамен двух несравненно лучших. Особенно мощен был вышедший первым Фарес, который оставил в мире и в истории такое потомство, что только держись. Еще в седьмом колене он родил Вооза, мужа миловидной, олицетворение мощи. Вооз и его жена очень возвысились в Ефрафе и прославились в Вифлееме, ибо их внуком был вифлеемец Иессей, отец семерых сыновей и одного младшего, смуглого, с красивыми глазами. Тот искусно играл на гуслях и умело владел пращой и поверг в прах исполина, - будучи уже тайно помазан на царство.
      Все это - дела далекого будущего, относящиеся к той большой истории, для которой история Иосифа - всего только вставка. Но вставкой в историю Иосифа была и остается история женщины, никому не позволившей выставить себя прочь и вышедшей на столбовую дорогу с ошеломляющей решительностью. Вот она, высокая и суровая, стоит на склоне родимого своего холма и, держа одну руку на бедре, а другой защищая глаза, глядит на распаханные поля, над которыми, преломившись в нависших тучах, широким потоком разливаются сверкающие лучи.

      РАЗДЕЛ ШЕСТОЙ. СВЯЩЕННАЯ ИГРА


      О ДЕЛАХ ВОДНЫХ
      У всех детей Египта, даже у самых мудрых и сведущих, были о природе их бога-кормильца, то есть о той ипостаси божества, которую племя Аврама именовало "Эль Шаддаи", богом пищи, а в стране черной земли называли "Хапи", что значит "льющийся через край", "набухающий", - у этих детей были о свойствах потока, создавшего их диковинную, похожую на оазис между пустынями страну, о свойствах реки, поддерживавшей их жизнь и их веселую, несмотря на поклонение смерти, цивилизацию, короче говоря, о реке Ниле самые детские представления. Они верили и веками учили своих потомков, что Нил, бог знает где и как, вытекает из преисподней, чтобы направиться к "большому зеленому", то есть к безмерно-огромному океану, каким они считали Средиземное море, и что убыль воды после оплодотворяющего разлива тоже равнозначна возврату в подземное царство... Короче говоря, тут у них царило суевернейшее невежество, и лишь благодаря тому, что во всем окружающем мире с просвещением дело обстояло тогда не лучше, а местами и хуже, они вообще выживали при такой темноте. Правда, несмотря на нее, они воздвигли пышную и могущественную державу, повсюду вызывавшую восхищенье и продержавшуюся много тысячелетий, создали немало прекрасных вещей и, в частности, весьма ловко управлялись с предметом своей непросвещенности потоком-кормильцем. И все-таки нам, знающим все гораздо лучше и даже досконально, приходится пожалеть, что никого из нас не было тогда на месте, чтобы озарить светом мрак их умов и дать им просвещенную справку о том, как в действительности обстоит дело с водой Египта. Сколько шуму наделало бы в жреческих школах и в ученых кругах страны сообщение, что Хапи вовсе не берет своего начала в преисподней, отвергаемой нами, кстати сказать, как предрассудок, а вытекает из больших озер тропической Африки и что для того, чтобы стать богом пищи, Нил должен сначала напитаться, вобрав в себя все воды, стекающие на запад с эфиопских Альп. Сбегая там в период дождей с гор, насыщенные каменным крошевом ручьи сливаются в два потока, представляющие собой, так сказать, предысторию будущей реки: в Голубой Нил и Атбару, которые лишь позже, пространственно позже, у Хартума и Бербера, сходятся в общем русле и превращаются в просто Нил, животворный поток. Ибо в середине лета единое это русло постепенно наполняется такой массой воды и взвешенного в ней ила, что река широко затопляет берега, отчего ее и назвали "избыточная"; и лишь через несколько месяцев, так же постепенно, она снова входит в свои пределы. А оставшийся от разлива слой ила образует, как то было известно и в жреческих школах, плодородную почву страны Кеме.
      С удивлением и, возможно, досадой на глашатаев истины услыхали бы они, что Нил течет не снизу, а сверху, - с такой же, в сущности, высоты, с какой падает на землю дождь, который играет жизнетворную свою роль в других, менее замечательных странах. Там, на горемычной чужбине, Нил помещен на небе, говорили, имея в виду дождь, дети Египта. И надо признать, что в цветистой этой фразе выражена поразительная, почти просвещенная мысль: мысль о взаимосвязанности всех водных запасов земли. Разлив Нила зависит от щедрости дождей в высокогорной части Абиссинии, а дожди эти изливаются из туч, образующихся над Средиземным морем и уносимых в Абиссинию ветром. Если процветание. Египта обусловлено счастливым уровнем Нила, то процветание Канаана, страны Кенаны, Верхнего Ретену, как называлась эта земля тогда, или Палестины, как обозначает родину Иосифа и его отцов наша образованность, обусловлено дождями, которые выпадают там, как правило, дважды в году: поздней осенью - ранние, ранней весной поздние. Ибо страна эта бедна родниками, а от текущих в глубоких ущельях рек толку мало. Все зависит поэтому от дождей, особенно от поздних, воду которых собирали уже в древнейшие времена. Если их нет, если вместо западных, влажных ветров преобладают восточные и южные суховеи, урожай гибнет, наступает засуха, голод - и притом не только здесь. Ибо если нет дождя в Канаане, то сухо и в горах Эфиопии, ручьи не бегут с них, и оба предтечи Кормильца слишком истощены, чтобы сам он мог стать, как говорили дети Египта, "большим" и наполнить каналы, отводящие воду на более высокие пашни; недород и нужда постигают и страну, где Нил находится не на небе, а на земле - а это и есть взаимосвязь всех водных дел в мире.
      Зная это хотя бы в самых общих чертах, не приходится удивляться, а остается лишь ужасаться тому, что голод наступает одновременно "по всей земле", "во всех странах", не только в стране ила, но и в Сирии, в стране филистимлян, в Канаане, даже в странах Красного моря, возможно также в Месопотамии и Вавилонии, и что голод "во всех странах велик". Да, если дело примет совсем дурной оборот, то за одним годом неурожая, голода и нужды может со злым упорством последовать другой такой же, и полоса злополучья может растянуться на много лет - при сказочном характере бедствия даже на семь лет, хотя и пять - это уже достаточно скверно.
      ИОСИФУ НРАВИТСЯ ЖИТЬ
      В течение пяти лет с ветрами, водою и урожаем дела обстояли так превосходно, что из благодарности пятерку произвели в семерку, - она этого вполне заслуживала. Но вот обстоятельства переменились, как это, благодаря своей материнской заботе о царстве черноты, нечетко предугадал во сне фараон и как отважился четко разгадать Иосиф: Нил не сработал, поскольку в Канаане не сработали зимние дожди, особенно поздние; не сработал один раз - тут впору было горевать; не сработал два раза - тут впору было стонать; не сработал в третий раз - тут впору было ломать в отчаянье руки; и теперь ему уже ничего не стоило не сработать еще столько раз, чтобы это назвали семью годами мякины и засухи.
      При таком необычайном неведенье природы мы, люди, ведем себя всегда одинаково: сначала, настроенные на обыденный лад, мы заблуждаемся насчет такого явления, не понимаем, к чему оно ведет. Мы прекраснодушно считаем его мелочью и пустяком, и нам странно вспоминать свою слепоту и недогадливость после, когда мы постепенно убедимся, что дело идет о неслыханном злополучье, о первостатейном бедствии, до которого мы никак не чаяли сами дожить. Так было и с детьми Египта. Прошло много времени, прежде чем они поняли, что дожили до поры, именуемой "семью годами мякины", которую, хотя она когда-то уже наступала и даже играла довольно-таки жуткую роль в их письменных сказках, они никак не рассчитывали увидеть воочию. И все же непонимание происходящего было в этом случае менее простительно, чем наша обычная близорукость. Ведь фараон видел сон, а Иосиф истолковал его. Разве тот факт, что предсказанные семь тучных лет действительно наступили, не был уже почти доказательством того, что наступят и тощие? Но за тучные годы дети Египта и думать забыли о тощих, как забывают люди о счете дьявола. А теперь этот счет был предъявлен - в чем они не могли не признаться себе, когда и два и три раза подряд их Кормилец оказался плачевно мал; а общественным следствием этого запоздалого понимания был значительный рост авторитета Иосифа.
      Если уже наступленье годов изобилия было ему очень на пользу, то как же возросла его слава, когда выяснилось, что и тощие не преминули явиться и что, следовательно, меры, которые он против них принял, внушены высшей мудростью! Во времена мякины и голода министру сельского хозяйства приходится туго, ибо темный народ, никогда не бывающий разумным и справедливым, всегда норовит дать волю эмоциям и объявить виновным в стихийном бедствии ответственного за царство черноты. Совсем, однако, другое дело, если тот предсказал это бедствие; и уж совсем другое дело тут ему и почет и слава, - если он вовремя пустил в ход волшебные защитные средства, лишающие это несчастье, пусть даже чреватое немалыми передрягами, характера катастрофы.
      В пришлых сынах чужбины наклонности и душевные качества принявшего их народа порою выражены, пожалуй, даже ярче и нагляднее, чем в самих коренных жителях. За двадцать лет акклиматизации в стране его обособленья и отрешенья типично египетская идея бдительной самозащиты вошла в плоть и кровь Иосифа, но, исходя из этой идеи, он действовал не безотчетно: он держался на достаточной дистанции от нее, чтобы не просто следовать ей, а, с улыбкой видя ее популярность, действовать в расчете на популярность: такое сочетание искренности и юмора обаятельнее, чем голая искренность искренность без дистанции, без улыбки.
      Для его посева, если назвать так его налоговое обложение изобилия, пришло время жатвы, то есть время раздачи хлеба, такого тучного, такого доходного для казны дела, какого не случалось делать ни одному сыну Ра за все время существования этого бога. Ибо, как сказано в книге и как поется в песне: "И была дороговизна во всех землях, а во всей земле Египетской был хлеб". Это, разумеется, не значит, что в земле Египетской не было дороговизны; каковы были при столь огромном спросе цены на зерно, это может представить себе всякий, кто хоть мало-мальски смыслит в законах народного хозяйства. Пусть он побледнеет, представив себе эти цены, но одновременно пусть учтет, что эта дороговизна управлялась так же, как прежде изобилие, то есть тем же приятным и хитрым человеком, который управлял изобилием; что дороговизна была у него в руках и он мог делать с ней что угодно. Он преданно обращал ее на благо фараону, но заодно и тем, кому справиться с нею было всего труднее, - маленьким людям. Для них он превратил ее в даровую дороговизну.
      Это произошло благодаря сложной, невиданной дотоле системе спекуляции и благотворительности, государственного ростовщичества и казенного обеспечения, системе, которая, смешав в себе суровость с человеколюбием, казалась всякому, даже тем, кого она обирала, сказочной и божественной; ведь божественное всегда видится в двойном свете - поди скажи, жестоко оно или добродушно.
      Трудно представить себе всю чрезвычайность создавшегося положения. Состояние сельского хозяйства сон о семи опаленных колосьях определил с такой аллегорической меткостью, что это была уже не аллегория, а сухая действительность. Опалены были колосья сновиденья восточным ветром, а именно хамсином, горячим зюйд-остом, - а он дул теперь в течение всей летней и уборочной поры, так называемой шему, с февраля по июнь, почти непрерывно, часто переходя в жаркий ураган и наполняя воздух пылью, которая, словно зола, покрывала зелень, и поэтому все, что ухитрялось, несмотря на бессилие некормленого Кормильца, вырасти, обугливалось от огненного дыханья пустыни. Семь колосьев? Да, так можно было сказать; их было не больше. Другими словами - ни колосьев, ни урожая не было. А что было, было в несчетном, но, собственно говоря, отлично сочтенном и учтенном количестве, - так это зерно, семена и хлеб всякого рода: было в царских складах и ссыпных ямах верховья и низовья, во всех городах и пригородах земли Египетской, и _только_ в земле Египетской; ибо в других местах заранее не позаботились и не построили ковчега на случай потопа. Да, во всей земле Египетской, и только здесь, был хлеб: в руках государства, в руках Иосифа, начальника всего, что дает небо; и он сам стал как дающее небо и как кормящий Нил: он отворял свои амбары - не настежь, а осторожно, то и дело снова их запирая, - и давал хлеб и семена всем, кто нуждался в них, а нуждались в них все: и египтяне, и чужеземцы, что приезжали за хлебом в страну фараона, которая с большим, чем когда-либо, правом носила звание житницы мира. Он давал - это значит: он продавал имущим, продавал по ценам, которые определяли не они, а он, и так как цены его соответствовали неслыханной конъюнктуре, то, золотя и серебря фараона, он мог одновременно давать и в другом смысле: то есть малым и сирым, у которых все ребра наперечет; этим, однако, бедным крестьянам и горожанам со сточных улиц, он давал лишь самое необходимое, то, о чем они вопили, только на посев и прокорм, чтобы им жить, а не умереть.
      Это было божественно и в то же время в ладу с похвальным человеческим образцом. Всегда существовали добрые чиновники, которые со справедливым умилением говорили о себе в своих эпитафиях, что в голодные времена они кормили царских подданных и помогали вдовам, не отдавая при этом предпочтенья ни сильным, ни слабым, а потом, когда Нил вырастал снова, "не взимали задолженности землепашца", то есть не требовали возврата ссуд и выплаты отсроченного оброка. Иосифовское ведение дел напоминало народу эти надписи. Но в таком масштабе, при таких полномочиях и так божественно пользуясь этими полномочиями, не преуспевал еще ни один чиновник со времен Сета. Операции с зерном, проводимые десятью тысячами писцов и младших писцов, охватывали весь Верхний и Нижний Египет, но все нити сходились в Менфе, в служебном дворце Исключительного Друга и Тенистой Сени, за которым всегда было последнее слово, если дело касалось продажи, займа или пожертвованья. К нему приходили богачи, у кого было много земли, и слезно просили у него семенного зерна; он продавал им его за серебро и за золото, но с непременным условием, что они поднимут на современный уровень свою оросительную систему, покончив наконец с ее патриархальной отсталостью: в этом сказывалась его преданность фараону, самому высокому, в чью казну текло золото и серебро богачей. Доходил до него и стон бедняков о хлебе; этим он раздавал зерно из своих запасов совершенно бесплатно, чтобы они ели, а не сидели голодные: в этом сказывалась его симпатия, коренное свойство его души, о природе которого мы уже все как нельзя лучше сказали выше, так что сейчас незачем к этому возвращаться. Напомним только, что оно было связано с остроумием. И вправду, было что-то остроумное в его системе наживы и обеспеченья, так что, несмотря на большую занятость, он был в ту пору всегда очень весел и часто говорил дома своей супруге Аснат, дочери солнца: "Девушка, мне нравится жить".
      Продавая, как мы знаем, хлеб по дорогим ценам и за границу, он просматривал среди прочих и ведомости поставок "князьям горемычного Ретену". Ибо правители многих канаанских городов, в том числе Мегиддо и Шахурена, посылали к нему за хлебом, и посланец Аскалуны тоже молил его о хлебе для своего города, и тому тоже продали хлеб, хотя и не дешево. Но и тут коммерческая прижимистость уравновешивалась радушием, и он разрешал голодающим горемыкам, сирийским и ливанским пастушьим племенам, "никудышным варварам", как выражались его писцы, переселяться со стадами в Египет, проходя через тщательно охраняемые рубежи, и обретать жизнь восточнее Нила, неподалеку от каменистой Аравии, на влажных лугах Зоана, у Танитского рукава, если они обещали не переступать за пределы выделенной им области.
      Поэтому Иосифу случалось читать такие донесения с границы: "Мы пропустили через Мернептахскую крепость к прудам Мернептаха бедуинов из Едома, чтобы они кормились и кормили свой скот на пажитях фараона, прекрасного Солнца стран".
      Он читал их внимательно. Все сообщения с границы он читал самым внимательным образом, и писались они, согласно его требованиям, очень подробно: все лица, пропущенные через восточные заставы в драгоценную землю Египетскую, которая стала теперь, естественно, еще драгоценнее, - то есть все, кто приходил из чужих краев за хлебом в фараонову житницу, подлежали, по приказу Иосифа, строжайшему учету, и пограничным офицерам вроде Гор-ваза из крепости Зел, того писца великих ворот, который когда-то впустил в Египет вместе с измаильтянами самого Иосифа, ведено было составлять эти ведомости очень старательно, регистрируя не только место рождения, род занятий и имя новоприбывшего, но также имя его отца и даже отца отца, и ежедневно, аккуратно и срочно посылать эти списки в Менфе, в присутственный дом Тенистой Сени Царя.
      Там их начисто, красными и черными чернилами, переписывали на дважды хороший папирус и в таком виде передавали Кормильцу. А тот, хотя у него было достаточно прочих дел, ежедневно прочитывал их сверху донизу - так же тщательно, как их составляли.
      ОНИ ПРИДУТ
      Это было на втором году тощих коров, в середине эпифи, что соответствует нашему маю, в отчаянно жаркий день - непомерно жаркий даже для летней трети года, а ведь в эту пору в земле Египетской всегда бывает жара: солнце жгло, как огонь, в тени мы насчитали бы сорок градусов, дул пыльный ветер, и на улицах Менфе песок пустыни запорашивал воспаленные глаза горожан. Мухам и тем было невмоготу, и вялы, как мухи, были люди. За полчаса северо-западного бриза богачи отдали бы много золота и помирились бы, так уж и быть, с тем, что и бедняки от этого выиграли бы.
      Но, возвращаясь в полдень из присутственного дворца домой, тоже, правда, с мокрым и запыленным лицом, Иосиф, Верховные Уста Царя, был очень возбужден и подвижен - если эти слова могут определить его состояние. Сворачивая иногда, согласно привычке, которой наместник не изменил и сегодня, с парадного проспекта, его паланкин, сопровождаемый повозками нескольких приглашенных им на обед сановников министерства, пронес его по грязным от сточных вод улицам бедняков, приветствовавших его очень сердечно, восторженно и непринужденно. "Джепнутеэфонех!" - кричали эти тощие, все ребра наперечет, людишки, посылая ему воздушные поцелуи. "Хапи! Хапи! Десять тысяч лет жизни тебе. Кормилец, после твоей кончины!" И они, которым предстояло отправиться в пустыню завернутыми в одну циновку, встречали и провожали его пожеланием: "Четыре прекрасных кувшина твоим внутренностям, а твоей мумии алавастровый гроб!" То была их симпатия в ответ на его симпатию.
      Но вот его пронесли через расписные ворота пожалованного ему особняка в палисадник, где масличные, перечные и фиговые деревья, темная зелень кипарисов и опахала пальм, а также пестрые, похожие на стебли папируса столбы примыкавшей к дому террасы отражались в четырехугольнике оправленного камнем лотосового пруда. Широкий песчаный въезд огибал этот пруд, и когда носильщики остановились, скороходы подставили Иосифу колени и затылки, чтобы он по этим ступенькам спустился на землю. Маи-Сахме, его управляющий, спокойно ждал его на террасе, вверху боковой лестницы, в обществе двух левреток из страны Пунт, Хепи и Хецес, животных очень благородных, украшенных золотыми ошейниками и дрожавших от нервного напряженья. Друг фараона взбежал по отлогой лестнице проворней обычного, проворнее, собственно, чем то подобало египетскому вельможе на виду у людей. Он даже не оглянулся на свою свиту.
      - Май, - сказал он торопливо, сдавленным голосом, гладя головы собак, которые в знак приветствия положили лапы ему на грудь, - мне нужно немедленно поговорить с тобою наедине. Пройдем поскорее ко мне, а эти пусть подождут. Обед не к спеху, да и не смогу я сейчас есть, меня ждут дела поважнее, они касаются вот этого свитка, или, вернее, этот свиток касается их, я тебе все объясню, как только мы пройдем ко мне и будем одни...
      - Прежде всего спокойствие, - отвечал Маи-Сахме. - Что с тобой, Адон? Ты же весь дергаешься! А что ты не можешь есть, этого мне бы лучше вовсе не слышать, - ты, благодаря которому ест столько людей. Не хочешь ли ты сначала омыться от пота живой водой? Нельзя, чтобы пот застаивался в порах и полостях тела. Он разъедает и раздражает кожу, особенно если он смешан с песчаной пылью.
      - Это тоже позднее. Май. Мытье и еда сейчас сравнительно несущественны, ибо да будет тебе известно то, что известно мне, известно благодаря этому свитку, который мне доставили перед самым моим отъездом из присутствия, а именно - что это наконец пришло, или, вернее - они пришли, что, впрочем, одно и то же, ибо это пришло, потому что пришли они, и спрашивается, что делать и как нам быть и как мне вести себя, ибо я страшно взволнован!
      - Как же так, Адон? Прежде всего спокойствие! Того, о чем говорят, что это наконец пришло, ждут, а чего ждут, того не пугаются. Если ты соблаговолишь сказать мне, кто пришел или что пришло, я докажу тебе, что нет никаких оснований пугаться и что уместно лишь полное спокойствие.
      Обмениваясь этими словами, они быстро, хотя невозмутимый Маи-Сахме и пытался идти медленнее, шагали по галерее, которая вела на фонтанный двор. Но Иосиф с Маи-Сахме, в сопровождении Хепи и Хецес, завернули направо, в комнату с пестрым потолком, малахитовой притолокой и веселыми фризами вдоль стен вверху и внизу, служившую хозяину библиотекой и отделявшую большой приемный зал дома от его спальни. Обставлена была эта комната со всей изысканностью земли Египетской: инкрустированный диван, обложенный шкурами и подушками, превосходные резные ларцы для свитков на ножках выкладной работы и в письменах, львиноногие кресла с плетеными сиденьями и спинками из тисненной золотом кожи, столы для цветов и подставки с фаянсовыми вазами и стеклянными, отливающими перламутром сосудами... Сжав локоть своего управляющего, Иосиф пружинисто приподнимался и опускался на цыпочках. Глаза его были влажны.
      - Май, - воскликнул он со сдерживаемым ликованием, со спирающим дух веселым восторгом в голосе, - они придут, они здесь, они в этой стране, они прошли крепость Зел, я это знал, я этого ждал, и все же этому не верю, у меня от волненья сдавило горло, и я сам не знаю, где я...
      - Будь так добр, Адон, не пляши со мной, ведь я же человек сдержанный, а соблаговоли выразиться понятнее. Кто прибыл?
      - Мои братья. Май, мои братья! - воскликнул Иосиф, покачиваясь на носках.
      - Твои братья? Дикари, что разорвали твою одежду, бросили тебя в яму и продали тебя в мир? - спросил начальник темницы, которому его повелитель все это давно поведал.
      - Ну да! Ну да! Те самые, кому я обязан всем своим счастьем и своим величием здесь внизу!
      - Ну, Адон, ты несколько нарочито оборачиваешь дело в их пользу.
      - Бог обернул его, мой дворецкий! Бог повернул его к лучшему всем на пользу, а важен конечный итог, к которому он стремился. Пока нет итога, налицо только поступки, а поступки могут казаться дурными. Но когда итог известен, о поступках нужно судить по нему.
      - Это еще вопрос, господин. Имхотеп Мудрый был бы, возможно, другого мнения. А отцу твоему они выдали кровь животного за твою кровь.
      - Да, это было мерзко. Он, несомненно, упал замертво. Но, видно, это должно было случиться, мой друг, иначе не могло быть, потому что так больше не могло продолжаться. Подумать только, отец мой, человек большой и мягкой души, и я, - какой я был тогда зеленый юнец! Зеленый-презеленый, полный преступного доверия и слепой требовательности. Это просто позор, до чего поздно достигают иные зрелости! Если, конечно, считать, что теперь я ее достиг. Чтобы созреть, нужна, может быть, вся жизнь.
      - Возможно, Адон, что в тебе все еще много мальчишеского. И ты уверен, что это действительно твои братья?
      - Уверен ли? Да в этом не может быть ни малейшего сомнения! Разве я зря отдал такой строгий приказ насчет регистрации и донесений? Это я сделал не зря, ибо если мы и назвали нашего старшего сына Манассией, то только, скажу я тебе, для проформы, и я вовсе не забыл отцовского дома, отнюдь нет, я думал о нем ежедневно и ежечасно все эти несметные годы, ведь я же обещал маленькому Вениамину в лабиринте Растерзанного, что переселю их всех к себе, когда возвышусь и буду ходить в ключах... Уверен ли я, что это они? Вот прочти, это доставлено мчащимся гонцом и опередило их на день или на два. Сыновья Иакова, сына Ицхака, из рощи Мамре, что близ Хеврона: Рувим, Симеон, Левий, Иуда, Дан, Неффалим... для закупки хлеба... И ты говоришь о каких-то сомнениях? Это они, вдесятером. Они прибыли среди других прибывших, с караваном покупателей. Писцы не подозревали, кого они занесли в список. И сами они никак не подозревают, к кому их приведут и кто здесь ведет торговлю на правах Верховных Уст Царя в этой стране. Ах, Май, если бы ты знал, каково у меня на душе! Но я и сам этого не знаю, во мне сейчас тоху и боху, если тебе понятны эти слова. А ведь я знал, что так будет, я этого ожидал, я ждал этого много лет. Я знал это, когда стоял перед фараоном, и когда я гадал ему, я разгадал для себя, куда клонит бог и как он направит эту историю. Ах, Май, в какой истории мы находимся! Это одна из самых лучших историй! И теперь нужно, и теперь мы обязаны разукрасить ее как можно искуснее, как можно потешнее, порадев богу всем своим остроумием. С чего начать нам, чтобы это было под стать такой истории? Вот что волнует меня... Ты думаешь, они меня узнают?
      - Откуда мне это знать, Адон? Думаю, что не узнают. Ведь ты же изрядно созрел с тех пор, как они тебя растерзали. Но главное, они ничего не подозревают, а это поразит их слепотой, они ни о чем не догадаются и не поверят своим глазам. Ведь одно дело - узнать, а другое дело - понять, что ты узнаешь, не правда ли? А это далеко не одно и то же!
      - Верно, верно. И все-таки у меня замирает сердце от страха, что они узнают меня.
      - Разве ты не хочешь, чтобы они тебя узнали?
      - Только не сразу, Май, ни в коем случае не сразу! Пусть пройдет некоторое время, пусть они начнут догадываться, а уж потом я произнесу слова: "Это я". Это требуется, во-первых, для достойного украшения божественной нашей истории, а во-вторых, сначала нужно многое проверить, выяснить, разузнать, прежде всего насчет Вениамина...
      - Вениамин с ними?
      - В том-то и дело, что нет! Я же говорю тебе - их десять, а не одиннадцать. А нас же двенадцать! Явились только красноглазые и сыновья служанок, а сына моей матери, малыша, нет. Ты знаешь, что это значит? При своем спокойствии ты очень туго соображаешь. Отсутствие Вена можно истолковать двояко. Оно может означать, - и пусть бы это истолкование подтвердилось, - что мой отец еще жив - представь себе, жив еще, величавый старик! - и охраняет младшего, то есть не пустил его в путь, боясь, как бы с ним не случилось в дороге беды. В пути умерла у него Рахиль, в пути умер у него я - как же ему не быть предубежденным против всяких путешествий, как не удерживать от них то последнее, что у него осталось от миловидной? Вот что это может означать. Но это может означать также, что его нет в живых, отца моего, и что они гадко ведут себя с беззащитным, что они не по-братски отталкивают его и не хотят с ним дружить, потому что он сын праведной, бедный малыш...
      - Ты все называешь его малышом, Адон, не учитывая, видимо, что и он за это время тоже созрел, твой братец правой руки. А ведь если задуматься, то он сейчас мужчина во цвете лет.
      - Да, возможно, да, верно. Но он все равно остается младшим, друг мой, младшим из двенадцати, как же его не называть малышом? Младший - это всегда особое дело, милое дело, в младшем есть какое-то волшебство, он баловень в мире, что почти неизбежно вызывает у старших злобную зависть.
      - Если взглянуть на твою историю, дорогой мой господин, то можно подумать, что младший, собственно, ты.
      - То-то и оно. Я этого не отрицаю, возможно, что в твоем замечании есть доля истины и что история допускает тут некоторую неточность, отклоненье от правила. Но из-за этого-то меня и мучит совесть, и я добьюсь, чтобы меньший мой брат сполна получил ту меру почета, которая причитается младшему; и если десятеро отвергли его и обращаются с ним гадко, если они, не приведи бог, обошлись с ним так же, как когда-то со мной, - тогда да помилуют их элохимы. Май, они встретят у меня скверный прием, я не дам им узнать себя, и прекрасное "это я" так и не прозвучит; а если они узнают меня, я скажу: "Нет, злодеи, это не я!" - а они найдут во мне только строгого и чуждого судью.
      - Вот так так, Адон! Теперь ты напускаешь на себя уже другой вид и заводишь другую песню. Забыв свою умиротворенность и кротость, ты вспоминаешь о том, как они с тобой поступили, а ведь ты, кажется, умеешь отличать итог от поступков.
      - Я сам не знаю, Май, что я умею и чего не умею. Человек не знает заранее, как он поведет себя в своей истории, это выясняется, когда приходит время, и тогда он узнает себя самого. Мне любопытно, что я за человек и как я буду говорить с ними, ибо у меня нет об этом ни малейшего представления. Вот отчего я и дрожу, - когда мне предстояло держать ответ перед фараоном, я волновался во сто раз меньше. А ведь это мои братья. Но в том-то и дело. У меня в душе, как я тебе говорил, неописуемая неразбериха, в ней смешались и радость, и любопытство, и страх. Как я испугался, когда прочитал в списке их имена, хотя и твердо знал наперед, что так будет, ты этого не представляешь себе, ведь ты же не умеешь пугаться. За кого я испугался - за них или за себя? Этого я не знаю. Но довольно того, что у них-то уж есть причина испугаться до глубины души. Ибо то, что случилось тогда, не пустяк и, хотя с тех пор прошло столько времени, пустяком не стало. Признаю, это было вопиющей незрелостью сказать им, что я приехал к ним следить за порядком, - я все признаю, и прежде всего что не должен был рассказывать им свои сны и что, конечно, наябедничал бы отцу, если бы они вытащили меня из ямы, - отчего они и вынуждены были оставить меня в ней. И все же, и все же то, что они были глухи, когда я взывал к ним из бездны, израненный и связанный, когда я со слезами заклинал их не наносить удара отцу, оставив меня погибать в дыре и показав ему кровь заколотого животного, - это, друг, несмотря ни на что, было жестоко, жестоко не столько по отношению ко мне, об этом я не говорю, сколько по отношению к отцу. И если он умер с горя и в муках спустился в Шеол, - смогу ли я и тогда быть с ними добрым? Я этого не знаю, я не знаю, каков буду в этом случае, но я боюсь за себя, я боюсь, что не смогу быть с ними добрым. Если они свели седину его с печалью во гроб, то это тоже относилось бы к итогу, Май, и даже в первую очередь, и сильно омрачило бы свет, который бросает итог на поступки. Во всяком случае, этот поступок заслуживает очной ставки с итогом, ибо увидев, сколь добр итог, он, может быть, устыдится своей гнусности.
      - Что ты собираешься делать с ними?
      - Разве я это знаю? Я потому и прошу у тебя совета и помощи, что не знаю, как мне вести себя с ними, - у тебя, у своего домоправителя, которого я принял в эту историю, чтобы ты уделил мне немного спокойствия, когда я буду взволнован. Некоторую толику его ты вполне можешь отдать, у тебя явный избыток, ты слишком спокоен, ты только стоишь, поднимаешь брови и собираешь в трубочку губы, ибо ты не способен испугаться, и поэтому тебе ничего не приходит на ум. А это такая история, где на ум должно приходить многое, таков наш долг перед ней. Ибо встреча поступка с итогом - это беспримерный праздник, который надо справить на славу, со всей пышностью священного озорства, чтобы мир больше пяти тысяч лет смеялся до слез!
      - Испуг и волненье, Адон, бесплодней спокойствия. Приготовлю-ка я тебе успокоительное питье. Сначала я насыплю в воду порошка, который ее не замутит. Но потом я подсыплю другого, и смесь заклокочет, и как только ты выпьешь этой шипучки, в сердце твое вернется покой.
      - Я с удовольствием выпью это позже. Май, в надлежащий миг, когда мне это будет всего нужнее. Теперь послушай, что я сделал пока. Я передал с мчащимся гонцом приказ, чтобы их отделили от пришельцев, с которыми они прибыли, и не снабжали зерном в пограничных городах, а направили в Менфе, в Великое Присутствие. Я велел следить за их передвижением по стране, помещать их с их вьючными животными на хороших постоялых дворах, а также тайком заботиться о них на чужбине, которая кажется им такой же чужой и диковинной, какой казалась мне, когда я здесь умер в семнадцать лет. Я-то был гибок тогда, а им ведь, подумать только, уже под пятьдесят, если исключить Вениамина; но его с ними нет, и единственное, что я знаю, - это что его нужно доставить сюда, во-первых, чтобы я увидел его, а во-вторых, если он будет здесь, Май, то явится и отец. Короче говоря, я приказал нашим людям тайно подстилать им руки под ноги, чтобы они не споткнулись о камень, если тебе что-либо говорит это выраженье. А здесь их приведут ко мне в министерство, в палату, где я принимаю посетителей.
      - А не в дом твой?
      - Нет, сначала не в дом, а с соблюдением всех правил в присутствие. Да и приемная палата, говоря между нами, там больше и внушительнее.
      - Что же ты будешь с ними там делать?
      - Вот тогда-то, наверно, мне и придется выпить твоей шипучки, ибо мне будет не по себе при мысли, что им будет не по себе, когда я наконец скажу; "Это я". Но я ни в коем случае не оплошаю, я не испорчу праздника убогим убранством, выпалив сразу же: "Это я". Нет, я повременю и буду с ними холоден.
      - Ты хочешь сказать: враждебен?
      - Я хочу сказать: холоден до враждебности. Боюсь, Май, что у меня не получится холодности, если я не доведу ее до враждебности. Так легче. Нужно придумать какой-нибудь повод, чтобы говорить с ними жестко, а то даже и накричать на них. Я сделаю вид, что их дело кажется мне очень подозрительным и загадочным и что сперва нужно все тщательно расследовать и выяснить и всякое такое...
      - Ты будешь говорить с ними на их языке?
      - Вот первые дельные слова, Май, которыми разрешилось твое спокойствие! - воскликнул Иосиф, шлепнув себя по лбу. - Очень важно, что ты обратил на это мое внимание, ибо мысленно я, дурак, говорю с ними все время по-канаански. С чего бы это мне знать канаанский язык? Это была бы величайшая оплошность! А ведь я болтаю по-канаански с детьми - боюсь, правда, что они переняли мой египетский выговор. Ну да это теперь последняя моя забота. Кажется, я говорю лишнее, то, о чем вполне уместно было бы упомянуть в более спокойной обстановке, но никак не сейчас. Разумеется, я не должен понимать канаанского языка, нужен переводчик, я распоряжусь в министерстве - превосходный, одинаково хорошо владеющий обоими языками, чтобы точно, ничего не смягчая и не огрубляя, передать им все, что я им скажу. Ибо все, что скажут они - например, большой Рувим, ах, Рувим, боже мой, он был у пустой ямы, он хотел спасти меня, я узнал это от сторожа, кажется, я этого тебе еще не рассказывал, но я расскажу тебе это в другой раз! - что скажут они, это уж я пойму, но чтобы не выдать себя, не показать, что я понял, я должен буду отвечать им не сразу, а подождав, покуда этот скучный воображала не переведет мне их слов.
      - Если ты примешь мое снадобье, Адон, у тебя все получится как нельзя лучше. И потом, я предложил бы тебе притвориться, что ты принимаешь их за соглядатаев, которые хотят высмотреть уязвимые места этой страны.
      - Прошу тебя, Май, оставь при себе свои предложения! Как это тебе, при твоих добрых, круглых глазах, пришло вдруг в голову что-либо предлагать?
      - Я думал, что должен что-то предложить тебе, господин.
      - Сначала я тоже так думал, друг. Но теперь я понял, что в этом высокоторжественном деле мне никто не может и не должен давать советы, что я обязан расцветить его совершенно самостоятельно, как велит мне сердце! Постарайся как можно более отрадным, утешительным и волнующим образом украсить свою историю о трех любовных влечениях, а мою историю предоставь украшать мне! Кто сказал тебе, что я и сам уже не напал на мысль сделать вид, будто я их считаю лазутчиками?
      - Значит, мы напали на одну и ту же мысль.
      - Конечно, потому что это единственно правильная мысль, и можно считать, что так и записано. Да и вообще вся эта история. Май, уже записана в книге бога, и мы вместе будем читать ее со смехом и со слезами. Ведь ты же, не правда ли, явишься в присутствие, когда они будут здесь, завтра или послезавтра, и их приведут ко мне в большую палату Кормильца, где он во многих видах изображен на стенах? Ты, конечно, войдешь в мою свиту. У меня должна быть внушительная свита во время этого приема... Ах, Май, - воскликнул возвысившийся и всплеснул поднятыми к лицу руками, теми самыми, на которые однажды глядел Бенони, когда они плели миртовый венок в роще владыки, и одну из которых украшал теперь небесно-голубой лазурит фараонова перстня "Будь как я", - ах, Май, я увижу их снова, родных моих, ибо родными они были всегда, как бы порой мы ни ссорились по общей нашей вине! Я буду говорить с ними, сыновьями Иакова, моими братьями, я услышу, жив ли еще отец, которому я так долго не подавал голоса из плена смерти, и может ли он еще услыхать, что я жив и что бог принял в жертву не сына, а овна! Все я услышу, все выспрошу - как поживает Вениамин и по-братски ли относятся они к нему, и пусть они доставят мне его, и отца тоже! Ах, мой начальник острога, ставший моим начальником дома, все это слишком полно волнующей праздничности! И внести в это нужно как можно больше праздничного озорства и веселья. Ибо веселье, друг, и лукавая шутка - это самое лучшее из всего, что дал нам бог, и самый лучший ответ на запутанные вопросы, задаваемые жизнью. Бог дал их нашему духу, чтобы, благодаря им, мы заставили улыбнуться даже ее самое, суровую жизнь. То, что братья растерзали меня и бросили в яму, и то, что они теперь должны стоять передо мной, - это жизнь; и вопрос о том, следует ли судить о поступках по итогу и одобрять зло, потому что оно нужно было для благого итога, - это тоже жизнь. Такие вопросы жизнь и ставит. На них нельзя ответить всерьез. Только в веселье человеческий дух может подняться над ними, чтобы, душевно шутя над неразрешимым, вызвать улыбку, пожалуй, у самого бога, у этой величавой неразрешимости.
      ДОПРОС
      Иосиф был как фараон, когда он под белыми, воткнутыми в золотые, чеканной работы щиты страусовыми опахалами, которыми осеняли его мальчики в набедренниках и прическах пажей, восседал в своем кресле в палате Кормильца, окруженный главными писцами присутствия, чиновниками необычайно кичливыми, а у помоста, справа и слева, стояли на часах копьеносцы домовой стражи. Два двойных ряда оранжевых, украшенных письменами колонн с белыми основаньями и зелеными лотосовыми возглавьями тянулись перед ним к дальним, с финифтевыми карнизами входным дверям, а на просторных боковых стенах палаты, над фризом цоколя, был многократно изображен в человеческом облике разливающийся кормилец Хапи - с закрытым срамом, с одной мужской грудью и одной женской, с царской бородой, с болотными растениями на голове, а на ладонях - с жертвенными подносами, полными цветов чащи и стройных кувшинов. Рядом с изображениями бога были и картины жизни, написанные крупно и веселыми красками, которые загорались в пучках лучей, падавших сквозь каменные решетки высоких окон: посев, молотьба, фараон, самолично идущий за волами во время пахоты и самолично же срезающий серпом первые золотые колосья, семь шагающих одна за другою озирисовских коров, а с коровами бык, чье имя ему известно, и все это перемежалось великолепно расположенными надписями, такими, например, как: "Да принесет мне пищу кормилец Нил, да уродится во благовременье все растущее!"
      Такова была палата аудиенций, где наместник Гора выслушивал все мольбы о хлебе и семенах, подлежавшие личному его рассмотрению. Здесь восседал он и на третий день после уже известной нам беседы со своим домоправителем Маи-Сахме, который стоял позади него, а дотоле и вправду напоил его наконец своей шипучкой, восседал, только что отпустив косматое, бородатое и обутое в остроносые башмаки посольство из страны великого царя Муршили, то есть из Хатти, где тоже свирепствовала засуха, - отпустив довольно-таки рассеянно и небрежно, что все заметили, ибо, диктуя своему "истинному писцу", отвалил хеттским городским старостам больше пшеницы, полбы, мавританского проса и риса, и притом по более низким ценам, чем предложили сами хеттеяне. Одни объясняли это государственной мудростью, полагая, что по каким-то, значит, соображениям мировой политики понадобилось оказать внимание царю Муршили; другие приписывали это недомоганью Единственного Друга, ибо еще перед началом приема он заявил, что у него пылевой катар, и то и дело прикладывал ко рту платок.
      Поверх платка, широко раскрытыми глазами, глядел он вперед, когда хеттеяне удалились и в палату ввели очередную группу азиатов: один из них выделялся высоким ростом, у другого была голова грустного льва, третий был крепок и плотен, четвертый отличался длинными, подвижными ногами, пятый и шестой не скрывали грубой воинственности, у седьмого были влажные глаза и губы, восьмой стрелял колючими взглядами, девятый обращал на себя внимание своей костлявостью, десятый - кудрявыми волосами, окладистой бородой и яркостью алой и синей, окрашенной соком багрянок ткани одежд. У каждого, таким образом, была своя особенность. Дойдя до середины палаты, они нашли своевременным поцеловать землю, и Единственному пришлось подождать, чтобы они поднялись, после чего, движением мухогонки, он сделал им знак подойти ближе. Они подошли и пали ниц снова.
      - Так много? - спросил он измененным голосом, бог весть почему понизив его чуть ли не до ворчанья. - Десять человек сразу? Так почему бы уж не одиннадцать? Толмач, спроси у них, почему их не одиннадцать, а то, пожалуй, и двенадцать. Или вы понимаете по-египетски?
      - Не настолько, насколько нам хотелось бы, господин наш, прибежище наше, - ответил на своем наречье один из них, с ногами бегуна, явно обладавший к тому же и подвижным языком. - Ты как фараон. Ты как Луна, этот милосердный отец, шествующий в своем величественном облачении. Ты как первородный, по-своему прекрасный телец, Мошель, повелитель! Сердца наши единогласно славят того, кто торгует здесь хлебом, Кормильца стран, пищу мира, человека, без которого никто не мог бы дышать, и желают ему стольких лет жизни, сколько в году дней. Но язык твой, Адон, не прогневайся, мы, рабы твои, понимаем недостаточно, чтобы вести на нем торговые переговоры!
      - Ты как фараон, - повторили они хором.
      Покуда переводчик быстро и деловито-монотонно переводил речь Неффалима, Иосиф пожирал глазами стоявших перед ним братьев. Он узнал их всех и без труда определил каждого, как ни изменило их время. Вот большой Рувим, уже совсем седой, на столпоподобных ногах, и сильные мышцы его лица свирепо напряжены. Бог судеб, она была здесь вся целиком, истощенная ненавистью стая волков, что бросилась на него с криком: "Снять, снять!", хотя он умолял их: "Не рвите его!", они были здесь все, как один, злодеи, которые, улюлюкая, волокли его в яму, не слушая, как он растерянно вопрошал их, вопрошал самого себя, вопрошал небо: "Ах, ах, что со мной делают?!", которые продали его измаильтянам, словно безродного раба, за двадцать сребреников и у него на глазах окунули в кровь заколотого козленка остатки платья. Они были здесь, его вынырнувшие из времени братья во Иакове, убившие его из-за снов, пришедшие к нему тоже благодаря снам, и все это было похоже на сон. Перед ним стояли все шестеро красноглазых и четыре сына служанок: аспид Валлы и ее собиратель новостей, кряжистый первенец Зелфы в военном полукафтане, прямой Гад, и его брат, сластена и лакомка. Он был одним из младших, превосходя годами лишь дюжего осла Иссахара и просмоленного Завулона - а лицо его было уже все в морщинах, и много серебра было у него в бороде и в гладких, намасленных волосах. Предвечный, как они постарели! Это было трогательно, как трогательна сама жизнь. Но он испугался, когда увидел их, ибо почти немыслимо было, чтобы отец еще жил, если они уже так стары.
      Со смехом, слезами и страхом в сердце глядел он на них, распознавая их всех сквозь бороды, которых иные из них в его времена вообще не носили. А они, хотя они тоже глядели на него, и не думали его узнавать, и зрячие их глаза не видели такой возможности. Однажды они продали в бескрайний мир, в неведомые дали бесстыжего своего брата, это они знали всегда, знали и сейчас. Но что этот знатный язычник, восседающий на престоле под опахалами в белой, как лепестки цветов, одежде, совсем по-египетски подчеркивавшей коричневую смуглость его лба и рук, - что этот владыка и здешний властитель торговли, к которому они пришли из нужды, украшенный цепью милости, представлявшей собой чудо златокузнечного искусства и окаймлявшей такое же чудо - нагрудник, выкованный с величайшим вкусом в виде узора из соколов, скарабеев и крестов жизни, - что этот сановник с ослепительной мухогонкой, с серебряным топориком на бедре, в прихотливо, по-здешнему, повязанном начельнике с твердыми наплечными крыльями, - что это и есть тот некогда устраненный и в конце концов пережитый отцом сновидец, такая мысль была им заказана, запрещена, недоступна, и даже то, что он непрестанно подносил к подбородку платок, - их даже это не могло навести на нее.
      Он заговорил снова, и как только он останавливался, ему неукоснительно вторил переводчик, без выражения отбарабанивая по-ханаански все, что он успевал сказать.
      - Состоится ли у нас торговая сделка и будет ли вам отпущен хлеб, сказал он недовольно, - это еще неизвестно и требует выяснения, - весьма возможно, что выяснится совсем другое. Что вы не говорите на языке людей, беда невелика. Мне жаль вас, впрочем, если вы думали, что с Верховными Устами Фараона можно беседовать на вашем тарабарском наречье. Такой человек, как я, говорит по-вавилонски, по-хеттски, но вряд ли он снизойдет до хабирского и тому подобной авласавлалакавлы, и если он когда-либо знал этот язык, он постарается поскорее забыть его.
      Пауза и перевод.
      - Вы глядите на меня, - продолжал он, не дожидаясь их ответа, - вы по-варварски нескромно рассматриваете меня и, молча отмечая, что я нет-нет да прикрываюсь платком, втайне заключаете, что я нездоров. Да, я немного нездоров - но что тут такого, чтобы подглядывать, выведывать и делать какие-то выводы? У меня всего-навсего пылевой катар - даже такой человек, как я, не застрахован от этого. Мои врачи меня вылечат. Врачебное искусство в Египте стоит на очень высоком уровне. Мой собственный домоправитель, управляющий частного моего дворца, вдобавок и врач. Вот увидите, он меня вылечит. А к людям, даже если они для меня совсем чужие, вынужденным в столь необычную и неприятную погоду пускаться в путь, тем более в путь через пустыню, - к таким людям я полон озабоченного сочувствия: чего только они не претерпели в пути. Откуда вы прибыли?
      - Из Хеврона, великий Адон, из четырехградия Кириаф-Арбы и от теребинтов Мамре в земле Ханаан - купить пищи в земле Египетской. Мы все...
      - Довольно! Кто это говорит? Кто этот маленький с блестящими губами, который вызвался говорить? Почему говорит именно он, а не вот эта, например, башня стад, - ибо телосложением он напоминает башню, - самый, по-моему, старший и самый смышленый из вас?
      - Это Асир ответил тебе, господин, с твоего позволения. Асир - так зовут раба твоего, одного из нас, нашего брата. Ибо все мы братья и сыновья одного человека, мы связаны братством, и когда нам нужно держаться вместе и действовать сообща, слово берет обычно Асир, твой покорный слуга.
      - Вот как. Значит, ты записной говорун и общее место. Отлично. Но, приглядевшись к вам как следует, я вижу острыми своими глазами, что вы, при всем вашем братстве, совершенно разные люди и этот, например, схож с тем, а у других есть свое сходство. Говорун ваш, отвечавший от имени всех, похож, по-моему, на этого вот в коротком кафтане, который он обшил медью, а вон у того, с глазами змеи, есть что-то общее с его тонконогим соседом, что переминается с ноги на ногу. А многих объединяет краснота воспаленных век.
      Ответить взялся Ре'увим.
      - Воистину ты видишь все, господин, - услыхал Иосиф его голос. Позволь объяснить тебе, в чем тут дело! Сходство и различие между нами имеют причиной то, что родились мы от разных матерей - четверо от двух и шестеро от одной. Но все мы сыновья одного человека, Иакова, раба твоего, который родил нас и послал к тебе, чтобы купить пищи.
      - Он послал вас ко мне? - повторил Иосиф и закрыл носовым платком все лицо. Затем он стал снова глядеть поверх платка.
      - Приятель, ты поразил меня тонкостью своего голоса при таком башнеподобном сложении, но еще больше удивил меня смысл твоих слов. Ведь всем вам время уже посеребрило волосы и бороды, а у старшего, который не носит бороды, голова зато и вовсе седая. Вы запутались в своих речах, я им не верю, ибо вы не похожи на людей, у которых отец еще жив.
      - Клянусь твоим лицом, он жив, господин, - сказал Иуда. - Позволь мне подтвердить слова моего единоутробного брата! Мы говорим правду. Наш отец, твой раб, жив, он живет торжественной жизнью, и он совсем не так стар, ему, наверно, лет восемьдесят или девяносто, а это совсем не диво в нашем роду. Ибо нашему прадеду было уже сто лет, когда он породил истинного и праведного, который и был родителем нашего отца.
      - Что за варварство! - сказал Иосиф дрогнувшим голосом. Он оглянулся на своего управляющего и, отвернувшись от него снова, помолчал, что вызвало всеобщее беспокойство.
      - Вы могли бы, - сказал он наконец через несколько мгновений, отвечать на мои вопросы точнее, не вдаваясь в ненужные подробности. Я спросил вас, как вам путешествовалось в таких неблагоприятных условиях, очень ли вы страдали от зноя, сохранилась ли у вас вода, не нападали ли на вас разбойники или пыльная буря абубу, не хватил ли кого-нибудь тепловой удар, - вот что я хотел узнать.
      - Наше путешествие прошло вполне сносно, Адон, благодарим тебя за твой любезный вопрос. Разбойники нашему каравану не были страшны, водою мы были надежно обеспечены, и мы даже не потеряли ни одного осла, и все остались здоровы. Пыльная буря абубу умеренной неприятности - вот и все, что нам суждено было перенести.
      - Тем лучше. Вопрос мой не был любезным, он был строго деловым. Ведь ничего необычного в такой поездке, как ваша, нет. В мире так много ездят. Семнадцатидневные, даже семижды семнадцатидневные поездки никому не в диковинку, и проделывать их приходится шаг за шагом, ибо земля не очень-то скачет тебе навстречу. Вот, например, купцы следуют от Гилеада дорогой, что идет от места Беисан через Иенин по долине - погодите! я же знал ее название, ну да, вспомнил: по долине Дофан, а оттуда выезжают на большой караванный путь, который ведет из Дамашки в Лейун, Рамлех и в гавань Хазати. Вам было легче. Из Хеврона вы спустились к Газе, что совсем просто, а потом двигались по берегу, все вниз и вниз, к этой стране?
      - Ты это сказал, Мошель. Ты знаешь все.
      - Я знаю очень многое. Отчасти благодаря острому от природы уму, отчасти же благодаря другим средствам, доступным такому человеку, как я. В Газе, однако, где вы, вероятно, присоединились к каравану, как раз и началась самая скверная часть путешествия. Там надо миновать железный город и проклятый морской берег, покрытый костями.
      - Мы не глядели туда и с богом оставили позади эти страхи.
      - Это меня радует. Маячил ли перед вами огненный столп?
      - Порой он показывался впереди. Потом он рухнул, и тогда началась умеренно неприятная буря абубу.
      - Вы, наверно, просто не хотите хвастаться ее ужасами. Она вполне могла оказаться смертельной для вас. Меня огорчает, что путешественники вынуждены терпеть такие невзгоды, спускаясь в Египет. Я говорю это по строго деловым соображениям. Но уж зато вы, наверно, были счастливы, когда добрались до наших бастионов и сторожевых башен?
      - Мы громко радовались своему счастью и благодарили господа за то, что уцелели.
      - Испугались ли вы крепости Зел и ее воинов?
      - Мы испугались ее в почтительном смысле.
      - А что произошло с вами там?
      - Нам не запретили въезд, когда мы заявили, что хотим купить хлеба в этой житнице, чтобы нашим женам и детям жить и не умереть. Но нас отделили от прочих.
      - Это я и хотел услышать. А вы удивлены тем, что вас отделили? Такого с вами, наверно, никогда не случалось, разве что вы сами когда-либо отделялись? И все же вас оставили вместе, в полном составе, вдесятером, если вы в полном составе, когда вас десять; ведь ни одного брата не отделили от других братьев и обособили вас только от остальных путников?
      - Да, господин, так оно и было. Нам сказали, что мы нигде не сможем купить хлеба, кроме как в Мемпи, Весах Стран, и у тебя самого, владыки пищи, Друга Божьего Урожая.
      - Совершенно верно. Вам помогали? Вам хорошо ехалось от границы до города Закутанного?
      - Очень хорошо. За нами присматривали. Какие-то люди, то появляясь, то исчезая, указывали нам постоялые дворы и харчевни, а наутро хозяин отказывался брать с нас плату.
      - Даровой хлеб и кров получает либо почетный гость, либо пленник... Нравится ли вам земля Египетская?
      - Это чудесная страна, великий визирь. Ее мощь и великолепие подобны Нимродовым, она блистает красотой своего убранства, куда ни посмотришь вверх или вниз, храмы ее величественны, а ее гробницы касаются неба. Глаза наши часто бывали мокры от слез.
      - Не настолько, надеюсь, чтобы заставить вас забыть о своем ремесле и заданье и помешать вам подглядывать, выведывать и делать тайные выводы?
      - Нам темна твоя речь, господин.
      - Значит, вы притворяетесь, что не знаете, почему вас отделили от остальных путников, почему за вами присматривали и почему вам пришлось предстать предо мной?
      - Мы были бы рады это узнать, светлейший, но мы этого не знаем.
      - Вы делаете вид, будто ни о чем не догадываетесь, и совесть не шепчет вам, что вы находитесь под подозрением, что на вас пало тяжкое, мрачное подозрение, а теперь даже больше, чем просто подозрение, ибо ваша бесчестность нам отлично видна?
      - Что ты говоришь, господин! Ты как фараон. Какое подозрение?
      - Что вы соглядатаи! - крикнул Иосиф и, хлопнув ладонью по ручке львиного кресла, встал на ноги. Он употребил очень оскорбительное аккадское слово "дайалу", шпионы, и ткнул каждому чуть ли не в лицо мухогонку.
      - Дайалу, - глухо повторил, как эхо, толмач.
      Они отпрянули от него все, как один, ошеломленные, возмущенные.
      - Что ты говоришь! - забормотали они хором.
      - Я сказал то, что сказал! Вы соглядатаи, вы пришли, чтобы высмотреть слабые места этой страны, которые она скрывает, и выдать их тем, кто собирается напасть на нее и разграбить ее. Таково мое убеждение. Если вы надеетесь его опровергнуть, попробуйте!
      Слово взял Рувим, ибо остальные усердно и дружно делали ему знаки, чтобы он оправдал их. Он медленно покачал головой и сказал:
      - Что тут опровергать, повелитель? Об этом и говорить-то стоит лишь потому, что сказано это тобой, а то можно было бы просто пожать плечами. Ошибаются подчас и великие люди. Твое подозренье несправедливо. Ты видишь, мы не опускаем перед ним глаз, а глядим тебе в глаза спокойно и честно, и даже не без вежливого упрека за такое превратное о нас мнение. Ибо мы видим твое величие, а ты не видишь нашей честности. Взгляни на нас, и пусть наш вид откроет тебе глаза! Мы все сыновья одного человека из страны Ханаан, и человека превосходного, царя стад и друга господня. Наше дело правое. Мы прибыли в числе прочих пришельцев купить пищи на кольца из доброго серебра, которые ты можешь взвесить на точных весах, пищи для наших жен и детей. Вот наше желание. Дайалу, клянусь богом богов, рабы твои никогда не были.
      - И все-таки вы дайалу, - ответил Иосиф и топнул сандалией. - Что вобьет себе в голову такой человек, как я, то остается в силе. Вы пришли высмотреть срам этой земли, чтобы нанести ей удар серпом. Что это поручено вам, десятерым, злобствующими царями Востока, таково мое убеждение, которое вам надлежит опровергнуть. А башнеподобный этот верзила его нисколько не пошатнул, он просто голословно заявил, что оно несправедливо. Подобным оправданием такой человек, как я, удовлетвориться не может.
      - Будь милостив, господин, рассуди, - сказал один из братьев, - что скорей уж тебе надлежит доказать подобное обвинение, чем нам опровергнуть его!
      - Кто это из вас делает такие хитроумные замечания и жалит глазами? Я давно приметил тебя из-за твоего змеиного взгляда. Как тебя зовут?
      - Даном, с твоего изволенья, Адон, Даном назвали меня, когда я был рожден служанкой на колени ее госпожи.
      - Очень приятно. Итак, дока Дан, судя по хитроумию твоих речей, ты, вероятно, воображаешь, что годишься в судьи, и притом в собственном деле? Но здесь правосудием ведаю я, и тот, на кого пало подозрение, должен обелить себя передо мной. Известно ли вам, жителям песков и сынам чужбины, легко уязвимое великолепие этой тонкой страны, над которой меня поставили, чтобы я отвечал за ее благо перед сидящим во дворце сыном бога? Ей всегда угрожает разнузданная жадность дикарей, постоянно высматривающих слабые ее места, всяких там беду, ментиу, антиу и пентиу. Можно ли допустить, чтобы хабиры учинили здесь то, что они время от времени учиняли за рубежом, в провинциях фараона? Я слышал о городах, на которые они нападали, как бешеные, и во гневе убивали мужа и для варварской своей забавы перерезали жилы тельца. Видите, я знаю больше, чем вы думали. Двое или трое из вас, не скажу: все, - судя по их виду, вполне способны на такие поступки. И я должен поверить вам на слово, что у вас не было на уме ничего дурного и вы не хотели выведать тайны страны?
      Они засуетились, обмениваясь взволнованными жестами. Посовещавшись, они кивнули Иуде, чтобы он отвечал и взял на себя защиту. Он сделал это с достоинством испытанного спорщика.
      - Господин, - сказал он, - позволь мне держать речь и изложить тебе наши обстоятельства в полном соответствии с истиной, чтобы ты убедился, что дело наше правое. Итак, мы рабы твои, - нас двенадцать братьев, и все мы сыновья одного человека из страны...
      - Постой, как же так? - воскликнул Иосиф, который уже успел сесть, а сейчас чуть не вскочил снова. - Теперь вас вдруг оказалось двенадцать? Значит, вы обманывали меня, утверждая, что вас десять человек?
      - ...из страны Ханаан, - закончил Иуда уверенно и почти с таким выражением, словно это неуместная поспешность - прерывать его сейчас, когда он приготовился сказать все и начистоту. - Нас, рабов твоих, двенадцать братьев или, вернее, нас было двенадцать - мы не притворялись, будто стоим перед тобой в полном составе, мы только заявили, что все мы, десятеро, сыновья одного человека. Вообще-то нас двенадцать, но младший наш брат, не доводящийся сыном ни одной из наших матерей, а рожденный некоей четвертой, умершей столько лет назад, сколько он живет на свете, остался с отцом, а одного из нас уже нет.
      - Что значит: уже нет?
      - Он пропал, господин, в юном возрасте, отбившись от рук у отца и у нас, потерялся в мире.
      - Этот малый был, видимо, охотник до приключений. Впрочем, какое мне до него дело. Но малыш-то, младший ваш брат, он ведь не вашей руки, - то есть я хотел сказать: не отбился у вас от рук, а у вас в руках?
      - Он дома, господин, он всегда дома, у отца под рукой.
      - Из чего я должен заключить, что этот ваш старый отец еще жив и живется ему хорошо?
      - Ты об этом, не прогневайся, Адон, уже спрашивал, и мы ответили тебе утвердительно.
      - Вовсе нет! Возможно, что я уже допрашивал вас насчет того, жив ли еще ваш отец, но хорошо ли ему живется, я спрашиваю вас в первый раз.
      - При благополучных обстоятельствах, - отвечал Иуда, - твоему рабу, нашему отцу, живется хорошо. Но уже несколько лет, как то известно моему господину, обстоятельства в мира гнетущие. После того как небо отказало нам в своей благодатной влаге единожды и дважды, дороговизна в нашей стране, как и в других странах, все растет и растет. Говорить о дороговизне - это значит даже преуменьшать размеры бедствия, ибо ни за какие деньги не добудешь зерна ни на посев, ни на прокорм. Наш отец богат, он живет на широкую ногу...
      - Насколько богат и насколько широко он живет? Есть ли у него, к примеру, наследственная усыпальница?
      - Ты это сказал, господин. Махпелах, двойная пещера. Там покоятся наши праотцы.
      - Живет ли он, к примеру, настолько широко, чтобы иметь старшего раба, домоправителя, подобно тому как у меня есть домоправитель, который вдобавок и врач?
      - Именно так, светлейший. У него был мудрый и многоопытный управляющий, по имени Елиезер. Его скрывает Шеол; он склонил голову и умер. Но он оставил двух сыновей: Дамасека и Елиноса, и старший, Дамасек, занял место умершего; его называют теперь Елиезер.
      - Что ты говоришь, - ответил Иосиф. - Что ты говоришь...
      И на мгновение взгляд его, пройдя поверх их голов, расплылся в пустоте, в просторе палаты.
      - Почему ты, львиная голова, прервал свою попытку вас оправдать? спросил он затем. - Ты не знаешь, что говорить дальше?
      Иуда снисходительно усмехнулся. Он не сказал попросту, что вовсе не сам он то и дело прерывает себя.
      - Твой слуга собирался и собирается, - отвечал он, - рассказать тебе о нашем житье-бытье и о нашей поездке правдиво и связно, чтобы ты убедился, что дело наше правое. Дом наш многолюден - людей, правда, в нем еще не столько, сколько песку морского, но все-таки очень много. Нас около семидесяти человек, ибо все мы главы под главенством отца, все мы женаты и у всех нас есть...
      - Женаты все десять?
      - Женаты все одиннадцать, господин, и у всех есть...
      - Неужели и ваш младший женатый глава?
      - Именно так, как ты сказал, господин. От двух жен у него восемь детей.
      - Быть этого не может! - воскликнул Иосиф, не дожидаясь перевода, и, хлопнув по львиному подлокотнику, разразился смехом.
      Стоявшие позади него чиновники-египтяне тоже засмеялись из подобострастия. Братья боязливо улыбнулись. Маи-Сахме, его управляющий, тихонько толкнул его в спину.
      - Вы утвердительно кивнули головами, - сказал Иосиф, вытирая глаза, - и я понял, что ваш младший тоже женат и тоже отец. Это замечательно. Потому-то я и смеюсь, что это замечательно - замечательно смешно. Ведь младшего обычно представляешь себе малышом, карапузом, а не женатым человеком, отцом семейства. Из этого представленья и исходил я, когда смеялся, да и смех мой, как видите, был недолгим. Дело это слишком серьезно и подозрительно, чтобы смеяться. И то, что ты, львиная голова, снова запнулся в своей оправдательной речи, - это кажется мне тревожным знаком.
      - С твоего разрешения, - ответил Иуда, - я продолжу ее без запинки и связно. Итак, дороговизна, которую вернее было бы назвать страшным голодом, ибо дорожать нечему, - эта беда подавила страну, начался падеж стад, и в уши нам ударил плач наших детей о хлебе, а это, господин, для ушей человеческих самые горькие и самые нестерпимые звуки, если, пожалуй, не считать сетований священной старости на то, что и она лишена насущного, привычного и подобающего; ибо мы слышали, как наш отец говорил, что еще немного, и лампада его погаснет, и ему придется спать в темноте.
      - Неслыханно, - сказал Иосиф. - Это беда, чтобы не сказать: мерзость! Разве можно до этого доводить? Ни малейшей предусмотрительности, ни малейшей предосторожности, ни малейшей попытки предотвратить бедствие, которое еще существует в мире и всегда может стать действительностью! Ни малейшего воображения, ни малейшего страха и никаких запасов! Жить сегодняшним днем, не лучше скота, не заглядывая вперед, покуда в конце концов отец на старости лет не лишится привычной пищи. Стыдитесь! Разве у вас нет образования, нет историй? Разве вы не знаете, что при определенных условиях ничего не растет и не цветет, потому что земля родит одну соль и даже трава не всходит, не то что хлеб? Что жизнь тогда замирает в печали и был не покрывает корову, а осел не склоняется над ослицей? Неужели вы никогда не слыхали о потопах, затопляющих землю, и что пережить их способен только мудрец, который построит себе ковчег, чтобы плавать в нем по возвратившимся хлябям? Неужели нельзя было побеспокоиться раньше, неужели нужно было ждать, чтобы все совершилось, чтобы грянула притаившаяся беда и у самой дорогой старости иссякло масло в лампаде?
      Они повесили головы.
      - Продолжайте! - сказал он. - Тот, что говорил, продолжай! Только ни слова больше о том, что ваш отец спит в темноте!
      - Это сказано образно, Адонаи, и означает лишь, что общее злополучье коснулось и его и у него нет лепешек Для жертвы. Мы видели, как многие снаряжались в дорогу и отправлялись в эту страну, чтобы купить и привезти домой пищи из фараоновых житниц, ибо только в Египте есть хлеб и торгуют хлебом. Но мы долго не решались заявить отцу, что тоже хотим снарядиться в деловую поездку и спуститься сюда, чтобы закупить хлеб.
      - Почему не решались?
      - Со свойственным его возрасту упрямством он держится за свои предвзятые мнения, в том числе и о стране твоих богов. Он упрям в своих суждениях о Мицраиме и не свободен от предрассудков насчет его обычаев.
      - Надо смотреть на это сквозь пальцы и вести себя как ни в чем не бывало.
      - Он, вероятно, не позволил бы нам спуститься сюда, если бы мы попросили его об этом. А потому мы сочли более благоразумным подождать, чтобы нужда навела его самого на эту мысль.
      - Решать за отца и мудрить с ним тоже, пожалуй, не следует, ибо это не очень почтительно.
      - Нам ничего другого не оставалось. К тому же, мы видели, он часто поглядывал на нас искоса и, открыв было рот, чтобы заговорить, снова его закрывал. Наконец он оказал нам: "Почему вы переглядываетесь и осторожничаете? Я же знаю, до меня дошел этот слух, что внизу продается хлеб и что торговля ведется на месте. Собирайтесь, не сидите сиднем, иначе мы пропадем! Выберите жеребьевкой одного или двоих из вас, и те, на кого падет жребий, Симеон или Дан, пусть отправятся в путь, спустятся туда с другими и купят пищи для ваших жен и детей, чтобы нам жить и не умереть!" - "Хорошо, - ответили мы, братья, - но двоих мало, ибо встанет вопрос о наших потребностях. Нам нужно поехать всем и показать, сколько нас, чтобы дети Египта убедились, что хлеб нам нужно отмерять не мерами эфа, а мерами хомер". Он сказал: "Ну, так поезжайте вдесятером!" - "Было бы лучше, ответили мы, - если бы мы поехали все и показали, что у нас одиннадцать домов под твоим домом, а то нам отпустят хлеба в обрез". Но он сказал в ответ: "В своем ли вы уме? Я вижу, вы хотите сделать меня бездетным. Разве вы не знаете, что Вениамин должен оставаться дома при мне? А что, если с ним случится какое-нибудь несчастье в дороге? Вы поедете вдесятером, или мы будем спать в темноте". И мы поехали.
      - Это и есть твое оправдание? - спросил Иосиф.
      - Господин, - ответил Иуда, - если мой точный рассказ не устраняет твоих подозрений и не убеждает тебя в том, что мы люди порядочные и дело наше правое, мы должны будем оставить всякую надежду на оправдание.
      - Боюсь, что так оно и окажется, - сказал Иосиф. - Ибо насчет вашей порядочности у меня есть свои соображения. Что же касается подозрения, под которым вы находитесь, и моей пока еще не поколебленной уверенности в том, что вы не кто иные, как соглядатаи, - ладно, я вас проверю. Точность ваших показаний - так вы говорите - должна убедить меня в том, что вы не плуты и что дело ваше правое. Отлично, пусть будет так! Приведите вашего младшего брата, о котором вы говорили! Пусть он предстанет с вами передо мной, чтобы я увидел его и воочию убедился, что ваши показания достоверны до мелочей и что ваши обстоятельства изложены точно, - и я начну сомневаться в своем подозренье, и мое обвинение постепенно заколеблется. А если нет, то, клянусь жизнью фараона, - а вам, надеюсь, известно, что это самая высокая клятва у нас в стране, - тогда не только не может быть речи ни о какой снабжении хлебом, будь то мерами эфа или мерами хомер, но окончательно подтвердится, что вы дайалу, а как поступают с дайалу, о том следовало вам помнить, когда вы брались за это занятие.
      Они растерялись, лица их побледнели и пошли пятнами.
      - Ты хочешь, господин, - спросили они, - чтобы мы проделали девяти- или семнадцатидневный обратный путь (ибо нам земля не скачет навстречу) и, повторив это путешествие, предстали перед тобой с младшим?
      - Этого еще не хватало, - возразил он. - Нет, ни в коем случае! Неужели вы думаете, что такой человек, как я, так просто и отпустит пойманных лазутчиков? Вы пленники. Я продержу вас три дня, то есть сегодня, завтра и отчасти послезавтра, в одном из боковых покоев этого дома. За это время вы можете жеребьевкой или полюбовно выбрать того, кто поедет домой и доставит вашего младшего брата. Прочие же останутся в плену, покуда он не предстанет передо мной, ибо, клянусь жизнью фараона, без него вы уже не увидите моего лица.
      Они глядели на носки своих ног, кусая губы.
      - Господин, - сказал старший, - то, что ты велишь нам, выполнимо до того часа, когда наш гонец прибудет домой и признается отцу, что мы не получим хлеба, пока не представим младшего брата. Ты не знаешь, как он тут всполошится, ибо отец наш очень упрям, и всего упрямей стоит на том, чтобы малыш не покидал дома и никуда не ездил. Это, видишь ли, любимчик, последний ребенок...
      - Но ведь это же нелепость! - воскликнул Иосиф. - Ведь если спокойно рассудить, то сразу становится ясно, что и младший может быть далеко уже не ребенком и вовсе не карапузом. Это предрассудок, которому не нужно потворствовать. Если старшие братья довольно стары, можно быть в десять раз младше и при этом все же мужчиной во цвете лет, вполне способным к поездкам! Вы думаете, ваш отец скорее согласится, чтобы вы все томились в неволе как соглядатаи, чем отпустит к вам своего младшего?
      Некоторое время они молча совещались между собой, обмениваясь взглядами и пожимая плечами, пока наконец Рувим не ответил:
      - Мы считаем это возможным, господин.
      - Ну, а я, - оказал Иосиф и встал, - я считаю это невозможным. И такого человека, как я, вы в этом не убедите. А что касается моих слов, то они остаются в (Силе. Представьте мне своего младшего брата, таково Мое твердое условие. Ибо если это не в ваших силах, то, клянусь жизнью фараона, вас изобличат в соглядатайстве!
      Он кивнул офицеру стражи, тот что-то сказал, и к братьям подошли копьеносцы и вывели их, испуганных, из палаты.
      "ОНА ВЗЫСКИВАЕТСЯ"
      Их не бросили ни в какую темницу или дыру, их просто заперли - в дальней комнате с цветочными колоннами, которая находилась на высоте нескольких ступенек и была, по-видимому, пустовавшей письмоводительской, хранилищем устаревших документов. Для десятерых здесь было достаточно места, и вдоль стен тянулись скамьи. Живущим в шатрах пастухам даже это помещение показалось прямо-таки барским. Что оконные проемы были решетчатые, ничего не значило, ибо они всегда бывают в решетку. Правда, у двери ходили часовые взад и вперед.
      Сыновья Иакова сели на свои пятки и принялись обсуждать случившееся. У них было много времени, - до послезавтра, - чтобы избрать того, кто передаст отцу требование египтянина. Поэтому сначала они обсудили положение вообще, то есть свалившуюся на них неприятность, которую единодушно, с озабоченными лицами, назвали очень опасной и скверной. Что за злосчастная незадача - навлечь на себя такое подозрение неведомо почему! Они упрекали друг друга в том, что не догадались о приближенье беды; ведь то, что их отделили на границе и, направив в Менфе, присматривали за ними в пути, это, говорили они теперь, было уже подозрительно, подозрительно как знак подозрения, хотя поначалу и казалось, скорее, свидетельством радушия. Здесь вообще их встретила смесь радушия и небезопасности, которая ставила их в тупик и смущала, но в то нее время, при всей своей тревожности и обидности, наполняла каким-то странным счастливым чувством. Они не могли раскусить того, перед кем стояли и кто заставил их опровергать это злополучное свое подозрение, подозрение, на их взгляд, нелепое и чудовищное, - будто они, честные люди, десятикратное олицетворение невиновности и деловой порядочности - будто они шпионы, пробравшиеся в эту страну, чтобы высмотреть ее срам! Но как бы то ни было, он вбил это себе в голову, и мало того что это подозрение было крайне опасно и угрожало их жизни, - оно причиняло братьям и душевную боль; ибо этот человек, этот хлеботорговец и вельможа Египта, понравился им, и совершенно независимо от угрозы их жизни, им было больно, что именно он думал о них так плохо.
      Примечательный человек. Его вполне можно было назвать писаным красавцем и, не рискуя впасть в преувеличение, сравнить с первородным, по-своему прекрасным тельцом. Да и приветлив он был отчасти. Но в нем-то как раз и сосредоточилась та смесь приветливости, радушия, с одной стороны, и недоброжелательности, с другой, которой отличалось это происшествие. Он был "тум", братья сошлись на этом определении. Он был двусмыслен и двулик, он был человеком одновременности, прекрасным и могущественным, внушающим и бодрость и страх, благосклонным и вместе опасным. Его нельзя разобрать, как нельзя разобрать качество "тум", в котором встречаются небо и преисподняя. Он мог быть участливым и справился об опасностях их путешествия. Жизнь и благополучие их отца вызвали у него интерес, а услыхав, что младший их брат женат, он громко смеялся на всю палату. Но потом, словно желая лишь обмануть их бдительность своей приветливостью, он бросил им в лицо прихотливо-беспочвенное, опасное для их жизни подозрение в соглядатайстве и неумолимо обрек их на заложнический плен до тех пор, покуда они не доставят для веского опровержения одиннадцатого, - как будто это и вправду может служить оправданием! Тум - никакого другого определения всему этому не было. Человек перепутья, переходящих друг в друга качеств, который одинаково в своей стихии вверху и внизу. К тому же он был и торговцем, а в дела купеческие входила уже доля воровства, и это тоже вполне соответствовало его двойственности.
      Но что толку было в подобных наблюдениях, что толку было сетовать на то, что этот привлекательный человек обошелся с ними так зло? Это не улучшало их тяжкого, их бедственного положения, более грозного, как они признались друг другу, чем любое, в каком они когда-либо оказывались. И настал миг, когда на нелепое подозрение, на них павшее, они ответили собственным, отнюдь не нелепым подозрением, что то, первое, связано с подозрением, под которым они привыкли жить дома, - короче говоря, что это испытание - расплата за старую вину.
      Было бы ошибкой заключить из имеющихся текстов, что это предположение они высказали друг другу лишь при Иосифе, во время второго с ним разговора. Нет, уже здесь, взаперти, оно напрашивалось у них на язык, и они говорили об Иосифе. Странное дело: ведь им же не дали ни малейшего повода хотя бы отдаленно-связать в мыслях этого хлеботорговца с тем, кого они похоронили и продали, - и все-таки они говорили о брате. Это не был процесс чисто нравственный; они перешли от одного к другому не только дорогой от подозрения к подозрению, от вины к наказанию. Тут дело было в контакте.
      Спокойный Маи-Сахме был прав, говоря, что от узнавания до понимания, что ты узнаешь, еще далеко. Вступив в контакт с братской кровью, нельзя ее не узнать, особенно если ты пролил ее когда-то. Но другое дело - отдать себе в этом отчет. Тот, кто заявил бы, что сыновья узнали в хлеботорговце брата уже тогда, выразился бы весьма неудачно и по праву впал бы в очень существенное противоречие; откуда взялось бы в этом случае их безмерное изумление, когда он открылся им? Нет, они понятия не имели, почему после или даже уже во время встречи с привлекательно-опасным властителем в душе у них возник образ Иосифа и в памяти всплыла старая их вина.
      На этот раз общие, связывавшие их чувства облек в слова не Асир, который сделал бы это просто для смака, а Иуда, человек совестливый. Асир решил, что он слишком мелок для этого, а Иуда - что ему это подобает.
      - Братья во Иакове, - сказал он, - мы пребываем в большой беде. Чужеземцы в этой стране, мы угодили в западню, попали в яму непонятного, но гибельного подозрения. Если Израиль не даст нашему гонцу Вениамина, а он, я опасаюсь, его не даст, мы либо станем добычей смерти и будем, как говорят дети Египта, отведены в дом пыток и казни, либо нас продадут в рабство - строить гробницы или отмывать золото в каком-нибудь ужасном краю, и мы никогда не увидим наших детей, и спины наши исполосует плеть служильни египетской. Что происходит с нами сейчас? Припомните, братья, почему это происходит, и узнайте бога! Ибо бог наших отцов - это бог мести, и он не забывает нас. Нам он тоже не велел забывать, но уж сам-то он никогда ничего не забудет. Почему он не сразу обрушился на нас тогда, а дал время отстояться наказанию и теперь учинил нам эту беду, спрашивайте его, не меня. Ведь мы были тогда мальчишками, и тот был мальчонкой, и кара постигает других людей. Но я говорю вам: это кара за преступление против нашего брата, ибо мы видели страданье души его, когда он взывал к нам снизу, но его не послушали. За то и постигло нас это горе.
      Он высказал то, что все думали, и поэтому они все тяжело закивали головами, забормотали:
      - Шаддаи, Иагу, Элоах.
      А Ре'увим, опустивший на кулаки седую голову, побагровевший от огорченья, с набухшими на лбу жилами, - Рувим, почти не шевеля губами, сказал:
      - Да, да, теперь вспоминайте, бормочите, вздыхайте! Разве я этого не сказал вам? Разве я тогда не говорил вам, не предостерегал вас: "Не поднимайте руку на мальчика!"? Но вы-то меня не послушались. Ну вот, теперь кровь его с нас и взыскивается.
      Вообще-то добрый Рувим говорил тогда не совсем так. Но все-таки он многому помешал, помешал, прежде всего, пролить кровь Иосифа, вернее, пролить ее больше, чем то случается при нанесении красоте поверхностного ущерба, так что сказать, что кровь его взыскивается, можно было только с некоторой натяжкой. Или Рувим имел в виду кровь козленка, выданную отцу за кровь Иосифа? Как бы то ни было, у других тоже было такое чувство, что он тогда их предостерегал, предсказывая возмездие, и они снова кивали головами и бормотали:
      - Правда, правда, она взыскивается.
      Их накормили, довольно, кстати сказать, хорошо, кренделями и пивом, что опять-таки соответствовало смешанному духу радушия и опасности, здесь царившему, а ночью они спали на скамьях, где были даже подголовники, чтобы вознести им главу. На следующий день надлежало выбрать посланца, который, по воле этого вельможи, отправится назад за младшим, - чтобы, может быть, никогда не вернуться, если Иаков скажет "нет". На это у них и впрямь ушел весь день, ибо они не "хотели-решать дело жребием, предпочитая в столь трудном, требовавшем всестороннего обсужденья вопросе положиться на разум. Кто из них, по их мнению, пользовался у отца наибольшим влиянием и мог его убедить? Без кого им легче всего обойтись здесь в беде? Кто всех необходимей для рода, чтобы он выжил, если они погибнут? Все это нужно было выяснить и согласовать, и дело затянулось до позднего вечера. Поскольку проклятые или полупроклятые отпадали, многое заставляло остановить выбор на Иуде. Правда, отпускать его им не хотелось; но убедить отца мог именно он, да и необходимым для рода его единодушно признали все - кроме, однако, его самого, что и помешало принять соответствующее решение. Ибо он покачал львиной своей головой и сказал, что он грешник и раб, что он недостоин и не желает выжить.
      Кого же следовало назначить, на кого указать пальцем? На Дана ради его находчивости? На Гаддиила ради его двужильности? На Асира, потому что он любил говорить влажными своими губами за всех - поскольку Завулон и Иссахар сами считали, что в их пользу почти нет доводов? Дело дошло в конце концов до Неффалима, сына Валлы: его зуд гонца не давал ему покоя, его ноги скорохода так и рвались в путь, а язык его шевелился уже заранее, однако и другим, и себе самому он казался фигурой недостаточно значительной, недостаточно крупной духовно, чтобы подойти для этой роли не просто в поверхностно-мифическом смысле, а по существу. Поэтому и на третье утро стрелка весов ни на кого из них еще не указала решительно и определенно; но на Неффалиме она, вероятно, по необходимости и остановилась бы, если бы новая аудиенция не показала, что они напрасно ломали себе головы, так как их грозный хлеботорговец принял другое решение.
      Не успел Иосиф по окончании приема и после ухода своих сановников остаться наедине со своим управляющим Маи-Сахме, как он, с пылающим еще лицом, ликуя, принялся его спрашивать:
      - Ты слышал, Май, ты слышал? Он еще жив, Иаков жив еще, он может еще узнать, что я жив и не умер, он может... а Вениамин женат, и у него куча детей!
      - Это была грубая ошибка, Адон, что ты сразу рассмеялся по этому поводу, не дождавшись перевода!
      - Не будем больше думать об этом! Я загладил свой промах. Нельзя в таком волнующем деле все время сохранять рассудительность. Но вообще как все прошло? Как я держался? Сносно ли я это провел? Подобающе ли я украсил эту историю божью? Позаботился ли я о праздничных мелочах?
      - Ты держался довольно хорошо, Адон, на диво хорошо. Но ведь и задача была благодарная.
      - Да, благодарная. Ты только неблагодарен. Ты остаешься спокоен и знай себе делаешь круглые глаза. Когда я встал и обвинил их - это было здорово, правда? Я это приготовил заранее, это можно было предвидеть, и все-таки это было здорово! А когда большой Рувим сказал: "Мы видим твое величие, а ты не видишь нашей невиновности", - разве это не был золотой и серебряный миг?
      - Но ты-то тут ни при чем, Адон, если он так сказал.
      - Но ведь я на это рассчитывал! И вообще я ответствен за каждую мелочь праздника. Нет, Май, ты человек неблагодарный и тебя ничем не проймешь, ибо ты не умеешь пугаться. Ну, так вот, теперь я тебе скажу, что я вовсе не так доволен, как то изображаю, ибо я вел себя очень глупо.
      - Что ты, Адон? Ты вел себя великолепно.
      - В главном я сглупил и сразу же, в следующее же мгновенье, заметил это сам; но тогда было уже поздно исправлять допущенную оплошность. Оставить заложниками девятерых и послать за малышом одного - это безусловно промах и ошибка гораздо более грубая, чем то, что я сразу расхохотался. Это нужно исправить. Что мне здесь делать с девятерыми, если до прибытия Бенони я не смогу ни продолжить божественного действа, ни просто-напросто видеть их, поскольку им нельзя будет лицезреть меня, пока они его не представят? Это бездарно, чтобы они втуне сидели здесь заложниками, тогда как дома нет хлеба, а у отца лепешек для жертвенного обряда? Нет, поступить нужно вот как, прямо противоположным образом: один пусть останется здесь заложником, тот из них, к кому отец меньше привязан, скажем, кто-нибудь из близнецов (между нами говоря, они были самыми жестокими, когда братья разрывали меня на куски), а другие пускай отправятся домой с необходимым ввиду голода количеством хлеба, за который они, конечно, заплатят, - если бы я подарил им его, это было бы слишком уж подозрительно. Что они бросят заложника на произвол судьбы и к тому же выставят себя соглядатаями, пожертвовав им и не доставив мне младшего, в это я никогда не поверю.
      - Но дело может очень затянуться, дорогой господин. Я думаю, что твой отец отпустит с ними этого женатого брата не раньше, чем кончится проданный им тобою хлеб и снова возникнет опасность, что лампада у них погаснет. Ты, я вижу, не торопишь этой истории.
      - Да, Май, как можно торопить такую историю божью, не запасшись терпением, чтобы тщательно украсить ее! Даже если пройдет целый год, прежде чем они вернутся с Вениамином, я скажу, что это не слишком долго. Что такое год в сравнении с этой историей! Ведь я же потому и принял тебя в нее, что ты - само спокойствие и сможешь поделиться со мной своим спокойствием, если у меня не хватит выдержки.
      - Я с радостью делаю это, Адон, почитая за честь участвовать в подобной истории. И некоторые твои выдумки я угадываю заранее. Мне кажется, ты собираешься взять с них плату за пищу, которой ты их снабдишь, но перед их отъездом тайком положить эти деньги им в торбы, поверх зерна, и, задавая корм ослам, они найдут их - и поразятся этой загадке.
      Иосиф глядел на него широко раскрытыми глазами.
      - Май, - сказал он, - это прекрасно! Это золотая и серебряная мысль! Ты угадал, ты напомнил мне подробность, которая, вероятно, и мне пришла бы еще в голову, потому что она, конечно, уместна, хотя я чуть было не упустил ее из виду. Вот уж не думал, что человек, не знающий страха, может придумать такую на редкость страшную вещь.
      - Я бы не испугался, господин; но они испугаются.
      - Да, испугаются, увидев в этом какое-то загадочное предвестие. И почувствуют, что кто-то желает им добра и в то же время подтрунивает над ними. Сделай это самым тщательным образом, это уже почти записано! Я поручаю это тебе: ты потихоньку сунешь им в мешки их деньги, чтобы каждый, когда они станут кормить ослов, нашел столько денег, сколько он заплатил, и это, вдобавок к заложнику, еще больше обяжет их возвратиться. Итак, до послезавтра! Нам нужно дожить до послезавтра, чтобы я смог сказать им это и исправить ошибку. Но время, день или год, - что оно перед этой историей!
      ДЕНЬГИ В МЕШКАХ
      На третий день братья снова стояли перед престолом Иосифа в палате Кормильца - вернее, лежали, припав лбами к каменным плитам пола, приподнимались, поднимали вверх руки и вновь падали ниц, бормоча хором:
      - Ты как фараон. Твои рабы не виноваты перед тобой.
      - Право же, вы похожи на сноп колосьев без зерен, - сказал он, - вы хотите подкупить меня своими поклонами. Переводчик, повтори им, на кого они похожи, - на связку пустых колосьев! Называя их пустыми, я имею в виду их лицемерие и притворство, которыми они меня не обманут. Такого человека, как я, не ослепишь никакой внешней учтивостью и никакими поклонами, его недоверия не усыпишь никакими расшаркиваниями, Покуда вы не приведете сюда и не поставите передо мной упомянутого вами младшего брата, вы будете в моих глазах мошенниками, которые не боятся бога. Я же боюсь его. Поэтому я распоряжусь вот как. Я не хочу, чтобы ваши дети голодали и чтобы ваш старый отец слал в темноте. Вы получите хлеб по числу лиц и по той цене, которая вызвана дороговизной и неумолимо определена состоянием рынка, ибо вы, вероятно, и сами не думали, что я подарю вам хлеб только потому, что вы такие-то и такие-то, сыновья одного отца, и что вас вообще-то двенадцать. Это для такого человека, как я, не причина не воспользоваться состоянием рынка со всей суровостью, особенно если он имеет дело, по-видимому, с лазутчиками. Вы получите хлеба на десять домов, если сможете отвесить надлежащую плату; но отпущу я с ним домой только девятерых: одного из вас свяжут, он останется у меня заложником и пробудет здесь в заключении до тех пор, покуда вы не вернетесь и не оправдаетесь передо мной, представив мне одиннадцатого из вас, когда-то двенадцатого. А заложником пусть будет первый попавшийся, например, этот вот.
      И он указал мухогонкой на Симеона, который строптиво сверкнул глазами и сделал вид, что это ему нипочем.
      Его стали связывать, и пока солдаты обматывали его веревками, братья окружили его и принялись ободрять. Тут-то они и вернулись к высказанному уже ранее, и речи их не предназначались для ушей Иосифа, но он их понял.
      - Симеон, - говорили они, - мужайся! Он выбрал тебя, снеси это, как подобает такому мужчине, как ты, сильному Ламеху! Мы сделаем все, чтобы вернуться и вернуть тебе свободу. Не волнуйся, тебе придется не настолько туго, чтобы на это не хватило твоих недюжинных сил. Он не такой уж злодей, отчасти он добр, он не отправит тебя, не имея улик, на рудники. Разве ты не видел, что он посылал нам в узилище жареную гусятину? Да, от него можно ждать всяких неожиданностей, но бывают люди страшнее, и, может быть, ты будешь не всегда связан, а если и всегда, то это лучше, чем отмывать золото! При всем при том нам очень тебя жаль, но что поделать, если ему угодно было, чтобы удар пал на тебя? Он мог пасть на любого из нас, и на всех нас, видит бог, пал, а тебе, по крайней мере, не нужно будет стоять перед Иаковом, не нужно будет признаваться ему: "Одного мы лишились, а младшего мы должны доставить", - от этого ты, по крайней мере, избавлен. Все это - испытанье и горе, посланные нам в отмщенье господом. Ибо вспомни, что говорил Иуда, когда он высказал общую нашу думу, напомнив нам, как когда-то брат взывал к нам из бездны, а мы остались глухи к его рыданьям, хотя он молил за отца, чтобы тот не упал замертво. А ведь ты не можешь отрицать, что тогда, в час, когда мы избивали и погружали брата в колодец, вы оба, Левий и ты, особенно усердствовали!
      А Рувим прибавил:
      - Мужайся, близнец, у твоих детей будет еда. Все это произошло с нами потому, что никто не послушался меня, когда я предостерегал вас: "Не поднимайте руку на мальчика!" Но где там, вас невозможно было удержать, а когда я пришел к яме, она была пуста, потому что ребенок пропал. Вот бог и спросил нас: "Где брат твой Авель?"
      Иосиф это слышал. У него защекотало в носу, он засопел, потому что ему распирало грудь, глаза его наполнились вдруг слезами, и он отвернулся, сидя в кресле, а Маи-Сахме пришлось подтолкнуть его, что помогло, однако, не сразу. Когда он повернулся к ним снова, глаза его часто моргали, и говорил он теперь в нос и замедленно.
      - Я возьму с вас, - сказал он, - не самую высокую плату за четверик и за вьюк, не ту, которую позволяют нам требовать дороговизна и состояние рынка. Не говорите, когда придете к отцу, что друг фараона содрал с вас втридорога. Сколько сможете увезти и сколько войдет в ваши мешки, столько зерна я и разрешаю вам взять. Я дам вам пшеницы и ячменя. Какого хотите вы ячменя - нижне- или верхнеегипетского? Я предлагаю вам ячмень из страны Уто, Змеи, он самый лучший. Еще я советую вам употребить зерно на хлеб и поменьше оставлять на посев. Засуха может продержаться, она еще продержится, и посеянное зерно пропадет. Всего доброго! Я говорю нам "всего доброго" как людям честным, ибо вы еще не изобличены, хотя и находитесь под сильным подозрением, но если вы представите мне одиннадцатого, я вам поверю и буду считать вас не одиннадцатью чудовищами хаоса, а одиннадцатью священными знаками небесного круга, - где, однако, двенадцатый? Солнце его скрывает. По-вашему, так и должно быть? Счастливого пути! Вы странные, подозрительные люди. Будьте осторожны в дороге, и сейчас, когда вы едете домой, и тем паче когда вы будете возвращаться! Ведь сейчас вы везете только необходимый хлеб, хотя и он достаточно дорог, а возвращаясь, вы будете везти младшего. Пусть бог ваших отцов будет защитой вам и оплотом! И не забывайте земли Египетской, где заманили в гроб и растерзали Усира, который, однако, стал первым в царстве мертвых и освещает овчарню преисподней!
      С этими словами он вскочил с кресла аудиенций и покинул их. А девять братьев получили в письмоводительской, куда их направили, накладные, определившие плату за четверик, меру и вьюк, и, приведя с постоялого двора своих вьючных и верховых ослов, они отвесили присяжным весов деньги, каждый по десяти сребреников, так что между деньгами и гирями установилось священное равновесие, и из окошек амбаров потекли пшеница и ячмень, которыми они туго набили свои мешки, большие двойные мешки, широко растопырившиеся на боках тяжело шагавших вьючных ослов. Мешки же с кормом висели перед седлами ослов верховых. Братья хотели сразу и тронуться, чтобы не терять времени и в тот же день проделать часть пути от Менфе к границе, но чиновники подали им, для подкрепления сил, даровой обед пивную похлебку с изюмом и баранью ножку, и ослам пришлось подождать во дворе; кроме того, братья получили провизию на первые дни пути - в нарядной, надежно сохраняющей обертке, - так уж принято, сказали им, что в стоимость хлеба входит оплата дорожных припасов, на то это и земля Египетская, страна богов, страна, которая может позволить себе такую роскошь.
      А оказал им это управляющий хлеботорговца, Ман-Сахме, который тщательно следил за всем круглыми своими глазами, высоко подняв густые черные брови. Спокойный этот человек им очень понравился, тем более что он успокоил их насчет участи Симеона, сказав, что, по его мнению, она будет относительно сносной. То, что его связали у них на глазах, было, сказал он, скорее лишь внешним знаком его заложничества, и связанным его, по всей вероятности, долго не будут держать. Если они, однако, струсив, бросят его на произвол судьбы и через год, самое позднее, не вернутся со своим младшим братом, тогда он. Май, конечно, ни за что не ручается. Такой уж владыка его господин - приветливый, спору нет, но зато и неумолимый, стоит ему что-то вбить себе в голову. Он, Маи-Сахме, допускает, что Симеона ждут очень большие неприятности, если они не выполнят условия господина, и тогда их семья уменьшится уже на двух человек, что, конечно, не обрадует старого их отца.
      - О нет! - сказали они. И они сделают все, что в их силах. Но трудно, добавили братья, иметь дело с двумя упрямцами. Таково, говоря по чести, их мнение о его господине, ибо он тум, человек перепутья, и в его доброте, как и в его грозности, есть что-то божественное.
      - Пожалуй, вы правы, - ответил он. - Сыты ли вы? В таком случае, счастливой дороги! И запомните то, что я вам сказал.
      Так выехали они из города, почти молча, потому что их угнетали мысли о Симеоне и о том, как сказать отцу, что они его оставили и каков единственный способ его освободить. Но до отца было еще далеко, и они нет-нет да беседовали. Они говорили, что египетская пивная похлебка им понравилась, что хотя их и постигла беда, хлеб им достался сравнительно дешево, а это как-никак обрадует Иакова. Они вспоминали коротышку-управляющего - какой это приятно-флегматичный человек - не тум, а недвусмысленно любезный, без всяких шипов. Кто знает, впрочем, как вел бы он себя, будь он не просто Старшим Рабом, а господином и хлеботорговцем. У простых людей меньше соблазнов, им легче быть добросердечными, а величие и неограниченная власть почти непременно ведут ко всяким причудам - вот и Всевышнего, например, трудно бывает порою понять в его неистовстве. Впрочем, сегодня Мошель был почти недвумысленно любезен, если не считать того, что он велел связать Симеона; он напутствовал их, благословил их и почти торжественно сравнил их со знаками круговорота, один из которых скрыт. Вероятно, он смыслит в звездах, наверно, он даже гадатель и книгочей. Недаром он упомянул, что у него нет недостатка в высших средствах, дополняющих его природную остроту ума. Они не удивились бы, узнав, что он звездочет. Но если светила сказали ему, что они шпионы, то это чистейший вздор.
      Обмениваясь подобными замечаниями, они в тот же день сильно продвинулись к горьким озерам. Когда стемнело, они остановились на ночлег, выбрав красивое, уютное место, наполовину огражденное глинистым бугром, из которого, уходя сначала вбок, а потом вверх, росла кривая пальма. Были тут и колодец, и хижина для укрытия, и почерневшая перед нею земля свидетельствовала о том, что здесь разводили огонь и что местом этим пользовались для привала и прежде. Поскольку оно и в дальнейшем будет играть роль в нашей истории, мы отметим его пальмой, колодцем и хижиной. Здесь братья стали устраиваться. Одни развьючивали ослов и складывали грузы. Другие черпали воду и собирали хворост для костра. А один из них, Иссахар, сразу принялся кормить своего осла: прозванный сам ослом, он питал особую симпатию к этому животному, а его верховой осел уже не раз просил корма надсадным воплем.
      Сын Лии открывает свою торбу и громко вскрикивает.
      - Эй! - зовет он. - Глядите! Вот так так! Братья во Иакове! Скорее ко мне, что я нашел!
      Они подходят со всех сторон, вытягивают шеи и смотрят: Иссахар нашел у себя в торбе, прямо сверху, свои деньги, десять сребреников, заплаченные им за зерно, которое он вез.
      Они стоят и дивятся, качают головами, делают знаки, отвращающие несчастье.
      - Да, Костлявый, что же это такое с тобой?
      Вдруг они бросаются врассыпную, каждый к своей торбе. Каждый ищет, а искать и не нужно: у каждого сверху лежат его деньги.
      Они так и сели на землю. Что же это такое? Они платили священно-точно по весу каменных гирь; а теперь их деньги вернулись к ним. Как тут было не растеряться в недоумении? Что бы это могло значить? Приятно и смешно найти свои деньги рядом с товаром, за который ты заплатил, но в то же время это и жутко, и даже больше жутко, чем приятно, особенно если тебе и без того уже предъявлено обвинение - подозрительная это приятность, подозрительная в двух смыслах, и в смысле намерений, за нею кроющихся, и в том смысле, что ты сам предстаешь в еще более ложном свете. И при этом было тут что-то веселое, хотя, с другой стороны, и чувствовался какой-то подвох - поди тут разберись, поди скажи, почему бог так поступил с ними.
      - Знаете ли вы, почему бог так с нами поступает? - спросил большой Рувим, мотнув головой, и мышцы его лица напряглись.
      Они понимали, что он имел в виду. Он намекал на старую историю, причисляя эту странную находку к тем бедам, клубок которых теперь разматывался, потому что они когда-то, вопреки его предостережениям (да предостерегал ли он их?), подняли руку на мальчика. Они понимали его, потому что и сами более или менее ощущали ту же неопределенную связь. Уже одно то, что они вмешивали в дело бога и спрашивали друг друга, почему он так поступил с ними, доказывало, что у них была та же мысль. Но мыслью, считали они, следовало и ограничиться, и незачем было Рувиму еще и мотать головой. После этого происшествия явиться к отцу было еще труднее; к предстоявшим признаниям прибавилось еще одно. Симеон, Вениамин, а тут еще эта щекотливая новость, - нет, не с вознесенной главой возвращались они на родину. Если он и ухмыльнется по поводу того, что хлеб им достался даром, то все-таки его честь купца будет этим сильно задета, и даже перед ним они предстанут в совсем уже ложном свете.
      Один раз они все одновременно вскочили, чтобы броситься к ослам и сразу же отвезти найденные деньги обратно. Но так же одновременно они отказались от этого намерения, поникли, махнули рукой и сели опять. "Нет смысла", оказали они, подразумевая под этим, что возвращать деньги так же, если не более, бессмысленно, как бессмысленно то, что деньги вернулись к ним.
      Они качали головами. Они делали это и во сне, то один, то другой, а то и несколько человек одновременно. Они стонали во сне - не было ни одного, кто бы дважды или трижды, не ведая того, не застонал в течение ночи. Но порой на губах то у одного, то у другого из спящих появлялась улыбка, и случалось даже, что несколько человек одновременно счастливо улыбались во сне.
      В НЕПОЛНОМ СОСТАВЕ
      Добрая весть! Иакову сообщили, что возвращаются домой его сыновья, что они приближаются к отцовскому шатру со своими вьючными ослами, тяжело шагающими под грузом мицраимского зерна. Те, кто известил Иакова, не заметили, что возвращаются сыновья вдевятером, а не вдесятером, как отправлялись в Египет. Девять человек - это большой отряд, особенно со всеми ослами; девять человек почти не уступают внушительностью десяти; что одного не хватает, этого, если глядеть не очень пристально, даже и не заметишь. Не заметил этого и Вениамин, стоявший рядом с отцом перед волосяным домом (супруга Махалии и Арбафи старик держал, как маленького, за руку); Вениамин не увидел ни девятерых, ни десятерых человек, он видел просто братьев, которые возвращались весьма представительным отрядом. Только Иаков сразу это заметил.
      Поразительно, ведь патриарху было уже под девяносто, и никак нельзя было ждать от его погасших от старости и моргающих карих глаз с бледными прожилками у нижнего века особенной зоркости. Когда дело касалось безразличных предметов - а что в эти годы не безразлично! - они ею и не обладали. Но ущербность старости идет гораздо больше от души, чем от тела: достаточно, мол, видели и слышали; не беда, если чувства и притупятся. Однако есть вещи, ради которых они неожиданно обретают вновь охотничью остроту, проворство, достойное считающего овец пастуха, а когда дело шло о полном или неполном составе Израиля, Иаков был зорче, чем кто бы то ни было.
      - Их только девять, - сказал он твердо и все же немного дрожащим голосом и указал рукой. Очень короткое мгновение спустя он прибавил:
      - Нет Симеона.
      - Верно, Симеона еще не видно, - отвечал Бенони, пошарив глазами. - Я тоже не нахожу его. Сейчас он, вероятно, появится.
      - Будем надеяться, - сказал старик очень твердо и снова взял за руку младшего сына. Так он дождался, чтобы они подошли к нему. Он не улыбнулся им, не сказал ни одного слова привета. Он только спросил:
      - Где Симеон?
      Ну вот. Он опять явно собирался поставить их в самое затруднительное положение.
      - О Симеоне потом, - ответил Иуда. - Привет тебе, отец! О нем сразу и заранее скажу только, что тебе незачем о нем беспокоиться. Вот мы и вернулись из торговой поездки к своему господину.
      - Но не все, - сказал он непреклонно. - Что ж, привет вам. Но где Симеон?
      - Ну, он немного отстал, - отвечали они, - и сейчас его еще нет здесь. Это связано с торговой сделкой и с причудами того, кто там...
      - Может быть, вы продали сына моего за зерно? - спросил он.
      - Нет, нет. Но зерно, как видит наш господин, мы привезли, зерна у нас хватит, хватит, во всяком случае, на некоторое время, и зерно очень хорошее, пшеница и нижнеегипетский ячмень высшей марки, и у тебя будут лепешки для жертв. Это первое, что мы сообщаем тебе.
      - А второе?
      - Второе покажется, пожалуй, довольно-таки чудным, а то и чудесным, и впору даже, если тебе угодно, назвать это неестественным. Но мы все-таки полагали, что это тебя порадует. Мы получили это хорошее зерно даром. То есть даром не сразу; мы за него заплатили, и вес наших денег священно соответствовал весу тамошних гирь. Но когда мы сделали первый привал, Иссахар нашел свои деньги у себя в торбе, а потом, представь себе, мы все нашли свои деньги, так что мы привезли и товар и деньги, чем надеемся снискать твое одобрение.
      - Только моего сына Симеона вы мне не привезли. Совершенно ясно, что вы обменяли его на обыкновенную пищу.
      - Что за мысли у нашего господина, и уже второй раз! Мы не способны на такие дела. Не лучше ли нам присесть с тобой, чтобы мы спокойно успокоили тебя насчет нашего брата, но прежде насыпали тебе в руку для образца немного золотого зерна и показали тебе деньги, благо и золото и серебро тоже при нас?
      - Я хочу сейчас же узнать все о моем сыне Симеоне, - сказал Иаков.
      Они сели с ним кружком вместе с Вениамином и стали докладывать. Как их отделили у входа в страну и направили в суматошный город Мемпи. Как их провели сквозь ряды лежащих человекозверей в большой торговый дворец, в палату подавляющей красоты, к престолу человека, правящего страной и подобного фараону, хлеботорговца, к которому приходит весь мир, человека своеобразного, избалованного великой властью, миловидного и с причудами. Как они склонились перед ним и согнулись перед этим другом фараона, кормильцем, и изложили ему свое дело, а он оказался двойственным человеком, приветливым и свирепым, говорил с ними то участливо, то вдруг очень сурово и заявил, - язык не поворачивается повторить это, - будто они лазутчики, высматривающие тайную наготу страны, - это они-то, десяток порядочных людей! Как они почувствовали тогда потребность объяснить ему, кто же они такие на самом деле, рассказать, что все они торжественным образом сыновья одного человека и человек этот, друг бога, живет в стране Ханаан, и что, собственно, их не десять, а торжественным образом двенадцать; только один из них пропал в детстве, а младший дома, при отце. Как потому только, что сами они уже не молоды, этот человек, властелин страны, не верил, что их отец еще жив, - его пришлось заверять в этом дважды, ибо в земле Египетской не знают, вероятно, такого долголетия, какое являет их дорогой господин, там люди гибнут, вероятно, быстро от дурацкого своего распутства.
      - Довольно об этом, - сказал Иаков. - Где мой сын Симеон?
      К нему, отвечали братья, они и переходят, вернее, скоро перейдут. Ибо сначала, волей-неволей, они должны перейти к другому лицу, и можно только пожалеть, что он сразу не поехал с ними, вопреки их желанью и предложенью; тогда они, по всей вероятности, вернулись бы сегодня в полном составе; тогда у них было бы сразу налицо доказательство, которого потребовал этот недоверчивый человек. Ибо, обвинив их в соглядатайстве, он не отступился от своей блажи и, не веря им на слово, что происхождение их столь торжественно, потребовал, чтобы они представили ему младшего брата, - а если не представят, значит, они соглядатаи.
      Вениамин засмеялся.
      - Отвезите меня к нему! - сказал он. - Мне любопытно поглядеть на этого любопытного человека.
      - Молчи, Бенони, - строго оборвал его Иаков, - прекрати свой ребяческий лепет! Разве таким карапузам пристало вставлять слово в подобном совете? Я все еще ничего не услыхал о своем сыне Симеоне.
      - Нет, услыхал, - сказали они. - Если бы ты захотел, господин, если бы ты избавил нас от тягостной обстоятельности, ты мог бы уже знать о нем все.
      Ведь совершенно ясно, продолжали братья, что, находясь под таким подозрением и приняв это условие, они уже не могли так просто уехать - и притом с хлебом. Пришлось оставить заложника. Сначала этот человек хотел задержать их всех и послать за их оправданием лишь одного; но благодаря своему красноречию они заставили его изменить это решение и отпустить их пока что с хлебом, задержав только одного, Симеона.
      - И таким образом ваш брат, мой сын Симеон, оказался в долговом рабстве в служильне египетской, - сказал Иаков угрожающе-сдержанно.
      Домоправитель владыки этой страны, отвечали они, добрый, спокойный человек, заверил их, что заложник будет жить не в таких уж плохих условиях и что связан он будет лишь временно.
      - Лучше чем когда-либо, - сказал Иаков, - я понимаю теперь, почему я медлил разрешить вам эту поездку. Вы прожужжали мне уши своими разговорами о том, как вам хочется поехать в Египет, а когда я наконец дал согласие, вы злоупотребляете моей уступчивостью и возвращаетесь не все, оставив лучшего из вас в когтях тирана.
      - Ты не всегда так благоприятно отзывался о Симеоне.
      - Владыка небес, - сказал он, глядя вверх, - они обвиняют меня в том, что я не ценил второго сына Лии, воинственного героя! Они делают вид, будто это я продал его за меру муки, бросил в пасть Левиафана ради корма для их детенышей, - я, а не они! Как я благодарен тебе за то, что ты хотя бы дал мне силу устоять под их натиском и не уступить их легкомыслию, когда они хотели взять с собой и одиннадцатого, самого младшего! С них стало бы, что они вернулись бы ко мне без него и ответили мне: "Ведь он для тебя не так уж много и значил!"
      - Напротив, отец! Если бы мы поехали все и младший был с нами и мы могли бы представить его владыке страны, поскольку его-то он и потребовал, мы вернулись бы в полном составе. Но ничего не потеряно, ибо стоит нам привезти Вениамина и поставить его перед этим хлеботорговцем фараона в палате Кормильца, как Симеон будет свободен и к тебе возвратятся оба - и малыш и герой.
      - Другими словами: просадив Симеона, вы хотите теперь вырвать у меня из рук и Вениамина, чтобы отвезти его туда же, где Симеон.
      - Мы хотим сделать это из-за блажи тамошнего владыки, чтобы оправдаться и вызволить заложника свидетельством своей честности.
      - Ах вы изверги! Вы крадете у меня моих детей и только о том и думаете, как бы раздробить Израиль. Нет Иосифа, нет Симеона, а теперь вы хотите взять и Вениамина. Вы завариваете кашу, а я ее расхлебываю, и мне это надоело!
      - Нет, господин, ты излагаешь дело неверно! Вениамин вовсе не будет отдан в придачу к Симеону, наоборот, оба вернутся к тебе, как только мы представим тому человеку нашего младшего в доказательство своей правоты. Мы покорнейше просим тебя, отпусти с нами Вениамина, чтобы вызволить Симеона и чтобы Израиль был опять в полном составе.
      - В полном составе? А где Иосиф? Вы, не обинуясь, требуете от меня, чтобы я послал и вот этого вслед за Иосифом. Я отвечаю отказом.
      Тут загорячился старший из них, Рувим, он вскипел, как вода, и сказал:
      - Послушай теперь меня, отец! Выслушай меня одного, главного среди них! Отпусти мальчика не с ними, а только со мной. Если я не возвращу его тебе, пусть постигнут меня всякие беды. Если я не возвращу его тебе, убей двух моих сыновей, Ханоха и Фаллу. Убей их, повторяю, собственноручно у меня на глазах, и я бровью не поведу, если не сдержу слова и не выручу заложника!
      - Ну, что ж, бушуй, бушуй! - отвечал ему Иаков. - Где ты был, когда на моего красавца напал кабан, сумел ли ты защитить Иосифа? Зачем мне твои сыновья, разве я ангел-губитель, чтобы убивать их, раздробляя Израиль еще и собственноручно? Я по-прежнему отказываюсь выполнить ваше требование и отпустить с вами моего сына, ибо брат его умер и он остался один у меня. Если бы с ним что-нибудь случилось в дороге, мир стал бы таким, что седина моя сошла бы с печалью во гроб.
      Они переглянулись, сжав губы. Мило, нечего сказать, - он назвал Вениамина "своим сыном", а не их братом, и заявил, что тот остался один у него.
      - А Симеон, твой герой? - спросили они.
      - Я хочу сидеть здесь один, - отвечал он, - и скорбеть о нем. Разойдитесь!
      - Сыновнее тебе спасибо за беседу и за прощание! - сказали они, покидая его.
      Вениамин тоже пошел с ними; он гладил по плечу то одного, то другого своей короткопалой рукой.
      - Не досадуйте на его слова, - просил он, - и не злитесь на его гордый нрав! Вы думаете, я польщен и горжусь тем, что он называет меня своим сыном, единственным оставшимся у него, и не соглашается отпустить меня с вами? Ведь он же, я знаю, никогда не забудет мне, что Рахиль умерла из-за моего появления на свет, и жить под надзором мне вовсе не весело. Подумайте, как много времени понадобилось ему, чтобы превозмочь себя и отпустить вас без меня, и посудите, как вы ему дороги! Так вот, теперь ему опять понадобится лишь некоторое время, чтобы уступить вам и послать меня с вами к этому человеку, ибо он не оставит, не сможет оставить нашего брата в руках язычников, а кроме того - надолго ли хватит пищи, которую вы, умники, сумели бесплатно получить там внизу? А потому не волнуйтесь! Я, малыш, еще поеду. Но теперь расскажите мне немного об этом суровом хлеботорговце, который так гадко вас обвинил и так прихотливо потребовал младшего брата. Мне впору, пожалуй, и возгордиться тем, что он непременно хочет видеть меня и ждет моего свидетельства. С чего бы это вдруг? Самый, вы говорите, главный? И выше всех живущих внизу? Какого он вида и как говорит? Ничего тут нет удивительного, если у меня вызывает такое любопытство человек, у которого вызывает такое любопытство моя особа.
      ИАКОВ БОРЕТСЯ У ИАВОКА
      И правда, что такое год в этой истории, и кто тут станет скупиться, у кого не хватит на нее времени и терпения! Терпелив был Иосиф, который пока что должен был жить, занимаясь государственными и торговыми делами в земле Египетской. Терпеливо волей-неволей относились к упрямству Иакова братья, терпелив был и Вениамин, сдерживавший свое любопытство к поездке в Египет и к любопытному хлеботорговцу. Нам лучше, чем всем им, - отнюдь, однако, не потому, что мы уже знаем, как все было. Это скорее наш минус по сравнению с теми, кто жил в этой истории, кто испытал ее на себе; ибо нам приходится создавать живой интерес там, где никаких законных оснований для него нет. Преимущество наше перед ними состоит в том, что нам дана власть над мерой времени и мы можем удлинять ее и сокращать как нам заблагорассудится. Нам не нужно отбывать год ожидания во всей его повседневности, как отбывал свои семь Иаков в Месопотамии. Ведя повествование, мы вправе просто сказать: прошел год - и пожалуйста, год прошел, и Иаков смягчился.
      Ведь общеизвестно, что дела водные тогда долго еще не налаживались и засуха по-прежнему угнетала страны, лежащие окрест нашей истории. Каких только дьявольских повторений не бывает на свете, и как это задевает честь Случая, если он, такой вообще-то любитель разнообразия и скачков от блага к беде и наоборот, вдруг, как одержимый, с бесовским хихиканьем, творит одно и то же множество раз подряд! В конце концов ему все-таки приходится сделать обратный скачок - он уничтожил бы сам себя, если бы так продолжалось всегда. Но безумствовать он может долго, и семикратное безумие - это, по большому счету, не такая уж редкость.
      Рассказав о движении облаков между морем и мавританскими Альпами, где находятся истоки Нила, мы, честно говоря, объяснили лишь, как это получилось, но не объяснили почему. Ибо, задавая вопрос "почему?", никогда не дойдешь до конца. Причины любого явления подобны песчаным кулисам на взморье: одна всегда заслоняет собой другую, и причина, на которой можно было бы остановиться, теряется в бесконечности. Кормилец не вырос и не разлился, потому что в мавританских горах не было дождей. А дождей не было там потому, что их не было и в Ханаане, в Ханаане же дождей не было по той причине, что море не рождало облаков, причем не рождало их семь или по меньшей мере пять лет подряд. Почему?
      На то есть высшие причины, это связано уже с космосом и со светилами, которые, несомненно, определяют у нас погоду и ветры. Вот, например, пятна на солнце - причина весьма уже отдаленная. Но что солнце - не последняя и не самая высокая инстанция, это знает любой ребенок, и если уж Аврам отказался поклоняться ему как первопричине, то нам и подавно зазорно остановиться на нем. Есть во вселенной высшие силы, низводящие царственный покой солнца до подчиненного движения, да и столь влиятельные пятна на его лике сами представляют собой "почему", конечное "потому что" которого отнюдь не заключено в этих высших или еще более высоких, чем эти высшие, системах. Окончательное "потому что" заключено или, лучше сказать, восседает на троне, по-видимому, в такой дали, которая и близка, потому что в ней уже едины далекое и близкое, причина и следствие; это там мы находим себя, теряя себя, и это там, по нашему предположению, находится средоточие замыслов, отказывающееся порой, ради своих целей, от жертвенных лепешек.
      Засуха и дороговизна продолжали свирепствовать, и не потребовалось даже полного годового оборота, чтобы Иаков смягчился. Пища, которую таким приятным и вместе жутким образом получили даром его сыновья, была съедена; ее оказалось немного на столько людей, а новой купить на месте ни за какие деньги нельзя было. И уже на несколько месяцев раньше, чем в прошлом году, Израиль завел тот разговор, которого ждали братья.
      - Не находите ли вы, - сказал он, - противоречия и несогласия между моим богатством, которое я, сломав пыльные запоры Лаванова царства, сохранил и умножил, и этой бедой, что у нас опять уже нет ни семян для посева, ни печева и ваши дети плачут и просят хлеба?
      Да, отвечали они, такие уж времена.
      - Странные это времена, - сказал он, - если у человека целая орава взрослых сыновей, которых он не преминул родить себе с божьей помощью, и они сидят на своих седалищах и не шевельнутся, чтобы поправить дела.
      - Это ты так говоришь, отец. А что делать?
      - Что делать? В Египте, как я слышу со всех сторон, торгуют зерном. Почему бы вам не отправиться в путь, не спуститься туда и не привезти нам немного хлеба?
      - Верно, отец, мы-то поехали бы. Но ты забываешь, что заявил нам там внизу насчет Вениамина владыка: мы не увидим его лица, если с нами не будет нашего младшего брата, которого мы не смогли представить ему в доказательство своей честности. Этот человек, по-видимому, звездочет. Он сказал, что солнце может скрыть одного из двенадцати, но не двоих сразу, и что он не взглянет на нас, покуда перед ним не предстанет одиннадцатый. Отпусти с нами Вениамина, и мы поедем.
      Иаков вздохнул.
      - Я знал, - сказал он, - что так и будет и что вы снова начнете мучить меня из-за этого ребенка.
      И он стал громко бранить их:
      - Несчастные глупцы! Кто вас тянул за язык, кто заставлял вас выбалтывать ему свои обстоятельства, чтобы он знал, что у вас есть еще один брат, мой сын, и мог его потребовать? Если бы вы, храня достоинство, ограничились делом и не болтали, он не узнал бы о Вениамине и не мог бы назначить платой за муку для лепешек кровь моего сердца. Вы заслуживаете того, чтобы я вас всех проклял!
      - Не делай этого, господин, - сказал Иуда, - что станется тогда с Израилем? Пойми, что мы были в трудном положенье и вынуждены были говорить ему правду, ибо он пристал к нам со своим подозрением и допрашивал нас о нашей родне! А допрашивал он нас очень подробно, он допытывался: "Жив ли еще ваш отец?", "Есть ли у вас еще один брат?", "Хорошо ли живется вашему отцу?" И когда мы сказали ему, что живется тебе не так хорошо, как подобало бы, он стал громко бранить нас, рассердившись за то, что мы допустили это.
      - Гм, - сказал Иаков и погладил свою бороду.
      - Нас испугала, - продолжал Иуда, - его строгость и пленило его участие. Ведь это же не пустяк, если к тебе относится с таким заботливым участием важное лицо, от которого ты сейчас зависишь. Это открывает душу человека и делает его общительным, а то и болтливым.
      Да и как можно было догадаться, спросил Иегуда, что тот сразу потребует их брата и прикажет им: "Доставьте его сюда!"
      Говорил в этот раз преимущественно Иуда, спорщик испытанный. Так было у них заранее решено на тот случай, если Иаков покажет, что он смягчился; ибо Ре'увим отпал, после того как разбушевался и ляпнул, чтобы Иаков убил двух его сыновей, а Левию, хотя потеря близнеца была для него тяжким ударом и превратила его как бы в половину человека, приходилось помалкивать из-за Шекема. Иуда говорил превосходно, мужественным тоном и убедительно.
      - Израиль, - говорил он, - сделай над собой усилие, даже если тебе придется бороться с самим собой до рассвета, как когда-то с другим! Это поистине час Иавока, так покажи же себя героем божьим. Пойми, этот человек внизу непреклонен. Мы не увидим его, и третий сын Лии сгинет в служильне, да и о хлебе тоже нечего и думать, если Вениамина с нами не будет. Я, твой лев, знаю, как трудно тебе отпустить в дорогу залог Рахили, который "всегда был дома", и отпустить притом в Страну Ила и мертвых богов. К тому же ты, вероятно, не доверяешь этому человеку, этому владыке страны, подозревая, что он готовит нам западню и не выпустит ни младшего, ни заложника, а может быть, и никого из нас. Но я - а я знаю людей и не жду особого добра ни от высших, ни от низших - я говорю тебе: не таков этот человек, и я убежден, я даю голову на отсечение, - он не собирается заманивать нас в западню. Да, он человек чудной и скользкий, но он располагает к себе, и при всех его заблуждениях в нем нет неискренности. Я, Иуда, ручаюсь за него, как ручаюсь за вот этого, за твоего сына, нашего младшего брата. Отпусти его со мной, и я буду ему отцом и матерью, как ты, и в дороге, и там внизу, чтобы нога его не споткнулась о камень, а пороки Египта не осквернили его души. Доверь его моей руке, и мы наконец отправимся в путь, и живы будем, и не умрем, и мы, и ты, и дети наши! Ты потребуешь его из моих рук, и если я не приведу его к тебе и не поставлю его перед лицом твоим, то останусь я виновным перед тобою во все дни жизни. Как он сейчас с тобой, так он и будет с тобой, и он мог бы уже давно быть с тобою _снова_, тогда как сейчас он _все еще_ с тобой, ибо если бы мы не медлили, мы бы уже дважды успели вернуться с заложником, со свидетелем и с хлебом!
      - Дайте мне, - отвечал Иаков, - подумать до утренней зари.
      А наутро он сдался и внутренне согласился отпустить Вениамина в дорогу, не в какой-нибудь Шекем, до которого можно было доехать за несколько дней, а далеко вниз, на расстояние добрых семнадцати дней пути. У него были красные глаза, и он всячески показывал, каких душевных усилий стоило ему это вынужденное решение. Но так как он не притворялся, а действительно изо всех сил боролся с тяжелой необходимостью и теперь только величаво, скорбно и ярко это показывал, его вид произвел на всех очень большое впечатление, и люди взволнованно говорили друг другу: "Глядите, Израиль превозмог себя этой ночью!"
      Склонив голову к плечу, он сказал:
      - Если уж тому суждено быть, если так уж написано на медных скрижалях, что все должно пасть на меня, сделайте это и поезжайте, я согласен. Возьмите с собой в подарок этому человеку, чтобы смягчить его сердце, самых лучших плодов этой земли, которыми она славится: бальзама, астрагала, густого виноградного меда, чтобы он прихлебывал его с водой или подслащивал им сладкие блюда, и скажите ему, что это пустяк! Возьмите также двойное количество денег, чтобы заплатить за новый товар и за прежний, ибо, насколько я помню, в первый раз ваше серебро оказалось снова у вас в мешках, - вдруг это оплошность. И возьмите Вениамина, - да, да, вы не ослышались, возьмите его и отвезите к этому человеку, я согласен! Я вижу по вашим лицам, что вы смущены моим решением, но оно принято, и если уж суждено Израилю быть бездетным, он готов быть бездетным. Но пусть Эль Шаддаи, - воскликнул он, воздев руки к небу, - пусть он даст вам найти милость у человека того, чтобы он отпустил вам и другого брата вашего, и Вениамина! Господи, лишь взаймы я даю его тебе на эту поездку, пусть не будет между нами никаких недоразумений, я не приношу его тебе в жертву, чтобы ты проглотил его, как другое мое дитя, я хочу, чтобы он вернулся ко мне! Помни, господи, завет, по которому душа человеческая освящается и облагораживается в тебе, а ты в ней! Не останься. Всемогущий, позади чувствительной души человеческой, похитив у меня мальчика в поездке и бросив его на растерзание этому чудищу, а сдержись, молю тебя, и честно возврати мне одолженное, - и я паду перед тобой ниц и сожгу тебе лучшие куски, чтобы усладить твое обонянье!
      Вознеся к небу такую молитву, он вместе с Елиезером (собственно, Дамасеком) принялся снаряжать в дорогу сына смерти, которому собирал пожитки, как мать; ибо уже на следующее утро братья должны были тронуться в путь, чтобы поспеть в Газу до отправления каравана, который там собирался, и это вполне отвечало радостному нетерпению Бенони, как нельзя более счастливого, что наконец-то кончится это его символическое затворничество, это его всегдашнее пребывание дома в знак невиновности, и он наконец-то увидит мир. Он не прыгал перед Иаковом и не бил землю пятками, потому что ему было не семнадцать, как тогда Иосифу, а около тридцати и он не хотел ранить это патетическое сердце своей радостью по поводу расставанья; и потому еще, что прыгать ему не позволяла лежавшая на нем тень матереубийства, а из своей роли он не смел выходить. Но уж зато перед своими женами и детьми он вовсю хвастался дарованной ему свободой передвиженья и тем, что поедет в Мицраим, чтобы освободить Симеона своим прибытием, ибо один только он способен добиться этого от властелина страны.
      Сборы же могли быть такими недолгими потому, что все необходимое для поездки через пустыню путешественникам предстояло закупить в Газе. Покамест главную их поклажу составляли подарки тюремщику Симеона, египетскому хлеботорговцу, принесенные из кладовых молодым Елиезером: ароматные смолы, виноградный сироп, мирра, орехи и фрукты. Для этих даров, прекрасными качествами которых славилась родившая их земля, был выделен особый осел.
      На заре отправлялись братья во второе путешествие - в том же числе, что и в первый раз, ибо их стало на одного меньше и на одного больше. Вокруг них толпились домочадцы, а братья стояли внутри этого круга, держа за недоуздки ослов. В самой же середине стоял Иаков и обнимал то, что у него осталось от первой возлюбленной. Люди затем и собрались, чтобы поглядеть, как прощается Иаков со своим береженым, и возвысить душу зрелищем величавой боли разлуки. Долго не отпускал он от себя младшего сына, он повесил ему на шею собственный талисман, он что-то бормотал, прижавшись к его щеке и глядя вверх. А братья, с горькой и терпеливой усмешкой, глядели в землю.
      - Это ты. Иуда, - сказал он наконец во всеуслышание, - это ты поручился за него и сказал мне, чтобы я потребовал его из твоих рук. Так знай же: ты освобожден от своего поручительства. Пристало ли человеку ручаться за бога? Не на тебя уповаю, ибо как воспротивишься ты гневу господню? Я уповаю на него одного, на утес и на пастыря, что он вернет мне вот этого, которого я с верой вручаю ему. Знайте все: он не изверг, который глумится над сердцем человеческим и, бесчинствуя, втаптывает его в грязь. Он великий бог, чистый и светлый, он бог завета и доверия, и если уж человек должен ручаться за него, то ты мне для этого не нужен, мой лев, я сам поручусь за его верность, и он не посрамит моего поручительства. Поезжайте, - сказал он и отстранил от себя Вениамина, - во имя бога, милосердного и верного бога! Но все-таки присматривайте за ним! - добавил он дрогнувшим голосом и повернулся к своему дому.
      СЕРЕБРЯНАЯ ЧАША
      Когда на этот раз Иосиф-кормилец вернулся домой из присутствия с известием в сердце, что десятеро путников из Ханаана миновали границу, его управляющий Маи-Сахме сразу же догадался обо всем по его виду и спросил:
      - Ну, что ж, Адон, видно, срок исполнился и ожидание кончилось?
      - Исполнился срок, - отвечал Иосиф, - кончилось ожидание. Все произошло так, как должно было произойти, и они явились. Они будут здесь на третий день от сегодняшнего, и с малышом, - сказал он, - с малышом! Божья эта история некоторое время не двигалась, и нам пришлось ждать. Но ход событий не прекращается и тогда, когда кажется, что история остановилась, и солнечная тень совершает свой путь незаметно. Нужно только спокойно довериться времени, почти не заботясь о нем, - этому научили меня еще измаильтяне, с которыми я путешествовал, - и оно само даст всему созреть и ко всему подведет.
      - Значит, - сказал Маи-Сахме, - надо многое обдумать и подробно наметить продолженье этой игры. Угодно ли тебе, чтобы я что-нибудь предложил?
      - Ах, Май, как будто я давно уже всего не продумал и не подготовил, как будто я жалел свои силы, когда сочинял! Все пойдет так, словно это уже записано и нужно только по-писаному сыграть. Неожиданностей тут не будет, будет лишь умиление при виде того, как знакомое становится действительностью. К тому же на этот раз я совсем не волнуюсь, у меня просто празднично на душе, оттого что мы переходим к дальнейшему; разве что при мысли о словах "Это я" у меня начинает немного сильнее стучать сердце, да и то страшно мне не за себя, а за них - для них следовало бы тебе, пожалуй, приготовить свою шипучку.
      - Не премину, Адон. Но хоть ты и не хочешь слышать никаких советов, я все-таки советую тебе: будь осторожен с малышом! Он не только наполовину твоей крови, он единокровный твой брат, и тут, насколько я тебя знаю, ты можешь не совладать с собой и выдать себя. Кроме того, самый младший всегда самый хитрый, и вполне может случиться, что твое "Это я" он побьет своим "Это ты" и испортит тебе всю игру.
      - Ну, а если это и случится. Май?! Я даже не против такой замены. Вот было бы смеху! Так дети, бывает, сначала нагромоздят что-нибудь, а потом вдруг опрокинут одним махом и радуются. Но я не разделяю твоего опасения. Чтобы такой малыш сказал в лицо другу фараона и наместнику Гора: "Ба, да ведь ты же не кто иной, как брат мой Иосиф!" Это было бы наглостью! Нет, уж эти слова роли останутся за мной.
      - Ты снова примешь их в Великом Присутствии?
      - Нет, на этот раз здесь. Я хочу отобедать с ними, их нужно позвать к столу. Припаси мяса и приготовь кушаний, мой управляющий, на одиннадцать гостей больше, чем ожидается в этот день, третий от сегодняшнего. Кто приглашен на послезавтра?
      - Несколько почетных глав города, - отвечал Маи-Сахме, справляясь с табличкой. - Его преподобие Птахотпе, чтец из храма Птаха; воитель владыки, начальник здешнего гарнизона бога Энтеф-окер; первый землемер и межевальщик Па-неше, сосед моего господина по каменной гробнице; и несколько книговодов из Великого Продовольственного Присутствия.
      - Отлично, им будет в диковинку пообедать с чужестранцами.
      - Боюсь, что слишком в диковинку, Адон. Ведь. к сожалению, позволь тебе напомнить, приходится считаться с обычаями, относящимися к еде, и с некоторыми запретами. Кое-кому может показаться предосудительным есть хлеб вместе с иврим.
      - Ах, оставь, Май, ты говоришь, как какой-то Дуду, - так звали одного карлика, блюстителя правил! Уж я-то знаю своих египтян - станут они бояться, как же! Тогда уж им следовало бы бояться есть и со мной, ведь ни от кого не секрет, что в детстве я пил не нильскую воду. Но есть еще и фараонов перстень "Будь как я", он все побивает. С кем я обедаю, того они тоже найдут подходящим для себя сотрапезником, и помимо всего прочего, существует учение фараона, что все люди - любимые дети его отца, а всякий, кто хочет преуспеть при дворе, не устает восхищаться этим учением. Впрочем, для соблюдения формы, ты подай нам пищу особо: египтянам особо, братьям особо и мне особо. А братьев моих посади точно по старшинству, первым большого Рувима, а последним Бенони. Смотри, не ошибись, я их еще раз назову тебе по порядку, запиши на табличку.
      - Хорошо, Адон. Только это опасно. Как им не удивиться, что ты так точно знаешь, кто у них за кем идет?
      - Кроме того, поставь передо мной мою чашу, в которую я заглядываю, серебряную гадальную чашу.
      - Так, так, чашу. Ты хочешь при них угадать по ней, когда они родились?
      - И на это она тоже годится.
      - Я хотел бы, Адон, погадать с ее помощью и по виду, который примут в чистой воде несколько кусочков золота и несколько точеных камешков, узнать, что ты замыслил и как ты собираешься подвести эту историю к словам своего самораскрытия. Боюсь, что, не зная этого, я буду тебе плохим слугой; а я должен быть хорошим слугой и помощником, чтобы не занимать без толку место в этой истории, в которую ты меня так любезно принял.
      - Ты им и будешь, мой управляющий. Как же иначе? Но для начала поставь передо мной чашу, по которой я иногда, шутки ради, гадаю!
      - Чашу, да, да, чашу, - сказал Маи-Сахме с таким выражением глаз, словно пытался что-то вспомнить. - Итак, они приведут к тебе Вениамина, и ты увидишь среди братьев своего братца. Но ведь после того, как ты отобедаешь с ними и наполнишь их мешки во второй раз, они же заберут с собой младшего и поедут с ним домой к вашему отцу, а ты так и останешься ни с чем?
      - Зорче гляди в чашу. Май, получше вглядывайся в воду! Да, они снова уедут, но, может быть, они что-то забудут, из-за чего им придется вернуться?
      Начальник темницы покачал головой:
      - Или, может быть, они возьмут с собой что-то, чего мы хватились и из-за чего, погнавшись за ними, вернем их?
      Маи-Сахме глядел на него круглыми глазами, высоко подняв черные брови, и постепенно маленький его рот расцвел улыбкой. Когда у мужчины такой маленький рот и он им улыбается, то улыбка его, даже если это человек коренастый и полный, очень похожа на женскую, и совершенно по-женски, изящно и не без очарования, улыбнулся сейчас при всей черноте своей бороды Маи-Сахме. По-видимому, он что-то увидел в чаше, ибо лукаво и понимающе подмигнул Иосифу, а тот, подмигнув ему в свою очередь, поднял руку и утвердительно-одобрительно похлопал Май по плечу; и Май, хотя это было недопустимой вольностью - но ведь в конце концов Иосиф когда-то был каторжником в его остроге, - Май тоже поднял руку, чтобы похлопать по плечу своего господина, и они довольно долго стояли так, подмигивая один другому и хлопая друг друга по плечу, в добром согласии насчет дальнейшего хода праздничной этой истории.
      ЗАПАХ МИРТА, ИЛИ ОБЕД С БРАТЬЯМИ
      А она пошла следующим образом и разыгрывалась, не пропуская ни одного своего часа, вот как. Сыновья Иакова прибыли в Менфе, дом Птаха, и остановились на прежнем постоялом дворе, довольные, что благополучно доставили Вениамина, которого в течение всего почти семнадцатидневного пути всячески ублажали и опекали - из почтения к чувствам Иакова и потому, что Вениамин был важней их всех, поскольку именно его потребовали в свидетели и без него они не увидели бы лица этого двойственного хлеботорговца и не вызволили бы Симеона. Это были достаточно веские причины, чтобы беречь малыша как зеницу ока, обеспечивая его всем необходимым в первую очередь и охраняя его, как драгоценную воду: на переднем плане был страх перед здешним правителем, на заднем - страх перед отцом. Но на самом заднем плане имелась еще и третья причина этого рвения: ухаживая за Вениамином, они хотели загладить свою вину перед Иосифом. Ибо мысль о нем и об их злодеянии, столь долгое время дремавшая, снова проснулась у них у всех после их первого путешествия и всего, что тогда случилось; она поднялась из-под пластов времени, словно только вчера они уничтожили одно из колен Израилевых и продали своего брата. Это висело над ними, как позднее возмездие, они ощущали это как руку, которая тянет их к ответу, и ревностная забота о втором сыне Рахили казалась им еще наилучшим способом отстранить эту руку и разогнать духов мщения.
      Они надели на него красивый пестрый наряд с бахромой и напусками, чтобы представить его в нем владыке страны, намаслили его похожие на шапку из выхухоли волосы, чтобы они не топорщились, превратись поистине в сверкающий шлем, и удлинили ему глаза заостренной кисточкой. Но когда в Великом Присутствии Выдачи и Снабжения, куда они обратились, их направили в собственный дом Кормильца, они испугались, ибо все неожиданное, все, что шло не так, как они представляли себе, пугало их и казалось им предвестием новых зловещих осложнений. В чем тут было дело, почему их поставили в такое особое положение, что даже на прием они должны были идти в частные покои? Добрый это знак или дурной? Может быть, это связано с теми деньгами, что каким-то темным способом вернулись к ним в прошлый раз, и теперь темное это дело, может быть, обратят против них, и, значит, они попались в ловушку и всех их за неплатеж заключат в тюрьму, и все одиннадцать будут рабами? Темные эти деньги они привезли с собой вместе с новым обменным металлом, но это мало их успокаивало. Они испытывали большое искушение повернуть назад, не показываться ему на глаза, спастись бегством - из страха прежде всего за Вениамина, который, однако, ободрял их и смело настаивал на том, чтобы они отвели его к хлеботорговцу, ибо он, Вениамин, умастился и нарядился и у него нет оснований скрываться от этого человека; да ведь и у них, говорил он, нет таких оснований, поскольку деньги вернулись к ним лишь по недоразумению, а если ты невиновен, то незачем и вести себя так, словно ты виноват.
      Немного виноватым, говорили они, виноватым вообще, если и не в чем-то определенном, всегда себя чувствуешь, а потому и в том случае, когда ты как раз не виноват, чувствуешь себя тоже не совсем хорошо. Впрочем, ему, малышу, легко говорить: он ведь всегда невинно сидел дома, и ему, понятно, не случалось находить у себя в мешке темные деньги, тогда как они, которым вечно приходилось шататься по свету, не могли начисто избежать вины.
      Столь общую вину, утешал их Бенони, этот человек, конечно, простит; ведь он же достаточно вращается в мире. С деньгами же дело чистое, хотя и темное, да и приехали-то они сюда, в частности, затем, чтобы их возвратить. А кроме того, нужно вызволить Симеона, это они знают не хуже, чем он, Вениамин, и купить еще хлеба. О возвращенье и бегстве нечего, следовательно, и думать, ибо тогда они прослывут здесь не только ворами, но и соглядатаями и вдобавок станут братоубийцами.
      Все это, как и то, что они обязаны рисковать, даже если им всем грозит рабство, братья знали не хуже, чем он. Прекрасные дары Иакова, которые они привезли с собой, образцы плодов, составлявших славу их края, придали им бодрости, и они решили первым делом поговорить с коренастым, недвусмысленно добродушным домоправителем, если им удастся его разыскать.
      Это им легко удалось. Ибо когда они подъехали к находившемуся в Прекрасном Квартале особняку хлеботорговца и, спешившись в каменных воротах, повели ослов мимо зеркального пруда к дому, с террасы, навстречу им, уже спускался этот внушавший доверие человек; он сказал им: "Добро пожаловать", похвалил их за то, что они хоть и не так скоро, но сдержали слово, и сразу же пожелал увидеть их младшего, которого и оглядел со всех сторон круглыми своими глазами, приговаривая: "Молодцом, молодцом!" Он велел своим людям отвести ослов на задний двор, а тюки со славными плодами земли Ханаанской отнести в дом и повел братьев вверх по широкой лестнице, и они тут же, робея и волнуясь, завели с ним разговор о деньгах.
      Некоторые заговорили об этом, как только его увидели, чуть ли не издали, - им не терпелось.
      Господин домоправитель, говорили они, дорогой господин главноуправляющий, так, мол, и так, это непонятно, но так уж случилось, и вот двойная толика денег, они люди честные. Они тогда нашли, да, нашли, заплаченные сребреники у себя в торбах, и все это время их угнетала темная эта находка. Но вот она снова здесь, полным весом, вместе с другими деньгами, платой за новую пищу. Его повелитель, друг фараона, ведь не поставит им этого в вину и не приговорит их к наказанию?
      Так говорили они наперебой, хватая его даже за руки от волненья и клятвенно уверяя его, что они не войдут в прекрасную дверь дома, если он, со своей стороны, не поклянется им, что его господин не устраивает им подвоха из-за этого досадного происшествия и не взыщет с них за него.
      Он же, само спокойствие, успокаивал их и говорил:
      - Не волнуйтесь, друзья, и не бойтесь, все в порядке. А если случившееся и не в порядке вещей, то это приятное чудо. Мы свои деньги получили, нам этого достаточно, и у нас нет никаких оснований устраивать вам подвох. Ваш рассказ наводит меня только на одну мысль - что ваш бог и бог вашего отца шутки ради положил вам в мешки клад - никакого другого объяснения мой разум не находит. Вероятно, вы ему благочестно и ревностно служите, и он пожелал показать вам наконец свою признательность, - ну, что ж, его можно понять. Но вы, мне кажется, очень взволнованы, это нехорошо. Я велю приготовить вам ножные ванны, во-первых, из гостеприимства, - ведь вы наши гости и будете обедать с другом фараона, - а кроме того, ножная ванна оттягивает кровь от головы и умиротворяет рассудок. Войдите же и прежде всего поглядите, кто ждет вас в палате!
      А в палате стоял их брат Симеон, не связанный, нисколько не спавший с тела и не осунувшийся, а такой же здоровенный, как всегда; ему, как радостно сообщил он окружившим его братьям, жилось хорошо, и он вполне сносно для заложника коротал дни в одной из комнат Великого Присутствия, не видя, правда, больше лица Мошеля и тревожно гадая, вернутся ли они, но всегда подкрепляясь хорошей едой и хорошим питьем. Они извинились перед вторым сыном Лии за то, что так долго не возвращались - из-за упрямства Иакова, как он, надеются они, понимает; и он понимал их и был рад им, особенно своему брату Левию; ибо одному забияке очень недоставало другого, и если они не целовались и не обнимались, то зато они то и дело, не щадя сил, пинали друг друга кулаками в плечо.
      И вот все братья сели, помыли ноги, а потом управляющий отвел их в палату, где делались приготовления к обеду, - изобиловавшую цветами, столовыми украшениями и прекрасной посудой, и стал помогать им раскладывать на длинном поставце у стены, напоказ господину, привезенные ими подарки, пряности, мед, орехи и фрукты. Вскоре, однако, Маи-Сахме пришлось отлучиться, ибо как раз в это время прибыл на обед Иосиф с приглашенными египтянами, пророком Птаха, воителем владыки, начальником землемеров и книговедами. Он вошел с ними в столовую и сказал: "Здравствуйте, приятели!" А братья пали ниц как подкошенные.
      Несколько мгновений он стоял молча, потирая лоб кончиками пальцев. Потом повторил:
      - Здравствуйте, друзья! Встаньте же передо мной и покажите мне свои лица, чтобы я вас узнал. Ибо вы, как я могу заключить, узнали меня и видите, что я главный хлеботорговец Египта, тот самый, которому пришлось быть суровым с вами ради этой драгоценной страны. Но вы успокоили и убедили меня в своей правоте, возвратившись в должном количестве, так что теперь все братья вместе и все на месте. Это прекрасно. Вы заметили, что я говорю с вами на вашем языке? Да, теперь я могу на нем говорить. Когда вы были здесь в прошлый раз, я обнаружил, что не понимаю по-еврейски, и очень на это досадовал. Поэтому, пока вы отсутствовали, я изучал еврейский язык. Такой человек, как я, изучает язык в два счета. Так как же ваши дела? Прежде всего - жив ли еще ваш старый отец, о котором вы мне рассказывали, и хорошо ли ему живется?
      Твоему рабу, отцу нашему, отвечали они, живется довольно хорошо, и он еще живет своей торжественной жизнью. Он был бы очень тронут этим любезным вопросом.
      И они снова припали лбами к каменным плитам пола.
      - Перестаньте, - сказал он, - вы и так уже более чем достаточно кланялись и сгибались! Покажитесь наконец. Это и есть младший ваш брат, о котором вы мне говорили? - спросил он на несколько ломаном ханаанском языке, потому что действительно немного забыл его, и подошел к Вениамину. Принарядившийся супруг благоговейно поднял на него взор своих серых, полных мягкой и светлой печали глаз.
      - Да хранит тебя бог, сын мой! - сказал Иосиф и положил ладонь на его спину. - У тебя всегда были такие хорошие глаза и такая блестящая шапка волос на голове, даже тогда, когда ты был еще крошкой и разгуливал, карапуз, среди зеленых дерев?
      Он сделал глотательное движение.
      - Сейчас я вернусь, - сказал он. - Мне нужно только...
      И он быстро вышел - во внутренние, видимо, покои, к себе в спальню, но вскоре возвратился с вымытыми глазами.
      - Я забыл свои обязанности, - сказал он, - и даже не познакомил друг с другом гостей моего дома! Господа, это покупатели из Ханаана, люди торжественного происхождения, сыновья одного замечательного человека.
      И он перечислил египтянам имена сыновей Иакова, точно по порядку, очень бегло, как будто читал стихи, с легкой цезурой после каждого третьего имени, - пропустив, разумеется, свое собственное: после Завулона он сделал маленькую паузу, а потом закончил: "и Вениамин". И братья поразились, что он сумел перечислить их имена в такой последовательности, и выразили друг другу свое удивление.
      Затем он назвал им имена египетских сановников, которые держались довольно натянуто. Он усмехнулся по этому поводу и сказал: "Вели подавать", - потирая руки как бы в предвкушенье обеда. Но его домоправитель указал ему на разложенные дары, и он восхитился ими с непритворным радушием.
      - От вашего старого отца? - спросил он. - Какая трогательная внимательность! Передайте ему величайшую мою благодарность!
      Это пустяки, заявили они, это лишь образцы того, чем славится их земля.
      - Нет, это очень большой подарок! - возразил он. - А главное, очень красивый! Я никогда не видел такого нежного астрагала. А таких фисташек что они маслянисты и вкусны, видно даже издали - нигде, наверно, кроме как в вашем краю, не найдешь. Я просто не могу на них наглядеться. Ну, а теперь пора и обедать!
      И Маи-Сахме указал всем их места, и у братьев снова было чему удивляться; их посадили точно по возрасту, хотя, считая от хозяина дома, в обратном порядке, так что младший сидел ближе всех к нему, а за Вениамином, по возрастающему старшинству, Завулон, Иссахар, Асир и так далее вплоть до большого Рувима. Столики были расставлены углом между обегавшими эту египетскую палату колоннами, и вершиной угла был столик хозяина. Справа от него, наискось, шли места здешних сановников, а слева чужеземцев-азиатов, так что он председательствовал у тех и у других, и по правую руку его соседом был пророк Птаха, а по левую Вениамин. Гостеприимно и в самом лучезарном расположении духа Иосиф призвал всех угощаться без церемоний, не жалея ни кушаний, ни вина.
      Трапеза эта знаменита своим весельем, и действительно, вскоре от первоначальной натянутости сановных египтян и следа не осталось: оживившись, они совершенно забыли, что вообще-то это мерзость для них есть хлеб с евреями. Первым разошелся налегавший на сирийское вино воитель владыки, начальник гарнизона Энтеф-окер; он громко, через всю треугольную палату, беседовал с прямым Гадом, который понравился ему больше других жителей песков.
      Не следует удивляться, что предание оставляет тут вне поля зрения супругу Иосифа, дочь главного жреца солнца Аснат, настаивая на чисто мужском обеде, хотя по египетскому обычаю муж и жена ели вместе, да и на торжественных пиршествах хозяйка дома присутствовала. Мы подтверждаем верность старого этого рассказа - не пояснением, что, дескать, "девушка", согласно брачному договору, как раз гостила тогда у своих родителей, - что ведь вполне могло быть, - а ссылкой на распорядок дня, на образ жизни Иосифа, по большей части не позволявший возвысившемуся видеть детей и женщин в дневные часы. Трапеза с братьями и с местной знатью, хоть и весьма веселая, была не торжественным пиром, а одним из тех деловых обедов, какие другу фараона приходилось давать почти ежедневно, так что со своей супругой он обычно лишь ужинал - на женской, кстати сказать, половине дома, выкроив предварительно время для занятий с Манассией и очаровательным полукровкой Ефремом. В полдень же он ел в мужском обществе, будь то лишь высокие и высшие чиновники Великого Продовольственного Присутствия, или проезжие титулоносцы обеих стран, или, наконец, гости и посланцы из-за границы; одной из таких полуденных трапез у Друга Урожая Бога была и эта - то есть для постороннего глаза; ибо какие с ней связаны волнующие события, как входит она в колею одной чудесной и праздничной истории божьей и почему так заразительно весел высокий хозяин дома, это было поначалу для всех ее участников окутано мраком.
      Для всех ли? Уместно ли такое обобщающее слово и стоит ли на нем настаивать? Маи-Сахме, приземисто и с высоко поднятыми бровями стоявший в самом широком месте палаты и направлявший белым жезлом то туда, то сюда сновавших между столиками кравчих и хлебодаров, в счет не идет. Он знал, что к чему, но участником обеда он не был. Был ли среди обедавших кто-нибудь, для кого этот мрак таил в себе какую-то половинчатую, страшную, блаженную, невероятную, неосознанную прозрачность? Ясно уже, что, задавая этот осторожный вопрос, который, пожалуй, лучше всего и оставить вопросом, мы имеем в виду Туртурру-Бенони, младшего, сидевшего слева от хозяина дома. Чувства его не поддаются описанию. Их никогда никто не описывал, и эта повесть тоже не станет делать того, за что никто не брался, - облекать в слова некую сопровождаемую сладким страхом догадку, которая далеко еще не дерзнула стать даже догадкой, не пошла дальше смутных проблесков памяти, дальше странного, щемящего ощущения родства между двумя совершенно разными и далекими друг от друга впечатлениями, давним, забытым с детства, и нынешним. Вы только представьте себе, как все это происходило.
      Они сидели на удобных табуретках, и перед каждым, наискосок, стоял столик с веселой горой еды, закусок и украшений, фруктов, пирожных, овощей, пирогов, огурцов, тыкв, роговых сосудов с цветами и сластями, а с другой стороны - изящный умывальный прибор, красивая подставка для амфор и медный таз для объедков. Слуги в набедренниках, под особым надзором купора, наполняли чаши; другие принимали у смотрителя поставца главные блюда, телятину, баранину, жареную рыбу, птицу, дичь и подносили ее гостям, не отдавая им, однако, ввиду высокого звания хозяина, никакого перед ним предпочтения. Наоборот, Адон получал не только первые, но и самые лучшие куски и гораздо больше, чем остальные, - правда, лишь для того, чтобы угощать других, ибо, как то записано, "кушанья посылались им от него", то есть он посылал с приветом то одному, то другому, иной раз какому-нибудь египтянину, а иной раз кому-либо из чужеземцев, то жареную утку, то варенье из айвы, то золоченую косточку с нанизанными на нее кольцами лакомых пряженцев; самому же младшему азиату, соседу своему слева, он то и дело сам подавал куски с собственного стола; а поскольку такие знаки благоволения высоко ценились и египтяне внимательно вели им счет, то потом все это обсуждалось и перечислялось, благодаря чему до нас и дошло, что маленький бедуин действительно получил со стола господина впятеро большую долю, чем все другие.
      Вениамину было совестно, он просил не потчевать его больше и виновато поглядывал на египтян и на братьев. Он не смог бы съесть столько, сколько ему подавалось, даже если бы еда и занимала сейчас его ум, - смущенный и удрученный ум, который искал, находил, терял и вдруг так несомненно находил снова, что сердце щемило от резких и быстрых толчков. Он вглядывался в безбородое, окаймленное крылатой иератической повязкой лицо хозяина, который потребовал его сюда поручителем, этого уже грузноватого египетского вельможи в белой одежде с блестящим нагрудником; глядел на этот улыбающийся во время беседы рот, в эти черные глаза, которые с шутливым блеском встречались с его глазами и порой, словно бы отступив, словно бы запрещая, закрывались - как раз тогда, когда его, Вениамина, глаза делались широкими от недоверчивой радости и от страха; глядел на вылепку этой украшенной резным лазуритом руки, протягивавшей ему блюдо или поднимавшей чашу, - и ему казалось, будто он чувствует запах детства, острый, согретый пряностью, вобравший в себя и восторженность, и ласковую задушевность, и все ошеломляющие предчувствия, и всю детскую непонятливость, и в то же время понятливость, и всю доверчивость, и все нежное беспокойство - запах мирта. Давний этот запах был неотделим от внутренних усилий, от попыток разгадать какую-то прекрасную загадку, от боязливо-гордого и покорного постижения какой-то туманной и страшной тождественности, от полумучительного-полублаженного нащупывания тождества чего-то по-приятельски близкого и чего-то более высокого, божественного, потому-то и чудился короткому носику Туртурры этот пряный дух детства, что все было так же, как тогда, только перевернуто, но разве перевернутость что-либо значит! В нынешнем, в высоком и чужом, угадывалось давнее и знакомое, проглядывая в нем в иные мгновенья со сжимающей сердце отчетливостью.
      Владыка зерна долго болтал с ним за едой - в пять раз больше, чем с египетским титулоносцем, что сидел по правую его руку. Он расспрашивал его о житье-бытье, о его детях: старшего из них звали Бела, младшего покамест - Мупим. - "Мупим! - сказал владыка зерна. - Поцелуй его за меня, когда вернешься домой, ведь это же просто чудо, что у младшего есть еще младший. А кто перед ним, предпоследний по старшинству? Его зовут Рос? Прекрасно! Он от той же матери, что и младший? Да? Вот уж, наверно, они разгуливают вдвоем среди зеленых дерев? Только бы старший не пугал младшего - ведь тот еще карапуз - бог весть каким вздором, всякими историями о боге и прочими самонадеянными выдумками. Следи за ними, отец Вениамин!"
      И он рассказал ему о собственных сыновьях, рожденных ему дочерью Солнца, о Манассии и Ефреме - нравятся ли Вениамину их имена? Нравятся, сказал Вениамин и оказался у порога вопроса, почему у них такие странные имена, но у этого порога он и застрял с широко раскрытыми от изумленья глазами. Застрял, впрочем, ненадолго, ибо его сосед, правитель земли Египетской, стал рассказывать всякие забавные вещи о Манассии и Ефреме, что сболтнул один и как напроказил другой, и это напомнило Бенони такого же рода случаи с собственными детьми, и оба покатывались со смеху от этих историй.
      Тем временем Вениамин собрался с духом и постучался в дверь:
      - Не соблаговолит ли твое великолепие ответить мне на один вопрос и разрешить гостю одну загадку?
      - Постараюсь, как смогу, - ответил тот.
      - Я хотел бы только, - сказал малыш, - чтобы ты рассеял мою тревогу и успокоил мое недоумение по поводу некоей осведомленности, которую ты обнаружил, и некоей точности, которой отличались твои распоряжения. Ты знаешь наизусть наши имена, братьев моих и мое, и, помня, кто из нас старше и кто младше, можешь без запинки перечислить нас по порядку, правда, отец говорит, что когда-нибудь во всем мире детям придется это заучивать, ибо мы - избранная богом семья. Откуда ты это знаешь и как умудрился спокойный твой управляющий усадить нас так, как он это сделал, первородного по его первородству, а младшего по его молодости?
      - Ах, - отвечал хлеботорговец, - вот чему вы удивляетесь? Это совсем просто. Видишь эту чашу, серебряную с клинописью? Я из нее пью и по ней гадаю. Хотя у меня и есть ум, который, вероятно, даже выше среднего уровня, коль скоро я являюсь тем, кем являюсь, и фараон пожелал быть выше меня лишь царским престолом, - все же без чаши я вряд ли бы обошелся. Вавилонский царь подарил ее отцу фараона - я имею в виду не себя, носящего звание "Отец фараона" (фараон, правда, называет меня обычно "дядюшка"), а его настоящего отца, то есть, сделаю еще одну оговорку, не божественного, а земного, предшественника фараона, царя Неб-ма-Ра. Ему-то вавилонский царь и подарил ее на память, и таким образом она попала к моему господину, который и соблаговолил порадовать ею меня. А чаша эта и в самом деле нужна мне, ибо обладает ценнейшими свойствами. Она показывает мне, когда я заглядываю в нее, прошлое и будущее, открывает мне тайны вещей и обнажает их связи, как, например, порядок вашего рожденья, который я без труда определил с _ее_ помощью. Доброй долей своего ума, почти всем, что выходит за пределы среднего уровня, я обязан этой чаше. Разумеется, я не трублю об этом на весь свет, но тебе как моему соседу и гостю я это рассказываю. Ты не поверишь, но эта вещица, если умело с ней обращаться, открывает мне картины далеких мест и того, что там когда-то происходило. Хочешь, я опишу тебе могилу твоей матери?
      - Ты знаешь, что она умерла?
      - Братья твои рассказали мне, что она рано ушла на Запад, эта миловидная, чьи щеки благоухали, как лепестки роз. Я не притворяюсь перед тобой, что узнал это сверхъестественным путем. Но стоит лишь мне поднести гадальную мою чашу ко лбу, - видишь, вот так, - пожелав при этом увидеть могилу твоей матери, и я сразу же вижу ее с такой ясностью, что сам удивляюсь. А ясность эта - от утреннего солнца, в лучах которого встает передо мной эта картина, и еще я вижу там горы и город на горе, в утреннем свете, совсем недалеко, до него только один переход. Вот пашенки между каменными осыпями, а по правую руку холмы виноградников, а спереди сложенная без вяжущей смеси стена. А у стены шелковичное дерево, старое уже и дуплистое, и покосившийся ствол его укреплен камнями. Никто никогда не видел ни одного дерева отчетливей, чем я сейчас эту шелковицу и ее листья, колеблемые утренним ветром. А у дерева могила и камень, который они поставили там на память. И знаешь, там кто-то стоит на коленях, а на могиле его дары - вода и сладкие хлебцы, - и это, наверно, его верховой осел под деревом, милое такое животное, белый, с говорящими ушами и челка падает на добрые его глаза. Я и сам не думал, что моя чаша покажет мне все настолько отчетливо. Это действительно могила твоей матери или нет?
      - Да, это она, - ответил Вениамин. - Но скажи, господин, неужели ты видишь так ясно только осла, но не путника?
      - Его я вижу, пожалуй, еще яснее, - отвечал Иосиф, - но что тут и видеть? Это какой-то хлыщ, едва достигший семнадцати лет, стоит на коленях и принес жертву. Напялил на себя, дуралей, пестрое покрывало с вытканными узорами, а в голове у него ветер, он думает, что поехал прогуляться, а едет к своей погибели, и всего в нескольких днях пути от этой могилы его уже дожидается его собственная.
      - Это мой брат Иосиф, - сказал Вениамин, и серые глаза его переполнились слезами.
      - О, прости! - испуганно воскликнул его сосед и отставил чашу. - Я не стал бы говорить о нем так пренебрежительно, если бы знал, что это пропавший твой брат. А по поводу того, что я сказал о могиле, о его могиле, не нужно так огорчаться и не на шутку казниться. Могила эта, правда, отверстие нешуточное, глубокое, темное; но удерживать что-либо в себе она не способна. Она, видишь ли, пуста по природе своей: пуста яма, когда она ждет добычи, но если придешь к ней, когда она ее уже дождалась, она пуста снова, - камень отвален. Я не скажу, что она не стоит слез, эта яма, нет, впору даже пронзительно голосить в ее честь, ибо она существует, нешуточное, глубоко печальное установление мира и праздничной, помнящей каждый свой час истории. Я скажу даже, что из почтения к яме не нужно и виду подавать, что знаешь о природной ее пустоте, о ее неспособности удерживать что-либо. Это было бы невежливо по отношению к такому нешуточному установлению. Надо пронзительно причитать и рыдать и быть лишь втайне, совсем втайне, уверенным, что нет на свете такого ухода в преисподнюю, за которым не следовало бы неотъемлемое от него воскресение. Какая бы это была неполная, половинчатая история, если бы ее хватало лишь до ямы, а дальше бы она не знала, как быть! Нет, мир не половинчат, а целостен, и целостен праздник, и целостность его - нерушимый источник бодрости. А потому не тревожься из-за того, что я сказал тебе о могиле твоего брата, и приободрись!
      С этими словами он взял руку Вениамина за запястье и, приподняв ее, помахал ею в воздухе, так что даже повеяло ветерком.
      Тут малыш и вовсе пришел в ужас. Неописуемость его состояния достигла высшей своей точки, - сейчас стало совершенно ясно, что этого никто никогда не опишет. У него сперло дыханье, глаза его заволокло слезами, и сквозь слезы он пристально глядел в лицо владыки хлеба, напряженно нахмурив брови, - а это уж вовсе неописуемое выражение лица: слезы при сомкнутых, да еще напряженно, бровях, - и к тому же рот его был открыт, словно для крика, но крик не раздался, а вместо этого голова малыша склонилась немного набок, рот его закрылся, брови разгладились, а его застланный слезами взгляд стал одной горячей, упорной мольбой, перед которой черные глаза опять, правда, начали запрещающе отступать за веки, но все же теперь, приободрившись, можно было при желании усмотреть во взмахе ресниц что-то похожее на доверительное подтверждение.
      Попробуй тут кто-нибудь опиши, что творилось в груди Вениамина, - в груди человека, который вот-вот поверит!
      - Сейчас я закончу обед, - услышал он голос правителя. - Тебе он понравился? Я надеюсь, что он всем вам понравился. Ну, а теперь мне пора в присутствие до вечера. Вы, братья, видимо, завтра утром отправитесь в обратный путь, получив товар, который я вам на этот раз предложу, - пищу на двенадцать домов, считая дом вашего отца и ваши дома. Не откажусь принять от вас за это деньги в казну фараону, - что поделаешь? Я ведь делец бога. Всего тебе лучшего, на случай, если я больше тебя не увижу! А впрочем, без всяких задних мыслей, - почему бы вам, собственно, не открыть своего сердца и не поменять вашу страну на эту, почему бы вам всем, отцу, сыновьям, женам и внукам, всем семидесяти, или сколько вас там, не поселиться в Египте и не кормиться на пажитях фараона? Вот вам мое предложение, подумайте о нем, это было бы не так уж глупо. Уж вам отвели бы добрые пастбища, мне стоит только слово сказать, все здесь в моих руках. Я знаю: Ханаан что-то для вас значит, но в конце концов земля Египетская - это большой мир, а Ханаан - глухой угол, где ни в каком смысле не проживешь. Ведь вы подвижной народ, а не запертые в своих стенах горожане. Так перебирайтесь же сюда вниз! Здесь вам будет хорошо, и вы сможете свободно промышлять и вести торговлю. Вот мой совет, ваше дело последовать ему или нет, а я должен спешить, чтобы внять воплю тех, кто не был предусмотрителен.
      Такой деловитой речью прощался он с малышом, покуда слуга поливал ему руки водой. Затем он встал, попрощался со всеми и закончил трапезу, о которой сказано, что во время ее братья пили с ним допьяна. Но они были только веселы; напиться допьяна не отважились бы и дикие близнецы. Пьян был только Вениамин, но и он не от выпитого.
      ЗАПЕРТЫЙ КРИК
      Куда бодрее, чем в прошлый раз, отправлялись теперь братья в обратный путь из Менфе к горьким озерам и к укрепленной границе. Все сошло как нельзя лучше. Владыка страны был недвусмысленно обаятелен, Вениамин остался цел и невредим, Симеон был освобожден, а подозрение в соглядатайстве снято с них самым почетным образом: им довелось даже отобедать с правителем и его приближенными. Это настраивало их на веселый лад, вселяло в их сердца легкость и гордость) ибо так уж устроен человек: признают его невиновным в каком-нибудь прегрешенье и с похвалой подтвердят, что тут он безупречен, - а ему уже кажется, будто он вообще безгрешен, и он уже забывает, что у него имеется на совести еще кое-что. Простим это братьям. Когда их заподозрили в шпионстве, они невольно связали эту незадачу со старой своей виной; так не удивительно, что, сняв с себя столь неприятное обвинение, они возомнили, будто и со старой виной все улажено.
      Вскоре они могли убедиться, что им не дано так дешево отделаться, не дано без помех следовать своей дорогой с мешками, туго набитыми оплаченным хлебом на двенадцать домов, ибо за ними тащится некая бечева, которая потянет их назад, на новые беды. Но поначалу они были в превосходном настроенье и могли тешить себя сознанием своей почетно признанной невиновности. В Доме Снабжения, под спокойным присмотром Маи-Сахме, их снова накормили и снабдили дорожными припасами - на добрую память. Они тронулись в путь, имея при себе все, что им требовалось, чтобы смело явиться к отцу: и Вениамина, и Симеона, и пищу, причем пища, полученная ими у великого хлеботорговца, в известной мере заменяла двенадцатого из них, которого так и не было. Но уж зато число одиннадцать они восстановили благодаря своей невиновности.
      Таково было настроение братьев, точнее сказать: сыновей Лии и сыновей служанок, - его легко описать. Душевное же состояние сына Рахили остается неописуемым, - нам лучше и не браться за то, на что столько тысяч лет никто не решался. Достаточно сказать, что ночью, на постоялом дворе, малыш почти не спал, а если и засыпал, то видел какие-то сумбурные, безумные сны, которых тоже никак не определишь. То есть имя-то у них было, милое, прекрасное имя, но только совершенно безумное; имя им было "Иосиф". Бенони снился некто, в ком был Иосиф. Мыслимо ли описать это? Людям известны боги, которые, приняв облик какого-нибудь доброго знакомого, желали, чтобы с ними обращались как с этим знакомым, но не заговаривали с ними самими. А тут было наоборот: если там в человеческом, близком проглядывало божественное, то здесь высокое и божественное было прозрачной оболочкой чего-то знакомого с детских лет, и это знакомое не желало, чтобы с ним заговаривали, а отступало за веки, которые запрещающе закрывались. Нужно иметь в виду, что переодетый - это не тот, кем он переоделся и в ком он проглядывает. Это два разных лица. Узнать одного в другом вовсе не значит сделать из двоих одного и облегчить свою грудь криком: "Это он!" "Он" еще никак не получается, хотя рассудок и тщится его слепить; и крик этот не мог вырваться из Вениаминовой груди, которую он прямо-таки разрывал, хотя крика-то, собственно, еще и не было, а было отсутствие крика из-за его беспредметности, - вот этого-то и не опишешь. Несостоявшемуся, но переполнявшему грудь крику ничего не оставалось, как разрядиться ночью сумбурными, безумными снами; когда же утром он снова вернулся в свое гнетущее полубытие, оно приобрело уже такую предметность, что Вениамин не понимал, как можно уехать теперь, просто-напросто отмахнувшись от "этого". "Предвечный свидетель, нам нельзя просто так взять и уехать! - восклицал он про себя. - Мы должны остаться здесь, лицом к лицу с "этим", лицом к лицу с Великим Хлеботорговцем фараона, человеком и наместником бога! Ведь должен же вырваться крик, которого нет только до поры до времени, и мы ведь не можем, если он у нас в груди, вернуться к отцу и жить там, как прежде, хотя этот крик вот-вот выйдет наружу и заполнит весь мир, ибо он достаточно огромен, чтобы заполнить весь мир, - не диво, что, покуда он заперт в моей груди, он грозит ее разорвать!"
      И, обратившись со своей заботой к большому Рувиму, Вениамин, с широко раскрытыми глазами, спросил его, действительно ли тот считает, что теперь нужно уехать домой, и не кажется ли тому, что здесь еще не все кончено, верней, ничего не кончено, и что по этой важной причине лучше остаться здесь.
      - Как же так, малыш? - ответил вопросом Рувим. - И что ты подразумеваешь под словом "важная"? Все устроено и закуплено наилучшим образом, и этот человек милостиво отпустил нас, поскольку мы не преминули представить ему тебя. А теперь нужно поскорее вернуться к отцу, который ждет нас дома и боится за тебя, чтобы доставить ему купленное зерно и чтобы у него снова были лепешки для жертв. Помнишь ли ты, как рассердился этот человек, узнав о жалобах Иакова на то, что лампада его гаснет и ему приходится спать в темноте?
      - Да, - сказал Вениамин, - я это помню.
      И, подняв глаза, он испытующе заглянул большому брату в лицо, сильная, не прикрытая бородой мускулатура которого была, как всегда, свирепо напряжена. Но вдруг он увидел, - или это ему померещилось? - что красноватые глаза Лии отступают от его взгляда за моргающие веки, отступают, запрещая и подтверждая, в точности так, как то было вчера с другими глазами.
      Он ничего больше не сказал. Возможно, что этот знак просто показался ему знакомым, потому что он видел его вчера и потом непрестанно во сне. На том разговор и кончился, они тронулись в путь - не нашлось слов доказать, что необходимо остаться, но Вениамину было очень больно. Больно было именно оттого, что этот человек милостиво их отпустил. В том-то и горе было, что он позволил им уехать, просто уехать. Ведь им нельзя было, никак нельзя было уезжать! - но, конечно, если он их отпустил, значит, им можно было, значит, они обязаны были уехать. И они уехали.
      Вениамин ехал верхом рядом с Рувимом, и это было правомерно, ибо по некоторым признакам они подходили один к другому: не только как старший и младший, как великан и мальчик с пальчик, но и гораздо глубже, по своему отношению к исчезнувшему и к его исчезновению. Мы знаем о сварливой слабости, которую Рувим всегда питал к отцовскому агнцу, и были свидетелями его особой, обособившей его от братьев повадки в часы растерзанья и погребенья Иосифа. Во всем этом он с виду вполне деятельно участвовал, как участвовал в связавшей десятерых братьев ужасной клятве ни намеком, ни ненароком, некстати моргнув, кивнув или подмигнув, не выдавать, что на лохмотьях, посланных Иакову, была кровь животного, а не мальчика. Но в продаже Рувим не участвовал; он был в этот час не с братьями, а в некоем другом месте, и поэтому его представление об отсутствии Иосифа было еще более расплывчато, чем представление братьев, тоже довольно расплывчатое и туманное, но все-таки - в одном отношенье не настолько. Они знали, что продали мальчика странствующим купцам, и, следовательно, знали несколько больше, чем он. У Рувима было перед ними то преимущество, что он этого не знал; место же, где он находился, когда они продавали Иосифа, было пустой ямой, а пустая яма создает как-никак другое отношение к чьему-то отсутствию, чем продажа жертвы неведомо куда, в туманные дали.
      Короче говоря, знал ли он сам о том или нет, все эти годы большой Рувим берег и лелеял росток ожиданья, - и это, через головы всех братьев, связывало его с невиновным Вениамином, который вообще ни в чем не участвовал и для которого отсутствие предмета его восхищенья всегда было только источником надежд. Разве мы не слышим, хоть и давно это было, как он, детским еще голосом, говорит убитому горем старику: "Он вернется! Или переселит нас к себе!"? С тех пор прошло добрых двадцать лет, но ожиданье осталось в его душе, как слова его остались у нас в ушах, - а ведь он не знал ни о продаже, в отличие от тех девяти, что ее совершили, ни о пустой яме, из которой похороненный все-таки мог быть украден, а знал только, как и его отец, что Иосиф умер, и уж это, казалось бы, совсем не оставляло места надежде. Но, по-видимому, надежда лучше всего приживается там, где для нее совсем нет места.
      Вениамин ехал рядом с Рувимом, и во время пути тот спросил его, о чем же беседовал с ним этот человек за обедом; он, Рувим, как старший, сидел от них слишком далеко.
      - О разном, - отвечал младший. - Мы рассказывали друг другу всякие забавные истории о наших детях.
      - Да, вы смеялись, - сказал Рувим. - Все видели, что вы корчились от смеха. Думаю, что египтяне были очень удивлены.
      - Они, наверно, знают, что он обаятельный человек, - возразил малыш, и умеет занять любого так, что обо всем забываешь и смеешься с ним вместе.
      - А мы знаем, - ответил Рувим, - что он может быть и другим и бывает иногда весьма неприятен.
      - Не спорю, - сказал Вениамин. - Вам лучше об этом знать. И все-таки он желает нам добра, об этом уж лучше знать мне. Ведь в последних своих словах, которые все еще стоят у меня в ушах, он посоветовал нам и через меня пригласил всех, сколько нас есть, поселиться в Египте, спустившись с отцом на здешние пажити.
      - Неужели он это говорил? - спросил Рувим. - Да, многое, нечего сказать, знает о нас и об отце такой человек. Особенно об отце. Вот уж кого он знает так знает, и все его требования попадают в самую точку. Сначала он вынуждает его отправить тебя в дорогу для нашего оправданья и ради хлеба, а потом он приглашает в Египет, в Страну Ила, его самого. Прекрасно он знает Иакова, ничего не скажешь.
      - Ты смеешься над ним, - спросил в ответ Вениамин, - или над отцом? Малышу не по вкусу ни то, ни другое, мне так больно, Рувим. Рувим, послушай, что я тебе скажу, у меня такая боль в груди, оттого что мы уезжаем!
      - Ну, - оказал Рувим, - не каждый же день обедать и веселиться с владыкой Египта. Это исключительный случай. А теперь пора вспомнить, что ты не ребенок, а глава дома и что твои дети плачут и просят хлеба.
      У ВЕНИАМИНА!
      Вскоре они достигли места, где собирались устроить полуденный привал, чтобы снова тронуться в путь уже с наступленьем прохлады. В прошлый раз они добрались сюда вечером, а теперь прибыли в полдень. Достаточно назвать пальму, колодец и хижину, чтобы определить это место и чтобы слушатель представил его себе столь же ясно, как, скажем, тот человек, с помощью своей гадальной чаши, увидал могилу Вениаминовой матери. Они рады были снова увидеть это уютное место, хотя у них и связывалось с ним воспоминание об ужасе, который их здесь когда-то загадочно поразил. Но ужаса не осталось в помине; он растворился в гармонии, в душевном покое, и они могли беззаботно предаться отдыху в тени скал.
      Они еще стоят и озираются по сторонам, они еще не прикоснулись к поклаже и не начали устраиваться, а сзади, оттуда, откуда они приехали, доносится шум, нарастает гул, и слышатся возгласы: "Эй-эй!" и "Стой!" К ним ли это относится? Они стоят как вкопанные и прислушиваются к долетающим голосам так озадаченно, что даже не оглядываются. Оглядывается только один из них, это Вениамин. Что с Вениамином? Он вскидывает вверх свои короткопалые руки и издает крик, да, крик. Потом он умолкает - и надолго.
      Это Маи-Сахме на конной повозке, а с ним еще несколько повозок. В них стоят вооруженные люди. Они спрыгивают наземь и запирают незамкнутый круг скал. Управляющий угрюмо шагает к братьям.
      Лицо его было очень свирепо. Он нахмурил густые брови и закусил нижнюю губу с одной стороны, только с одной, что придавало ему особенно свирепый вид. Он сказал:
      - Это вы, я вас догнал? Я гнался за вами по приказу своего господина на конных повозках и настиг вас там, где вы собирались укрыться и отдохнуть. Каково у вас на душе при виде меня?
      - Мы сами не знаем, - отвечали смущенные братья, чувствуя, что все начинается сызнова, что снова за ними потянулась рука, чтобы привести их на суд, и что все опять смешалось и сбилось, хотя еще только что царила гармония. - Мы, право, сами не знаем. Мы рады увидеться с тобой снова так скоро, но это вышло несколько неожиданно.
      - Хоть вы этого и не ожидали, - сказал он, - бояться этого вы все же, наверно, боялись. Зачем вы заплатили злом за добро, так что за вами приходится гнаться и призывать вас к ответу? Имейте в виду, дела ваши обстоят очень скверно.
      - Объяснись! - сказали они. - О чем идет речь?
      - И вы еще спрашиваете! - ответил он. - Не то ли это, из чего пьет и с помощью чего гадает мой господин? Вчера она была у него за обедом. Она исчезла.
      - Ты говоришь о чаше?
      - О ней. О серебряной чаше фараона, принадлежащей моему господину. Он пил из нее вчера в полдень. Сейчас ее нет. Ясно, что ее стащили. Кто-то ее унес. Кто же? Увы, тут не может быть сомнений. Вы поступили очень дурно.
      Они молчали.
      - Ты хочешь сказать, - с тихой дрожью спросил Иуда, сын Лии, - и твои слова означают, что мы похитили какой-то предмет со стола твоего господина и, как воры, его унесли?
      - Иначе вашего поведения, к несчастью, нельзя назвать. Чаши нет со вчерашнего дня, и ее явно стянули. Кто мог быть причиной ее исчезновения? Увы, тут напрашивается только один ответ. Я могу только повторить вам, что дела ваши обстоят очень скверно, ибо поступили вы дурно.
      Они опять молчали и, уперев кулаки в низ живота, выпускали изо рта воздух.
      - Послушай, господин мой! - заговорил снова Иуда. - Почему ты не выбираешь слова и не обдумываешь свою речь, перед тем как начать ее? Она же чудовищна. Мы спрашиваем тебя вежливо, но решительно: за кого ты нас принимаешь? Неужели мы производим на тебя впечатление бродяг и жуликов? А кем же мы еще можем тебе казаться, если ты заявляешь нам, что мы взяли со стола хлеботорговца какую-то посуду, какую-то, если я не ошибаюсь, чашу и украли ее? Вот это-то я и называю чудовищным от имени одиннадцати. Ибо все мы торжественным образом сыновья одного человека, и нас, собственно, двенадцать. Но одного из нас нет налицо, иначе я назвал бы это чудовищным и от его имени. Ты говоришь, мы поступили дурно. Так вот, я не стану хвастаться, не стану лицемерно утверждать, будто мы, братья, никогда не поступали дурно и прошли через жестокую жизнь совсем без проступков. Я не говорю, что мы без вины, это было бы кощунством. Но и у вины есть свое достоинство, она, пожалуй, еще самолюбивее, чем невиновность, и красть со стола серебряные чаши - это не ее дело. Мы, господин мой, оправдались перед твоим господином и доказали ему, что дело наше правое, доставив одиннадцатого. Оправдались мы и перед тобой, ибо деньги, найденные нами в мешках поверх зерна, мы привезли тебе из страны Ханаан и подали тебе на вытянутых ладонях, но ты не захотел их взять. Не следовало ли тебе после всего этого хорошенько подумать, прежде чем обвинять нас в похищении серебра или золота со стола твоего господина?
      А Рувим прибавил, вскипев:
      - Почему ты не отвечаешь, домоправитель, на эту отличную речь моего брата Иегуды, а только еще сильнее закусываешь нижнюю губу, так что даже глядеть нет сил? Вот мы перед тобой. Обыщи нас. И у кого из нас ты найдешь это свое несчастное серебро, эту чашу, тому смерть. А мы, все остальные, будем, кроме того, всю жизнь твоими рабами, если ты ее найдешь!
      - Рувим, - сказал Иуда, - не нужно так бушевать! При полнейшей нашей невиновности в этом деле можно обойтись и без таких клятв.
      Но Маи-Сахме ответил:
      - Верно, зачем кипятиться? Не будем терять чувства меры. У кого я найду чашу, тот пусть останется у нас в руках нашим рабом. А вы, все остальные, не будете виноваты. Откройте, прошу вас, ваши мешки!
      Они уже открывали их. Бросившись к своей поклаже и поспешно сняв ее с ослов, они развязывали и широко открывали мешки. "Лаван! - кричали они со смехом. - Лаван и обыск на горе Гилеад! Ха-ха! Пускай попотеет, пусть ищет до потери сил! Ко мне, господин управляющий! Начни обыск с меня!"
      - Спокойствие, - сказал Маи-Сахме. - Все будет сделано как полагается, в том порядке, в каком сумел назвать ваши имена мой господин. Начну я с этого буйного великана.
      И под их насмешки, все более победоносные по мере того, как он продвигался, под громкий смех братьев, которые то и дело называли его Лаваном, ищущим до седьмого пота, и перстью земной, он шел от одного к другому по старшинству, рылся в их вещах, останавливался, наклонялся, заглядывал, подбоченясь, в мешки, качал головой или пожимал плечами, когда ничего, при всем старанье, не обнаруживал, и переходил к следующему. Так дошел он до Асира, до Иссахара, до За'вулона. Украденного ни у кого не было. Обыск подходил к концу. Остался только Вениамин.
      Насмешки стали еще громче.
      - Теперь он будет искать у Вениамина! - кричали братья. - Тут уж ему повезет! Он будет искать у самого невиновного, не повинного не только в этом деле, но и вообще ни в чем, ибо за всю свою жизнь он не совершил ни одного преступленья! Ну, что ж, стоит поглядеть, как он обыскивает его на закуску, и любопытно, в каких словах попросит он у нас, закончив обыск...
      Они умолкли все, как один. Она сверкнула в руках управляющего. Из торбы Вениамина, не очень глубоко запустив руку в зерно, он вытащил эту серебряную чашу.
      - Ну, вот, - сказал он. - Она найдена у самого младшего. Начни я с другого конца, я избавил бы себя от лишнего труда и от лишних насмешек. Так молод - и уже так нечист на руку! Конечно, я рад, что нашел пропавшую вещь; но радость моя отравлена этим примером неблагодарности и такой ранней испорченности. Младший, дела твои обстоят чрезвычайно скверно!
      А остальные? Они схватились за головы, глядя на чашу выкатившимися глазами. Шипенье вырывалось у них из дрожащих губ; ибо губы их так дрожали, что не могли произнести "Что это такое?" и превращали каждое "т" в шипящий звук.
      - Бенони!! - воскликнули они наконец плаксиво и возмущенно. Оправдайся! Открой, пожалуйста, рот! Как оказалась у тебя эта чаша?
      Но Бенони безмолвствовал. Он опустил на грудь подбородок, так что в глаза ему никто не мог заглянуть, и молчал.
      Тогда они разодрали одежды свои. Во всяком случае, некоторые действительно разодрали свои кафтаны одним рывком от подола до груди.
      - Мы опозорены! - стонали они. - Опозорены младшим! Вениамин, в последний раз просим тебя, открой рот! Оправдайся!
      Но Вениамин молчал. Он не поднимал головы и не говорил ни слова. Это было неописуемое молчание.
      - Раньше он вскрикнул! - сказал Дан, сын Валлы. - Теперь я вспомнил, что он неописуемо вскрикнул, когда они показались! Он вскрикнул от страха. Он знал, почему они за нами гонятся!
      Тогда они стали громко поносить Вениамина и, осыпая его ругательствами, назвали его воровским отродьем. "Сын воровки!" - кричали они ему, вопрошая: "Разве уже его мать не украла терафимов отца своего? Это у него в крови и передалось ему по наследству. Надо же было тебе, воровская кровь, показать себя здесь, чтобы так нас обесчестить и обратить в пепел весь род, и отца, и всех нас, и наших детей!"
      - Теперь вы преувеличиваете, - сказал Маи-Сахме. - Дело обстоит вовсе не так. Ведь все остальные оправданы и не виноваты. Мы не считаем вас соучастниками преступленья, полагая, что малыш стащил чашу на свой страх. Вы можете беспрепятственно следовать домой, к честному своему отцу. У нас останется только укравший чашу.
      Но Иуда ответил ему:
      - Нет! Об этом не может быть и речи, домоправитель, ибо я хочу держать речь перед твоим господином. Пусть он выслушает речь Иуды, я полон решимости высказаться. Мы все вернемся с тобой и предстанем перед его лицом, и пусть он судит нас всех. Ибо все мы ответственны за это дело и одинаково причастны к случившемуся. Пойми, младший этот брат не был ни в чем виновен всю свою жизнь, ибо он оставался дома. Мы же, остальные, вращались в мире и бывали там виноваты. Мы не собираемся прикидываться чистенькими и не бросим его на произвол судьбы, потому что он, отправившись в путь, провинился, а мы как раз в этом деле оказались не виноваты. В дорогу, и отведи нас всех вместе с ним к престолу хлеботорговца!
      - Ну что ж, - сказал Маи-Сахме. - Пусть будет по-вашему.
      И под охраной копейщиков они направились обратно в город, той же дорогой, по которой еще недавно ехали без забот. А Вениамин так и не сказал ни слова.
      ЭТО Я
      Уже вечерело, когда они подъехали к дому Иосифа; ибо управляющий, как то записано, доставил их туда, а не в Великое Письмоводство, где они сгибались и кланялись перед ним в первый раз; там его сейчас не было; он был у себя дома.
      "Он был еще дома", - утверждает история, и утверждает справедливо, ибо если вчера, после веселого обеда, друг фараона вернулся в присутствие, то сегодня он с утра не покидал дома. Он знал, что начальник темницы, его управляющий, действует, и с нетерпением ждал его. Священная игра приближалась к своему высшему взлету, и от десяти братьев зависело, будут ли они участвовать в нем, прибыв к месту действия, или же только узнают о нем с чужих слов. Было безмерно любопытно, предоставят ли они младшему вернуться с Маи-Сахме одному или присоединятся к нему все. Это во многом определяло его, Иосифа, отношение к ним в будущем. Что касается нас, то мы свободны от всякого любопытства, потому что вообще знаем назубок все фазы излагаемой истории, но в данном случае еще и потому, что и в собственном нашем изложенье уже установлено то, что для Иосифа было еще любопытнейшим вопросом будущего, и мы уже знаем, что братья не захотели оставить Вениамина с его виной одного. Поэтому мы можем с усмешкой и сознанием давней своей осведомленности наблюдать за Иосифом, который в томительном ожидании слонялся по дому, переходя из книжного покоя в приемную, оттуда в палату хлеба, а затем назад, через все эти комнаты, в свою спальню, где поправлял то одно, то другое в своем уборе. Его поведение очень напоминает нам суету загримированных комедиантов перед началом зрелища.
      Зашел он и к похищенной своей супруге Аснат на женскую половину, поглядел вместе с нею на игры Манассии и Ефрема и поболтал с ней, не сумев скрыть от нее своего волненья перед выходом на подмостки.
      - Супруг мой, - сказала она, - дорогой мой повелитель и похититель, что с тобой? Тебе не по себе, ты прислушиваешься к чему-то и топаешь ногами. У тебя что-то на сердце? Не сыграть ли нам, чтобы ты рассеялся, в шашки, или, может быть, приказать нескольким моим служанкам развлечь тебя изящными телодвиженьями?
      Но он ответил:
      - Нет, девушка, благодарю тебя, не сейчас. У меня в мыслях не шашечные ходы, а совсем другие, и я не могу глядеть как зритель на пляски служанок, а должен сам, как лицедей, кривляться в игре, зрителями которой будут господь и мир. Я должен вернуться в палату приемов, ибо арена там. А для твоих служанок найдется лучшее занятье, чем пляска, ибо пришел я сюда, собственно, для того, чтобы приказать им украсить тебя сверх твоей красоты и попышней нарядить, а заодно наказать нянькам Манассии и Ефрема вымыть им руки и надеть на них вышитые рубашечки, поскольку с минуты на минуту я жду чрезвычайных гостей, которым хочу представить вас как свою семью, когда будет наконец сказано, кто же он, тот человек, которому вы принадлежите. Ну, и удивишься же ты, щитоносная дева, тонкая в талии! Будьте только послушны и приукрасьтесь, а уж обо мне вы услышите!
      С этими словами он поспешил опять на мужскую половину, но ему не удалось предаться чистому ожиданью и любопытству, что он всего охотнее сделал бы, ибо в библиотеке его уже ждали заправилы продовольственного ведомства, которых он сейчас мысленно проклинал за то, что, явившись к нему с делами, докладами и счетами, они лишили его чистого ожиданья. И все же он был рад им, потому что ему нужны были статисты.
      Солнце уже садилось, когда занятый бумагами Иосиф, прислушавшись к глухому шуму перед домом, понял, что час пробил и братья приехали. Маи-Сахме, закусив нижнюю губу сильней, чем когда-либо, вошел с чашей в руке и протянул чашу ему.
      - У младшего, - сказал он. - После долгих поисков. Они ждут в палате твоего приговора.
      - Все? - спросил он.
      - Все, - ответил толстяк.
      - Ты видишь, я очень занят, - сказал Иосиф. - Эти господа пришли ко мне не развлекаться, а по делам державным. Ты достаточно долго служишь у меня управляющим, чтобы разбираться, есть ли у меня время на такие безделицы личного свойства, когда я поглощен первоочередными заботами. Ты и те, кого ты доставил, - вы подождете.
      И он снова склонился над свитком, который развернул перед ним один из чиновников. Но, не в силах прочесть ни слова, через мгновенье сказал:
      - Впрочем, ничто не мешает нам сразу покончить с этим пустяковым судебным делом, с этим случаем преступной неблагодарности. Прошу вас, господа, последовать за мной в палату, где виновные ждут моего приговора.
      И они окружили его, и, поднявшись на три ступеньки, он вышел из этой комнаты в большую палату и прошел по ковру на возвышение, где стоял его престол; он сел на него, с чашей в руке. Над ним сразу же опустились опахала, ибо стоило ему сесть на престол, его люди непременно осеняли его ими и обмахивали. Слева, через высокое оконце, мимо колонн и сфинксов, лежачих краснокаменных львов с головой фараона, наклонный, полный пляшущих пылинок пучок лучей падал на группу грешников, которые бросились наземь в нескольких шагах от престола. По обе стороны от них торчали копья. Любопытные челядинцы, повара и спальники, опрыскиватели пола и цветоводы толпились в дверях.
      - Встаньте, братья! - сказал Иосиф. - Я, право, не ожидал, что увижу вас перед собой так скоро и по такому поводу. Я многого не ожидал. Не ожидал, что вы обойдетесь со мной так, как обошлись, это вы-то, которых я принимал как важных господ. Как я ни рад, что ко мне вернулась моя чаша, из которой я пью и по которой гадаю, вы видите, что я уязвлен, что я до глубины души огорчен вашей грубостью. Мне это просто непонятно. Как могли вы решиться заплатить злом за добро столь грубым образом и посягнуть на привычки такого человека, как я, лишив его чаши, которой он дорожит, и дав с нею тягу? Безрассудство вашего поведенья равно его гнусности, ибо как вам было не знать, что такой человек, как я, сразу же хватится дорогой ему вещи и обо всем догадается? Неужели вы действительно думали, что, лишившись чаши, я не смогу угадать, где она? Так что же теперь? Надеюсь, вы признаете себя виновными?
      Ответил Иуда. На этот раз и вообще говорил за всех он, больше всех испытавший в жизни, лучше всех разбиравшийся в том, что такое вина, и потому призванный самою судьбой держать речь. Ведь вина родит ум - и, пожалуй, наоборот: где нет ума, там нет и вины. По дороге он был уполномочен братьями держать речь и успел приготовиться. Стоя среди них в разодранном платье, он говорил:
      - Что мы скажем моему господину и какой нам смысл перед ним оправдываться? Мы виноваты перед тобой, господин мой, - виноваты в том смысле, что чаша твоя найдена у нас, у одного из нас, а значит - у нас. Как оказалась она в суме нашего младшего брата, ни в чем не повинного, который всегда был дома, - я этого не знаю. Мы этого не знаем. Мы не в силах высказывать предположенья на этот счет перед престолом моего господина. Ты могуч, ты и добр и зол, ты можешь и вознести и низвергнуть. Мы в твоей власти. Не стоит оправдываться перед тобой, и глуп грешник, который кичится нынешней своей невиновностью, когда владыка возмездья взыскивает плату за давнее злодеянье. Недаром жаловался наш старый отец, что из-за нас он станет бездетным. Да, он был прав. Мы и тот, у кого нашли чашу, стали рабами нашего господина.
      В этой речи, которая еще не была настоящей, знаменитой речью Иуды, прозвучали кое-какие намеки, но Иосиф, предпочитая в них не вдаваться, благоразумно пропустил их мимо ушей. Он ответил только на предложение о поголовном рабстве, отвергнув его.
      - Нет, - сказал он, - это не по мне. Нет на свете столь скверного поведения, чтобы превратить в чудовище такого человека, как я. Вы купили старому вашему отцу хлеба в земле Египетской, и он ждет его. Я великий делец фараона, и никто не посмеет сказать, что я воспользовался вашим грехом, чтобы, задержав покупателей, прибрать к рукам и товар и деньги. Сообща ли вы согрешили или грешен только одни, этого я не стану расследовать. Когда мы веселились за столом с вашим младшим, я доверчиво выдал ему прекрасные свойства своей дорогой чаши и, погадав, рассказал ему о могиле его матери. Возможно, что он сболтнул вам об этом; возможно, что вы все вместе задумали неблагодарно похитить мое сокровище, - не потому, что позарились на серебро, так мне сдается, а чтобы овладеть волшебной силой, для того, может быть, чтобы выяснить, что сталось с вашим пропавшим, исчезнувшим братом, - откуда мне знать? Ваше любопытство вполне понятно. Но, с другой стороны, очень возможно, что малыш согрешил на свой страх и взял чашу, ничего вам не сказав. Я не желаю этого знать и в это вникать. Украденное найдено у маленького. Он будет мне рабом. А вы ступайте с миром домой, к старому вашему отцу, чтобы он не был бездетным и чтобы у него была пища.
      Вот какие слова произнес возвысившийся, и несколько мгновений стояло молчание. Затем из их хора выступил Иуда, мученик, которому они дали слово, чтобы он говорил за них. Он подошел к престолу, почти вплотную к Иосифу, и сказал:
      - Выслушай меня, господин мой, ибо я хочу произнести перед тобой речь и речью своей объяснить тебе, как все было и что учинил ты, и как обстоит дело с ними и со мной, со всеми братьями. Моя речь ясно покажет тебе, что ты не можешь, не имеешь права отделить от нас и оставить у себя нашего младшего. И что мы, в особенности я. Иуда, четвертый из них, ни за что и ни в коем случае не вернемся к отцу без младшего, ни в коем случае. В-третьих, я сделаю моему господину предложение, которое позволит ему осуществить свое право возможным способом, а не невозможным. Таков будет порядок моей речи. А потому не прогневайся на раба твоего и, пожалуйста, не прерывай его речи, которую я поведу так, как подсказывают мне мой ум и моя вина. Ты как фараон. Но я начну с того, как все началось и как ты все начал, а дело было так.
      Когда мы спустились сюда, посланные нашим отцом, чтобы купить пищи в этой житнице, как тысячи других людей, с нами обошлись не так, как с тысячами других: нас отделили, что показалось нам странным, и препроводили в твой город, чтобы мы предстали перед лицом моего господина. И здесь тоже все было странно, ибо странно вел себя мой господин, он был суров и милостив, то есть противоречив, и необычно расспрашивал нас о нашей родне. "Есть ли у вас дома отец, - спросил мой господин, - или еще один брат?" "У нас есть, - ответили мы, - отец, он уже стар, и есть еще один молодой брат, самый младший, он поздно родился у отца, и отец охраняет его с посохом в руке и держит за руку, ибо брат этого младшего пропал и, по-видимому, погиб, так что от их матери у нашего отца остался лишь тот; потому-то он так за него и держится". И отвечал господин мой: "Доставьте его вниз ко мне! Ни один волос не упадет с его головы". - "Это невозможно, - ответили мы, - по изложенным уже причинам. Оторвать младшего от отца было бы убийством". И сурово отвечал ты своим рабам: "Клянусь жизнью фараона! Если вы не придете со своим младшим, оставшимся от миловидной матери, вы не увидите больше лица моего".
      И, продолжая свою речь. Иуда сказал:
      - Я опрашиваю моего господина, так ли все было и с того ли все началось или все было не так и началось не с того, что мой господин спросил о младшем и вопреки нашим возраженьям настоял на его прибытье. Ибо господину моему угодно было повернуть дело так, будто, доставив брата, мы снимем с себя подозрение в соглядатайстве и докажем свою порядочность. Но что это за оправданье и что это за подозрение? Ни один человек не примет нас за лазутчиков, не такой у нас, у братьев во Иакове, вид, а если кто и примет, то это никакое не оправданье - прибытие младшего, а чистейшая прихоть, и все дело в том, что моему господину захотелось во что бы то ни стало увидеть нашего брата воочию, - а почему? Тут я умолкаю, на то воля бога.
      И, продолжая, Иуда встряхнул львиной своей головой, протянул вперед руку и сказал:
      - Ты видишь, в бога своих отцов этот твой раб верит, и верит, что он всеведущ. Но он не верит, что этот бог украдкой сует драгоценности в сумки своих рабов, возвращая им плату за товар в придачу к товару - такого никогда не бывало, и ни на какие примеры из прошлого в этом отношенье сослаться нельзя: ни Аврам, ни Исаак, ни наш отец Иаков никогда не находили у себя в мешках серебра, которое бы им сунул туда господь, - чего не было, того не было, все это чистейшая прихоть, и окутана она той же тайной.
      Так можешь ли ты, господин мой, - можешь ли ты, после того как мы с помощью голода добились от отца, чтобы он отпустил от себя малыша для этой поездки, - можешь ли ты, который безжалостно настоял на его прибытье, ты, без чьего странного требованья ноги его никогда не было бы на этой земле, - можешь ли ты, заявивший: "С ним не случится никакой беды здесь внизу", можешь ли ты оставить его рабом у себя, потому что в его суме нашли твою чашу?
      Нет, ты не можешь этого сделать!
      Мы же, и в особенности раб твой Иуда, который сейчас держит речь, мы не можем, никак не можем предстать перед лицом нашего отца без младшего. Не можем так же, как не могли предстать без него перед твоим лицом - но не по причине какой-то прихоти, а по самым важным причинам. Ибо когда твой раб, наш отец, снова призвал нас и сказал: "Пойдите, купите нам немного пищи", - а мы ответили ему: "Нельзя нам идти, если ты не отпустишь с нами младшего, ибо человек, что правит страной там внизу, строго-настрого наказал нам доставить брата, заявив нам, что иначе мы не увидим его лица", - тогда старик затянул плач, старинный, режущий сердце, как флейта, что рыдала в ущельях, и завел песнь, и пропел:
      "Рахиль, миловидная в готовности, та, ради кого юность моя служила Лавану, черной луне, долгих семь лет, сердце моего сердца, умершая на дороге, в одном переходе всего от пристанища, она была женою моей и подарила мне от души двух сыновей: одного при жизни и одного в смертный свой час, Думузи-Абсу, агнца, красавца Иосифа, который сумел пленить меня так, что я все ему отдал, и Бенони, сыночка смерти, который только и остался при мне. Ибо тот, первый, ушел от меня, когда я от него потребовал этого, и крик до краев наполнил вселенную: "Растерзан, растерзан красавец!" И я упал замертво, и с тех пор я как камень. Но этого я держу окаменелой рукою, он единственное, что у меня осталось, ибо растерзан, растерзан Единственный. Если же вы возьмете у меня и это единственное и на него, чего доброго, нападет кабан, то вы сведете седину мою во гроб с такой печалью, что мир не выдержит и рухнет под ее тяжестью. Он уже до краев полон немолкнущим криком: "Растерзан возлюбленный", и если не станет и этого, мир превратится в ничто".
      Слышал ли господин мой этот плач флейты, эту отцовскую песнь? Ну, так пусть он сам и рассудит, можем ли мы, братья, явиться к старику без младшего, без маленького, и признаться ему: "Мы потеряли его, он пропал". Можем ли мы подвергнуть такому испытанью его душу, которая привязана к этой душе, и мир, который и так уже полон горя и больше не выдержит? Могу ли прежде всего я, ведущий эту речь, четвертый его сын. Иуда по имени, явиться к нему тогда - посуди сам. Ибо господин мой знает еще не все, еще далеко не все, и чует сердце раба твоего, что речь его коснется и совсем другого в этот бедственный час. Да, оно чует, что на тайну, которая кроется во всех этих прихотях, можно пролить свет только открыв некую другую тайну.
      Тут среди братьев поднялся беспокойный ропот. Но лев Иуда повысил голос и, продолжая свою речь, сказал:
      - Я поручился отцу, я вызвался отвечать перед ним за маленького; так же, как я подошел сейчас к престолу твоему, я подошел к отцу и поклялся ему такими словами: "Доверь его моей руке, и я буду в ответе за него, и если я не приведу его к тебе, я останусь виновным перед тобой во все дни жизни!" Вот каков был мой обет, и теперь посуди сам, прихотливый владыка, могу ли я вернуться к отцу моему без маленького, чтобы увидеть горе, которое не по силам ни мне, ни миру! Прими же мое предложение! Оставь меня вместо него рабом своим, позволь нам посильно расплатиться за грех свой, не требуй от нас непосильной расплаты; ибо я хочу расплатиться, расплатиться за всех. Вот здесь, перед тобой, прихотливый, я возьму клятву, которой мы поклялись, ужасную клятву, которой мы, братья, себя связали, - обеими руками возьму я ее и, упершись коленом, переломлю пополам. Одиннадцатый наш, агнец отца, первенец праведной, - его вовсе не растерзал зверь, это мы, его братья, продали его некогда в мир.
      Именно так, а не иначе кончил Иуда свою знаменитую речь. Он стоял тяжело дыша, и бледные, хотя и с великим облегчением, потому что все было сказано, стояли позади него братья. Это на свете не редкость - бледная облегченность. Но раздалось два возгласа - их издали самый большой и самый маленький. Рувим воскликнул: "Что слышу я!", а Вениамин совершенно так же, как в тот раз, когда их догнал управляющий, взметнул вверх руки и неописуемо вскрикнул... А Иосиф?.. Он встал со своего престола, и по щекам его, сверкая, катились слезы. Сноп света, падавший прежде сбоку на братьев, тихо перекочевав, упал теперь через оконце в конце палаты прямо на Иосифа, и поэтому бежавшие по его щекам слезы сверкали, как алмазы.
      - Пусть все египтяне выйдут отсюда, - сказал он, - все до единого. Я пригласил поглядеть на эту игру бога и мир, а теперь пусть будет зрителем только бог.
      Повиновались ему неохотно. Делая глазами знаки стоявшим на возвышенье писцам, Маи-Сахме обнял их сзади и вежливо выпроводил, а челядь отошла от дверей. Но что ушла она очень уж далеко, нам вряд ли поверят. Снаружи, а также в книжном покое все стояли наклонясь, боком к месту действия и приставив к уху ладонь.
      А там, не обращая внимания на бежавшие по его щекам алмазы, Иосиф распростер руки и открылся братьям. Он часто открывался и ставил людей в тупик, показывая им, что в нем олицетворено нечто высшее, нежели то, чем он был, и это высшее туманно и обольстительно сливалось с собственным его "я". На этот раз он сказал просто и даже, несмотря на распростертые руки, со скромной усмешкой:
      - Ребята, это же я. Ведь я же ваш брат Иосиф.
      - Ну, конечно, это он! - закричал, задыхаясь от счастья, Вениамин и, бросившись вперед, к ступенькам помоста, упал на колени и стремительно обнял колени новообретенного брата.
      - Иашуп, Иосиф-эль, Иегосиф! - всхлипывал он, задрав к нему голову. Это ты, это ты, ну конечно, ну разумеется, это ты! Ты не умер, ты разрушил великую обитель мертвого мрака, ты поднялся на Седьмое Небо, и тебя назначили метатроном и Внутренним князем, я это знал, я это знал, ты высоко вознесен, и господь воздвиг тебе престол, похожий на его собственный! Но ты еще помнишь меня, сына своей матери, ты помахал в воздухе моею рукой!
      - Малыш, - сказал Иосиф. - Малыш, - сказал он и, поднявши Вениамина, прижался головой к его голове. - Не говори так, не так это все велико и не так далеко, и я вовсе не достиг такой славы, и самое главное - это то, что нас снова двенадцать.
      НЕ ССОРЬТЕСЬ!
      И, обняв его за плечо, он спустился с ним к братьям - и правда, как обстояло дело с ними и каково им было стоять перед ним! Одни стояли, растопырив ноги, с повисшими чуть ли не до колен руками, казавшимися гораздо длинней, чем обычно, и, раскрыв рот, рыскали невидящими глазами. Другие стояли, прижав к груди кулаки, - и от тяжелого их дыханья кулаки поднимались и опускались. Если после признанья Иуды они все побледнели, то теперь лица их были багровы, как стволы сосен, багровы, как в тот раз, когда они сидели на пятках, а Иосиф явился к ним в разноцветной одежде. Если бы своим "ну конечно" и всеми своими восторгами Бенони не подтвердил сказанного этим человеком, они бы вообще ничего не поняли и ничему не поверили. Но когда сыновья Рахили, обнявшись, спускались к ним, бедным их головам ничего не оставалось, как превратить ассоциацию в тождество, узнав в человеке, которого, правда, они давно уже мысленно как-то связали с Иосифом, этого устраненного брата, - удивительно ли, что головы их прямо-таки трещали по швам? Едва лишь им удавалась судорожная попытка отождествить этого владыку и мальчика, ставшего некогда их жертвой, как единый образ снова раздваивался, - мало того что удержать его было вообще трудно; трудно это было и потому, что он вызывал у них стыд и ужас.
      - Подойдите же ко мне, - сказал Иосиф, подходя к ним. - Да, да, это я. Я Иосиф, ваш брат, которого вы продали в Египет, - не горюйте об этом, так нужно было. Скажите, жив ли еще отец мой? Скажите же мне что-нибудь и перестаньте печалиться! Иуда, ты произнес великую речь! Ее не забудут во веки веков. Я от всей души обнимаю тебя в знак поздравленья, а также приветствия, и целую львиную твою голову. Помнишь, ты поцеловал меня при минейцах, - сегодня я возвращаю тебе тот поцелуй, и теперь мы в расчете. Я целую как бы всех сразу - не подумайте, будто я сержусь на вас за то, что вы продали меня сюда! Все так и должно было случиться, и совершил это бог, а не вы, это Эль Шаддаи заблаговременно отторг меня от отчего дома и сделал, по замыслу своему, чужеземцем. Он послал меня сюда перед вами, чтобы я был вашим кормильцем, - он уготовил прекрасное избавленье от голода, повелев мне кормить Израиль и с ним чужеземцев. Это хоть и жизненно важное, но очень простое, практическое дело, и петь мне осанну не за что. Ибо брат ваш никакой не герой бога, никакой не вестник благодати небесной, а всего-навсего эконом, и если ваши снопы склонялись перед моим во сне, о чем я и сболтнул вам, а звезды кланялись, то это ничего такого уж великого в себе на таило, а означало только, что отец и братья будут благодарны мне за житейскую помощь. Ведь за хлеб говорят: "Большое спасибо", а не "Осанна". Без хлеба, однако, тоже не обойдешься. Сначала хлеб, а уж потом осанна... А теперь, поняв, как прост был замысел господа, неужели вы не поверите, что я еще жив? Ведь вы же сами знаете, что яма не удержала меня, что сыны Измаила вытащили меня из нее и что вы продали меня им. Поднимите же руки и ощупайте меня, чтобы убедиться, что я жив, брат ваш Иосиф!
      Двое или трое из них и впрямь дотронулись до него и осторожно провели рукой по его одежде, испуганно ухмыляясь.
      - Значит, это была просто шутка и ты просто притворялся властителем, спросил Иссахар, - а на самом деле ты всего лишь брат наш Иосиф?
      - Всего лишь? - ответил тот. - Да ведь это же то, что я представляю собой в первую очередь. Поймите, я и то и другое, я - Иосиф, которого господь поставил отцом фараону и владыкою во всей земле Египетской. Я Иосиф, облеченный великолепием этого мира.
      - Верно, - сказал Завулон, - и значит, нельзя сказать, что ты - это только одно, а не другое, ты и то и другое сразу. Такое чувство у нас и было. И это хорошо, что ты не сплошь хлеботорговец, а то нам пришлось бы худо. Под своим облачением ты брат наш Иосиф, который защитит нас от гнева хлеботорговца. Но пойми, господин...
      - Оставь ты свое "господин", глупец! С этим покончено!
      - Пойми, что, с другой стороны, мы хотели бы, чтобы хлеботорговец защитил нас от брата, которому мы некогда причинили зло.
      - Это вы причинили ему зло! - сказал Рувим, и мышцы его лица свирепо напряглись. - Неслыханные дела открылись мне сейчас, Иегосиф. Они продали тебя у меня за спиной и ни слова мне о том не сказали, и все это время я не знал, что они, сбыв тебя с рук, выручили за тебя деньги...
      - Оставь это, Рувим, - сказал Дан, сын Валлы. - Ты тоже кое-что делал у нас за спиной. Ты, например, возвращался к яме, чтобы вероломно похитить мальчика. А что касается вырученных нами денег, то это был не такой уж завидный куш, как его милости Иосифу отлично известно: двадцать финикийских шекелей - вот и все, что нам, благодаря упрямству старика, досталось тогда, и мы всегда готовы отсчитать тебе твою долю.
      - Не ссорьтесь, приятели! - сказал Иосиф. - Не ссорьтесь из-за этого и из-за того, что один сделал что-то тайком от другого. Ведь бог все это повернул так, как нужно. Благодарю тебя, Рувим, большой мой брат, за то, что ты пришел с веревками к яме, чтобы вытащить меня оттуда и возвратить отцу. Однако меня там уже не было, и это было хорошо, ибо иначе все произошло бы не так, как требовалось. Но все произошло так, как нужно. Не будем же думать ни о чем, кроме как об отце...
      - Да, да, - закивал головой и затараторил, подергивая ногами, Неффалим. - Верно, верно, возвысившийся брат наш говорит сущую правду, никуда это не годится, чтобы Иаков сидел вдалеке от нас, в волосяном своем доме или возле него, понятия не имея о том, что здесь обнаружилось, - что Иосиф жив, что он весьма преуспел в мире и занимает у язычников блестящее положенье. Представьте себе: вот он сидит, окутанный мраком неведенья, а мы тем временем стоим здесь и воочию видим исчезнувшего нашего брата, мы руками касаемся его одежды и нам яснее ясного, что все было недоразуменьем и заблужденьем: напрасно, оказывается, великое горе отца и напрасна тревога, которая, как червь, точила нам душу всю нашу жизнь. Это так потрясающе, что впору головой пробить потолок. Как все-таки невыносимо несовершенно устроен мир, если мы здесь знаем это, а он там - нет, потому только, что от нас до него далеко и знанье Иакова отделено от нашего знанья толщей тупого пространства, где правда делает лишь несколько шагов, а дальше - ни с места. О, если б можно было, сложив раструбом руки у рта, крикнуть на расстояние семнадцати дней пути: "Эге-ге, отец! Иосиф жив, он как фараон в земле Египетской, вот новость какая!" Но как ни кричи, Иаков будет сидеть там по-прежнему и ничего не услышит. О, если б можно было запустить голубя, крылья которого быстры, как молния, с весточкой под крылом: "Знай, дело обстоит так-то и так-то!" О, если бы мир стал совершенным и все знали бы одно и то же и здесь, и там! Нет, я не в силах здесь оставаться, я этого не вынесу. Пошлите меня, пошлите меня! Я это сделаю. Я побегу быстрее, чем серна, и скажу ему прекрасную речь. Ибо какая речь прекраснее той, которая содержит последнюю новость?
      Иосиф, однако, унял его пыл такими словами:
      - Успокойся, Неффалим, не торопись, ты не побежишь один, и никому не будет дано право первым передать отцу то, что я велю ему передать и что давно решил, когда, бывало, ночами лежал на спине, раздумывая об этой истории. Семь дней вы будете отдыхать у меня, деля со мною все почести, мне оказываемые, и я представлю вас хозяйке моего дома, солнечной деве, и мои сыновья склонятся пред вами. А потом вы навьючите своих ослов и все, как один, вместе с Вениамином, отправитесь к моему отцу и возвестите ему: Иосиф, сын твой, не умер, он жив и говорит тебе живыми устами: "Бог сделал меня первым среди чужеземцев, и мне подвластен народ, которого я не знал. Приди ко мне, не медли и не пугайся, милый, страны могил, куда и Авраам некогда приходил во дни голода! Ибо два года уже царит голод, и никто на земле не пашет, не жнет, и продлится это еще три года или даже пять лет, а я прокормлю тебя, и ты поселишься здесь на тучных пажитях. А если ты спросишь, дозволит ли это фараон, то я отвечу тебе: твой сын обведет его вокруг пальца. Он походатайствует перед Его Величеством, чтобы поселились вы в земле Госен и на полях Зоана, против Аравии, - там-то я и прокормлю вас, тебя, и сынов твоих, и сынов сынов твоих, и мелкий и крупный скот твой, и все твое. Ибо землю Госен - ее называют также Госем или Гошен - я давно уже облюбовал для вас, чтобы переселить и продолжить род наш, потому что это еще не настоящий, еще не заправский Египет, и вы сможете там кормиться рыбою устья и туком полей, не очень-то, к удобству своему, соприкасаясь с детьми Египта и дряхлой их мудростью и не нанося ущерба своей самобытности. И в то же время вы будете близ меня". Вот что вы скажете отцу моему от моего имени, и сказать это нужно умно и умело, щадя его окаменелый возраст, сперва - что я жив, а уж потом - чтобы он прибыл сюда с вами со всеми. Ах, если бы мне самому можно было поехать с вами и уговорить его, я бы, конечно, поехал сам. Но мне нельзя отлучиться ни на один день. Поэтому замените меня и сообщите ему, что я жив и приглашаю его сюда, с хитрой осторожностью любящих сыновей! Не говорите ему сразу: "Иосиф жив", а спросите сначала: "Каково было бы нашему господину, если бы, допустим, Иосиф оказался жив?" Чтобы он сначала подготовился. И не выпаливайте ему с бухты-барахты: "Тебе надо поселиться внизу, среди богов-трупов", а выразите это иносказательно: "В земле Госен". Сумеете ли вы без меня так схитрить? Я вас за эти дни еще натаскаю. А теперь я познакомлю вас со своей женой, солнечной девушкой, и покажу вам своих мальчиков, Манассию и Ефрема. И мы будем вдвенадцатером есть, пить, веселиться и вспоминать старые времена - не слишком, впрочем, подробно. И чтобы не забыть: придя к отцу и рассказывая ему все, что вы увидели, - не скупитесь на описания роскоши, в которой я живу здесь внизу! С его сердцем сыграли злую шутку - так пусть же теперь ему будет сыграна сладостная песнь о величии сына.
      ФАРАОН ПИШЕТ ИОСИФУ
      Было бы донельзя огорчительно, если бы после этих событий толпа слушателей начала редеть и рассеиваться, думая про себя: "Ну вот, прекрасное "Это я" уже прозвучало, а прекраснее ничего уже быть не может, вершина позади, теперь дело пойдет к концу, как именно, мы уже знаем, дальше это незанимательно". - Послушайтесь доброго совета, не расходитесь! Составитель этой истории, а под ним следует подразумевать того, кто составляет из ее событий единый рассказ, дал ей несколько вершин и умудрился сделать каждую следующую выше предшествующей. Он все время держится правила: лучшее впереди, и все время сулит какую-то новую радость. То, как Иосиф узнал, что его отец еще жив, было, наверно, любопытно; ну, а когда окаменевшему от горя Иакову сыграют весеннюю песнь о том, что его сын жив, и он поедет обнять Иосифа, - это будет, что же, нисколько не занимательно? Кто сейчас уйдет домой, тот пусть спросит потом других, дослушавших до конца, было это занимательно или не было. Тогда он пожалеет, и всю жизнь ему будет обидно, что он не был при том, как Иаков крест-накрест благословил своих египетских внуков и как величавый этот старик встретил свой смертный час. "Мы это уже знаем!" Глупейшие слова. Знать эту историю вольно каждому. Быть ее свидетелем - вот в чем вся соль... Но, кажется, можно было обойтись и без такого внушенья, ибо никто не тронулся с места.
      Итак, когда Иосиф объяснился с братьями, а они с ним и все вместе направились оттуда, где он им открылся, к его жене, девушке Аснат, чтобы братья ей поклонились и поглядели на своих племянников с египетской детской прядью на голове, во всем особняке царило веселое оживленье и раздавался радостный смех: вся челядь подслушивала, Иосиф мог никому ни о чем не сообщать и не давать никаких объяснений, ибо все уже все знали и, смеясь, кричали друг другу, что прибыли братья Кормильца, сыновья его отца из страны Захи, а это доставило всем величайшее удовольствие, тем более что можно было твердо рассчитывать на пиво и пироги по случаю такого праздничного события. Писцы же из Дома Кормленья и Распределенья, тоже подслушивавшие, рассказали об этом в городе, и быстроногий Неффалим мог бы утешиться тем, что новость эта мигом обошла Менфе и все так стремительно сравнялись друг с другом в знанье, в веселом знанье того, что к Единственному приехали все его братья; на улицах многие выражали свою радость прыжками, а в богатом предместье у дома Иосифа собралась толпа, которая кричала "ура" и требовала, чтобы он показался ей со своей азиатской родней, чего в конце концов и добилась: выйдя на террасу, двенадцать братьев предстали перед теми, кто жаждал их видеть, и только нам впору посетовать на то, что жители Менфе довольствовались линзами своих глаз и, не умея обращаться со светом, как мы, не смогли запечатлеть эту группу в изображении. Сами же они от этого не страдали и не чувствовали такой необходимости как раз потому, что ничего подобного у них а в мыслях не могло быть.
      Недолго пребывала чудесная эта новость и внутри стен могильного города, она голубем унеслась вдаль, и слух о ней примчался прежде всего к фараону, который, как и весь его двор, нашел ее очень занятной. Фараон, называвшийся теперь Эх-н-атон, - ибо согласно своему намеренью он отказался от тягостного амуновского имени и принял взамен то, что носил его отец в небе, - фараон уже давно приблизился к резиденции своего любимца министра, перенеся собственную из Фив, дома Амуна-Ра, на север, в то место верхнеегипетской "Заячьей округи", которое после тщательного выбора нашел пригодным для постройки нового города, целиком посвященного желанному божеству. Город этот находился несколько южнее Хмуну, дома Тота, там, где над рекой поднимался небольшой островок, прямо-таки требовавший возведенья на нем затейливых павильонов, а отступавшие дугою скалы восточного берега открывали простор для закладки таких дворцов, храмов и прибрежных садов, какие подобают мыслителю-богоискателю, который, поскольку ему трудно живется, должен хотя бы хорошо жить. Владыка благоухания нашел, что это место ему по сердцу, не советуясь ни с кем, кроме как со своим сердцем, и с тем, кто в нем жил, с тем единственным, кого надлежало здесь прославлять хвалебными песнями; и вот художникам и каменотесам его величества был отдан прекрасный приказ - с великим спехом построить здесь город, город его отца, город Горизонта, Ахет-Атон, что было жестоким ударом для Новет-Амуна, "стовратных" Фив, которые из-за отъезда двора рисковали превратиться в провинциальный город, и резким выпадом против державного карнакского бога, с чьим властным жречеством пылкая фараонова нежность к любящему вседержителю приходила уже и в тучные годы во все более глубокий разлад.
      Нежная натура фараона не выдерживала этих непрестанных стычек с выступавшей во всеоружии традиций мощью воинственного национального бога; из-за противоречия между миролюбием его души и необходимостью боевой защиты открытого им высшего божества от Амунова всемогущества здоровье фараона страдало все больше и больше, и найдя, что, по счастью, в данном случае бегство нанесет врагу наиболее ощутимый ущерб, он решил стряхнуть прах Уазе с сандалий своей священной особы, даже если маменька, его мать, отчасти для присмотра за Амуном, отчасти же из-за своей привязанности ко дворцу своего супруга, бывшего царя Неб-ма-ра, останется в старой столице. Свое нетерпение уйти из сферы влиянья Амуна Эхнатону пришлось сдерживать целых два года, ибо именно столько времени, несмотря на беспощадную эксплуатацию подневольных тружеников, продолжалась черновая постройка нового города, который к моменту фараонова переселенья, отмеченного торжественными жертвенными дарами в виде хлеба, пива, рогатых и безрогих быков, мелкого скота, птиц, вина, фимиама и всякой прекрасной зелени, был, собственно, еще не городом, а скорее импровизированным придворным лагерем, лишь с намеками на будущую роскошь, состоявшим из дворца для царя, для Великой Супруги Нефернефруатон Нофертате и для принцесс-дочерей, дворца, где можно было разве что спать, но еще нельзя было жить по-настоящему, потому что повсюду еще трудились штукатуры, живописцы и декораторы; из храма вседержителя бога, храма очень веселого на вид, утопавшего в цветах, с развевающимися вымпелами, с семью дворами, с роскошными пилонами и великолепными колоннадами; из удивительных, далее, парков и заповедников с искусственными прудами, с деревьями и кустарниками, пересаженными в пустыню с плодородной землей береговой полосы; из белевших у реки построен на набережной; из десятка новехоньких жилых домов для атонолюбивых присных царя и ряда в высшей степени уютных каменных усыпальниц в окрестных горах, более всего готовых к приему жильцов.
      Ничего больше в Ахет-Атоне покамест не было, но поскольку следовало ожидать, что переезд двора вызовет быстрый рост населения, город по-прежнему украшался и строился, когда фараон уже сидел там на троне, служил небесному своему отцу, совершал жертвенные обряды и становился отцом дочерей, умножавших женскую часть его двора: уже появилась на свет третья, Аунхсенпаатон.
      Когда спешное письмо Иосифа, где тот официально извещал бога о прибытии своих братьев, с которыми был разлучен в юности, пришло в новый, необжитой еще дворец, новость эта успела уже проникнуть туда изустно, и фараон уже не раз увлеченно обсуждал ее с царицей Нофертате, с ее сестрой Незенмут, со своей собственной сестрой Бакетатон, а также со своими художниками и спальниками. На письмо он ответил незамедлительно: "Приказ смотрителю того, что дает небо, - продиктовал он, - Истинному Смотрителю Поручений, Тенистой Сени Царя и Исключительному Другу, Моему Дяде. Знай, что Мое Величество считает твое письмо таким, какие воистину приятно читать. Да будет тебе известно, что Фараон много плакал по поводу новостей, которые он узнал от тебя, и Великая Супруга Нефернефруатон, а также Сладчайшие Принцессы Бакетатон и Незенмут смешали слезы своей радости со слезами любимого Сына Моего Отца в небе. Все, что ты Мне доносишь, необыкновенно прекрасно, и твое сообщение заставляет Мое сердце прыгать от радости. По поводу того, о чем ты Мне пишешь, - что к тебе прибыли твои братья и что твой отец еще жив, - радуется небо, веселится земля и ликуют сердца добрых людей, и даже сердца злых, несомненно, смягчились по этому случаю. Прими к сведению, что прекрасное дитя Атона, Нефер-Хеперу-Ра, Владыка обеих стран, находится, благодаря твоему письму, в чрезвычайно милостивом расположении духа! Пожелания, присовокупленные тобою к твоим сообщениям, были исполнены заранее, еще до того, как ты стал их записывать. Такова прекрасная Моя воля и на то дается тебе благосклонное Мое согласие, чтобы все твои родственники, сколько бы их ни было, прибыли в землю Египетскую, где ты как Я, и чтобы ты по своему усмотрению указал им землю для поселения, и пусть они кормятся ее туком. Скажи своим братьям: "Так надлежит вам поступить, и так повелевает вам Фараон, в чьем сердце живет любовь к его отцу Атону. Навьючьте ваш скот и возьмите с собой повозки из запасов царя для ваших детей и жен, и привезите отца вашего и возвращайтесь! Не жалейте своего домашнего скарба, ибо вас снабдят здесь всем, что вам нужно. Ведь Фараон знает, что культура ваша не так уж высока и ваши требования легко удовлетворить. И когда вы вернетесь в свою землю, возьмите отца вашего, и челядь его, и всех его домочадцев и привезите их ко Мне, чтобы вам пасти скот близ вашего брата, смотрителя всех дел во всей стране, ибо эта страна открыта для вас". Таково приказание Фараона твоим братьям, отданное сквозь слезы. Если бы множество важных дел не удерживало Меня в Моей резиденции Ахет-Атоне, единственной столице стран, Я взошел бы на большую Свою колесницу из электра и поспешил бы в Мен-нефру-Мира, чтобы увидеть тебя в кругу твоих родных и чтобы ты представил мне своих братьев. Но когда твои братья вернутся, ты представишь их Мне, не всех, правда, ибо это было бы утомительно для Фараона, а некоторых по выбору, чтобы Я расспросил их, и старого своего отца ты тоже представишь Мне, и Я от души награжу его Своей беседой, чтобы он жил в почете, поскольку с ним говорил Фараон. Прощай!"
      Получив эту грамоту в своем менфийском доме из рук мчащегося гонца, Иосиф показал ее одиннадцати братьям, и те поцеловали кончики своих пальцев. На одну четверть луны задержались они у него в доме; уже двадцать лет отец считал его растерзанным и мертвым, и поэтому теперь не имело значения, днем раньше или днем позже узнает Иаков, что сын его жив. И челядь Иосифа прислуживала им, и его жена, дочь солнца, говорила им любезности, и они беседовали со своими благородными племянниками, носившими так называемую детскую прядь, Манассией и Ефремом, которые знали их язык и младший из которых, Ефрем, походил на Иосифа, а значит, и на Рахиль, гораздо больше, чем Манассия, - тот был вылитая мать-египтянка, отчего Иуда сказал:
      - Вот увидишь, Иаков будет благоволить к Ефрему, он станет говорить не "Манассия и Ефрем", а "Ефрем и Манассия".
      Однако он посоветовал Иосифу к приезду Иакова остричь висевшую у них над ухом египетскую детскую прядь, ибо тот оскорбился бы при виде ее.
      Затем, когда неделя прошла, они навьючили скот и тронулись. Из Менфе, Весов Стран, держа путь через ханаанскую землю, в Митанни уходил царский торговый караван, к которому им и надлежало присоединиться с фараоновыми повозками о двух и о четырех колесах, выданными им вместе с лошаками и возницами. Если прибавить сюда десять ослов, нагруженных всяким щепетильным товаром земли Египетской, изысканными безделушками и предметами изощреннейшей роскоши, которые Иосиф посылал в подарок Иакову, и десять ослиц, предназначавшихся также Иакову и навьюченных зерном, вином, вареньем, куреньями и благовонным маслом, то станет ясно, что и сами они уже составляли внушительный караван, тем более что благодаря подаркам, которыми осыпал их высокий брат, у каждого прибавилось личной поклажи. Известно ведь, что он каждому подарил перемену одежд, а Вениамину триста серебряных дебенов и ни много ни мало пять перемен одежд, по числу избыточных дней года, так что если Иосиф сказал им на прощанье: "Не ссорьтесь в дороге!", то уже некоторые на то причины были. Он имел, однако, в виду скорее иное - чтобы они не вспоминали старого и не корили друг друга за то, что один сделал что-то тайком от другого. Ибо что они позавидуют Вениамину, потому что он, Иосиф, одарил своего братца правой руки гораздо щедрее, чем их, - это ему и в голову не приходило, да и не было у них никакой зависти. Они были как агнцы и находили, что все так и должно быть. В молодости, погорячившись, они возмутились и ответили на несправедливость действием, а привело это к тому, что им пришлось навсегда примириться с несправедливостью, не смея ничего возразить против величественно-непреложного: "Кому хочу - потакаю, кого хочу - милую".
      КАК НАМ НАЧАТЬ?
      Это просто поразительно, просто отрадно уму, как стройна наша история, как полна она прекрасных соответствий, как одно уравновешено в ней другим. Когда-то, через семь дней после получения Иаковом страшного знака, братья возвращались домой из долины Дофана, чтобы вместе с отцом оплакивать мертвого Иосифа, они боялись тогда увидеть отца, боялись жить с ним; боялись его наполовину ложного, но все же достаточно справедливого подозрения, что это они убили мальчика. Теперь, уже седоголовые, они снова возвращались домой, в Хеврон, с не менее чудовищной вестью, что все это время Иосиф не был мертв, что и сейчас он не мертв, а жив, и живет в почете и роскоши; и необходимость преподнести старику эту новость угнетала их почти так же. Ведь чудовищное чудовищно и потрясающее потрясающе независимо от того, идет ли дело о жизни или о смерти, и они очень боялись, что Иаков упадет замертво, так же, как тогда, но теперь, став на двадцать лет старше, просто умрет от "радости", то есть от счастливого потрясения, от шока, так что продолжающаяся жизнь Иосифа станет причиной его смерти, и ни отец уже не увидит воочию живого Иосифа, ни Иосиф отца. Кроме того, теперь почти неизбежно должно было выйти наружу, что хоть они и не были убийцами прежнего мальчика, которыми Иаков их все это время наполовину считал, они ими как раз наполовину все-таки были и лишь случайно, благодаря находчивости измаильтян, доставивших Иосифа в Египет, не стали ими вполне. Это значительно усиливало их радостно-боязливое беспокойство, умерявшееся лишь мыслью, что милость, которую оказал им бог, удержав их с помощью своих посланцев-мидианитов от полного братоубийства, непременно произведет впечатление на Иакова и не позволит ему ни осудить, ни проклясть людей, сподобившихся такой высочайшей милости.
      Вокруг этих предметов и вертелись их разговоры во время всего семнадцатидневного путешествия, которое, при всем их нетерпенье, казалось им, с другой стороны, слишком коротким, чтобы до конца обсудить, как им поосторожней уведомить Иакова и в каком свете они предстанут ему, его уведомив.
      - Ребята, - говорили они между собой - ибо с тех пор, как Иосиф сказал: "Ребята, это же я", они часто называли друг друга "ребята", что раньше у них совершенно не было принято, - ребята, увидите, он у нас непременно упадет замертво, если мы не сумеем ввернуть это тонко и полегоньку! Но тонко ли, грубо ли - неужели, по-вашему, он поверит тому, что мы ему скажем? Скорее всего, он нам вообще не поверит, ведь за столько лет мысль о смерти успевает прочно утвердиться в сердце и в голове, и мысль эту не так-то легко сдвинуть с места, да еще заменить мыслью о жизни, - на круг душа не так уж и рада этому, потому что она держится за свои привычки. Брат Иосиф думает, что для старика эта новость будет великой радостью; радостью она, конечно, и будет для него - безмерной и, надо надеяться, не чрезмерной для его сил. Но способен ли человек радоваться, если пищей его целую вечность была печаль, и приятно ли ему узнать, что жизнь свою он провел в заблуждении, а дни свои в слепоте? Ибо печаль была его жизнью, а теперь все насмарку. Это более чем странно, что мы должны разубеждать его в том, в чем некогда убедили его окровавленным платьем и с чем он свыкся. И на круг он будет больше зол на нас за то, что мы отняли у него горе, чем за то, что мы его причинили ему. Разумеется, он станет упорствовать и не будет нам верить, и это, с другой стороны, хорошо и желательно. Пусть он не верит нам некоторое время, ибо поверь он нам сразу, он свалился бы замертво. Да, как сказать это ему, чтобы радость не была для него слишком внезапной, а разочарование в печали чересчур велико? Лучше всего было бы, если бы мы могли ничего ему не говорить, а просто отвезти его в землю Египетскую и поставить перед сыном Иосифом, чтобы старик увидел его собственными глазами и отпала нужда в словах. Но достаточно трудно будет перевезти его в Мицраим, на тучные пажити, даже когда он узнает, что Иосиф живет там; следовательно, сначала он должен узнать об этом, иначе он наверняка не поедет. А ведь у правды есть не только слова, но и знаки, например, подарки возвысившегося брата и фараоновы колесницы для нашего переезда, - мы их покажем ему, покажем, может быть, даже прежде всего, еще до того, как начнем говорить, и потом объясним ему эти знаки. А по этим знакам он поймет, что возвысившийся желает нам добра и что мы живем душа в душу с проданным братом, и старик не будет долго сердиться на нас, когда все откроется, и не захочет проклясть нас, - да и может ли он проклясть Израиль, десятерых из двенадцати? Этого он никак не может сделать, ибо это значило бы лезть на рожон, противиться решению бога, выславшего Иосифа вперед, нашим квартирьером, в землю Египетскую. А потому, ребята, не будем труса праздновать! Настанет час, и мгновенье подскажет нам, как это дело обтяпать получше. Сначала мы разложим перед ним подарки, добро египетское, и спросим: "Откуда это, отец, по-твоему, и от кого? Ну-ка, угадай! Оттуда, снизу, от великого хлеботорговца, это посылает тебе не кто иной, как он. Но если он тебе это посылает, значит, он должен, наверно, очень тебя любить? Значит, он должен, наверно, любить тебя почти так, как любит своего отца сын?" Но как только мы произнесем слово "сын", половина дела будет сделана, самое трудное будет уже позади. Потом мы еще немного поиграем этим словом и постепенно перестанем говорить: "Это посылает тебе главный хлеботорговец" и скажем: "Это посылает тебе твой сын. Иосиф посылает это тебе, потому что он жив и владычествует над всей землею Египетскою!"
      Так намечали они порядок действий, одиннадцать братьев, ежедневно и еженощно совещаясь в шатре, и, пожалуй, слишком быстро для их тревоги подходило к концу знакомое уже путешествие: от Менфе к пограничным крепостям, затем через ужасы пустыни в страну филистимлян, на Газу, или морскую гавань Хазати, где они отделились от каравана, к которому примкнули в Египте, и откуда направились в глубь страны, в горы, к Хеврону, короткими дневными, а чаще ночными переходами; ибо весна была в цвету, когда они возвращались, и ночи, посеребренные почти вполне прекрасной луной, были уже приятны; а поскольку разросшийся их отряд с египетскими колесницами, лошаками и слугами, а также стадом ослов почти в пятьдесят голов повсюду вызывал любопытство и на путников глазел сбегавшийся люд, то братья, которым это было в тягость, обычно днем отдыхали, а по ночам продвигались к родине, к скипидарным деревам рощи Мамре, где находился волосяной дом отца и стояли хижины большинства из них.
      В последний, правда, день они тронулись в путь рано и в пятом часу пополудни были уже близки к цели, хотя из котловины, по которой они ехали, родового их стана еще не было видно, ибо знакомые холмы скрывали его от них. Оторвавшись от своего обоза, они ехали верхом на ослах несколько впереди его, одиннадцать задумчивых всадников, которые прекратили всякие разговоры, ибо сердца их стучали и, несмотря на все принятые решения, никто толком не знал, как начать, как сказать это отцу, чтобы его не свалить. Когда они так приблизились к нему, все, что они намечали прежде, перестало им нравиться; они нашли это нелепым и непристойным, и такие штуки, как "угадай-ка!" и "кто же он?", казались им теперь отвратительно пошлыми и совершенно неуместными; каждый про себя пренебрежительно их отвергал, и некоторые пытались в последний миг придумать взамен что-нибудь новое: может быть, послать кого-то вперед, например прыткого Неффалима, чтобы он известил Иакова, что они вот-вот прибудут с Вениамином и принесут великую, невероятную весть, - невероятную отчасти в том смысле, что ей _невозможно_ поверить, отчасти же, пожалуй, и потому, что она настолько идет вразрез со всеми привычными представлениями, что ей _не хочется_ верить, и все-таки эта живая правда господня. Так, думалось то одному, то другому, выслав вперед гонца, удобней всего подготовить к разительной новости отцовское сердце. Они ехали шагом.
      ВОЗВЕЩЕНИЕ
      Котловина, по которой шагали их ослы, была кремнистая, твердая, но ее сплошь украсила цветами весна. Усеянную валунами землю покрывала еще и мелкая галька; но везде, где только проглядывал мягкий комок, и, казалось, даже из камня необузданно била буйная зелень - цветы, куда ни глянь, белые, голубые, розовые, алые, цветы купами, пучки и подушки цветов, пестрое изобилие красоты. Весна позвала их, и они расцвели в свой час, расцвели даже без зимних дождей, довольно было, по-видимому, и утренней росы для их недолгой, быстро увядающей пышности. И кусты, торчавшие там и сям, тоже цвели белым и розовым, потому что пришло их время. Только легкие хлопья облаков копошились высоко в синеве неба.
      На камне, о который, как волны о скалу, бились цветы, виднелась какая-то фигурка, сама похожая на цветок издали, хрупкая девочка, как скоро выяснилось, одна под небом, в красном платьице, с маргаритками в волосах и с цитрой в руках, по которой сновали ее тонкие, смуглые пальцы. Это была Серах, дитя Асира; отец узнал ее уже издалека, раньше, чем все другие, и, довольный, сказал.
      - Это Серах сидит на камне, моя малышка, и бренчит себе на своей балалайке. Это на нее, озорницу, похоже, она любит сидеть одна и перебирать струны. Она из породы гусельников и дударей, плутовка, бог весть откуда это у нее; такая уж у нее с пеленок страсть - петь и играть, она ловко управляется с лютней, а иной раз и напевает хвалебные песни, и голосок у нее звучнее, чем можно ожидать от такой стрекозы, так что она еще, чего доброго, прославится в Израиле, сопливая. Глядите, вот она нас заметила, взмахнула руками и бежит нам навстречу. Эге-ге, Серах, это отец твой Асир возвращается с дядьями домой!
      Девочка была уже близко: босыми ногами бежала она через цветы между глыбами камня, и от бега звенели серебряные кольца у нее на запястьях и на лодыжках и, подпрыгивая, сбился набок бело-желтый венок на ее черной макушке. Она, запыхавшись, смеялась от радости встречи и, не переводя дыханья, выкрикивала приветственные слова; но и в самих ее возгласах, в самой ее одышке было что-то звонкое и полнозвучное, и трудно было понять, как это получалось при таком тщедушном теле.
      Она была подростком, то есть не ребенком уже, но еще не девушкой, - во всяком случае, ей было двенадцать лет. Жена Асира считалась правнучкой Измаила - не унаследовала ли Серах чего-то, что заставляло ее петь, от дикого сводного брата Исаака? Или, может быть, поскольку свойства людей преобразуются в их потомках на самые странные лады, - жадные до лакомств губы отца Асира, его влажные глаза, его любопытство и его страсть к единству мыслей и чувств превратились в маленькой Серах в ее гусельничество? Вы, пожалуй, найдете это слишком смелой натяжкой возвести меломанию ребенка к тому, что его отец жаден до лакомств, но на что не пойдешь, чтобы объяснить такой занятный природный дар, как музыкальность Серах!
      Одиннадцать братьев взглянули со своих высоконогих ослов на девочку, поздоровались с ней, погладили ее, и в глазах у них появилась задумчивость. Большинство спешилось и окружило Серах; заложив руки за спину, кивая и качая головами, они приговаривали: "Так, так", "Ну, ну", "Гляди-ка!" и "Что, певунья, ты, выходит, первая бросилась нам навстречу, потому что случайно сидела здесь и тренькала на гифифе по своему обычаю?" Наконец Дан, по прозванию змей и аспид, сказал:
      - Ребята, послушайте, я вижу по вашим глазам, что у всех у нас на уме одно и то же, и сказать то, что говорю сейчас я, пристало бы, собственно, Асиру, но ему, как отцу, не приходит это в голову. Ну, а я уже не раз доказывал, что гожусь в судьи, и свойственное мне хитроумие наводит меня вот на накую мысль. Что девчонка эта, Серах-певичка, встретила нас здесь первой из всего нашего племени, - это совсем не случайность, ее послал бог, чтобы указать нам, как поступить. Все наши наметки, все наши разговоры о том, как преподнести такую новость отцу, как свалить ее на него, не свалив его навзничь, - нелепейший вздор. Серах - вот кто пусть выложит ему все на свой лад, чтобы правда предстала перед ним в облике песни, потому что это всегда самый бережный способ ее узнать, горька ли она, радостна ли или сразу и радостна и горька. Пускай Серах отправится вперед и пропоет ему все как песню, я даже если он не поверит, что эта песня - правда, то к тому времени, когда мы явимся вослед со словом и знаком, почва его души будет все-таки уже смягчена и к посеву правды вполне подготовлена, и он волей-неволей поймет, что песня и правда - это одно и то же, как поняли мы, хоть и с величайшим трудом, что фараонов хлеботорговец - это тот же человек, что и брат наш Иосиф. Ну, что? Прав ли я, выразил ли я то, что всем вам мерещилось, когда вы задумчиво глядели в пустоту поверх дурашливой головки Серах?
      Да, сказали они, он прав и рассудил правильно, это указание неба и великое облегчение. И они принялись наставлять девочку, втолковывать ей, что произошло, - нелегко это было, ибо все говорили сразу, лишь изредка уступая слово кому-либо одному, и, глядя на взволнованные лица говорящих, на игру их рук, Серах переводила с одного на другого полные испуга и любопытства глаза.
      - Серах, - говорили они, - такое дело. Верь или не верь, только спой, а уж мы потом придем и докажем. Но лучше бы ты поверила, тогда ты лучше споешь, это же правда, хотя и кажется невероятным, поверь своему родному отцу и всем своим дядюшкам. Подумать только, ты не знала своего дяди Иегосифа, который пропал, сына праведной, сына Рахили, ее еще звали звездной девой, а его Думузи. Ну да, ну да! Он умер для твоего дедушки Иакова задолго до твоего рожденья, потому что его поглотил мир, и его не стало, и в сердце Иакова он был мертв все эти годы. Ну, а теперь открылось, и притом самым невероятным образом, что все получилось совсем не так.
      - О дивное диво, теперь открылось,
      Что все совсем не так получилось,
      преждевременно запела Серах со смехом, и так ликующе звучно, что заглушила все хриплые голоса, вокруг нее раздававшиеся.
      - Тише ты, озорница! - закричали они. - Нельзя же петь, не зная ничего толком, покуда мы не объясним тебе, что к чему! Сначала выслушай, а потом уж заливайся! Слушай же: твой дядя Иосиф воскрес, то есть он совсем не умирал, он жив, и не просто жив, а живет так-то и так-то. Он живет в Мицраиме, в таком-то и таком-то званье. Все было заблужденьем, пойми ты, и одежда в крови тоже была заблужденьем, и бог дал этому делу самый неожиданный оборот. Поняла? Мы были у него в земле Египетской, и он открылся нам недвусмысленным "Это я", он говорил с нами так-то и так-то и хочет, чтобы мы все переселились к нему, и ты тоже. Запомнила ли ты это настолько, чтобы переложить в песню? Тогда нужно, чтобы ты пропела это Иакову. Наша Серах умница и сделает все как надо. Сейчас ты возьмешь свою балалайку и пойдешь с ней впереди нас, громко распевая, что Иосиф жив. Ты пройдешь между этими холмами прямо к хижинам Иакова, не глядя ни вправо, ни влево и продолжая петь. Если кто-нибудь остановит тебя и спросит, что это значит, с чего это ты вдруг поешь и играешь, ты не отвечай ему, а иди своей дорогой и пой: "Он жив!" И когда ты придешь к своему дедушке Иакову, ты сядешь у его ног и пропоешь как можно сладостнее: "Иосиф не умер, он жив". И он тоже спросит тебя, что это значит и что это за песни ты позволяешь себе напевать. Но и ему ты ничего не говори, а знай только пой и играй. А там подоспеем и мы, одиннадцать братьев, и объясним ему все толком. Будешь молодчиной, сделаешь это?
      - С удовольствием, - звонко отвечала Серах. - Такого мне еще никогда не доводилось петь под игру струн, а тут можно показать, на что ты способна! Певцов кругом много, но уж этой темой завладела я первая и своей песней я всех заткну за пояс!
      С этими словами она подняла с камня, на котором сидела, лютню, взяла ее в руки, растопырила над струнами острые смуглые пальцы, большой - с одной стороны, а остальные четыре - с другой, и твердо, хотя и меняя ритм шага, пошла вперед с песнью:
      Пусть новою песней душа изольется,
      Пускай восьмиструнный напев раздается!
      Все, чем сердце полно, в эту песню войдет,
      Дороже, чем золото, слаще, чем мед,
      Ибо ни в золоте нет, ни в меду
      Той вести весенней, с которой иду.
      Слушайте, люди, певучую весть!
      Поймите, какая мне выпала честь,
      Какого сподобилась я удела,
      Какого избранья дождаться сумела.
      Ведь петь о таких делах, как эти,
      Еще никому не случалось на свете.
      А я, одержав надо всеми победу,
      Несу на струнах эту новость деду.
      Слыша звуков сладкоречье,
      Горевать невмоготу
      А тем паче если слово человечье
      Высшую дополнит немоту.
      Полон звук тогда значенья,
      Слово музыки полно.
      Лучше песен, лучше пенья
      Ничего нам не дано.
      Так, распевая, она шагала к холмам и к проходу между холмами, она щипала струны и ударяла по ним, отчего они то стрекотали, а то гремели, и пела снова:
      Красоту такого слова
      С красотой соединив
      Сладкозвучья золотого,
      Буду петь я: мальчик жив!
      Ах, господи боже мой, что я узнала,
      Что эта девочка услыхала!
      Какие новости мне открыли
      Те путники, что в Египте были!
      Попробуй поди передай стихами,
      Что рассказали отец мой с дядьями.
      Они мне дали тему из тем.
      Они там встретились - знаешь с кем?
      Дедушка, ты сперва ничего не поймешь,
      Но ты убедишься, что это не ложь.
      Это кажется сказочным сном, но представь,
      Это сущая правда, не сон, а явь.
      Не гадалось и не мнилось,
      А теперь вдруг окажись,
      Что прекрасное свершилось
      И что сказкой стала жизнь.
      Это очень редкий случай,
      Чтобы, душу ублажив,
      Все мечты сбылись. Итак, еще раз лучший
      Мой тебе припев: твой мальчик жив!
      Впрочем, лучше, если бы сначала
      Песне ты моей не доверял,
      Ведь она тебя бы испугала,
      Замертво у нас бы ты упал,
      Как в тот раз, когда с кровавым платьем,
      Ложным знаком, братья пред тобой
      Вдруг предстали: ты поверил братьям,
      Стал как столп ты соляной.
      Ах, какой жестокой мукой
      Ты терзался день за днем.
      Сердце вечной мучилось разлукой,
      А теперь любимец твой воскреснет в нем!
      Тут один стоявший на холме человек, пастух-овчар в широкополой соломенной шляпе, сунулся к ней было с расспросами. Он давно уже глядел на нее сверху, и с удивлением ее слушал; теперь он спустился к ней, пошел с нею рядом и спросил:
      - Что это вы такое поете на ходу, барышня? Очень уж это необычно звучит. Я не раз слышал, как вы поете, и для меня не новость, что вы мастерица извлекать звуки из струн, но такого странного, такого загадочного пенья мне еще не доводилось слышать. И при этом вы не перестаете шагать! Не к Иакову ли вы направляетесь, нашему господину, и не к нему ли относится то, что вы поете? Похоже, что к нему. Но что же такое вы узнали? Какое это дивное диво произошло наяву, и что означает ваш припев "мальчик жив"?
      Однако она даже не взглянула в его сторону, а только, улыбаясь, покачала головой и на мгновенье сняла руку со струн, чтобы приложить палец к губам. А потом затянула снова:
      Пой, Серах, Асирова дочь, что тебе рассказали
      Те одиннадцать, что в земле Египетской побывали!
      Пой, как бог благословил их в своей доброте
      И как там внизу незнакомца встретили те.
      Кто же этот незнакомец такой?
      Это Иосиф, дядюшка мой!
      Старик! Любимый твой сын - это он;
      Выше его только сам фараон.
      Владыкою стран он у них называется.
      Чужеземный народ перед ним пресмыкается.
      Цари его хвалят наперебой,
      Он стал государству первым слугой.
      Власть его не знает предела,
      Он все народы кормит умело,
      Из тысяч амбаров он хлеб раздает,
      Чтоб мир не погиб в такой недород.
      Сумел он заранее все учесть;
      Теперь за это ему и честь.
      Алоэ и мирра - наряд его новый,
      Живет он в палатах из кости слоновой,
      Грядет, как жених, любим и хвалим.
      Вот, старый, что стало с агнцем твоим!
      Не отставая от Серах, пастух слушал ее все более удивленно. Если он видел издали еще кого-либо, служанку или работника, он делал им знак рукой, чтобы они тоже подошли и слушали. И уже вскоре девочку сопровождала сперва небольшая, но по мере приближения к стойбищу все возраставшая толпа слушателей-мужчин, женщин, детей. Дети семенили, взрослые шагали в ногу, и все лица были повернуты к ней, а она пела:
      Ты думал, что звери его растерзали,
      Ты хлеб свой мочил слезами печали.
      Лет, кажется, около двадцати
      Не мог ты покоя себе найти.
      А видишь теперь, каков итог
      Деяния бога странны:
      Он раны наносит, но сам же бог
      Эти же лечит раны!
      Неисповедимы его пути,
      Творениям рук его - слава.
      Он за нос сумел тебя провести,
      Дразня тебя величаво.
      Господним юмором мир покорен.
      Вне себя от восторга Фавор и Гермон.
      Бог сына забрал у тебя дорогого,
      Но с тем чтобы ты обрел его снова.
      Ты извивался, старый, от боли,
      Потом ты свыкся с ней поневоле,
      И вот тебе мальчик твой возвращен,
      Уже полноват, но еще недурен.
      Тебе его теперь не узнать,
      Ты не будешь знать, как его величать.
      Вы будете речью чужою томиться,
      Не зная, кто должен кому поклониться.
      Вот что господь учинить догадался,
      Вот как над дедушкой он посмеялся.
      Теперь она со своими спутниками подошла уже совсем близко к родным жилищам под теребинтами Мамре и увидела, что Иаков, благословенный, с достоинством восседает на циновке перед занавеской своего дома. Поэтому она придала своему инструменту более удобное и твердое положенье, и если только что она умело извлекала из него шутливо-нестройные звуки, то теперь она заставила его греметь в полную силу и всей грудью, во все горло, на самом их чистом звучанье, пробела строфы:
      Сладкозвучья золотого
      Красоту соединив
      С красотой и мощью слова,
      Я вещаю: мальчик жив!
      Пой, душа, ликуя, песни,
      Раздавайся, струнный звон!
      Не остался сын твой в бездне,
      Сердцу мальчик возвращен.
      Это, сердце, тот пропащий,
      Кто оплакан был сполна,
      Кто попал в могильный ящик
      Из-под бивней кабана.
      Все поникло, увядая,
      Оттого, что он исчез.
      А сегодня песнь иная:
      Верь, отец, твой сын воскрес!
      Шаг его как поступь бога,
      Птиц над ним кружится хоровод.
      Вся в цветах лежит дорога,
      По которой он идет.
      Страхи зимние забыты,
      Он шагает, полон сил.
      На уста и на ланиты
      Прелесть лета бог излил.
      Сына взгляд поймав лукавый,
      Шутку господа пойми.
      И хоть поздно, но со славой
      К сердцу мальчика прижми!
      Иаков давно уже увидел свою внучку-певунью и с удовольствием прислушивался к ее голосу. Его благосклонность к ней была даже так велика, что при ее приближенье он стал одобрительно разводить и соединять ладони в лад звукам, как то порой делают слушатели, сопровождающие игру и пенье ритмическими рукоплесканьями. Подойдя к Иакову, девочка ничего не сказала, а только опустилась, продолжая петь, к нему на циновку, тогда как привлеченная ею дворня остановилась в почтительном отдалении. Старик слушал, и руки его медленно опускались. Размеренные движенья его головы превратились постепенно в странное покачиванье. Когда она кончила, он сказал:
      - Умница, дитя мое, молодчина! Спасибо тебе, Серах, за то, что ты внимательна а покинутому старику и пришла потешить его слух своею игрой. Видишь, я знаю твое имя, хотя не помню имен всех своих внуков, ибо их слишком много. Ты же приметно из них выделяешься, ибо благодаря природному своему дару, умению петь, ты привлекаешь к себе вниманье, а потому и имя твое запомнить легко. Но послушай, одаренная моя внучка, как я тебя слушал: с сердечным участием, но не без духовной тревоги. Ибо поэзия, милое дитя, это штука опасная, соблазнительная и скользкая. Распевать и распутничать - понятия, увы, довольно близкие, и распевание песен вырождается в изысканное беспутство, если оно не обуздано заботой о боге. Прекрасна игра, но священ дух. Играющий дух - вот что такое сочинительство, и я от всего сердца хлопаю в ладоши при виде этой игры, если только дух ничего в ней не теряет и остается заботой о боге. А что напела мне ты и что я должен думать о том, кто идет по цветам, бросая лукавые взгляды, да еще сопровождаемый хороводами птиц! Это, по-видимому, какое-то подобие того сомнительного бога лугов, которого местные жители именуют "господом", чем смущают и обольщают моих сородичей, детей Авраамовых. Ибо мы тоже говорим о господе, но имеем в виду совсем другое, и, не спуская глаз с души Израиля, я то и дело твержу под деревом наставления, что этот "господь" никакой не Господь, ибо люди всегда норовят спутать их и, дав себе поблажку, скатиться к богу лугов. Ибо бог есть усилие, а боги суть удовольствие. Так вот, хорошо ли это, дитя мое, что ты предоставляешь своему дарованью полную свободу и распеваешь мне песни местного сочинения?
      Но Серах только покачала, улыбнувшись, головкой и вместо ответа снова запела, перебирая струны:
      О ком я пою и кто он такой?
      Это Иосиф, дядюшка мой.
      Старик! Любимый твой сын - это он;
      Выше его только сам фараон.
      Дедушка, ты сперва ничего не поймешь,
      Но ты убедишься, что это не ложь.
      Ибо, мощь и силу слова
      С красотой соединив
      Сладкозвучья золотого,
      Я пою: твой мальчик жив!
      - Дитя мое, - взволнованно сказал Иаков, - это, конечно, очень мило с твоей стороны, что ты пришла ко мне и поешь, хотя никогда в жизни не видала его, о моем сыне Иосифе, посвящая ему свой дар, чтобы доставить мне радость. Но песенка твоя звучит несуразно, и хотя сложена она ладно, в ней все-таки нет ни складу, ни ладу. Я не могу с этим согласиться, - ну, можно ли, например, петь "мальчик жив"? Это не может меня обрадовать, ведь это же пустопорожняя прикраса. Иосиф давно умер. Он растерзан, растерзан.
      И Серах отвечала, изо всех сил налегая на струны:
      Пой, душа, ликуя, песни,
      Раздавайся, струнный звон,
      Ибо сын не сгинул в бездне,
      Сердцу мальчик возвращен.
      Все поникло, увядая,
      Оттого, что он исчез,
      А сегодня песнь иная:
      Верь, отец, твой сын воскрес.
      Он всем народам хлеб раздает,
      Чтоб мир не погиб в такой недород.
      Все, как Ной, наперед он сумел учесть.
      За это ему хвала и честь.
      Алоэ и мирра - наряд его новый,
      Живет он в палатах из кости слоновой,
      Грядет, как жених, любим и хвалим.
      Вот, старый, что стало с агнцем твоим!
      - Серах, внучка моя, певунья ты неуемная, - решительно сказал Иаков, что мне о тебе и подумать? Но в песне тебе никак не подобало бы называть меня просто "старый". Как с поэтической вольностью я с этим, однако, примирился бы, если бы это была единственная вольность, которую ты себе позволила! Но ведь твоя песня сплошь состоит из вольностей и каких-то блажных нелепостей, которыми ты, по-видимому, хочешь меня потешить, хотя тешиться вздором значит ослеплять себя, не принося никакой пользы душе. Дозволено ли петь и вещать о делах, не имеющих никакого отношения к действительности, не есть ли это злоупотребленье природным даром? Какая-то доля разумного должна же быть и в прекрасном, иначе оно становится просто глумлением над душой.
      - Удивляйся, - пропела Серах,
      Удивляйся: совершилось,
      Час настал, мечта сбылась.
      Песня в правду обратилась,
      Жизнь с поэзией слилась!
      Это чудо, это диво,
      Диво дивное из див.
      Песнь моя прекрасна и правдива,
      Я пою: твой мальчик жив!
      - Дитя, - сказал Иаков, и голова его задрожала. - Милое дитя...
      А она ликовала, рассыпая еще стремительней звенящие звуки:
      Видишь, старик, каков итог?
      Деяния бога странны:
      Он раны наносит, но сам же бог
      Эти же лечит раны!
      Он сына забрал у тебя дорогого,
      Но с тем, чтобы ты обрел его снова.
      Ты извивался, старый, от боли,
      Потом ты свыкся с ней поневоле.
      И вдруг тебе мальчик твой возвращен:
      Чуть грузен уже, но еще недурен.
      Вот что господь учинить догадался,
      Вот как над дедушкой он посмеялся!
      Отвернувшись от нее, он протянул к ней руку, словно хотел ее остановить; его усталые карие глаза были полны слез. "Дитя, - только и повторял он. - Дитя..." И не замечал ни волнения, поднявшегося около них с внучкой, ни того, как ему о чем-то радостно докладывали. Ибо к тем любопытным, что пришли с Серах, слушая ее песнь, присоединялись все новые и новые вестники счастливого возвращенья, и уже со всех сторон сбегалась дворня, а два человека поспешили к Иакову и доложили ему:
      - Израиль, одиннадцать твоих сыновей вернулись из Египта с людьми и повозками, и ослов у них куда больше, чем было при отъезде!
      Но вот подоспели и они сами и, спешившись, подошли к Иакову, посредине Вениамин, до которого остальные десять старались дотронуться, потому что каждому хотелось собственноручно вернуть его отцу.
      - Мир тебе и доброго здоровья, - сказали они, - отец наш и господин! Вот Вениамин. Мы тебе свято сберегли его, хотя порой и оказывались с ним в затруднительном положении, можешь теперь нянчить его снова. Вернулся и Симеон, твой герой. Кроме того, мы привезли в обилии пищу и богатые дары от владыки хлеба. Погляди, мы счастливо вернулись домой, и "счастливо" это далеко еще не точное слово.
      - Мальчики, - отвечал Иаков, поднявшись, - ну, конечно, добро пожаловать, мальчики.
      Снова вступая во владение младшим, он обнял его одной рукой, но сделал это безотчетно, в оцепененье.
      - Вы снова здесь, - сказал он, - вы все вместе вернулись из опасного путешествия, - это было бы великое мгновенье при других обстоятельствах, и оно несомненно целиком заполнило бы мне душу, если бы она уже не была так поглощена. Да, я сейчас весь поглощен, и поглощен из-за этой девчушки, это твое дитя, Асир, - которая подсела ко мне с какими-то вздорными, хотя и сладкозвучными песенками, с какой-то нелепой болтовней о моем сыне Иосифе, так что я даже не знаю, как мне сохранить при ней рассудительность, и рад вашему приезду главным образом потому, что надеюсь, что вы защитите меня от этого ребенка и от дурмана ее трескотни, ибо не потерпите, чтобы глумились над моими сединами.
      - Конечно, мы этого не потерпим, - ответил Иуда, - если мы можем этому как-либо помешать. Но по общему нашему мненью, отец, - а это мнение обоснованное, - ты поступил бы лучше, допустив, пускай сначала лишь как вероятность, что в ее трескотне есть доля правды.
      - Доля правды? - повторил старик, выпрямляясь. - Да как вы смеете соваться ко мне с такой чепухой и требовать от Израиля половинчатости? Что сталось бы с нами и с нашим богом, если бы мы довольствовались надеждой на случай? Правда одна, и она неделима. Трижды пропело мне это дитя: "Мальчик жив!" В ее словах не может быть никакой доли правды, если это не сама правда. Так что же это?
      - Это правда, - ответили хором одиннадцать братьев, поднимая руки ладонями вверх.
      - Правда! - радостно и удивленно отозвалось у них за спиной из толпы домочадцев. Детские, женские и мужские голоса ликующе повторяли: "Она пела правду!"
      - Папочка, - сказал Вениамин, обнимая Иакова. - Пойми то, что ты слышишь, как пришлось это понять нам, одному раньше, другому позже: тот человек там внизу, что спросил их обо мне и так много расспрашивал их о тебе - "Жив ли еще ваш отец?", - это Иосиф, Иосиф и он - это одно и то же. Он вовсе не умирал, сын моей матери. Странствующие купцы вырвали его из когтей чудовища и отвели его в Египет, и там он вырос словно у родника и стал первым из живущих внизу - сыны чужеземцев подольщаются к нему, ибо они бы умерли с голоду без его мудрости. Тебе нужны знаки, подтверждающие это чудо? Погляди же на наш обоз! Он посылает тебе двадцать ослов, навьюченных пищей, - это дар Египта, а вон те колесницы из фараонова запаса доставят нас всех к твоему сыну. Ибо с самого начала он вел дело так, чтобы ты приехал к нему, я это разглядел, он хочет, чтобы мы пасли свой скот близ него, на тучных пажитях, но там, где еще не самый заправский Египет, в земле Госен.
      Иаков сохранял полное, почти суровое самообладание.
      - Это определит бог, - сказал он твердым голосом, - ибо только от него, а не от сильных мира принимает указанья Израиль. Мой Даму, дитя мое! слетело затем с его губ. Он сплел на груди пальцы и обратил к облакам лоб; глядя туда, он медленно покачал старой своей головой.
      - Мальчики, - сказал он, опуская ее снова, - эта девчушка, - я благословляю ее, и если бог услышит меня, она не вкусит смерти, а войдет в царство небесное заживо, - эта девочка пропела мне, что господь возвращает мне первенца Рахили, который хоть все еще и красив, но уже несколько грузен. Это надо понимать, по-видимому, так, что годы и египетское довольствие сделали его человеком весьма дородным?
      - Не очень, дорогой наш отец, не очень, - поспешил успокоить его Иуда. - Только в пределах представительности. Прими во внимание, что тебе возвращает его не смерть, а жизнь. Смерть, если бы это было мыслимо, выдала бы его тебе таким же, каким он был; но поскольку ты получаешь его из рук жизни, он уже не прежний олененок, а матерый, по-своему прекрасный олень. Ты должен быть готов и к тому, что в своем быту он несколько отдалился от нас и носит плоеный виссон, который белее снегов Гермона.
      - Пойду и увижу его, пока жив, - сказал Иаков. - Если бы он не был жив все это время, он не был бы жив и сейчас. Пусть славится имя господне.
      - Пусть славится! - воскликнули все собравшиеся и хлынули к нему и братьям, чтобы поцеловать им край одежды в знак поздравленья.
      Он не смотрел вниз, на их головы; глаза его были снова обращены к небу, и, глядя туда, он все качал головой. А певунья Серах сидела на циновке и пела:
      Сына взгляд поймав лукавый,
      Шутку господа пойми.
      И хоть поздно, но со славой
      К сердцу мальчика прижми!

      РАЗДЕЛ СЕДЬМОЙ. ВОЗВРАЩЕННЫЙ


      ПОЙДУ И УВИЖУ ЕГО
      Вот и услыхала упрямая корова голос своего дитяти, теленка, которого отвел на поле, где нужно было пахать, хитрый хозяин, чтобы и корова туда пожаловала; и корова, с ярмом на шее, пошла на зов. Ей стоило это, однако, довольно большого усилия над собой из-за ее великого отвращения к полю, которое она считала полем смерти. По-прежнему довольно сомнительным было для Иакова объявленное им решенье, и он радовался, что еще оставалось время хотя бы обдумать его; ибо его исполнение, разрыв с издавна привычным бытом, переселение всего рода в преисподнюю, требовало времени и потому давало время. Не такие люди были сыны Израиля, чтобы, слишком буквально поняв указание фараона насчет домашнего скарба, просто все бросить и тронуться в путь, поскольку, мол, их обеспечат всем необходимым в земле Госен. "Не жалеть домашнего скарба" означало самое большее забрать не все, ибо забрать все было невозможно; не все пожитки, не весь мелкий и крупный скот; но это отнюдь не означало бросить на произвол судьбы то, что очень отягчило бы путешествие. Многое следовало продать, причем не наспех, а с обычной медлительно-церемонной обстоятельностью. Однако согласие Иакова распродать имущество показывало, что он вполне верен своему решению, хотя заявил о нем так, что толковать его слова можно было по-разному.
      "Пойду и увижу его" - это могло, конечно, при желании, означать только: "Навещу его, увижу снова лицо его, пока жив, и вернусь". Но, как всем, и в том числе самому Иакову, было ясно, слова его могли вовсе и не иметь этого смысла. Если бы речь шла только о визите свиданья ради, то скорей уж, позволим себе сказать, Его Великолепие и Его Милость Иосиф должен был бы нанести такой визит своему папочке, чтобы избавить того от немалых неудобств поездки в Мицраим; Но этому препятствовал мотив переселенья и продолженья рода, мотив, под знаком которого, как отлично понимал и сам Иаков, стояли сейчас звезды. Не затем был обособлен и отрешен Иосиф, не ради того распухло от плача по нем лицо Иакова, чтобы потом наносить друг другу визиты, а ради того, чтобы Израиль переселился к Иосифу; слишком искушенным знатоком бога был Иаков, чтобы не понимать, что похищение красавца сына, что его слава там внизу, что упорный голод, вынудивший братьев податься в Египет, что все это части дальновидного замысла, не считаться с которым было бы величайшей глупостью.
      Себялюбивым и самоуверенным можно, конечно, назвать поведение Иакова, который в такой всеобщей, коснувшейся многих народов и вызвавшей подлинные экономические перевороты беде, как затяжная засуха, не увидел ничего, кроме меры, призванной направить и продвинуть историю собственного его дома, явно полагая, что, когда дело идет о нем и о его родне, остальной мир должен уж кое с чем примириться. Но себялюбив и самоуверенность - это лишь неодобрительные наименования того в высшей степени достойного одобренья и плодотворного качества, более красивое имя которому благочестие. Есть ли на свете добродетель, не поддающаяся хулительным определеньям, не сочетающая в себе таких противоположностей, как смирение и зазнайство? Благочестие есть доверчивое отождествление мира с историей собственного "я" и его блага, и без непоколебимой до неприличия убежденности в особом и даже безраздельном внимании бога к этому "я", без превращения своего "я" и его блага в центр мирозданья - благочестия нет; напротив, таковы непременные условия этой очень сильной добродетели. Ее противоположность - неуважение к себе, равнодушие к собственному "я", равнодушие, от которого и миру ничего хорошего не приходится ждать. Кто пренебрегает собой, тот быстро опустится. Кто о себе высокого мнения, как, например, Авраам, который решил, что он, а в нем человек, должен служить лишь самому высшему, тот кажется, правда, нескромным, но его нескромность будет благословеньем для многих. В этом-то и проявляется связь личного достоинства с достоинством человечества. Притязание человеческого "я" на центральное положение в мире было предпосылкой открытия бога, и лишь одновременно, если человечество, пренебрегая собой, вконец опустится, могут быть снова утрачены оба эти открытия.
      Но тут нужно добавить вот что: доверчивое отождествление не есть сужение, и высокая оценка собственного "я" вовсе не предполагает его обособленья, его изоляции, его безразличия ко всеобщему, внеличному и надличному, словом, ко всему, что выходит за пределы этого "я", но в чем оно себя торжественно узнает. Если благочестие - это сознание важности своего "я", то торжественность - это расширение своего "я", его слияние с вечно сущим, которое в нем повторяется и в котором оно себя узнает, - а такая утрата замкнутости и единичности не только не наносит ущерба его достоинству, не только совместима с этим достоинством, но и торжественно освящает его.
      Вот почему в эту предотъездную пору, когда его сыновья заканчивали связанные с переселеньем дела, Иаков пребывал в весьма и весьма торжественном состоянии духа. Он собирался сейчас и вправду выполнить то, о чем мечтал во времена величайшего своего горя и о чем тогда лихорадочно твердил Елиезеру: спуститься в преисподнюю к умершему сыну. Это было событие звездное; а где "я" открывает свои границы космосу, теряется в нем, сливается с ним, - какие там могут быть обособленье и изоляция? Сама идея отъезда, ухода была полна элементов непрестанности и повторяемости, существенно ее расширявших и потому возвышавших этот миг над точечной скудостью однократности. Старик Иаков был снова юношей Иаковом, который после все исправившего беэршивского обмана подался в Нахараим. Он был тем Иаковом, который после двадцатипятилетней остановки двинулся из Харрана с женами и стадами. Но он был не только самим собой, в чьей жизни, спиралями возраста, повторялось одно и то же; отъезд, уход. Он был также Исааком, который пошел в Герар к Авимелеху, в страну филистимлян. Углубляясь в прошлое еще дальше, он видел сейчас повторение изначального ухода - ухода странника Аврама из Ура и из Халдеи, ухода, который не был, собственно, изначальным, а был лишь земным отраженьем небесного странствия, лишь земным подражаньем странствию Луны, следовавшей своим путем от одной стоянки к другой. Луны, Бел Харрана, Владыки Дороги. И поскольку Аврам, первый земной странник, сделал остановку в Харране, то сейчас было ясно, что в роли Харрана должна выступить Беэршива, где Иаков устроит первый свой лунный привал.
      Мысль об Авраме, о том, что и он направился во время голода в Египет, чтобы жить там пришельцем, очень утешала Иакова; а как нуждался он в утешенье! Да, впереди была полная блаженства и боли встреча, после которой он мог спокойно умереть, потому что уже никакая радость его потом не приманит; да, возможность переселиться в Египет и пасти скот на фараоновых пажитях считалась великой милостью, которой многие добивались, и многие завидовали ему и его дому. И все же Иакову было тяжело решиться и покинуть, повинуясь решению бога, землю отцов своих и променять ее на гадкую землю богов-животных, на Страну Ила, на землю детей Хама. Непрочно и настороженно, как его отцы, оставаясь ей, как и они, наполовину чужим, осел он в стране, где закончились Аврамовы странствия; но он собирался здесь умереть и относил к этой земле, где он родился и где покоились его мертвецы, услышанное Аврамом пророчество, что его, Аврама, потомки будут пришельцами в земле не своей. А теперь оказывалось, что это предсказание, недаром связавшее себя с ужасом и мраком великим, шло дальше и явно метило в ту страну, куда теперь предстояло двинуться, - в Мицраим, в служильню Египетскую. Так Иаков всегда неодобрительно называл эту сурово управляемую страну, никогда, однако, не думая, что она станет служильней собственному его семени - как то теперь, к тревоге его, открылось ему. Его отъезд был отягощен пониманием того, что грозное продолжение слова господня: "и там поработят их и будут угнетать четыреста лет" - относилось к стране, куда лежал его путь; он вел дом свой, по всей вероятности, к многовековому рабству, и хотя все связанное со спасительным замыслом было благом, хотя все, что называется несчастьем и счастьем, растворялось в великой идее судьбы и грядущего, - отъезд, на который Иаков решился в боге, был все же, вне всякого сомнения, отъездом роковым.
      Путь лежал - и это пугало - в страну могил; но, с другой стороны, именно могилы Иакову было всего тяжелей оставлять: могилу Рахили и Махпелах, двойную пещеру, наследственную усыпальницу, купленную Аврамом вместе с полем, где она находилась, у хеттеянина Ефрона за четыреста шекелей серебра общепринятым весом. Израиль был легок на подъем, как легки на подъем пастухи-овчары; но эта недвижимость - поле с пещерой - у него была, и она должна была остаться за ним. Многое из движимого своего имущества переселенцы продавали, но как раз недвижимое, поле с могилой, продаже не подлежало. Они были для Иакова залогом его возвращенья. Ибо скольким бы поколеньям, по мере роста его дома, ни было суждено истлевать в земле Египта, он сам был исполнен решимости потребовать от бога и от людей, чтобы его, Иакова, когда остаток дней его кончится, доставили восвояси, в тот прочный дом, который у него, нигде прочно не обосновывавшегося, был на земле, чтобы ему лежать там, где лежали его отцы и матери его сыновей - кроме одной, возлюбленной, лежавшей отдельно, в стороне, у дороги, матери возлюбленного и отнятого, который его призывал.
      Разве это не хорошо, что у Иакова было время обдумать свой отъезд к похищенному? Каких только задач не задавала постигающему бога уму странная роль этого обособленного любимца! Об умозаключениях Иакова по этому поводу вы узнаете от него самого. Говоря теперь об Иосифе, он называл его не иначе, как "господин сын мой". "Я собираюсь, - говаривал он, - спуститься к господину сыну в Египет. Он занимает там высокое положение". Люди, которым он это заявлял, посмеивались порой за спиной старика и подтрунивали над его отцовским тщеславием. Они не знали, сколько нешуточного самоотречения, жертвенности и твердой решимости выражалось одновременно в этих словах.
      ИХ СЕМЬДЕСЯТ
      Цветистая весна успела перейти в позднее лето к тому времени, когда Израиль покончил со всеми делами и мог наконец состояться отъезд из дубравы Мамре, что по соседству с Хевроном; ближайшей целью была Беэршива, и несколько дней было заранее отведено на благочестивую задержку в этом пограничном месте, где родились Иаков и его отец, месте, где решительная родительница Ревекка снарядила когда-то похитившего благословение сына в поездку в Месопотамию.
      Иаков снялся со своего места и отправился в путь с имуществом своим и скотом, с сыновьями и сыновьями сыновей, с дочерьми и сыновьями дочерей. Или, как то и записано, - с женами, дочерьми, сыновьями и женами сыновей перечисление это неточно, ибо под "женами" подразумеваются жены сыновей, а под "дочерьми" снова они же да еще дочери сыновей, как, например, певунья Серах. Семьдесят душ тронулось в путь, то есть они считали, что их семьдесят; но количество это определялось не счетом, а чувством числа, внутренним ощущеньем: тут царила точность лунного света, которая, как мы знаем, не подобает нашему веку, но в тот век была вполне оправданна и принималась за истину. Семьдесят было число народов мира, означенных на скрижалях господних, и что таково, следовательно, число тех, кто вышел из чресел патриарха, - это не нуждалось в ясной, как дневной свет, проверке. Но коль скоро речь шла о чреслах Иакова, то ведь не следовало, пожалуй, включать в счет жен сыновей? А их и не включали. Где вообще нет счета, там и не включают в счет, и когда налицо священно предвосхищенный, основанный на прекрасном предрассудке итог, вопрос о том, что идет, а что не идет в счет, становится праздным. Нельзя даже быть уверенным, что Иаков включал в счет себя самого и что другие включали его в свое число семьдесят, а не оставляли семьдесят первым. Придется нам примириться с тем, что тот век допускал обе возможности сразу. Много поздней, например, у одного из потомков Иуды, точнее - у потомка его сына Фареса, которого целеустремленно подарила ему Фамарь, - итак, у одного из потомков Иуды, человека по имени Исайя, было семь сыновей и один младший, который пас овец и над которым был поднят рог с миром. Что значит это "и"? Был ли он младшим из семерых или у Исайи было восемь сыновей? Первое вероятнее, ибо гораздо прекраснее и правильнее иметь семерых сыновей, чем восьмерых. Но более чем вероятно, то есть точно известно, что число сыновей Исайи - мы имеем в виду число семь - не менялось, когда к ним присоединялся младший, и что этому младшему удалось остаться включенным в семерку, хотя он и не помещался в ней... В другом случае у одного человека имелось целых семьдесят сыновей, ибо у него было много жен. Сын одной из этих матерей убил всех своих братьев, семьдесят сыновей старика, на одном и том же камне. По нашим сухим понятиям, он мог, будучи их братом, убить только шестьдесят девять человек, точнее даже - шестьдесят восемь, ибо еще один брат, прямо названный по имени - Йотам, тоже остался в живых. Трудно принять это на веру, но в данном случае одним из семидесяти были убиты все семьдесят, причем, кроме самого убийцы, в живых остался еще один брат весьма яркий и весьма поучительный пример одновременности включения в счет и исключенья из счета.
      Иаков был, получается, семьдесят первым из семидесяти путников, если эта цифра вообще состоятельна при дневном свете. По трезвому счету она была и меньше, и больше - новое противоречие, но только так можно это представить себе и выразить. Иаков, отец, был постольку семидесятым, а не семьдесят первым, поскольку мужская часть рода составляла шестьдесят девять душ. Но она составляла шестьдесят девять душ вместе с Иосифом, который находился в Египте, и двумя его сыновьями, которые там даже и родились. Так как этих трех членов семьи среди путников не было, их нужно, хотя они и включены в счет, из числа путников вычесть. Но этим еще не исчерпываются необходимые вычеты, ибо в счет, несомненно, попали души, ко времени отъезда еще вообще не родившиеся. Оправданно это разве что в отношенье Иохебед, одной из дочерей Левия, которая находилась тогда в материнской утробе и родилась при вступленье в Египет "между стенами", стенами, разумеется, пограничной крепости. Но ясно, что в число путников включены были внуки и правнуки Иакова, которые к тому времени не только не появились на свет, но даже не были зачаты, то есть лишь предвиделись, но налицо еще не имелись. Они прибыли в Египет, как выражает это благочестивая ученость, "in lumbis patrum" [в чреслах отцов своих (лат.)] и участвовали в отъезде лишь в очень и очень духовном смысле.
      Таковы необходимые вычеты. Но и в веских причинах увеличить число шестьдесят девять тоже нет недостатка. Ведь его составляло только мужское семя Иакова; но если или, вернее, но _так как_ в расчет нужно принять его прямое потомство, то следует прибавить, - ну, понятно, не жен сыновей, а их дочерей, например, Серах, - упомянем только ее, но уж ее со всей решительностью. Не засчитать девчушку, которая первой принесла отцу известие о том, что Иосиф жив, было бы совершенно недопустимо. Она пользовалась в Израиле очень большим уважением, и никогда не высказывалось никаких сомнений в том, что благословение, которым в признательности одарил ее Иаков, исполнилось и она, не вкусив смерти, заживо вошла в царство небесное. И в самом деле, никто не может сказать, когда она умерла; жизнь ее, судя по всему, была бесконечно долгой. Есть сведения, что много поколений спустя она указала искавшему могилу Иосифа Моисею место этой могилы - в Ниле; и еще безмерно позднее она, говорят, подвизалась среди сынов Аврамовых под именем "мудрой женщины". Но как бы то ни было, - действительно ли жила одна и та же Серах в столь разные времена, или другие девочки вобрали в себя сознание маленькой этой вестницы, - что ее следовало включить в число семидесяти путников, чего бы в данном случае "семьдесят" ни означало, - с этим согласится любой.
      Но даже если говорить о женах сыновей, то есть о матерях внуков Иакова, то отнюдь не обо всех можно с уверенностью сказать, что они не должны идти в счет. Мы говорим о "матерях", а не только о "женах", потому что имеем в виду Фамарь, которая, в соответствии с поговоркой "куда ты, туда и я", пошла в Египет вместе с двумя своими крепкими сыновьями, сыновьями Иуды. По большей части она шла пешком, с длинным посохом, очень широким для женщины шагом, высокая и темная, с круглыми ноздрями и гордым ртом, глядя, по своему обыкновению, вдаль, - можно ли было не включить в счет эту исполненную решимости женщину, которая не согласилась быть отстраненной? Иначе обстояло дело с обоими ее мужьями, Иром и Онаном: ни при лунном, ни при дневном свете нельзя было их зачесть, ибо они были мертвы, и если будущее Израиль и засчитывал, то уж мертвого он не включал в счет. Зато Шелах, супруг, которого она не получила, но в котором больше и не нуждалась, так как родила ему отличных сводных братьев, - Шелах был налицо и входил в число внуков Лии, - а их было тридцать два.
      ПРИНЕСИТЕ ЕГО!
      Итак, в согласии относительно своей семидесятичленности, Израиль отбыл из дубравы аморитянина Мамре Если учесть и все, что не шло в счет, пастухов, погонщиков, рабов, возниц, грузчиков, - то численность каравана составляла наверняка более ста человек - это был пестрый, шумный, неповоротливый из-за своих стад, окутанный клубами пыли отряд кочевников. Разные его части передвигались разными способами, - и, говоря между нами, от присланного Иосифом парка египетских колесниц пользы было мало. Это не относится, правда, к ломовым повозкам под названьем "агольт", запряженным по большей части волами двуколкам, ценность которых для перевозки домашнего скарба, бурдюков с водой и фуража, а также женщин с маленькими детьми следует благодарно признать. Но что касается собственно пассажирских повозок типа "меркобт", этих легких, подчас роскошно оборудованных и заложенных парой лошаков или лошадей колясок с изящными, открытыми сзади кузовами, обитыми тисненой кожей и состоявшими порой лишь из изогнутых и позолоченных деревянных перил, - то щегольские эти экипажи, несмотря на лучшие намеренья Иосифа и царственного его господина, оказались довольно-таки бесполезными и в большинстве своем возвращались в землю Египетскую такими же пустыми, какими оттуда прибыли. Никому не было дела до того, что ступицы их колес изображали, и притом великолепно, головы негров, а некоторые повозки были внутри и снаружи обтянуты полотном, оштукатурены и украшены лепными рельефами, нагляднейше представлявшими придворную и крестьянскую жизнь. В них можно было только стоять вдвоем, или, совсем вплотную друг к другу, втроем, что при плохих дорогах и скверных рессорах было на поверку весьма утомительно; или же нужно было сидеть на днище, спиной к упряжке, свесив ноги наружу, что мало кому улыбалось. Многие, как Фамарь, предпочитали древнейший и образцовый способ передвиженья - пеший ход с посохом. Большинство же - и мужчины, и женщины - ехало верхом: ширококопытные верблюды, костлявые лошаки, белые и серые ослы, все, как один, украшенные стеклярусом, вышитыми чепраками и болтающимися пучками сольника - это на них, поднимая пыль на дорогах, ехали люди Иакова, которым велел переселиться Иосиф, - живописное семейство в вязаной шерстяной одежде, бородатые мужчины, часто в ворсистых бурнусах и наголовниках, укрепленных на темени войлочными кольцами, женщины с черными косами на плечах, с позвякивающими серебряными и медными цепочками на запястьях, с монетами на лбу и красными от хны ногтями, державшие на руках младенцев, завернутых в большие и мягкие отороченные парчой платки; так, питаясь жареным луком, кислым хлебом и маслинами, продвигались они, чаще всего гребнем гор, по дороге, которая спускалась от Урусалима и высот Хеврона на юг, в область под названьем Негеб, что значит Сухая, и вела в Кириаф Зефер, город Книги, и в Беэршиву.
      Более всего нас заботят, само собой разумеется, удобства Иакова, их отца. Как передвигался он? Думал ли Иосиф, посылая свои повозки, что величавый этот старик совершит путешествие стоя в украшенном рельефами кузове или за золочеными перилами? Нет, он этого не думал. Даже фараону, его господину, не пришло в голову требовать этого. Указание, посланное прекрасным сыном Атона из его новехонького дворца, гласило: "Возьмите отца вашего и _принесите_ его". Патриарха следовало нести, совершая словно бы триумфальное шествие, - вот какова была идея; и среди посланных Иосифом повозок, в большинстве своем бесполезных, имелось одно-единственное средство передвижения другого рода, предназначенное именно для этой торжественной цели - перенесенья Иакова: египетский паланкин из числа тех, какими пользовались знатные люди Кеме на улицах городов и в дальних поездках, причем необыкновенно элегантный образчик этого приспособленья, со спинкой из тонкого тростника, с изящными надписями на стенках, с богатыми занавесками и покрытыми бронзой рукоятками и даже с легким расписным деревянным ящиком сзади для защиты от ветра и пыли. Паланкин этот могли нести юноши, но его можно было также с помощью специальных поперечных жердей водрузить на спины двух ослов или лошаков, и, решившись воспользоваться им, Иаков почувствовал себя в нем очень хорошо. Но решился он на это только после Беэршивы, отмечавшей, по его представленью, рубеж между родиной и чужбиной. Дотоле его вез на себе умный дромадер с медленными глазами, к седлу которого был прикреплен ради тени небольшой навес.
      Старик - и он знал об этом - являл взору очень красивое и величавое зрелище, когда, окруженный своими сыновьями, покачивался в лад убаюкивающим шагам мудрого животного на его высокой спине. Тонкий шерстяной муслин кофии зубчато ложился на лоб Иакова, складками обтекал шею и плечи и легко падал на его темно-бурую одежду, открывавшую, где она не была запахнута, вязаное нижнее платье. Серебряной его бородой играл ветер. Обращенный внутрь взгляд его мягких глаз пастуха показывал, что он обдумывает свои истории, прошлые и будущие, и никто не осмеливался мешать ему в этом занятье, разве только кто-нибудь почтительно осведомлялся о его самочувствии. Прежде всего он ждал свидания со священным деревом, посаженным в Беэршиве Авраамом: под ним Иаков собирался приносить жертвы, учить и спать.
      ИАКОВ УЧИТ И ВИДИТ СОН
      Огромный этот тамариск, осенявший первобытный каменный стол и прямой каменный столп - массеву, стоял в стороне от многолюдного селения Беэршивы, в котором наши путники даже не побывали, на небольшом холме, и был, строго говоря, не посажен отцом Иакова, а преемно принят им как божье дерево элон морех, то есть дерево прорицаний, у сынов этой земли и превращен из бааловской святыни в главное святилище его единственного и высочайшего бога. Даже, возможно, зная об этом, Иаков тем не менее продолжал считать, что беэршивское дерево посажено Авраамом. В духовном смысле оно им и было посажено, а мышленье патриарха было мягче и шире нашего, которое допускает либо одно, либо другое и сразу же спешит заявить: "Если это дерево уже было бааловским, - значит, посадил его не Авраам!" Такое раденье об истине скорее запальчиво и упрямо, чем мудро, и молчаливое объединенье обоих аспектов, удававшееся Иакову, гораздо достойнее.
      Да и внешне то, как служил Израиль под этим деревом богу вечностей, почти не отличалось от обрядов, свойственных культу детей Ханаана, - за исключением, разумеется, всяких бесчинств и непристойных шуток, в которые неизбежно выливалось богослуженье этих детей. Вокруг священного холма, у его подножья, были разбиты палатки, и тотчас начались приготовленья к закланьям, которые предстояло совершить на дольмене - упомянутом уже каменном столе первобытных времен, и к жертвенному обеду, который затем полагалось съесть сообща. Разве дети баалов поступали иначе? Разве и они не заливали алтарь кровью ягнят и козлят и не кропили ею торчавший рядышком камень? Да, они поступали так же; но дети Израиля делали это в духе иного, более просвещенного благочестия, что выражалось главным образом в том, что после трапезы они не шутили друг с другом попарно, - по крайней мере, не шутили публично.
      Кроме того, Иаков наставлял их в боге под этим деревом, что отнюдь не нагоняло на них скуки, а казалось очень важным и занимательным делом даже подросткам, ибо все они обладали большими или меньшими способностями в этом отношенье и с удовольствием вникали в самое заковыристое. Он поучал их, в чем различие между многоименностью баала и многоименностью бога их отцов, всевышнего и единственного. Первая и вправду означала множественность, ибо не было баала, а были только баалы, то есть владельцы, хозяева и защитники священных мест, рощ, площадей, родников, деревьев, великое множество леших и домовых, - разобщенные и связанные с определенным местом, они в совокупности своей не имели ни лица, ни индивидуальности, ни собственного имени и назывались самое большее "Мелькарт", то есть градодержцами, если таковыми считались, как, например, тирский баал. Этот назывался "баал Пеор" по своему месту, тот - "Баал Гермон", третий - "баал Меон", был, правда, и "баал Завета", что следовало использовать в Авраамовой работе над богом, а одного, курам на смех, звали даже "баал Плясун". Достоинства тут было мало, а величия всеобщности и вовсе не было. Совершенно иначе обстояло дело со множественностью имен бога отцов, которая не наносила ни малейшего ущерба личной его цельности. Его звали Эль-эльон, "всевышний бог", Эль ро'й, "бог; который видит меня", Эль олам, "бог вечностей", или, после того великого, рожденного униженьем виденья Иакова, Эль вефиль, "бог Луза". Но все это лишь меняющиеся обозначения одного и того же высочайшего божества, не связанного, как разменная множественность леших и градодержцев, с определенным местом, а присутствующего во всем, чем порознь и по частям владели баалы. Плодородие, которое те посылали, родники, которые они охраняли, деревья, где они жили и в которых слышался их шепот, грозы, в которых они бушевали, благодатная весна, губительный суховей с востока - Он был всем, чем те были каждый в отдельности, все это находилось в Его веденье. Он был вседержителем всего этого, ибо все это исходило от Него, Он вбирал все это в свое "я", бытие всякого бытия, Элохим, многообразие как единство.
      Об этом имени, Элохим, Иаков, к великому интересу семидесяти, рассуждал очень увлекательно и не без хитроумия. Ясно было, откуда шла эта черта Дана, пятого его сына; хитроумие Дана было лишь мелким сыновним ответвлением более высокого хитроумия старика. Вопрос, который разбирал Иаков, состоял в том, каким числом считать слово "элохим" - единственным или множественным и как, следовательно, говорить - "Элохим хочет" или "Элохим хотят". Признавая важность правильного оборота речи, необходимо было найти какое-то решение, и, по-видимому, Иаков нашел его, высказавшись в пользу единственного числа. Бог был один, и было бы ошибкой считать, будто "элохим" - это множественное число от "эль", "бога". Ведь множественное число от "эль" звучало бы "элим". "Элохим" было нечто совсем другое. Это слово так же не предполагало множественности, как не предполагало ее имя Авраам. Человека из Ура звали Аврам, а потом его имя путем почетного удлинения превратилось в "Авраам". То же самое и с "элохим". Это была величальная, почетно удлиненная форма, и ничего больше, - в этом слове не содержалось ни малейшего намека на то, что подходило бы под бранное определение "многобожие". Иаков неустанно твердил об этом в своих поучениях. Элохим был один. А потом все-таки получалось, что их больше, не менее трех. Три мужа явились Аврааму у дубравы Мамре, когда он сидел при входе в шатер свой во время зноя дневного. И эти три мужа, как тотчас узнал побежавший навстречу им Авраам, были господом богом. "Владыка", - сказал он, поклонившись им до земли, "Владыка" и "ты". Но время от времени он говорил также "вы" и "ваши". И попросил их сесть в тень и подкрепиться молоком и телятиной. И они ели. А потом они оказали: "Я опять буду у тебя в это же время в следующем году". Это был бог. Он был один, но он был определенно втроем. Он являл многобожие, но при этом он неизменно и принципиально говорил "я", тогда как Авраам говорил то "ты", то "вы". Значит, если послушать Иакова дальше, то, вопреки предшествующему его утверждению, кое-какие резоны считать имя "Элохим" множественным числом все-таки были. Да, если послушать его дальше, то становилось заметно, что и его представленье о боге было, как Авраамово, тройственно и складывалось из троих мужей, трех самостоятельных и тем не менее совпадающих в едином "я" лиц. Он говорил, во-первых, об отцовском боге, или боге-отце, во-вторых, о Добром Пастыре, который пасет овец своих нас, и, в-третьих, о том, кого он называл "ангелом" и о котором у семидесяти складывалось впечатленье, что тот осеняет нас голубиными крыльями. Они составляли элохим, тройное единство.
      Не знаю, волнует ли это вас, но тем, кто слушал Иакова под уже известным нам деревом, это было очень занятно и любопытно; такой уж у них был дар. Расходясь и даже уже улегшись, на сон грядущий они долго и увлеченно рассуждали об услышанном, о почетном удлиненье и тройном Авраамовом госте, о необходимости не впадать в многобожие перед лицом единого божества, чья множественность, с другой стороны, содержала в себе известный соблазн, но этот искус в роду Иакова был нипочем даже подросткам.
      Самому главе рода на каждую из трех проведенных им в Беэршиве ночей расстилали постель под священным деревом. В первые две ночи он снов не видел, зато третья принесла ему тот сон, ради которого он спал и в котором нуждался для успокоенья и подкрепленья сил. Он боялся земли Египетской, и ему крайне необходимо было заверение, что бояться ехать туда ему не следует, потому что бог его отцов не связан с определенным местом и пребудет с ним, Иаковом, в этой преисподней в точности так же, как был с ним в царстве Лавана. Во что бы то ни стало требовалось ему подтвержденье, что бог не только спустится с ним, но и возвратит его или - сделав его многочисленным народом - вернет хотя бы его, Иакова, племя в землю отцов, в эту страну между Нимродовыми царствами, которая при всей своей непросвещенности, при всем неразумии коренных своих жителей, Нимродовым царством все-таки не была, так что там лучше, чем где-либо, можно было служить духовному богу. Короче говоря, душе его требовалось уверение, что его разлука с этой землей не отменит обетовании великого сна о лестнице, приснившегося ему на вефильском гилгале, и что бог-вседержитель будет верен слову, прозвучавшему тогда под звуки арф. Чтобы узнать это, он спал, и во сне он узнал это. Святым своим голосом бог ободрил его, как в том нуждалась его душа, и самыми приятными словами бога были слова, что Иосиф "положит руки на глаза Иакова" - проникновенно-многозначительные слова, которые могли означать, что его могучий в мире сын защитит и пригреет старика в стране язычников, а также что некогда любимец его собственноручно закроет ему глаза, а подобного сновиденья наш сновидец давно уже не мог себе позволить.
      А тут ему приснилось и это, и то, первое, и спящие глаза его увлажнились под веками. И когда он проснулся, он почувствовал прилив сил и бодрости и захотел сняться с этой стоянки, чтобы продолжить путь со всеми семьюдесятью. Теперь он сел в изящный египетский паланкин с ветрозащитной каморкой, который водрузили на спины двух белых, украшенных сольником ослов, и выглядел в нем еще лучше, еще величественней, чем на верблюде.
      О ЛЮБВИ ОТКАЗЫВАЮЩЕЙ
      Северо-восток Дельты соединялся с Хевроном торговой дорогой, проходившей через Беэршиву и сухие земли ханаанского юга. По ней-то и двигались дети Израиля, следуя, таким образом, несколько иным путем, чем тот, которым следовали братья в своих деловых поездках. Места здесь шли поначалу обжитые, со множеством мелких и крупных селений. Затем, правда, с умножением дней, края пошли окаянные, без единой травинки, и увидеть здесь можно было только мелькавших вдалеке разбойных скитальцев пустыни, так что боеспособные мужчины Израиля не расставались с луками. Но и в самых скверных местах цивилизация исчезала не вовсе, она сопровождала их примерно так же, как бог, хотя и с жутковатыми перерывами, где она прекращалась и бог оставался уже единственным утешеньем, - сопровождала то в виде защищенных колодцев пустыни, то в виде заложенных и хранимых духом передвиженья дорожных знаков, смотровых башен и мест для привала - до самой цели, подразумевая под ней покамест ту область, где драгоценная земля Египетская продвинула свою военную силу далеко на чужбину, область, предшествующую неприступной границе Египта и стенам крепости Зел, придирчивого ее стража.
      Их они достигли через семнадцать дней - или, может быть, дней прошло больше? Они считали, что дней их пути - семнадцать, и не стали бы спорить по этому поводу с любителями точных подсчетов. Порядка семнадцати эта цифра безусловно была, если даже она была чуть выше или чуть ниже - вполне возможно, что дней прошло немного больше: учтем хотя бы пребывание в Беэршиве; да и лето еще давало себя знать, и для передвиженья, щадя Иакова, отца, пользовались только вечерними и утренними часами. Да, добрых семнадцать дней прошло с тех пор, как они покинули Мамре и отправились в путь, то есть на некоторое время перешли на положенье кочевников, разбивающих шатры то там, то сям. И вот дни доставили их к крепости Зел, проходу в царство Иосифа.
      Есть ли у кого-нибудь хоть малейшее опасение, связанное с этой грозной пограничной твердыней и нашими путниками, неужели кто-нибудь думает, что у них тут возникнут какие-то трудности? Того, кто так думает, впору поднять на смех. У них были и фирман, и пропуск, и удостоверенье - господи боже мой! Никогда ничего подобного наверняка не имелось ни у каких сынов горемычной чужбины, стучавшихся в ворота земли Египетской, а для этих не существовало ни ворот, ни стен, ни оград, бастионы и башни Зела были для этих как воздух и пар, а придирчивость контролеров оборачивалась для них улыбчивой услужливостью. Ведь, конечно, пограничные офицеры фараона получили особые указанья насчет этих людей; указанья, которые не могли не смягчить их! Ведь как-никак дети Иакова были приглашены в эту страну самим менфийским владыкой хлеба, Тенистой Сенью Царя, Джепнутеэфонехом, исключительным другом фараона, приглашены на кормленье и на жительство! Опасенья? Трудности? Паланкин, в котором несли старого главу рода, говорил, надо думать, сам за себя и сам представлял своего владельца, на паланкине этом были уреи, уреи из фараоновой сокровищницы. А того, кто сидел в нем, этого величаво усталого и кроткого старика, - его несли не так-то и далеко, на свиданье с сыном, весьма высоким начальником, который мог сделать бледным трупом любого, кто хотя бы только задержит этих сынов чужбины расспросами.
      Одним словом, пограничные офицеры были как нельзя более любезны и слащаво-угодливы - бронзовые решетки взлетели вверх, люди Иакова проследовали между рядами поднятых рук, с обозом и семенящим скотом хлынули они по плавучему мосту на фараоновы пажити и оказались в болотистой, удобной для пастбищ местности с купами деревьев, плотинами, каналами и разбросанными кругом селеньями; это была земля Госен, которую именовали также Косен, Несем, Госем и Гошем.
      Так по-разному звучало это названье в устах людей, трудившихся у запруды, по которой проходила дорога, на небольшом поле, окруженном поросшими камышом канавами, когда наши путники стали расспрашивать их, чтобы убедиться в правильности избранного направленья. Пробыв в пути от силы день, сказали они, путешественники уже к вечеру доберутся до Пер-Бастетского рукава Нила и до самого Пер-Бастета, Дома Кошки. Но еще ближе был богатый съестными припасами городок Па-Кос, - по-видимому, столица и рынок этой округи, которому она, вероятно, и была обязана своим названием: заглянув далеко за ее луга, за камыши болот, блестящие зеркала луж, кустистые острова и сочные равнины, можно было увидеть, как в утреннем свете на горизонте вырисовывается пилон па-косского храма. Ибо было раннее утро, когда Израиль вступил в эту землю, переночевав перед пограничной крепостью; они ехали еще несколько часов, углубляясь в день и держа путь к маячившему на горизонте строенью, а потом остановились, и снятый со спин ослов паланкин Иакова был временно поставлен на землю; ибо где-то близ па-косского рынка, неподалеку отсюда находилось место, которое Иосиф назначил для свиданья и избрал местом встречи, заявив, что прибудет туда встретить своих родных.
      За то, что все делалось именно так, мы ручаемся, и если слова: "Иуду послал он перед собою к Иосифу, чтобы он указал путь в Госем" соответствуют истине, то неверно было бы толковать их в том смысле, что, поехав вперед, Иуда добрался до города Закутанного и лишь тогда Иосиф велел запрягать и отправился навстречу отцу в Госен. Нет, возвысившийся был давно поблизости, он ждал здесь и вчера уже и позавчера, и послан был Иуда вперед, только чтобы разыскать его в этой округе и, указав ему местонахожденье отца, помочь обоим, Иосифу и отцу, друг друга найти. "Здесь Израиль подождет господина сына, - сказал Иаков. - Спустите меня! А ты, Иегуда, сын мой, возьми трех рабов и поезжай отсюда на поиски своего брата, первенца Рахили, чтобы объявить ему место, где мы находимся!" Иуда повиновался.
      Мы можем заверить слушателей, что отсутствовал он недолго, всего какой-нибудь час-другой, и потом возвратился, исполнив порученное; ибо что прибыл он не с Иосифом, а вернулся раньше, чем тот явился к отцу, явствует из вопроса, с которым обратился к нему Иаков при приближенье Иосифа и который мы сейчас услышим.
      Место, где ждал Иаков, было довольно приятно: он сидел в тени трех пальм, выросших как бы из одного корня, и прохладой веяло здесь от небольшого пруда, где розовыми и голубыми цветами цвел лотос и возвышались над водой тростинки папируса. Он сидел здесь в окружении своих сыновей, сначала десяти, но вскоре, когда вернулся Иуда, снова одиннадцати, а перед ним открывалась земля лугов и оград, над которой летали птицы, и старые глаза его могли издалека увидеть двенадцатого.
      Они увидали, что Иуда возвращается рысью с тремя рабами, что он только кивает головой и, не говоря ни слова, указывает куда-то назад. Поэтому они стали глядеть мимо него вдаль: там что-то копошилось, издали еще маленькое, но блестевшее, ослеплявшее и переливавшееся красками; оно стремглав приближалось, и вот это были уже колесницы с конями в сверкающей упряжи и пестрых султанах, а впереди и в промежутках - скороходы, и позади и по бокам - тоже скороходы; весь Израиль, повернувшись к ней лицами, глядел на переднюю колесницу, над которой поднимались шесты опахал. Все это приблизилось и приобрело свои истинные размеры, и стало различимо для тех, на кого неслось. Но Иаков, который глядел вперед из-под стариковской своей руки, позвал одного из сыновей, того, что снова стоял рядом с ним, и сказал:
      - Иуда!
      - Вот я, отец, - отвечал тот.
      - Кто, - спросил Иаков, - этот человек умеренной полноты, облеченный знатностью этого мира и вылезающий сейчас из своей колесницы и из золотого кузова своей колесницы, - его ожерелье подобно радуге, а его платье просто как свет небесный?
      - Это твой сын Иосиф, отец, - отвечал Иуда.
      - Если это он, - сказал Иаков, - то я встану и пойду навстречу ему.
      И хотя Вениамин и другие пытались его удержать, прежде чем помогли ему, он с трудом, но с достоинством поднялся и один, хромая сильнее обычного на бедро свое, ибо преувеличивал почетную свою хромоту, пошел навстречу идущему, который ускорил шаги, чтобы сократить ему путь. Улыбающиеся губы этого человека складывали слово "отец", и он широко распростер руки; Иаков же вытянул руки вперед, словно шел ощупью, как слепец, и шевелил кистями их, как будто чего-то требовал и в то же время от чего-то оборонялся; когда же они сошлись, он не позволил Иосифу, как тот хотел, броситься ему на шею и спрятать лицо на его плече, а отстранил его от себя за плечи и, откинув голову, долго и настойчиво, с любовью и страданием, глядел и вглядывался усталыми глазами в лицо египтянина, которого сначала не узнавал. Но покуда он так глядел, глаза Иосифа медленно наполнялись слезами и переполнились ими; и когда чернота его глаз расплылась в их влаге, это оказались глаза Рахили, с которых когда-то, в похожих уже на сон далях жизни, Иаков поцелуями стирал слезы, и он узнал его, он уронил голову на плечо ставшего таким чужим Иосифа и горько заплакал.
      Они стояли особняком на лугу, ибо братья боязливо держались в стороне во время их встречи, а свита Иосифа, его дворецкий, конюшие при колесницах, скороходы и опахалоносцы, а также любопытные из соседнего городка, уже сбежавшиеся, тоже ждали поодаль.
      - Отец, простишь ли меня? - спросил сын, и чего только он не имел в виду своим вопросом - бесцеремонность, с какой он с ним обошелся и натворил дел на его голову; заносчивость любимца и скверное свое озорство, преступное доверие и слепую требовательность, сотни глупостей, за которые он платился молчанием мертвых, живя тайком от платившегося вместе с ним старика. - Отец, простишь ли меня?
      Совладав с собой, Иаков оторвался от его плеча.
      - Бог нас простил, - ответил он. - Ты видишь, он вернул мне тебя, и теперь Израиль может спокойно умереть, потому что ты - предо мной.
      - А ты предо мной, - сказал Иосиф. - Папочка... можно мне тебя снова так называть?
      - Если ты ничего не имеешь против, сын мой, - ответил Иаков чинно и даже, несмотря на старость свою и степенность, отвесил легкий поклон молодому человеку, - то я предпочел бы, чтобы ты называл меня "отец". Пусть наше сердце блюдет достоинство и не унижается до балагурства.
      Иосиф понял это вполне.
      - Слушаю и повинуюсь, - ответил он и поклонился в свою очередь. Незачем, однако, говорить о смерти! - прибавил он горячо. - Жить, отец, надо нам вместе теперь, когда наказание отбыто и долгое ожидание кончилось.
      - Очень уж оно было долгим, - кивнул старик, - ибо Его гнев неистов, а Его ярость - это ярость могучего бога. Видишь ли. Он настолько велик и могуч, что может испытывать только такой гнев, никак не меньший, и карает нас, слабых, так, что вопли наши льются водой.
      - Его можно понять, - словоохотливо заметил Иосиф, - если в своем величии он не способен держаться какой-то меры и, не имея себе подобных, не в силах представить" себя на нашем месте. Возможно, что у Него несколько тяжелая рука, отчего даже Его прикосновенье уже сокрушительно, хотя у Него вовсе нет таких жестоких намерений и Он просто хотел дать шлепка.
      Иаков не мог удержаться от улыбки.
      - Я вижу, - сказал он, - что мой сын даже среди чужих богов сохранил очаровательную тонкость своих суждений о боге. В том, что тебе угодно было сказать, есть, видно, доля правды. Еще Авраам часто ставил Ему на вид Его необузданность и, бывало, урезонивал Его: "Тише, господи, не надо так горячиться". Но каков уж Он есть, таков и есть, и не станет умереннее ради наших нежных сердец.
      - Дружеское увещание, - отвечал Иосиф, - со стороны тех, кого Он любит, все-таки не повредит. Но теперь воздадим хвалу Его милосердию и Его миролюбию, хотя Он и не торопился их проявить! Ибо под стать Его величию только Его мудрость, то есть богатство Его мысли и глубокий смысл Его деяний. Решенья Его имеют всегда много последствий - вот что замечательно. Наказывая, Он, действительно, имеет в виду наказанье, но, не переставая быть своей суровой самоцелью, оно оказывается и ступенью к событиям большей важности. На тебя, отец мой, и на меня Он жестоко обрушился, Он отнял нас друг у друга, и я для тебя умер. Это Он и имел в виду, и Он это сделал. Но вместе с тем Он имел в виду выслать меня, спасенья ради, вперед, чтобы я прокормил вас, тебя, братьев и весь твой дом, во время голода, который был послан Им неспроста и, в свою очередь, явился ступенью ко многому, а прежде всего к тому, что мы встретились снова. Все это замечательно в мудром своем сплетенье. Это мы бываем пылки или холодны, а Его страсть - это провидение, и Его гнев - это дальновидная доброта. Высказался ли твой сын о боге наших отцов примерно так, как то подобает?
      - Примерно, - подтвердил Иаков. - Это бог жизни, а жизнь можно выразить, разумеется, только примерно. Говорю это тебе и в похвалу, и в оправданье. Но в моей похвале ты не нуждаешься, ибо тебя наперебой хвалят цари. Хотелось бы, чтобы жизнь, которую ты вел в отрешенье, не слишком нуждалась и в оправданье.
      Когда он это говорил, взгляд его озабоченно скользил по египетскому облаченью Иосифа, спускаясь от полосатого желто-зеленого убора на его голове к сверкающим украшеньям, к дорогому, диковинного покроя платью, к драгоценностям на его наборном поясе и на его руке и, наконец, к золотым пряжкам его сандалий.
      - Дитя, - сказал он тревожно, - сохранил ли ты свою чистоту среди народа, чья похоть подобна похоти жеребцов и ослов?
      - О папочка, то есть я хочу сказать: отец, - ответил, несколько смутившись, Иосиф, - какие заботы у моего господина! Оставь это, дети Египта такие же, как другие дети, они не лучше и не хуже других. Поверь мне, только Содом в свое время особенно отличился в пороках. С тех пор как он исчез в смоле и сере, в этом отношенье дела обстоят везде примерно одинаково, то есть в общем-то сносно. Тебе, наверно, случалось урезонивать бога и говорить ему: "Не надо так горячиться!" Так вот, не будет грехом, если я, дитя твое, обращусь к тебе с исполненным любви увещаньем и посоветую тебе, поскольку ты здесь: не показывай людям этой страны, какого ты о них мненья, и в осужденье им не изображай их нравов такими, какими они видятся твоей вере, не забывай, что мы здесь чужеземцы и герим и что фараон сделал меня великим среди этих детей, и займи среди них, повинуясь воле бога, достойное положение.
      - Я знаю, сын мой, я знаю, - ответил Иаков и снова сделал легкий поклон. - Не сомневайся в моем почтении к миру! У тебя, - прибавил он вопросительно, - есть, говорят, сыновья?
      - Конечно, отец. От моей девушки, дочери Солнца, женщины очень знатного рода. Их зовут...
      - Девушки? Дочери Солнца? Это меня не смутит. У меня есть внуки от Шекема, внуки от Моава и внуки от Мидиана. Почему бы мне не иметь внуков и от дочери Она? А родоначальник их все-таки я. Как зовут твоих мальчиков?
      - Манассия, отец, и Ефрем.
      - Ефрем и Манассия. Это хорошо, сын мой, это очень хорошо, агнец мой, что у тебя есть сыновья, два сына, и что ты доброчестно назвал их такими именами. Я хочу поглядеть на них. Представь их мне как можно скорее, будь добр.
      - Ты велишь, - сказал Иосиф.
      - А знаешь ли ты, дорогое дитя, - продолжал Иаков тихо и с влажными глазами, - почему это так хорошо и так кстати пред господом?
      Обняв одной рукой Иосифа за шею, он говорил ему на ухо, а сын, отвернув лицо, склонил одно ухо к губам отца.
      - Иегосиф, однажды я отдал и завещал тебе разноцветное платье, потому что ты выклянчил его у меня. Ты знаешь, что оно не означало первородства и преемничества?
      - Я знаю это, - ответил Иосиф так же тихо.
      - А я, в глубине сердца, пожалуй, считал, что означало или почти означало, - продолжал Иаков. - Ибо сердце мое любило тебя и всегда будет любить тебя, мертв ли ты или жив, больше, чем твоих товарищей. Но бог разорвал твое платье и осадил мою любовь могучей десницей, с которой спорить нельзя. Он отделил и отдалил тебя от моего дома; он оторвал побег от ствола и пересадил его в мир - тут остается только повиноваться. Повиноваться в своих поступках и решеньях, ибо сердце не может повиноваться. Он не может отнять у меня сердце и пристрастие сердца, не отняв у меня жизни. Если твои поступки и решенья не определены любовью твоего сердца, то это повиновенье. Ты понимаешь?
      Иосиф повернул голову к нему и кивнул. Он увидел слезы в этих старых карих глазах, и его собственные глаза тоже увлажнились опять.
      - Я слышу и я знаю, - прошептал он и снова наклонил ухо.
      - Бог дал тебя, и бог тебя отнял, - тихо говорил Иаков, - и снова дал тебя, но не сполна; Он вместе и удержал тебя. Хотя Он и выдал кровь животного за кровь сына, ты все же не как Исаак, неугодная жертва. Ты говорил мне о богатстве Его мысли, о высокой двузначности Его советов - ты говорил умно. Ибо мудрость - Его удел, а человеку дан ум, чтобы тщательно вдумываться в Его мудрость. Он и возвысил тебя и отверг в то же время; я говорю это тебе на ухо, любимое дитя, и ты достаточно умен, чтобы это услышать. Он возвысил тебя над твоими братьями, как тебе снилось, - я всегда, мой любимый, хранил сны твои в сердце. Но возвысил Он тебя по-мирски, не в смысле спасения и наследованья благословенья - спасения ты не несешь, наследье тебе заказано. Ты знаешь это?
      - Я слышу и знаю, - повторил Иосиф, на мгновение отвернув от отца ухо и повернув к нему взамен шепчущий рот.
      - Ты благословен, мой любимый, - продолжал Иаков, - благословен от неба и от бездны, что внизу, благословен весельем и ударами судьбы, остроумьем и снами. Но это благословенье мирское, а не духовное. Слышал ли ты когда-либо голос отказывающей любви? Так услышь же его, повинуясь, у самого уха. Бог тоже любит тебя, дитя, хотя он сейчас и отказывает тебе в наследье и наказал меня за то, что я предназначал его тебе втайне. Ты первороден в земных делах, ты благодетель и для чужеземцев, и для отца и братьев. Но спасутся народы не благодаря тебе, и водительствовать тебе не дано. Ты знаешь это?
      - Я знаю, - отвечал Иосиф.
      - Это хорошо, - сказал Иаков. - Это хорошо - глядеть на судьбу с веселым и восхищенным спокойствием, и на собственную судьбу тоже. А я поступлю, как бог, который одарил тебя, тебе отказав. Ты отщепенец. Ты отделен от рода и родом не будешь. Но я возвышу тебя и произведу в отцы тем, что первородные твои сыновья будут как мои сыновья. Те, которые еще у тебя родятся, будут твои, а эти мои, ибо я их приму вместо сына. Ты не похож на отцов, дитя мое, ибо ты не духовный вождь, а мирской. И все же ты будешь сидеть рядом со мною, отцом племени, как отец племен. Доволен ли ты?
      - Нижайше тебя благодарю, - ответил Иосиф тихо, снова повернув к отцу рот вместо уха.
      И тут Израиль перестал его обнимать.
      УГОЩЕНИЕ
      Стоя поодаль с разных сторон, люди Иосифа и спутники Иакова благоговейно смотрели на задушевную эту беседу. Теперь они увидали, что она кончилась и что друг фараона пригласил отца тронуться в путь. Он повернулся к братьям и направился к ним, чтобы их приветствовать; но они поспешили ему навстречу и все склонились пред ним, и он обласкал Вениамина, сына своей матери.
      - Теперь я хочу увидеть твоих жен и твоих детей, Туртурра, - сказал он малышу. - Я хочу увидеть всех ваших жен и детей, чтобы познакомиться с ними. Вы представите их мне и отцу, рядом с которым я при этом буду сидеть. Неподалеку отсюда я приказал соорудить шатер, чтобы вас там принять; там-то и нашел меня брат мой Иуда, и оттуда я приехал сюда. Несите же дальше дорогого господина, отца нашего, и садитесь в повозки и седла и следуйте за мной! Я поеду впереди я своей колеснице. Но если кто-нибудь захочет поехать со мною вместе. Иуда, например, который любезно меня позвал, то в колеснице хватит места и ему, и мне, и возничему. Иуда, я приглашаю тебя. Поедешь со мной?
      И тогда Иуда поблагодарил его и действительно взошел с ним на колесницу, поданную по знаку Иосифа; он поехал с Возвысившимся на его колеснице и стоял с ним в золотом кузове его колесницы, позади упряжки резвых коней с пестрыми султанами и в алой сбруе. За колесницей Иосифа следовали его окольные, а за ними дети Израиля во главе с покачивавшимся в паланкине Иаковом. А сбоку бежали люди с па-косского рынка, которые все это хотели увидеть.
      Так прибыли они к расписному, устланному коврами шатру, приготовленному слугами, очень красивому и просторному, где уже выстроились у стен украшенные венками кувшины с вином на тонких тростниковых подставках, лежали подушки и стояли наготове чаши для вина, сосуды с водой, а также всевозможные пироги и плоды. Пригласив туда отца и братьев, Иосиф еще раз приветствовал их и при содействии своего знакомого реем одиннадцати дворецкого принялся угощать. Он весело пил с ними из золотых кубков, в которые слуги наливали вино через цедильные салфетки. А потом он и его отец Иаков сели на два походных стула у входа в шатер, и перед ними прошли "жены, дочери и сыновья, а также жены его сыновей", то есть жены братьев Иосифа и их отпрыски, одним словом - Израиль, чтобы он поглядел на них и познакомился с ними. Рувим, старший его брат, называл ему их имена, и он обращался ко всем с приветливыми словами. А в памяти Иакова из глубин времени всплывала другая сцена знакомства: после ночи борьбы в Пени-эле, когда он представлял свою семью космачу Исаву - сначала служанок с их четверкой, затем Лию с ее шестерыми и наконец Рахиль с тем, кто сейчас сидел рядом с ним и чья глава так высоко по-мирски вознеслась.
      - Всего семьдесят, - сказал он ему с достоинством, указывая на свое племя, и тут Иосиф не спросил, семьдесят ли их с Иаковом или без него, и с ним ли самим или без него: он не спрашивал и не считал, а только весело глядел на проходивших; он привлек к своим коленам младших сыновей Вениамина - Мупима и Роса, чтобы те стояли с ним рядом, и когда ему представили Серах, Асирову дочь, очень заинтересовался ею и обрадовался, узнав, что это она первой пропела Иакову весть о том, что сын его жив. Он поблагодарил девочку и сказал, что вскоре, как только у него найдется время, она должна будет пропеть свою восьмиструнную песнь и ему, чтобы и он услышал ее. А среди жен братьев прошла Фамарь со своими Иудиными отпрысками, и Рувим, который называл имена, не сумел в двух словах, стоя и наспех, объяснить, как обстоит дело с нею и с ними; пояснения были отложены до более удобного случая. Высокая и темная, шагала Фамарь, ведя за руки двух своих сыновей, и склонилась она перед Тенистой Сенью с гордостью, ибо про себя думала: "Я на столбовой дороге, а ты - нет, хоть ты и блещешь".
      Когда все были представлены, слуги стали потчевать в шатре также жен, сыновей дочерей и дочерей жен. А Иосиф собрал вокруг себя и отца глав хижин и, наставляя их, отдавал распоряженья со всей мирской осмотрительностью и определенностью.
      - Вы находитесь в земле Госен, на прекрасных пастбищах фараона, сказал он, - и я устрою так, чтобы вы остались здесь, где еще не самый заправский Египет, и жили здесь, на правах герим, до поры до времени, не пуская глубоких корней, так же как прежде в земле Ханаан. Пасите свой скот на этих пажитях, постройте себе хижины и кормитесь. А тебе, отец, я уже приготовил дом, точное подобие твоего дома в Мамре, так что все в нем будет тебе привычно, - он поставлен недалеко отсюда, ближе к па-косскому рынку; ибо лучше всего жить на вольном воздухе, но неподалеку от города: так велось у отцов, среди дерев жили они, а не между стенами, но недалеко от Беэршивы и недалеко от Хеврона. В Па-Косе, Пер-Сопде и Пер-Бастете, что у рукава Нила, вы сможете продавать свои изделия - мой господин фараон позволит вам пасти скот и заниматься торговлей. Ибо я испрошу аудиенции у Его Величества и замолвлю за вас слово. Я доложу ему, что вы находитесь в Госеме и что вам несомненно следует здесь остаться, поскольку вы всегда были пастухами мелкого скота, как уже и ваши отцы. Дело в том, что пастухи овец немного противны детям Египта - не в такой мере, правда, как свинопасы, однако легкое отвращенье скотоводы у них все-таки вызывают, но это отнюдь не должно обижать вас, напротив, мы используем это, добиваясь, чтобы вам разрешили остаться здесь, в стороне от египтян, ибо овчарам место в земле Госен. Ведь и собственные стада фараона, мелкий скот бога, тоже пасутся в этой местности. А поскольку вы, братья, опытные пастухи и скотоводы, то напрашивается мысль, - и я наведу на нее Его Величество, так что она появится у него как бы сама собой, - что вас или хотя бы некоторых из вас нужно поставить здесь смотрителями его стад. Он очень мил и держится просто, и вы же знаете - он приказал мне некоторых из вас (ибо всех - это было бы для него слишком обременительно) представить ему, чтобы он задал вам вопросы, а вы отвечали на них. И если он спросит вас, чем вы кормитесь и какое ваше занятие, то знайте, что это просто формальность, что он давным-давно знает от меня, каков ваш промысел, и что я уже навел его на мысль поставить вас смотрителями над его скотом. С этой задней мыслью он и задаст вам свой формальный вопрос. А потому вы убедительно подтвердите мои слова и скажете: "Мы, рабы твои, скотоводами были от юности нашей, как и наши отцы". Тогда он, во-первых, распорядится, чтобы вы поселились в низменной земле Госен, а во-вторых, выскажет мысль, что я поступлю наиболее разумно, если назначу самых способных из вас смотрителями его скота; А самых способных из вас вы можете определить сами, или пусть это определит отец, дорогой наш владыка. Когда же все это будет улажено, я и тебе, отец мой, устрою особую аудиенцию у сына бога; ибо нужно, чтобы он увидел тебя во всей величавой славе твоих историй и чтобы ты увидел его, нежно пекущегося, неподходящего путника на верном пути. Да он и сам уже письменно заявил, что хочет тебя увидеть и расспросить. Не могу передать, как я рад, что представлю ему тебя, чтобы он увидел во всей его торжественности благословенного Авраамова внука. Он уже кое-что о тебе знает, например, проделку с полосами на прутьях. А ты, стоя пред ним, не правда ли, сделаешь мне любезность и, памятуя, что я занимаю среди детей Египта достойное положенье, не станешь осуждающе изображать фараону, отцу этих детей, их нравы такими, какими они видятся твоей вере, это было бы промахом.
      - Не беспокойся, господин сын, любимое дитя мое, - отвечал Иаков. Твой старый отец умеет считаться с мирским величием, ибо и оно тоже от бога. Спасибо тебе за жилище, которое ты предусмотрительно приготовил мне в земле Госен. Туда-то и подастся теперь Израиль, чтобы обдумать все это и внести в сокровищницу своих историй.
      ИАКОВ СТОИТ ПЕРЕД ФАРАОНОМ
      Мы с удивлением замечаем, что эта история идет к концу, - кто бы подумал, что она когда-нибудь будет исчерпана и закончится? Да по сути, она и не заканчивается, как, собственно, не начиналась, она просто не может длиться до бесконечности; и поэтому раньше или позже она должна извиниться и закрыть свои повествующие уста. Не имея конца, она должна разумно поставить себе предел; ибо установленье предела - это разумный акт перед лицом бесконечности, недаром говорится: "Уступит тот, кто разумнее".
      Итак, обладая в общем-то, несмотря на всю неумеренность, выказанную ею при жизни, здоровым чувством меры и цели, наша история начинает готовиться к смерти и к последнему своему часу - как то начал Иаков, когда те семнадцать лет, что ему оставалось прожить, пошли на убыль и он устроил дела своего дома. Семнадцать лет - это срок, который еще дан и нашей истории, вернее, который она сама себе, из чувства разумной меры, дает. Никогда, при всей ее предприимчивости, у нее не было намеренья пережить Иакова - разве лишь ровно настолько, чтобы рассказать еще его смерть. Размеры нашей истории в пространстве и времени достойны патриархов. Старая, сытая жизнью, довольная, что всему есть предел, она вытянет ноги и смолкнет.
      Но покуда она длится, она будет, не унывая, заполнять свое время, и сразу же на совесть расскажет о том, что все уже знают, - что Иосиф сдержал слово и сначала представил фараону пятерых избранных братьев, а затем официально привел к прекрасному сыну Атона и своего отца Иакова, и патриарх вел себя при этом с большим достоинством, хотя и по мирским понятиям немного надменно. Подробности не замедлят последовать. Об этих аудиенциях Иосиф ходатайствовал перед владыкой благоухания лично, и примечательно то прекрасное знание египетских условий, которое обнаруживает предание своим выбором обозначающих направление слов. В землю Египетскую "спускались"; дети Израиля спустились на госенские пажити. Но, двигаясь в том же направлении дальше, ты уже "поднимался", то есть плыл вверх по реке в сторону Верхнего Египта: именно это, как совершенно правильно сказано, сделал Иосиф: он "поднялся" в Ахет-Атон, город горизонта в Заячьей округе, единственную столицу стран, чтобы известить Гора во дворце, что его, Иосифа, братья и дом его отца явились к нему, и навести Гора на мысль, что нет ничего умней, чем назначить этих опытных пастухов стражами государственного скота в земле Госен. Фараону эта осенившая его мысль доставила удовольствие, и когда пять братьев предстали перед ним, он ее высказал и назначил их собственными своего величества пастухами.
      Произошло это немногими днями позднее прибытия в Египет Израиля, как только фараон снова проехал в любимый свой Он и заблистал там на горизонте своего дворца, как блистал, когда к нему впервые привели Иосифа, чтобы тот растолковал его сны. Приезда этого дождались, щадя Иакова, чтобы избавить старика от слишком долгого путешествия к фараонову трону. Иаков находился в то время в доме Иосифа в Менфе, куда прибыл вместе с пятью отобранными для аудиенции сыновьями - двумя отпрысками Лии, _Рувимом и Иудой_, одним сыном Валлы: _Неффалимом_, одним - Зелфы: _Гаддиилом_, и вторым сыном Рахили _Бенони-Вениамином_. Сопровождая отца, они поднялись в город Закутанного на западном берегу и в дом Возвысившегося; здесь отца разбойника приветствовала девушка Аснат, и к нему привели его египетских внуков, чтобы он познакомился с ними и благословил их. Старик был очень взволнован.
      - Господь подавляюще любезен, - сказал он. - Он дал мне увидеть лицо твое, сын мой, на что я и то никак не надеялся, а теперь он мне еще и семя твое дозволяет увидеть.
      И он спросил старшего мальчика, как его зовут.
      - Манассия, - отвечал тот.
      - А как зовут тебя? - спросил он затем меньшего.
      - Ефрем, - прозвучало в ответ.
      - Ефрем и Манассия, - повторил старик, назвав сперва то имя, которое услыхал после. Затем он привлек Ефрема к правому своему колену, а Манассию к левому, приласкал их и поправил еврейский их выговор.
      - Сколько раз я вам уже говорил, Манассия и Ефрем, - побранил их Иосиф, - чтобы вы произносили так, а не этак.
      - Ефрем и Манассия, - сказал старик, - не виноваты. Ты сам стал немного косноязычен, господин сын мой. Хотите ли вы стать множеством народов во имя ваших отцов? - спросил он обоих мальчиков.
      - Очень хотим, - ответил Ефрем, заметивший, что ему отдано предпочтенье, и уже тогда Иаков благословил их предварительно.
      Сразу после этого сообщили, что фараон прибыл в Он, город Ра-Горахте, и Тогда Иосиф с пятью избранниками поехал, а Иакова понесли к нему вниз Если спросят, почему его, почтенного старца, приняли во вторую очередь, а братьев, как то известно, в первую, мы отметим: ради движенья по восходящей линии. Ведь в торжественном строю самое лучшее редко бывает вначале, сперва обычно идет менее значительное, затем то, что получше, а уж потом ковыляет самое достославное, вызывая оглушительные овации и восторги. Спор о том, кому идти первым, стар, но как раз с точки зрения церемониала он всегда неразумен. Первым всегда должно идти меньшее, и честолюбию, домогающемуся этого права, следовало бы с улыбкой потворствовать.
      К тому же прием братьев связан был с конкретным, так сказать, деловым вопросом, который нужно было сначала уладить. Краткая же беседа Иакова с юным кумиром представляла собой лишь прекрасную формальность, так что и фараон не знал, с чего начать разговор, и не придумал ничего лучшего, чем спросить патриарха о его возрасте. Беседа с сыновьями отличалась большей продуманностью, но зато, как все почти беседы царя, была в административной своей части заранее подготовлена.
      Лебезящие камергеры ввели пятерых братьев в Палату Совета и Опроса, где под украшенным лентами балдахином, окруженный, как статистами, служащими дворца, с жезлом, хлыстом и золотым знаком жизни в руке, сидел молодой фараон. Хотя его резной, по-старинному неудобный престол принадлежал к мебели архаической, Эхнатон ухитрялся сидеть на нем в более чем небрежной позе, поскольку иератическая чинность не вязалась с его идеей любвеобильной естественности бога. Верховные Уста его. Владыка Хлеба, Джепнутеэфонех. Кормилец, стоял рядом, у правого переднего столба затейливого этого сооруженья, и следил за тем, чтобы протекавшая при посредничестве толмача беседа шла так, как было намечено.
      Установив связь между своими лбами и каменным полом палаты, переселенцы пробормотали не слишком растянутую похвальную речь, которую разучил с ними их брат, составив ее так, чтобы она была достаточно придворной и в то же время не оскорбляла их убеждений. Впрочем, будучи чистым витийством, эта речь не сподобилась даже перевода: фараон сразу же поблагодарил их ломким мальчишеским голосом и прибавил, что Его Величество искренне рад видеть перед своим престолом достопочтенную родню своего Истинного Дарителя Тенистой Сени и Дяди. "Какое ваше занятие?" - спросил он затем.
      Отвечал Иуда, - отвечал, что они пастухи скота, кем всегда были также их отцы, и по этой причине знают толк во всем, что касается скотоводства. В эту страну они явились потому, что у них не стало пастбищ для их скота, ибо в земле Ханаанской свирепствовала дороговизна, и если им дозволено высказать просьбу перед лицом фараона, то они просят разрешить им остаться в Госене, где стоят сейчас их шатры.
      На живом лице Эхнатона невольно появилась гримаска, когда переводчик произнес: "пастухи скота". Затем фараон обратился к Иосифу с заранее составленной речью:
      - К тебе пришли твои родственники. Страны открыты тебе, им они тоже открыты. Пусть они живут на лучшем месте, пусть они живут в земле Госен. Моему величеству это будет весьма приятно.
      И когда Иосиф взглядом напомнил ему, прибавил:
      - Кроме того, мой отец в небе внушает Моему величеству одну мысль, которую сердце фараона находит прекрасной: ты, друг мой, лучше, чем кто бы то ни было, знаешь своих братьев и их способности. Поставь же их, по их способностям, над моими стадами там внизу, поставь самых способных из них смотрителями царского скота! Мое величество весьма дружески и любезно приказывает тебе выписать им оклад. Мне было очень приятно.
      А потом настала очередь Иакова.
      Он вошел торжественно и с большим трудом, нарочно преувеличивая преклонность своих лет, чтобы уравновесить покоряющим достоинством старости Нимродову величественность и нисколько не унизить перед нею своего бога. При этом Иаков отлично знал, что придворный его сын не совсем спокоен за его поведенье и опасается, что он будет держаться с фараоном надменно, а чего доброго, и заведет речь о козле Биндиди, о чем Иосиф даже по-детски упомянул в предварительных своих наставленьях. Иаков не собирался касаться этого вопроса, но ронять свое достоинство он не был намерен и защищался подавляющим своим возрастом. Кстати сказать, его не только избавили от каких бы то ни было челобитий, не ожидая от него необходимой для этого подвижности, но и решили сделать аудиенцию как можно более краткой, чтобы старику не пришлось долго стоять.
      Несколько мгновений они разглядывали друг друга молча - изнеженный сын позднего времени, боговидец, который с любопытством приподнялся в своей золоченой часовенке, нарушив свою сверхудобную позу, - и сын Ицхака, отец двенадцати; они глядели друг на друга, связанные одним и тем же часом и разделенные веками, исстари венценосный мальчик, болезненно пекущийся о том, чтобы выжать из тысячелетий богословской учености розовое масло нежно-мечтательной религии любви, и многоопытный старец, чья стоянка во времени была у исходной точки необозримо далеко идущего становленья. Фараон вскоре почувствовал себя неловко. Он не привык сразу заговаривать с тем, кто стоял перед ним, и ждал предусмотренного этикетом приветственного гимна, которым ему представлялись. К тому же, как мы отлично знаем, Иаков не вовсе пренебрег этой формальностью: известно, что войдя, а также перед своим уходом он "благословил" фараона. Это нужно понимать в самом буквальном смысле: обязательное славословие патриарх заменил формулой благословенья. Он поднял не обе руки, как перед богом, а только правую и простер ее, почтенно дрожавшую, к фараону, словно бы по-отечески осеняя ею издали голову юноши.
      - Да благословит тебя господь, царь земли Египетской, - сказал он голосом глубокой старости.
      На фараона это произвело очень большое впечатление.
      - Сколько же тебе лет, дедушка? - спросил он удивленно.
      Тут Иаков снова впал в преувеличение Известно, что он определил число своих лет цифрой сто тридцать - а это совершенно случайный ответ. Во-первых, он вообще не знал так точно своего возраста - в его местах и поныне обходятся без ясных представлений на этот счет. А кроме того, мы знаем, что всего Иакову отпущено было сто шесть лет жизни - долголетие не сверхъестественное, хотя и чрезвычайное. Следовательно, тогда он еще не дожил до девяноста и был даже очень крепок для столь почтенного возраста. И все же этот возраст давал ему возможность облечь себя перед фараоном величайшей торжественностью. Жесты его были под стать слепцу и пророку, обороты речи выспренни. "Дней странствования моего сто тридцать лет, сказал он и прибавил: - Малы и несчастны дни жизни моей, и не достигли до лет жизни отцов моих во днях странствования их".
      Фараон содрогнулся. Ему суждено было умереть молодым, чему нежная природа его не противилась, и такие сроки жизни поистине ужаснули его.
      - Бог ты мой! - сказал он с каким-то даже унынием. - И ты всегда жил в Хевроне, дедушка, в горемычном Ретену?
      - По большей части, дитя мое, - ответил Иаков, и плоеные статисты по обе стороны балдахина оцепенели от неожиданности, а Иосиф увещевающе покачал головой, глядя на отца.
      Тот отлично это видел, но притворился, что ничего не заметил, и, упрямо не отступаясь от темы подавляющих сроков, прибавил:
      - Дней Хеврона, как утверждают мудрецы, две тысячи триста лет, и не достиг до лет его Мемпи, могильный город.
      Снова Иосиф быстро покачал головой, глядя на него, но старика это нимало не обеспокоило, да и фараон проявил большую уступчивость.
      - Может быть, дедушка, может быть, - поспешил он ответить. - Но как мог ты назвать несчастными дни своей жизни, если родил сына, которого фараон любит, как свет своих глаз, и выше которого в обеих странах нет никого, кроме владыки венцов.
      - Я родил _двенадцать_ сыновей, - отвечал Иаков, - и этот был один из их числа. Проклятие в их среде - как благословенье, а благословенье - как проклятие. Иные отвергнуты, но остаются избранниками. А один хоть и избран, остается любовно отвергнутым. Потеряв его, я должен был его найти, а найдя, потерять. На высокое подножие выходит он из круга рожденных, но вместо него туда входят те, которых он мне родил, один впереди другого.
      Фараон слушал эту сивиллину речь, которую перевод делал еще более темной, с открытым ртом. Ища помощи, он поглядел на Иосифа, но тот не поднимал глаз.
      - Ну, да, - сказал он. - Ну, конечно, дедушка, ясное дело. Хороший и мудрый ответ, который фараону воистину приятно услышать. Но довольно тебе утруждать себя, стоя перед Моим величеством. Ступай с миром и живи, покуда это тебя хоть сколько-нибудь радует, живи еще несметное множество лет вдобавок к твоим ста тридцати!
      А Иаков и в заключенье благословил фараона простертой рукой, после чего, ни на йоту не уронив своего достоинства, торжественно удалился утомленной походкой.
      О ПЛУТОВАТОМ СЛУГЕ
      Дадим-ка сейчас надежный разбор административной деятельности Иосифа, чтобы раз навсегда лишить всякой почвы полукомпетентные разговоры по этому поводу, никогда не стихавшие и часто вырождавшиеся в ругань и поношения. В этих кривотолках, из-за "которых правленье Иосифа не раз называли даже "гнусным", виновато - нельзя не отметить этого - в первую очередь самое раннее изложены; нашей истории, так непохожее своим лаконизмом на ее первоначальное самоизложенье, то есть на действительный ее ход.
      Первое его описание сводит действия великого фараонова дельца к суровым и сухим цифрам, не дающим никакого представленья о всеобщем восторге, который его действия вызывали в оригинале, и не объясняющим этого восторга, неоднократно переходившего в обожествленье и, благодаря мечтательно-буквальному пониманию таких, например, титулов, как "Кормилец" иди "Владыка Хлеба", заставлявшего широкие толпы народа видеть в нем некое нильское божество и даже олицетворение самого Хапи, хранителя и дарителя жизни.
      Эта мифическая популярность Иосифа, к которой его естество, пожалуй, всегда стремилось, основывалась прежде всего на переливчатой смешанности, на улыбчивой двойственности его мероприятий, направленных как бы в две противоположные стороны и на очень личный манер, с магическим остроумием, связывавших разные задачи и цели. Мы говорим об остроумии, потому что в маленьком космосе нашей истории этот принцип занимает определенное место и уже на ранних порах было замечено, что остроумие обладает природой гонца на посылках и ловкого посредника между противоположными сферами и влияниями: например, между властью Солнца и властью Луны, между отцовским наследством и материнским, между благословением дня и благословением ночи и даже, чтобы выразить это прямо и в полном объеме, между жизнью и смертью. В стране, где гостил Иосиф, в стране Черной земли, это расторопно-легкое, примирительно-веселое посредничество еще не нашло настоящего воплощенья в каком-либо божестве. Ближе всего к такому воплощенью был Тот, писец и поводырь мертвых, изобретатель всевозможных уловок. Лишь у фараона, которому все божественное доставлялось издалека, были сведения о более завершенной разновидности божественного этого образа, и милостью, которую Иосиф снискал у царя, он был обязан преимущественно тому обстоятельству, что фараон узнал в нем черты плутоватого сына пещеры. Владыки проделок, и по праву сказал себе, что никакой царь не может желать ничего лучшего, чем иметь министром проявленье и воплощенье этой выгодной идеи божества.
      Дети Египта познакомились с крылатой этой фигурой через Иосифа, и если они не приняли ее в свой пантеон, то лишь потому, что соответствующее место уже занимал Джхутн, белая обезьяна. Религиозный их кругозор знакомство это все же расширило, особенно благодаря тому веселому изменению, которое претерпевала в данном случае идея колдовства и которое само по себе было уже способно вызвать мифотворческое изумление этих детей. С колдовством у них всегда связывалось представление о чем-то нешуточно-страшном, тревожном: надежно предотвратить беду, неприступно от нее защититься - в этом заключался для них смысл всякого волшебства, отчего и спекуляция Иосифа хлебом, и его островерхие зернохранилища были окружены для них ореолом волшебства. Но уж вовсе волшебной показалась им встреча предусмотрительности и беды, вернее сказать, хватка, с какой Даритель Тенистой Сени, благодаря мерам предосторожности, веревки вил из беды, извлекал из нее прибыль и выгоду, ставил ее на службу целям, которых у непроходимо глупого, занятого лишь опустошеньем дракона и в мыслях не было, - волшебной на непривычно веселый, хоть смейся, лад.
      В народе и правда много смеялись - и смеялись восхищенно - над тем, как Иосиф, хладнокровно играя на ценах, когда дело касалось богатых и знатных, заботился о том, чтобы его господин, Гор во дворце, стал золотым и серебряным, и наполнял фараонову казну огромными ценностями, вырученными за проданное имущим зерно. В этом сказывалась проворно-услужливая преданность божества, олицетворяющего всякое беззаветное, прибыльное для господина служенье. Но рука об руку с этим шло даровое распределенье хлеба среди голодающей бедноты городов, - распределенье от имени юного фараона, богомечтателя, что приносило тому столько же и даже больше пользы, чем озлащенье. Это слияние социального попечительства с государственной политикой казалось очень новым, веселым и хитроумным, хотя всю прелесть его на основании первого изложенья нашей истории представит себе разве лишь тот, кто умеет вникать в каждое слово и читать между строк. Связь этого изложенья с его оригиналом, то есть самоизложением нашей истории на языке действия, обнаруживается в некоторых грубых оборотах явно комического звучанья, которые кажутся сохранившимися остатками народного фарса и сквозь которые проглядывает характер первоосновы. Так, бедствующие кричат Иосифу: "Хлеба дай нам! Умирать нам перед тобой, что ли? Деньги вышли!" - очень вульгарный оборот речи, не встречающийся больше нигде во всем Пятикнижии. А Иосиф ответил на это в том же стиле, а именно: "Давайте сюда ваш скот! Тогда получите". В таком тоне нуждающиеся и великий хлеботорговец фараона переговоры, само собой разумеется, не вели. Но эти обороты речи равнозначны воспоминанию о том, в каком настроенье переживал упомянутые события народ - в настроении комедийном, без малейшей тени моральных мук.
      Тем не менее упрека в эксплуататорской жестокости почтенный реферат от действий Иосифа не отвел и заставил людей нравственно строгих заклеймить их проклятьем. Это понятно. Мы узнаем, что в течение голодных лет Иосиф сначала прибрал к рукам, то есть собрал в казну фараона, все серебро, какое было в стране, затем взял в залог весь скот и, наконец, отнял у людей землю, прогнал их с насиженных мест, произвольно переселил и сделал государственными рабами в чужих краях. Хоть это и неприятно слышать, но на поверку дело обстояло совершенно иначе, как то недвусмысленно явствует опять-таки из некоторых насыщенных воспоминаниями мест отчета. Читаем: "И давал им Иосиф хлеб за лошадей, и за стада мелкого скота, и за стада крупного скота, и за ослов и снабжал их хлебом в тот год за весь скот их". Однако перевод этот неточен, он не передает одного оттенка, о котором оригинал заботится. Вместо слова "снабжал" там стоит слово, означающее "направлять", и "направлял их, - следует читать, - хлебом за их имущество в тот год", - выражение своеобразное, и выбрано оно с умыслом; оно взято из пастушеского словаря и переводится "оберегать", "пасти", обозначая заботливый и кроткий уход за беспомощными существами, особенно за легко приходящим в смятенье стадом овец; и для тех, у кого на мифы слух острый, это броское и, как формула, точное слово приписывает сыну Иакова роль и качества доброго пастыря, который оберегает народы, пасет их на зеленом лугу и выводит к свежей воде. Здесь, как и в тех скоморошеских оборотах, проступает краска подлинника; странный этот глагол "направлять", прокравшийся в повествование как бы из самой действительности, выдает, в каком свете виделся народу великий фаворит фараона; сужденье народа очень отличалось от того приговора, которым нынешние моралисты государственности считают нужным осудить Иосифа, ибо "оберегать", "пасти" и "направлять" это действия бога, известного как "владыка подземной овчарни".
      В фактических данных текста ничего не нужно менять. Продавая хлеб имущим, то есть князькам и крупным землевладельцам, считавшим себя ровней царям, по неумеренным конъюнктурным ценам, Иосиф стягивал "деньги", вернее, меновые ценности, в царскую казну, так что "денег" в узком смысле слова, то есть благородного металла всех видов, у этих людей вскоре не стало; "денег" же как чеканной монеты не существовало вообще, и с самого начала к взимавшимся за зерно ценностям относились и все виды скота никакой очередности, никакой градации тут не было, и изложенье, которое дает право подумать, будто "безденежье" этих людей Иосиф использовал для того, чтобы отнять у них лошадей, крупный скот и овец, оставляет желать лучшего. Скот тоже деньги; он даже преимущественно представляет собой деньги, что явствует и из современного ученого словечка "пекуниарный"; и даже еще раньше, чем своими золотыми и серебряными сосудами, имущие платили своим крупным и мелким скотом - о котором, кстати, не сказано, что он целиком, до последней коровы, перешел в фараоновы загоны и стойла. В течение семи лет Иосиф строил не загоны и стойла, а зернохранилища, и для всего равнозначного деньгам скота у него не нашлось бы ни места, ни применения. Кто не слыхал о таком экономическом явлении, как "ссуда под заклад", тому, конечно, в подобной истории не разобраться. Скот отдавался в залог или закладывался - кому какое выраженье по вкусу. По большей части он оставался на усадьбах и в поместьях, но переставал принадлежать своим хозяевам в старом смысле слова. То есть он и был, и в то же время не был уже их собственностью, он был ею лишь условно и обременительным образом, и если чего недостает первому изложенью, так это вот чего: оно не создает впечатленья, - а впечатленье это очень существенно, - что все действия Иосифа были направлены на то, чтобы заколдовать понятие собственности и перевести его в неопределенное состояние владенья и невладенья, владенья ограниченного и заимообразного.
      А поскольку годы засухи и плачевного мелководья множились, поскольку царица урожаев по-прежнему отворачивала грудь, почки не распускались, хлеб не рос, материнское лоно не раскрывалось и не дарило жизни детям земли, то дело и вправду, в полном соответствии с текстом, дошло до того, что большие части Черной земли, еще остававшиеся дотоле в частных руках, перешли во владение царской казны, о чем и передано словами: "И купил Иосиф всю землю Египетскую для фараона, потому что продали Египтяне каждый свое поле". За что? За семенное зерно. Учители сходятся на том, что случиться это должно было к концу полосы голода, когда тиски бесплодия уже немного разжались, когда дела водные пришли опять в сносную норму и поля, если бы их можно было засеять, уродили бы хлеб. Отсюда и слова просителей: "Для чего нам погибать в глазах твоих, и нам и землям нашим? Купи нас и земли наши за хлеб; и мы с землями нашими будем рабами фараону, а ты дай нам семян, чтобы нам быть живыми и не умереть и чтобы не опустела земля!" - Кто это говорит? Это связная речь, а не крик толпы. Это предложение, деловое предложение, сделанное отдельными лицами, определенной группой, определенным, дотоле весьма непокорным, даже мятежным классом людей, крупнопоместными князьями, которым фараон Ахмос, в начале династии, давал такие громкие титулы, как "Первый царский сын богини Нехбет", и вынужден был предоставлять право независимого владенья огромными латифундиями, предложение по старинке строптивых феодалов, чье пережиточное, мешавшее объединенью земель существование давно уже было для нового государства бельмом на глазу. Политик Иосиф воспользовался случаем, чтобы приноровить к требованиям времени этих гордых бар. Экспроприация и переселенье, о которых нам сообщается, касались в первую очередь их: то, что происходило при этом решительном и мудром министре, было не чем иным, как ликвидацией еще имевшегося крупного землевладенья и заселением более мелких поместий крестьянами-арендаторами, ответственными перед государством за обработку, ирригацию и орошенье земель на уровне века; это было, следовательно, более равномерным распределеньем земли между народом и улучшением, благодаря правительственному надзору, агрикультуры. "Первые царские сыновья" сплошь да рядом становились именно такими крестьянами-арендаторами или перебирались в город; сельские хозяева сплошь да рядом переселялись с полей, о которых они дотоле заботились, в новонарезанные поместья помельче, а прежние владенья переходили в другие руки; и если эти перемещенья были в ходу и вообще если сообщается, что владыка хлеба "распределял" людей по городам, то есть по пригородным сельским округам, переселяя их с места на место, то в основе этого был хорошо продуманный воспитательный умысел, связанный как раз с тем преобразованием понятия собственности, которое одновременно сохраняло и уничтожало его.
      Это существенное условие государственной семенной ссуды означало, собственно, дальнейшее взимание "прекрасной пятой части" - того самого оброка, благодаря которому Иосиф в тучные годы накопил те волшебные запасы, откуда он теперь черпал, - это было закрепленье установленного тогда оброка на будущее, его увековечение. Надо, однако, иметь в виду, что этот налог, если не считать упомянутого переселенья, был единственной формой, в которой выразилась "продажа" полей вместе с их владельцами поскольку владельцы предлагали как товар и себя. Никем до сих пор не было по достоинству оценено то, что самопродажей хозяев, на которую те, чтобы не погибнуть, решились, Иосиф воспользовался лишь в очень символической степени, что слов "рабство" и "крепостная зависимость", по понятным причинам ему не нравившихся, он лично вообще не употреблял и что отсутствие прежней "свободы" земли и людей выражалось при нем лишь в неукоснительной выплате пятой части, то есть в том, что снабжаемые семенами работали уже не только на самих себя, но частично и на фараона, иными словами - на государство, на общественную погребу. В этой мере, следовательно, труд их был барщиной крепостных - так вольно определять его каждому поборнику человечности и гражданину гуманного нового времени, который готов, по законам логики, отнести это определение и к себе самому.
      Оно отдает, однако, преувеличением, если разобраться в мере зависимости, навязанной Иосифом этим людям. Принуди он их отдавать три четверти или хотя бы половину их продукции, для них было бы ощутительнее, что они уже не принадлежат себе, а их поля - им. Но двадцать из ста - даже при самой злой воле нельзя не признать, что это значит держать эксплуатацию в известных границах. Четыре пятых урожая оставалось им на новый посев и на то, чтобы прокормить себя и своих детей, - нас простят, если мы, лицом к лицу с этим обложеньем и положеньем, говорим лишь о намеке на рабство. Тысячи лет звучат благодарственные слова, которыми приветствовали подъяремные своего угнетателя: "Ты спас нам жизнь; да обретем милость в очах твоих, и да будем рабами фараону!" Чего уж больше? Но если нужно еще больше, то да будет известно, что сам Иаков, с которым Иосиф не раз эти дела обсуждал, решительно одобрял установленный оброк, имея в виду, впрочем, именно его размеры, а не то, кому он предназначался. Когда он, говорил Иаков, станет множеством народов, которому придется поставить устав, сельские жители должны будут считать себя тоже лишь управляющими своей землей и тоже отдавать пятую часть - но никакому не Гору во дворце, а Иагве, единственному царю и господину, которому принадлежат все поля и который дает напрокат всякую собственность. Но он, Иаков, понимает, конечно, что, управляя миром язычников, обособленный господин сын должен решать эти вопросы по-своему. А Иосиф улыбался.
      Так вот, в сознании плательщиков мысль о вечной выплате оброка не вязалась с их пребыванием на прежних, наследственных землях. Как раз из-за своей мягкости эта мера была неспособна разъяснить им новое положение и заставить их согласиться с ним. Это и послужило причиной такой меры, как переселенье: оно было желательной добавкой к обложению налогом, ибо одного обложенья не хватило бы, чтобы сделать наглядной для сельских хозяев "продажу" их собственности и дать им по-настоящему почувствовать их новое отношение к ней. Земледелец, оставшийся на своем давнишнем клочке земли, не мог бы расстаться с преодоленными взглядами и в один прекрасный день, чего доброго, по забывчивости восстал бы против притязаний казны. Если же он покидал свою усадьбу, а взамен получал из рук фараона другую, то ленный характер владенья становился много нагляднее.
      Самое любопытное, что владенье при этом оставалось владеньем. Признаком личной и свободной собственности является право продажи и наследованья, а Иосиф сохранил это право. Во всем Египте земля принадлежала отныне фараону, но при этом ее можно было продавать и передавать по наследству. Недаром мы говорили, что мероприятия Иосифа заколдовали понятие собственности, что они поставили это понятие в неопределенное положение: внутренний взгляд, устремленный к идее "владенье", расплывался и увязал в двусмысленности. То, что пытался он охватить, не было ни отменено, ни разрушено, но оно представало в двойном свете утвержденья и отрицанья, исчезновенья и сохранности, и все только глазами моргали, пока не освоились. Экономическая система Иосифа была поразительным сочетанием обобществленья и свободы отдельного собственника, смесью, которая казалась плутовской и воспринималась как плод усилий некоего лукавого посредника-бога.
      Предание подчеркивает, что эта реформа не распространялась на земли храмов: пользовавшееся государственной дотацией жречество многочисленных святынь, особенно же угодья Амуна-Ра, оставались в неприкосновенности и от налога освобождались. "Только земли жрецов, - читаем мы, - не купил". И это тоже было мудро, если мудрость - это граничащий с плутовством ум, который умеет вредить врагу по сути дела, оказывая ему уваженье по форме. Щадить Амуна и меньшие местные божества фараон, безусловно, не был настроен. Он был бы рад увидеть карнакского бога до нитки обобранным и по-мальчишески спорил из-за этого со своим Дарителем Тенистой Сени, который, однако, пользовался поддержкой маменьки, матери бога. С ее одобренья Иосиф продолжал щадить приверженность маленького человека к старым богам страны, его пиетет, который фараон, во имя ученья о своем отце в небе, готов был начисто уничтожить, и другими, не подвластными Иосифу средствами уничтожить пытался, не понимая в своем усердии, что народ примет облагораживающую новь гораздо податливей, если ему одновременно разрешат держаться за его привычно-старинные верования и культы. Что касалось Амуна, то Иосиф счел бы величайшей глупостью создать у овноголового впечатленье, что вся эта аграрная реформа направлена против него и задумана как средство его разжалования, ибо это побудило бы его подстрекать против реформы народ. Куда лучше было успокоить Амуна жестом почтительности и вежливости. События всех этих лет, изобилие, меры предосторожности и спасенье народа существенно укрепили фараона и его религиозный авторитет, а богатства, которые Иосиф, благодаря продаже зерна, добыл и все еще продолжал добывать Великому Дому, наносили косвенно такой ущерб имперскому богу, что реверанс перед его традиционной свободой от обложенья оборачивался чистейшей иронией и светился той самой улыбкой, которую видел народ во всех решительно действиях своего пастыря. Даже тот козырь, какой давало суровому карнакскому богу безусловное миролюбие фараона, его категорическое неприятие войны, был отнят у Амуна или, во всяком случае, потерял прежнюю силу благодаря введенной Иосифом системе ссуд и закладов, которая хоть временно сдерживала дерзость, вызываемую у рядового человечества мягкой и не склонной к насилью властью. Велики были опасности, уготованные кротостью позднего наследника царству Тутмоса-завоевателя, ибо вскоре по государствам пошла молва, что уже не железный Амун-Ра задает тон в земле Египетской, а ласковое, похожее не то на цветок, не то на птенца божество, которое ни за что не обагрит кровью меч царства, так что не натянуть нос этому божеству было бы противно здравому смыслу. Тенденция к неповиновенью, к отложенью, к измене распространялась. Волновались обложенные данью восточные провинции от страны Сеир до Кармела. Несомненно было стремленье сирийских городов добиться независимости, опираясь на воинственно рвавшееся на юг Хатти, а одновременно дикари-бедуины востока и юга, тоже прослышавшие, что теперь царит добросердечие, поджигали, а порой и захватывали эти фараоновы города. Ежедневные призывы Амуна к энергичному применению силы, преследовавшие, правда, прежде всего внутриполитические цели и направленные против "ученья", были, таким образом, внешнеполитически вполне оправданны, и этот досадно убедительный довод в пользу героического старого и против утонченного нового заставлял фараона очень тревожиться о своем отце в небе. Голод же с Иосифом пришли ему на помощь; они значительно ослабили амуновскую агитацию, сковав шатких азиатских царьков экономическими цепями, и хотя проявлено тут было, пожалуй, больше целеустремленной непреклонности, чем атоновской кротости, все же не следует переоценивать этой суровости, памятуя, что она позволила фараону не обагрять меч. Вопли тех, кто оказывался привязан к фараонову престолу золотыми цепями, бывали часто достаточно пронзительны, чтобы дойти до нас, нынешних, но в общем они не вызывают у нас мук состраданья. Конечно, за хлеб в Египет посылали не только серебро и лес, туда посылали заложниками и своих молодых сограждан, - жестокость, спору нет, и все же она не разрывает нам сердце, тем более что, как нам известно, дети азиатских князей бывали превосходно устроены в аристократических интернатах Менфе и Фив и получали там лучшее воспитание, чем то, на какое могли рассчитывать у себя на родине. "Нет больше, - звучало и поныне звучит еще, - их сыновей, их дочерей и деревянной утвари их домов". Но о ком это говорилось? О Милкили, к примеру, ашдодском князе; а о нем нам известно кое-что, указывающее на то, что его любовь к фараону была не слишком надежна и очень даже нуждалась в таком подкреплении, как пребывание в Египте его детей и супруги.
      Короче говоря, мы не можем заставить себя усмотреть во всем этом признаки изощренной жестокости, которой не было в характере Иосифа, и склонны, скорее, вместе с народом, который он "направлял", видеть в этом улыбчивые уловки какого-то умного и услужливо-ловкого божества. Так воспринималась деятельность Иосифа всеми не только в Египте, но и далеко за его рубежами. Она вызывала смех и восхищенье, - а чего лучшего ждать от людей человеку, чем восхищенье, которое, связывая души, одновременно освобождает их и веселит?
      ИЗ ПОСЛУШАНЬЯ
      Слушая то, что остается еще рассказать, нужно с чувством реальности учитывать возраст лиц, участвовавших в этих событиях, - возраст, превратные представления о котором не раз создавали у широкой публики песня и живопись. Это, впрочем, не относится к Иакову, которого в смертный его час всегда изображают древним и почти слепым стариком (за последние годы зрение его и в самом деле заметно ухудшилось, чем Иаков до некоторой степени дорожил, пользуясь этим для вящей торжественности своего вида и беря за образец слепого дарителя благословенья - Исаака). Что же касается Иосифа и его братьев, а также его сыновей, то утвердившееся мнение склонно задерживать их на определенной ступени возраста и продлевать их молодость, никак не соотнося этих поколений с глубокой старостью их патриарха.
      Наш долг - внести необходимую поправку и, не довольствуясь сказочной расплывчатостью, указать на то, что лишь смерть, то есть противоположность всякого повествующего бытия, обеспечивает сохранность и неизменность, тогда как предмет повествования и участник истории не может в ходе ее не делаться старше, и притом быстро. Да ведь мы сами, развертывая эту историю, стали значительно старше - вот нам и лишняя причина стремиться к ясности в этом вопросе. Нам тоже, конечно, приятнее было рассказывать об очаровательном семнадцатилетнем или даже о тридцатилетнем Иосифе, чем повествовать теперь о человеке добрых пятидесяти пяти лет; и все-таки наш долг перед жизнью и перед прогрессом - призывать вас к верности правде. Покуда почитаемый и опекаемый детьми и внуками Иаков прибавлял к своим годам в округе Гошен еще семнадцать, чтобы достичь крайне почтенного, но еще не противоестественного возраста ста шести лет, обособленный любимец его. Исключительный Друг Фараона, превратился из зрелого мужчины в стареющего, чьи темные волосы и борода, если бы он первых не стриг и не прикрывал дорогим париком, а второй, по местному обычаю, наголо не сбривал, оказались бы с сильной проседью. Можно, однако, прибавить, что черные глаза Рахили сохранили тот приветливый блеск, который всегда доставлял удовольствие людям, и что вообще его таммузовский атрибут красота - оставался, подобающе преобразившись, верен ему - верен благодаря двойному благословенью, чьим сыном он всегда слыл: благословен он был не только свыше, не только остроумием, но и из бездны, что лежит долу и питает росток материнской радостью жизни. Таким натурам нередко выпадает на долю даже вторая молодость, до некоторой степени возвращающая внешний облик к пройденным уже стадиям жизни; и если в иных кривых зеркалах искусства Иосиф, стоящий у смертного одра Иакова, все еще сохраняет юношеское обличье, то такие изображенья не совсем не соответствуют правде, поскольку за десять - пятнадцать лет до того первенец Рахили действительно был уже гораздо грузней и тучней, а к этому времени снова решительно приобрел стройность и походил на себя двадцатилетнего больше, чем на себя же сорокалетнего.
      Но уж никак нельзя не назвать совершенно безответственными и безрассудными некоторых фантасмагорий кисти, где сыновья Иосифа, молодые мужчины Манассия и Ефрем, предстают перед зрителями в сцене благословенья их умирающим дедом кудрявыми семи- или восьмилетними мальчиками. Ясно же, что они были тогда инфантоподобными кавалерами двадцати с лишним лет, в щегольски зашнурованной и украшенной лентами придворной одежде, в остроносых сандалиях и с камергерскими опахалами, и непонятную вообще-то бездумность этих картин можно извинить разве что несколькими мечтательными оборотами раннего текста, по смыслу которых Иаков взял внуков на колени или, вернее, Иосиф снял их с колен старика, после того как тот "поцеловал их и обнял их". Такое с ними обращенье было бы довольно неприятно этим молодым людям, и очень жаль, что из-за своей тенденции остановить время для большинства лиц нашей истории, а зато Иакова сделать преувеличенно старым - стосорокасемилетним! - первоисточник дает повод для таких вздорных представлений.
      Мы сейчас наглядно покажем, как проходил этот визит, второй из трех, нанесенных Иосифом отцу в последние годы его жизни. Бросим только сначала короткий взгляд на предшествующие семнадцать лет, в течение которых дети Израиля, приживаясь в земле Госен, пасли, стригли и доили овец, вели торговлю, дарили Иакову правнуков и собирались стать множеством народов. Никогда нельзя будет сказать с полной определенностью, сколько, собственно, из этих семнадцати лет пришлось еще на мякинное семилетье, потому что ведь так и не выяснено, было ли оно семилетьем или "всего" пятилетьем. (Мы берем это "всего" в насмешливые кавычки, ибо прекрасной значительностью пятерка нисколько не уступает семерке.) Как уже говорилось, колебания в определении сроков бедствия внесли некоторую неопределенность в эти подсчеты. На шестом году, в священное время года. Кормилец поднялся у Менфе не менее чем на пятнадцать локтей, и, попеременно краснея и зеленея, как то с ним обыкновенно случается, когда дела его хороши, обильно отложил тук - но лишь с тем, чтобы на следующий год снова оказаться совершенно истощенным и слабым, так что осталось спорным, следует ли причислять эти два к их пяти костляво-тощим предшественникам, как шестой и седьмой, - или нет. Во всяком случае, к тому времени, когда этот вопрос обсуждался во всех храмах и на каждом углу, аграрная реформа Иосифа была уже завершена, и, продолжая хозяйничать на своей земле в звании Верховных Уст фараона, он пас своих овец и остригал их на одну пятую.
      Нельзя сказать, что отца и братьев он видел при этом очень уж часто. По сравнению с прежним, они жили близко от него, но все-таки между городом Закутанного, его резиденцией, и их местожительством расстоянье было немалое, а он был перегружен административными делами и придворными обязанностями. Связь с родственниками была гораздо слабее, чем можно заключить на основании трех последних, быстро последовавших один за другим посещений отца, но в доме Иакова никто на это не сетовал, все молча принимали это как должное, и такое молчанье было очень красноречиво, в нем выражалось не только понимание внешних помех. Кто внимательно вслушивался в тихий разговор Иакова и первенца Рахили при встрече после долгой разлуки, сумеет придать обоюдной их сдержанности - ибо она была обоюдна тот суровый и слегка грустный смысл, который ей подобал: смысл послушания и отказа. Иосиф был обособлен, он одновременно возвысился и отступил, отделенный от племени, он не должен был стать племенем. Судьба миловидной его матери, судьба, имя которой было "отвергнутая готовность", повторялась в его случае видоизмененно и называлась иначе: "отказывающая любовь". Это было понято и принято, и в первую очередь сознанием этого, а не расстояньем и занятостью, объяснялась та сдержанность, о которой идет речь.
      Взять хотя бы слова, с какими Иаков обратился к Иосифу, чтобы высказать некую просьбу, взять хотя бы эту цветистую фразу: "Если нашел я благоволение в очах твоих", - это же почти охлаждающий, почти постыдный образец подчеркнутой дальности, установившейся между отцом и сыном, между Иосифом и Израилем, и вспоминается, как вспоминался он Иакову, тот ранний сон на току, где вместе с одиннадцатью кокабимами перед сновидцем склонились и согнулись также луна и солнце. У братьев эти сны вызвали смертельную грусть и ненависть и толкнули их на злодеяние, за которое им пришлось тяжко расплачиваться. Но странно подумать, - а они тоже молча об этом думали, - что злодеяние это выполнило свою задачу и что они все-таки своего добились. Ведь хотя все приняло самый неожиданный оборот и хотя они лежали на брюхе перед тем, кто стал первым внизу, - продали они его все-таки не напрасно, то есть не только в мир, но и миру, - к миру он и отошел, а наследие, которое произвольно предназначал ему одержимый своим чувством отец, Иосифу не досталось: от Рахили, возлюбленной, оно перешло к Лии, постылой. А разве за это не стоило немного покланяться и погнуть спину?
      "Если нашел я благоволение в очах твоих" - слова эти Иаков сказал дорогому своему отчужденцу в первое из тех трех посещений, чувствуя, что жизнь его идет на убыль и давно вступила в ту последнюю, лишь утомленно, красновато и запоздало маячащую под горизонтом четверть, за которой полная темнота. Он не был тогда болен и знал, что конец еще не так скоро. Но, умея оценивать свои силы и верно определяя, сколько их у него осталось, он знал, что хоть времени у него еще немного и есть, пришло уже время сделать одно свое настоятельное желанье настоятельным желаньем того, кому только и было под силу его исполнить.
      Поэтому он послал за Иосифом. Кого же послал он? Неффалима, разумеется, прыткого сына Валлы; ибо прыткость ног и языка Неффалим все еще сохранял, сохранял несмотря на свои годы, упомянуть о которых надо потому, что и возраст братьев предание окутывает покровом безразличья. Если разобраться, то возраст их колебался между сорока семью годами и семьюдесятью восемью, - причем от третьего по младшинству, родившегося перед Иосифом Завулона, которому было шестьдесят восемь, малыш Вениамин отставал не менее чем на двадцать один год. Об этом упоминается уже здесь, чтобы потом, когда Иаков соберет вокруг себя в последний свой час, чтобы проклясть их и благословить, своих сыновей, вы не воображали, будто шатер был заполнен молодыми людьми. Повторяем, однако, что жилистость своих длинных ног, болтливую юркость своего языка, а также потребность уравнять знание на земле и разносить новости Неффалим в свои семьдесят пять лет сохранил почти полностью.
      - Мальчик, - сказал Иаков крепкому этому старику, - сходи отсюда в большой город, где живет мой сын, друг фараона, явись к нему и сообщи ему: "Иаков, отец наш, хочет поговорить с твоей милостью по важному делу". Не пугай его, чтобы он не подумал, что я уже умираю. Напротив, скажи ему: "Наш старик-отец в Госене чувствует себя, по его годам, хорошо и еще не думает умирать. Но он считает, что пришел час обсудить с тобой одно дело, которое касается его самого, хотя и не укладывается в пределы его жизни. А потому соблаговоли пожаловать к его постели, где он уже - правда, сидя большей частью и пребывает, находясь в доме, который ты приготовил ему!" Ступай, мальчик, поскорее, и скажи ему это!
      Неффалим мигом повторил поручение и отправился в путь. Если бы ему не понадобилось на дорогу нескольких дней, поскольку он шел пешком, Иосиф явился бы сразу. Ибо тот приехал в коляске, с небольшой свитой и со своим дворецким Маи-Сахме, который придавал слишком большое значение участию в этой истории, чтобы не сопровождать добровольно своего господина. Но вместе с другими домочадцами Иосифа он ждал снаружи, когда тот был один у отца в шатре, в благоустроенной жилой и спальной комнате дома, ставшей теперь тем четырехугольником, в который сжалась такая вообще-то просторная арена нашей истории. Ибо там, в глубине этого покоя, в постели или возле нее, проводил Иаков последние дни своей жизни, а ходил за ним Дамасек, сын Елиезера и сам названный Елиезером, одетый в белую, подпоясанную рубаху, еще моложавый, несмотря на свою окаймленную венком седых волос лысину, человек.
      Он приходился, собственно, племянником Иакову, ибо Елиезер, учитель Иосифа, был, если трезво разобраться, сводным братом благословенного от какой-то служанки. Занимал он, однако, положенье слуги, хотя и более высокое, чем прочая челядь; подобно своему отцу он называл себя Старшим Рабом Иакова и управлял его домом, как Иосиф - домом фараона, а комендант Маи-Сахме - домом Иосифа. Он вышел к коменданту, доложив отцу о прибытии сына, и беседовал с ним как равный с равным.
      Войдя к отцу, правитель Египта опустился на колени и коснулся лбом войлока и ковра пола.
      - Не надо так, сын мой, не надо, - запротестовал Иаков, сидевший с укутанными меховым одеялом коленями в глубине комнаты на своем ложе, между глиняными светильниками на деревянных подставках. - Мы находимся в мире, величие которого этот верующий старик слишком чтит, чтобы согласиться на такие почести с твоей стороны. Добро пожаловать ко мне, немощному от старости, которого оправдывает осторожность, если он не идет навстречу тебе, возвысившийся мой агнец, с отцовской почтительностью! Возьми скамеечку и сядь рядом со мной, милый, - Елиезер, Старший мой Раб, мог бы и сам поставить ее тебе, впустив тебя, - он не то что его отец, сват, которому земля скакала навстречу, и не стал бы для меня тем, чем был тот во время кровавых слез. О каком времени я говорю? О том времени, когда ты пропал. Тогда он вытирал мне лицо влажным платком и любя выговаривал мне за невольные мои роптанья на бога. А ты был жив... Спасибо за твой вопрос, я чувствую себя хорошо. Мальчику Неффалиму, сыну Валлы, было поручено заверить тебя, что я призываю тебя не к смертному своему одру, - то есть оно будет смертным моим одром, это ложе, и качество это оно постепенно приобретает, но оно еще не обладает им в полной мере, ибо некоторые силы у меня еще есть и умереть я собираюсь еще не сейчас: до моей смерти ты успеешь еще раз-другой возвратиться отсюда в свой египетский дом и к делам государственным. Однако оставшимися у меня силами я намерен и обязан распоряжаться осмотрительно и расходовать их в меру и бережливо, ибо они еще понадобятся мне в разных случаях, особенно напоследок, и мне следует скупиться на слова и движенья. Поэтому, сын мой, этот наш разговор будет краток и ограничится самым необходимым и важным - тратиться на лишние слова значило бы идти против бога. Возможно даже, что я уже сказал кое-что лишнее. Когда же я выскажу единственно важное, изложив это тебе в виде настойчивой просьбы, ты, если время твое позволит, посиди еще часок тихонько у будущего моего смертного одра, только чтобы нам быть рядом, не заставляя меня тратить силы на разговоры. Я молча склоню на твое плечо голову и буду думать, что это ты и о том, как родила мне тебя в Месопотамии в сверхъестественных муках единственно-праведная, как я потерял тебя и в известной мере снова обрел благодаря чрезвычайной доброте бога. А когда ты родился при вершинном солнце и лежал в подвесной колыбели, рядом с девой, что пела задыхающуюся песню изнеможенья, вокруг тебя было какое-то приветливое сиянье, значенье которого я сумел распознать, и глаза твои, когда ты от моего прикосновенья открыл их, были сини тогда, как небо, и только поздней стали черными, с тем плутовским отблеском черноты, из-за которого я здесь, в хижине, вон там, у выхода, завещал тебе пестрое платье невесты. Об этом я, может быть, скажу еще в самом конце, - сейчас это, вероятно, излишне и нерасчетливо. Очень трудно сердцу экономно отличать нужные слова от ненужных. - Вот ты сейчас успокаивающе гладишь меня в знак верности своей и любви. На них-то я и положусь, - на верности твоей и любви основана моя к тебе просьба, и на них я рассчитываю, обращаясь к тебе во избежание лишних слов с деловитым ходатайством. Ибо, Иосиф-эль, возвысившийся мой агнец, пришло время мне умирать, и хотя я отнюдь еще не при последнем издыханье, Иаков все же вступил в свою предсмертную пору, в пору изъявленья последней воли. Так вот, когда я сложу ноги мои и приобщусь к отцам моим, я не хотел бы, чтобы меня похоронили в Египте, не обижайся на меня, я этого не хотел бы. Лежать здесь, где мы находимся, в земле Госен, хотя здесь еще не самый заправский Египет, было бы тоже вразрез с моими желаньями. Я знаю, конечно, что после смерти у человека уже нет желаний и ему все равно, где лежать. Но покуда он жив и способен желать, для него важно, чтобы с ним после смерти случилось то, чего он хочет при жизни. Я знаю также отлично, что очень многие из нас, тысячи и тысячи, будут похоронены в Египте независимо от того, родились ли они здесь или еще в стране отцов. Но я, отец их всех и твой, я не могу заставить себя послужить им в этом примером. С ними пришел я в царство твое и в землю царя твоего, поскольку бог выслал тебя вперед открыть нам дорогу; но в смерти мне хочется отделиться от них. Если я нашел благоволение в очах твоих, положи руку твою под стегно мне, как положил руку Елиезер под стегно Аврама, и поклянись мне, что выкажешь мне любовь и верность и не похоронишь меня в стране мертвецов. Я хочу лежать с моими отцами и к ним приобщиться. А потому унеси прах мой из Египта и похорони его в их гробнице, что зовется Махпелах, или Двойная пещера, в земле Ханаанской. Там лежит Авраам, почетно удлиненный, которого в пещере его рожденья вскормил принявший козье обличье ангел, он лежит там рядом с Саррой, героиней и высочайшей избранницей. Там лежит неугодная жертва, поздно зачатый Ицхак, он лежит там с Ревеккой, умной и решительной родительницей Иакова и Исава, которая все исправила. И еще там лежит Лия, первопознанная, мать шестерых. С ними со всеми хочу я лежать, и я вижу, что мою волю ты принимаешь с сыновним благоговеньем и с готовностью к послушанью, хотя тень сомненья и немого вопроса и омрачает при этом твой лоб. Глаза мои уже не очень остры, ибо я вступил в предсмертную свою пору и взгляд мой заволакивается темнотой. Но тень, омрачающую твое лицо, - ее я прекрасно вижу, ибо знал, что она омрачит его, - как же иначе? Ведь есть же могила при дороге, у самой почти Ефрафы, что зовется теперь Вифлеем, могила, куда я положил то, что было мне милее всего на божьей земле. Так разве я не хочу лечь рядом с ней, когда ты меня покорно доставишь домой, и лежать с ней особняком у дороги? Нет, сын мой, я этого не хочу. Я любил ее, я слишком ее любил, но выше всего не чувство, не своевольная мягкость сердца, а величие и послушание. Нет, негоже мне лежать у дороги, Иаков ляжет рядом со своими отцами и рядом с Лией, первой своей женой, которая родила наследника. Черные твои глаза полны сейчас слез - я и это хорошо еще вижу - и так похожи на глаза премноговозлюбленной, что кажутся ими. Это хорошо, дитя, что ты так похож на нее в тот час, когда ты в благоволенье кладешь руку свою под стегно мое и клянешься, что похоронишь меня, как того требуют величие и послушанье, в Двойной пещере Махпелах.
      Иосиф дал ему эту клятву. И когда он дал ее, Израиль согнулся над изголовьем кровати, творя благодарственную молитву. Потом обособленный посидел еще некоторое время у отца в тишине, и старик сидел рядом с ним на смертном одре, молча склонив голову ему на плечо, чтобы поберечь силы на будущее.
      ЕФРЕМ И МАНАССИЯ
      Несколькими неделями позже он заболел. Легкий жар румянил его столетние щеки, у него спирало дыханье, и, опершись на подушки, он полусидел в постели, чтобы легче дышать. Неффалиму не нужно было идти оповещать Иосифа, ибо тот установил осведомительную связь между Госеном и своим городом, благодаря которой дважды в день получал известия о состоянии старика. Когда же ему донесли: "Вот, отец твой болен, у него легкий жар", - он позвал обоих своих сыновей и сказал им по-ханаански:
      - Приготовьтесь, мы поедем в низовье навестить вашего деда.
      Они ответили:
      - У нас назначена охота на газелей в пустыне, отец.
      - Вы слышали, что я сказал, - спросил он по-египетски, - или не слышали?
      - Мы очень рады нанести визит деду, - отвечали они и известили своих друзей, богатых менфийских щеголей, что не смогут участвовать в охоте по семейным обстоятельствам.
      Сами они тоже были щеголями и детьми изощренной культуры наманикюренные, причесанные парикмахерами, надушенные и нафабренные, с перламутровыми ногтями ног, с затянутыми талиями и развевающимися лентами спереди, по бокам и сзади набедренника. Ничего дурного в обоих не было, и их щегольство, само собой вытекавшее из общественного их положенья, не нужно им ставить в упрек. Правда, Манассия, старший, был очень заносчив и своим происхождением от жрецов Солнца со стороны матери кичился еще больше, чем славой отца. Зато Ефрема, младшего, с глазами Рахили, надо представлять себе благодушно-веселым, скорее скромным, как раз в той мере, в какой скромность из веселости вытекает; ведь заносчивость не любит смеяться.
      Обняв друг друга руками в кольцах, чтобы тверже стоять на ногах в прыгающей повозке, они ехали позади отца на север, в сторону устий. Маи-Сахме сопровождал Иосифа, надеясь принести пользу больному врачебными своими познаньями.
      Иаков лежал в полузабытьи среди подушек, когда Дамасек-Елиезер сообщил ему о приближении его сына Иосифа. Старик сразу собрался с силами, велел этому присносущему Старшему Рабу посадить себя на постели и чрезвычайно оживился.
      - Если мы нашли благоволение, - сказал он, - в очах господина сына и он навещает нас, нам не к лицу распускаться из-за небольшого жара.
      И он разгладил серебряную свою бороду и поправил ее на груди.
      - Молодые господа тоже с ним, - сказал Елиезер.
      - Хорошо, хорошо, вот оно что, - ответил Иаков и выпрямился, готовясь к приему.
      Вскоре вошел Иосиф с обоими принцами, они с церемонными приветствиями остановились у входа, а он приблизился к ложу и любовно взял в руки бледные руки старца.
      - Святой папочка, - сказал он, - я прибыл с ними, потому что мне сказали, что на тебя напал легкий недуг.
      - Он легок и слаб, - отвечал Иаков, - как то свойственно болестям старости. Болезни тяжелые и цветущие - удел юности и крепкой мужественности. Они рьяно набрасываются на них и резво доплясываются с ними до могилы, что никак не подобало бы почтенному возрасту. Лишь слегка дотрагивается немощная болезнь дряхлым своим перстом до старости, чтобы ее погасить. Эта болезнь немощнее, чем я; она сбита с толку преклонными моими годами, и ее недостаточно. Побывав у моего ложа вторично, ты еще раз вернешься домой раньше, чем оно станет смертным моим одром. В первый раз я позвал и пригласил тебя к себе. На этот раз ты явился сам. Но я позову тебя еще раз, на третье и последнее свиданье и на празднество смерти.
      - Пусть оно будет нескоро, и пусть еще не одно лето отпущенья переживет господин мой!
      - Возможно ли это, дитя? Довольно того, что сегодня еще не пришел час этого празднества, час собранья. Устами твоими говорит придворная вежливость, а я нахожусь в предсмертной своей поре, когда неуместно красивое пустозвонство и нужны только строгость и правда. И после, в час собранья, царить будут только они, говорю это тебе наперед.
      Иосиф склонил голову.
      - Хорошо ли ты чувствуешь себя, дитя мое, перед господом и перед богами этой страны? - спросил Иаков. - Видишь, болезнь моя настолько слабее меня, что я могу позволить себе справляться о самочувствии других. Правда, тех только, кого я люблю. Ты, вероятно, по-прежнему усердно взыскиваешь пятину с туземцев? Это нехорошо, Иосиф, не царю должна бы принадлежать пятина, а одному господу. Знаю, возвысившийся мой, все знаю. Ты, вероятно, при случае и воскуряешь солнцу и звездам, как того требует твое положенье?
      - Дорогой мой отец...
      - Знаю, отрешенный мой агнец, все знаю! Как это, однако, мило с твоей стороны, что между первым и третьим разом ты незвано, по собственному почину, навестил старика, несмотря на свою занятость служебными обязанностями и всякими воскуреньями! Я воспользуюсь твоим приездом, чтобы продвинуть одно дело, о котором мы так и не говорили с тех пор, как ты снова явился мне на лугу, пропавший мой сын, - тогда, любимый, я сказал тебе на ухо, что разделю тебя в Иакове и рассею в Израиле, что расщеплю тебя на племена внуков, и сыновья сына праведной будут как сыновья Лии, а ты - как один из нас, ибо ты будешь произведен в отцы, чтобы исполнились слова: "Он возвысился".
      Иосиф склонил голову.
      - Есть в Ханаане одно место, - возведя глаза к небу, начал вещать Иаков, подхлестываемый жаром, которому он был очень благодарен за то, что тот разогрел ему кровь, - одно место, что прежде звалось Луз, где делают чудесную синюю краску для шерсти. Но место Это уже не зовется Луз, оно названо Вефилем и Эчсагилой, Домом Вознесенья Главы. Ибо там явился мне в сновиденье бог всемогущий, когда я спал на гилгале и камень подпирал мою голову, он явился мне в обличье царя на самом верху лестницы, которая связывала небо с землей и где сновали сладкогласные ангелы звезд, он благословил меня знаком жизни и под звуки арф произнес слова безмерного утешенья, ибо он обещал мне могущественное свое пристрастье и что он расплодит и размножит меня и произведет от меня множество народов, несметных детей пристрастия. А потому, Иегосиф, два сына твои, родившиеся тебе в земле Египетской до моего прибытия, - они будут мои, как Рувим и Симеон, и называть их будут по моему имени; те же, что родятся у тебя позже, будут твои, и называть их будут по именам их братьев, которым они станут как сыновья. Ибо ты изгнан со своего престола в кругу двенадцати, но изгнан с такой любовью, что взамен тебе уготовлен четвертый рядом с тремя торжественнейшими.
      Тут Иосиф уже приготовился поставить перед ним принцев, но старик начал вещать о Рахили, еще раз о том, как она умерла у него, когда он шел из Месопотамии, в стране Ханаан, на дороге, немного не доходя Ефрафы, и как он похоронил ее там же, у дороги в Ефрафу, которая зовется теперь Вифлеем. Говорил он это просто так, невзначай; никакой особой связи с тем, о чем шла сейчас речь, слова его не имели - разве что он хотел вызвать в этот час тень единственной своей возлюбленной и, может быть, указать потомкам Рахили их собственную, их особую святыню - ее могилу, поскольку для других местом паломничества должна была стать Двойная пещера Махпелах. Возможно также, что этим он хотел заранее оправдать ту уловку, ту замену, к которой сейчас собирался прибегнуть и задумал которую, несомненно, уже давно, мнения учителей о целях этого упоминанья расходятся, но мы склонны думать, что никаких целей у него вообще не было и говорил он о миловидной потому просто, что, ведя сейчас торжественные речи, он мыслями уносился к своим историям, и ему было бесконечно приятно говорить о Рахили, так же как и о боге, даже несвязно; и еще он боялся, что больше ему уже не случится о ней говорить, а ему хотелось непременно сделать это еще раз.
      Затем, когда он в последний раз похоронил ее у дороги, он огляделся, приставил козырьком руну ко лбу и спросил:
      - А это кто?
      Ибо он притворялся, что до сих пор вообще не замечал обоих своих внуков, и преувеличивал слабость своего зрения.
      - Это мои знакомые тебе сыновья, святой папочка, - отвечал Иосиф, которых бог дал мне в этой стране.
      - Если это они, - сказал старик, - то подведи их ко мне, чтобы я благословил их.
      Тихо прищелкивая языком, старик покачал головой.
      - Миловидные мальчики, насколько я вижу, - сказал он. - Оба славны и миловидны пред богом! Наклонитесь ко мне, сокровища, чтобы я поцеловал молодую кровь ваших щек столетними своими устами! Кого это я сейчас целую - Ефрема или Манассию? Ну да все равно! Если то был Манассия, то сейчас я целую Ефрема - в щеки и в глаза. Подумай, я снова увидел лицо твое, повернулся он к сыну, все еще обнимая Ефрема, - на что уже и не надеялся; но вот бог показал мне даже детей твоих. Будет ли преувеличением назвать его источником беспредельной доброты?
      - Нет, конечно, - ответил Иосиф рассеянно; ибо он заботился о том, чтобы мальчики правильно стояли перед Иаковом, который показал, что не различает их.
      - Манассия, - сказал он тихонько старшему. - Внимание! Сюда! Соблюдай порядок, Ефрем, стань вон там!
      И правой своей рукой он подтолкнул его к левой руке Израиля, а левой поставил Манассию против правой руки Иакова, чтобы все было как полагается. Но что же он тут увидел - увидел с изумленьем, досадой и тихой радостью? Увидел он вот что: слепо подняв кверху глаза, отец положил левую свою руку на склоненную голову Манассии, а правую, крест-накрест, на голову Ефрема и, слепо уставившись в пустоту, тотчас же, прежде чем Иосиф успел вмешаться, начал говорить и благословлять. Он призвал тройного бога, отца, пастуха и ангела, благословить отроков, наречь на них его Иакова, имя и имя отцов его и взрастить их во множестве, чтобы они кишели, как рыба. Да, да, пусть будет так. Излейся, благословенье, священный дар, из моего сердца, через мои ладони, на ваши головы, в вашу плоть, в вашу кровь. Аминь.
      Иосиф никак не мог прервать благословение, а его сыновья и не замечали, что с ними происходит. Они сейчас вообще были довольно рассеянны и немного сердиты, особенно Манассия, оттого что им пришлось отказаться от охоты из-за этой церемонии. Каждый ощущал только прикосновение благословляющей руки к своей голове, и даже если бы они могли видеть, что руки скрещены и правая лежит на младшем, а левая - на старшем, они не придали бы этому никакого значения и решили бы, что так и должно быть, что так принято в роду чужеземного деда. И тут они были не так уж неправы. Ибо Иаков, брат косматого, конечно же, повторял и подражал. Он подражал слепому в шатре, своему отцу, который отдал ему благословение, прежде чем пришел Красный. Без обмана, на его взгляд, тут нельзя было обойтись. Какая-то замена нужна была, и поэтому он поменял местами хотя бы руки, и правая легла на голову младшего, и тот стал праведным. У Ефрема были глаза Рахили, и он был явно приятнее, - это, конечно, тоже имело значенье. Но главное - он был младшим, а младшим был и он сам, Иаков, а его заменили с помощью шкур, с помощью меха. Когда он сейчас менял руки, в ушах его звенели заклинанья, которые, снаряжая его, бормотала рачительная родительница, но которые доносились из куда более дальних далей и были куда древней и исконнее, чем та, учиненная Ревеккой замена: "Дитя обовью, закутаю камень, ощупай, отец, поешь, господин мой, а братья из бездны тебе покорятся".
      Иосиф, как мы уже сказали, был и обрадован и уязвлен сразу. Приверженность его к плутовству сомненью не подлежала, но как государственный деятель он чувствовал себя обязанным спасти порядок и право, поскольку их еще можно было спасти. Как только старик закончил благословение, он сказал:
      - Прости, отец, все не так! Я поставил перед тобой мальчиков правильно. Знай я, что ты собираешься скрестить руки, я расположил бы их иначе. Позволь обратить твое внимание на то, что левую свою руку ты положил на Манассию, старшего моего сына, а правую на Ефрема, родившегося позднее. Скверное освещение виною тому, что ты, с позволенья сказать, немного облагомолвился. Не угодно ли тебе быстро поправить дело, поменяв надлежащим образом руки и сказав еще раз, ну хотя бы только "Аминь"? Ведь право на правую принадлежит не Ефрему, а Манассии.
      При этом он даже прикоснулся к лежавшим еще на головах рукам старика, пытаясь почтительно положить их по правилам. Но Иаков не уступил.
      - Я знаю, сын мой, я знаю, - сказал он. - И пусть так будет! Ты правишь в земле Египетской и взимаешь пятину, а в этих делах правлю я, и я знаю, что делаю. Не печалься: этот (и он приподнял левую руку) тоже умножится, и от него произойдет великий народ; но меньший его брат будет больше его, и от семени его произойдет народ величайший. Как я хотел, так и поступил, и такова даже моя воля, чтобы это вошло в поговорку и стало крылатым словом в Израиле, то есть чтобы, благословляя, говорили: "Бог да сотворит тебе, как Ефрему и Манассии". Запомни это, Израиль!
      - Как ты прикажешь, - сказал Иосиф.
      А юнцы убрали свои головы из-под благословляющих рук, подбоченились, пригладили прически и были рады, что можно выпрямиться. Замена не очень-то их тронула - и по праву, поскольку священный вымысел, приравнявший их к сыновьям Иакова и к потомкам Лии, ничего не изменил в личном их бытии. Они прожили свою жизнь знатными египтянами, и только их дети, а вернее, некоторые из их внуков, благодаря общенью, религиозному воспитанью и бракам, все больше и больше примыкали к евреям, так что иные части клана, отправившегося однажды из Кеме назад в Ханаан, возводили свой род к Ефрему и Манассии. Но и в свете дальнейшего, в свете последствий уловки Иакова равнодушие этих молодых людей никак нельзя назвать неоправданным - по крайней мере, если говорить о количестве тех, кто назывался позднее их именами. Ибо, по нашим изысканиям, в пору их расцвета люди Манассии составляли на каких-нибудь двадцать тысяч душ больше, чем люди Ефрема. Но Иаков свое дело сделал и свое благословенье обманом сопроводил.
      Он очень обессилел после этого празднества, и сознанье его помутилось. Хотя Иосиф просил его лечь, он продолжал, выпрямившись, сидеть в постели и принялся рассказывать своему любимцу о земельном участке, который он завещает ему "преимущественно пред братьями" и который был отнят им, Иаковом, у аморреев "мечом и луком". Речь могла идти только о той пахотной земле у Шекема, что Иаков однажды, под воротами города, приобрел у подагрика Хамора или Еммора, заплатив ему за нее сто шекелей серебра, и следовательно, отнюдь не завоевав ее мечом и луком. Почему это вдруг Иаков, благочестивый житель шатров, заговорил о мече и луке? Орудий такого рода он никогда не любил и не пускал в ход и не мог простить своим сыновьям, что когда-то они по-дикарски пустили их в ход в Шекеме, - отчего как раз и приходилось сомневаться в действительности заключенной тогда сделки и в том, что Иаков вправе еще распоряжаться этим участком.
      Однако, ослабев, он распорядился им, и, припав лбом к рукам отца, Иосиф поблагодарил его за его особое завещание, тронутый этим доказательством любви и одновременно тем удивительным явлением, что именно слабость побудила старика увидеть себя в роли героя-воина. Иосиф рассудил, что это признак близкого конца, и решил на этот раз не возвращаться в Менфе, а дожидаться вызова на последнее собрание в близлежащем Па-Косе.
      СОБРАНИЕ ПЕРЕД СМЕРТЬЮ
      "Соберитесь, дети Иакова! Сойдитесь и столпитесь вокруг отца вашего Израиля, чтобы он возвестил вам, кто вы и что будет с вами в грядущие дни!"
      Вот какой клич послал Иаков из шатра своим сыновьям, когда нашел, что настал час держать предсмертные речи. Ибо он управлял своей жизнью и точно знал, сколько у него осталось сил, чтобы истратить их на предсмертные речи и потом умереть. Клич этот он послал через Елиезера, старика-отрока. Старшего своего Раба; Иаков произнес ему этот призыв и заставил Дамасека несколько раз повторить его вслух, чтобы тот запомнил его не приблизительно, а слово в слово.
      - "Не прибудьте", - говорил Иаков, - а "сойдитесь", и не "станьте вокруг Израиля", а "столпитесь"! А теперь повтори все еще раз и не забудь двучленного выражения "кто вы и что будет с вами"! - Ну вот, наконец-то! Боюсь, что я израсходовал слишком много сил на то, чтобы наставить тебя. Ступай же скорее!
      И Дамасек подпоясался и побежал - он бегал во все стороны так быстро, что казалось, будто земля скачет ему навстречу, и прикладывал раструбом руки ко рту и кричал: "Сходитесь и собирайтесь, сыновья Иакова, какие ни на есть, и пусть вам будет хорошо и в нынешние, и в грядущие дни!" Он бегал в селения, на поля и к стадам - и к царским, над которыми были поставлены пятеро, и к прочим, бегал через болота и по лужам, забрызгивая тощие свои ноги мутной водой; ибо дело было во время спада, в пятый день первого месяца зимы, по-нашему - в начале октября, и после долгой осенней жары в Дельте прошли обильные дожди. Он все кричал и кричал в раструб рук, и голос его облетал окрестности и вторгался в жилища: "Собирайтесь, сыновья Иакова, кем бы вы ни были, чтобы сгрудиться около него в грядущие дни!" Сбегал он и в близлежащий Па-Кос, где Иосиф остановился у местного старосты, отчего у дома его стояла стража, и позорно неточно выкрикнул там слова, которые Иаков так тщательно выбрал и выстроил на вечные времена. Но свое действие слова эти, невзирая на искаженье, оказывали и смущенное послушанье встречали везде. Друг фараона тоже поспешил к дому отца, а с ним Маи-Сахме, его мажордом, и вдобавок множество уличных зевак, которые ждали этого клича, чтобы развлечься.
      Одиннадцать братьев ждали Иосифа у входа в шатер. Он поздоровался с ними с подобающим случаю видом, многозначительно-грустно, поцеловал сорокасемилетнего малыша Вениамина, и, не входя в дом, тихо сказал им несколько слов о состоянье отца и о том, что он, видимо, умирает и хочет произнести свою предсмертную речь. Они отвечали ему с опущенными глазами и чуть поджав губы, ибо, как обычно, боялись могучей выразительности старика, а на этот раз и предсмертной суровости величавого тирана-отца, которая ничего им не спустит, и каждый потихоньку думал: "Бог ты мой, что сейчас будет!" Сильные мышцы лица Ре'увима, семидесятилетней башни стад, были свирепо напряжены. Он когда-то побушевал с Валлой, в столь торжественный час ему наверняка предстояло услышать об этом в весьма выразительной форме, и он готовился к неминуемому. Симеон и Левий - они молодыми людьми варварски опустошили из-за сестры Шекем, с тех пор прошла, правда, целая вечность, но они могли быть уверены, что им торжественно об этом напомнят, и тоже готовились. Иегуда - он нечаянно сошелся со своею снохой и не сомневался, что у старика хватит жестокости и предсмертной суровости поставить ему это в упрек, тем более что тот сам был немного влюблен в нее. Все они - все, кроме Вениамина, которого отец нянчил, продали когда-то Думузи. Иаков не преминет пропеть и сказать по такому поводу и об этом - они ждали его укоров и ожесточались в ожидании. Ожесточались главным образом сыны Лии, ибо никто из них так и не смог простить отцу, что после смерти Рахили тот произвел в любимые и праведные не их мать, а служанку Рахили Валлу. У него тоже были свои слабости, и всю жизнь он давал своим чувствам полную волю. В истории с Иосифом, думали они упрямо, он был так же виноват, как они, и ему следовало бы сначала взять это в толк, а потом уже отчитывать их за этот проступок, воспользовавшись таким великолепным случаем, как предстоящая смерть. Одним словом, их страх перед неминуемой сценой облекался в ожесточенность; она заставляла их заранее строить обиженные лица по поводу того, что предстояло в шатре; Иосиф это видел и доброжелательно успокаивал их, он ходил от одного к другому, дружески дотрагивался до них и говорил:
      - Войдемте же к нему, братья, и давайте смиренно выслушаем приговор, который вынесет нам любовь, каждому свой. Выслушаем его, если понадобится, снисходительно! Снисходительность, правда, должен дарить бог человеку и отец сыну, но если ее не видно, тогда дитя должно с благоговейной снисходительностью прощать старшему всякую его слабость. Пойдемте, суд его будет правый, и все мы, поверьте, получим свое, я тоже.
      И они осторожно вошли в шатер с египтянином Иосифом, который вошел, однако, отнюдь не первым, хотя они и пропускали его вперед; он шел вместе с Вениамином позади сыновей Лии и только перед детьми служанок. Вошел в шатер и Маи-Сахме, его управляющий - отчасти по праву давнего своего пребывания в этой истории, которую он к тому же деятельно разукрашивал, отчасти же потому, что собрание это было весьма открытым и присутствовать на нем, как выяснилось, мог, по сути, любой: когда братья вошли в смертный покой, там стало очень тесно, ибо вместе с созвавшим их Дамасеком-Елиезером ложе господина окружали и младшие, непосредственно ухаживавшие за Иаковом слуги, а дальше повсюду стояли или лежали, пав на лицо, многочисленные его потомки. Были здесь даже женщины с детьми, причем иные кормили грудью младенцев. На стоявших у стен ларях сидели мальчишки, которые вели себя не всегда наилучшим образом, хотя всякие неподобающие действия немедленно пресекались. Кроме того, занавеска у входа была широко отдернута, благодаря чему толпившиеся у входа, то есть дворня и безбилетные зрители из городка Па-Коса, - а их собралось множество, могли заглядывать внутрь и, так сказать, участвовали в собранье. Оттого что солнце садилось и наружная эта толпа видна была на фоне оранжевого вечернего неба, она казалась одной сплошной тенью, и лица различались с трудом. Но падающий с противоположной стороны свет двух масляных ламп, горевших на высоких подставках в изглавье и в изножье смертного ложа, позволяет нам все же отчетливо разглядеть одну выразительную фигуру там на дворе: худощавую пожилую женщину в черном, с седыми волосами под покрывалом, между двух на редкость широкоплечих мужчин. Вне всякого сомненья, это была Фамарь, исполненная решимости, со своими крепкими сыновьями. Она не вошла в дом, а остановилась снаружи на тот случай, если в предсмертных своих речах Иаков упомянет об Иудином с ней грехе. Но она явилась - да и могла ли она не явиться, когда Иаков должен был передать благословенье тому, с кем она соблудила у дороги и выбилась на дорогу! Даже если бы и не светили изнутри лампы, от нас не ускользнул бы гордый ее силуэт на фоне красочного, наполовину ненастного вечернего неба.
      Тот, кто открыл ей некогда мир и большую историю, куда она включилась, он, который созвал это собрание, благословенный прежде Исава Иаков бен Ицхак, лежал на подушках, под овчиной, в глубине покоя на своем ложе, и сил у него было ровно столько, сколько ему еще требовалось, и восковую бледность лица его слегка смягчали красочный сумрак и багрянец близстоящей жаровни. Вид его был кроток и величествен. Белая повязка, которую он обычно надевал, когда приносил жертвы, обвивала его лоб. Из-под нее выбивались на висках белые волосы, переходя в столь же широкую, целиком покрывавшую грудь, густую и белую под подбородком, а ниже сероватую и более редкую бороду патриарха, в которой вырисовывался тонкий, одухотворенный, чуть скорбный рот. Он не поворачивал головы в сторону, но его нежные, с прожилками под ними глаза пытливо косились, заметно обнажая желтоватые белки. Они были обращены к входившим сыновьям, к полночисленной дюжине, перед которыми быстро открылся проход к постели. Дамасек и ухаживавшие за Иаковом слуги отошли от нее; рожденные за Евфратом и малыш, из-за которого в стране Авраама умерла его мать, пали перед этой постелью ниц, а потом сгрудились у отцовского изголовья. Наступила полная тишина, и все взгляды нацелились на бледные губы Иакова.
      Они несколько раз открылись на пробу, прежде чем образовали слова, и речь его началась тихо и через силу. Позднее он стал говорить свободнее, и голос его приобрел полнозвучность, чтобы лишь совсем под конец, когда Иаков благословлял Вениамина, ослабеть снова.
      - Привет тебе, Израиль, - заговорил он, - пояс мира, круг коловращенья, оплот и твердыня неба, порядок священных знаков! Послушно ты собрался и мужественно, полным числом, столпился у одра моей смерти, чтобы я судил тебя по справедливости и предсказал тебе будущее, пользуясь мудростью последнего часа. Хвала тебе, круг сыновей, за твою готовность и слава тебе за твою смелость! Будь же весь целиком благословен рукой умирающего и прославлен в своей совокупности. Благословен с благонакопленной силой и прославлен навеки! Заметь же: то, что я скажу каждому особо, по очереди, я скажу под знаком общего благословенья.
      Тут речь его прервалась, и несколько мгновений он только беззвучно шевелил губами. Но потом лицо его напряглось, он наморщил лоб, и, грозя слабости, нахмурились его брови.
      - Ре'увим! - призывно слетело с его губ.
      И башнеподобный великан стад выступил вперед на обтянутых ремнями столпах ног, совершенно седой, с бритым, красным лицом, которое, словно у мальчика перед нагоняем, было искажено плаксивой гримасой: глядевшие из-под белых бровей глаза его часто моргали воспаленными веками, а уголки рта были так горестно-сильно оттянуты книзу, что с обеих сторон образовались желваки мышц. Он стал на колени у края кровати и склонился над ней.
      - Рувим, самый большой мой сын, - начал Иаков, - ты самая ранняя моя сила и первенец моей мужественности, твоим достоянием были великое преимущество и могучее превосходство, ты был главным в кругу, ближайшим к жертве и ближайшим к царству. Это была ошибка. Мне сказал это в поле во сне один идол, пакостный зверь пустыни, мальчик с собачьей головой и прекрасными ногами, зачатый по ошибке, зачатый с неправедной в слепой ночи, которой все едино и которой неведома различающая любовь. Так породил я тебя, мой главный, в ветреной ночи с неподлинной и усердной, в заблуждении породил я тебя и дал ей цветок, ибо случилась замена, заменили покрывало, и день показал мне, что я только совершил труд зачатья, когда мнил, что люблю, - и внутренности перевернулись во мне, и я отчаялся в душе моей.
      На некоторое время речь его стала невнятна; долго он снова только шевелил беззвучно губами. Затем голос вернулся, он был даже еще сильнее, чем прежде, и порой Иаков говорил теперь уже не с Рувимом, а о нем, про него, в третьем лице.
      - Он бушевал, как вода, - говорил Иаков. - Словно кипящая вода, выплескивался он из котла. Он не будет главным, не будет опорным шестом дома, и преимущества он не получит. Он взошел на ложе отца своего и осквернил постель мою, взойдя на нее. Он обнажил и высмеял срам отца, он приблизился с серпом к отцу своему и предался скверному озорству со своей матерью. Он - Хам и черен лицом и ходит нагой с неприкрытым срамом, ибо он поступил, как дракон хаоса, и уподобился повадкой гиппопотаму. Слышишь ли, начаток силы моей, в чем я виню тебя? Будь проклят, сын мой, будь проклят в благословенье! У тебя отнято преимущество, ты лишен священного сана и утратил царскую власть. Ибо ты не годишься в вожди и первородство твое отвергнуто. Ты живешь за Щелочным морем и граничишь с Моавом. Дела твои хилы, и ничтожны плоды твои. Спасибо тебе, мой старший, что ты так отважно явился сюда и так храбро выслушал мой приговор. Башне среди стад подобен ты, и ноги твои - как столпы храма, потому что я так мощно и мужественно излил свою первую силу в заблуждении ночи. Будь отечески проклят и прощай!
      Он умолк, и старик Рувим отступил к остальным братьям - с яростным достоинством напрягши каждую мышцу лица и потупив глаза - как потупляла их его мать, когда прятала под веками свое косоглазие.
      - Братья! - потребовал тогда Иаков. - Неразлучные на небе сыновья-близнецы!
      И Симеон и Левий склонили головы. Им тоже исполнилось уже семьдесят семь и семьдесят шесть (ведь они вовсе не были близнецами, а были лишь неразлучны), но вид забияк оба сохранили в самой большой мере, какая только возможна.
      - О, о, силачи, в рубцах и кровоподтеках! - сказал отец и отстранился, делая вид, что боится их. - Они целуют орудия насилия, я знать о них не хочу. Я этого не люблю, головорезы. В совет их да не внидет душа моя, и слава моя да не имеет ничего общего с их славою. Их ярость убила мужа, а их прихоть надругалась над тельцом, за это на них пало проклятье обиженных, и гибель стала уделом их. Что я говорил им? Проклят гнев их, ибо жесток, и ярость их, ибо свирепа! - Это я говорил вам. Будьте прокляты, дорогие мои, прокляты в благословенье. Вы будете разделены и разлучены, чтобы вам не бесчинствовать вместе во веки веков. Рассейся в Иакове, мой Левий! Тебе, сильный Симеон, выпадет все-таки страна, но я вижу, - она не будет самостоятельна и растворится в Израиле. Место твое не на виду, двойное светило, таково предсмертное прозренье благословляющего! Отойдите же!
      Они отошли, довольно невозмутимо выслушав свой приговор. Они же давно знали, что так будет, и лучшего приговора не ждали. Что он был еще раз, самым недвусмысленным образом, объявлен во всеуслышанье на празднестве, это тоже не имело для них значенья, ибо все и так все знали, а "Израилем" близнецы оставались во всяком случае - их отвергали в благословенье. К тому же, как, впрочем, и все присутствующие, они были проникнуты убежденьем, что отверженность - это такая же роль, как любая другая, и что у нее есть свое достоинство: каждое положение почетно по-своему - так считали и близнецы, и все остальные. Кроме того, было совершенно ясно, что отчасти отец говорил совсем не о них, а о созвездии Близнецов. Частью по врожденной своей тяге к значительному, частью же от смятенья мыслей, которое было вызвано слабостью и которому он, опять-таки из любви к значительному, торжественно поддавался, Иаков сильно спутал их с созвездием Гемини и примешал к приговору свои вавилонские воспоминания, известные всем вплоть до примостившихся на ларях мальчишек. Он явно и притом намеренно путал их порой с Гильгамешем и Эабани из песни, которые, мстя за свою сестру, в гневе и ярости растерзали на куски небесного быка и были прокляты за это злодеянье богиней Иштар. Сами они в Сихеме, или Шекеме, где вообще-то порядком накуролесили, к быкам особого внимания не проявляли, и не помнили, чтобы они перерезали жилы хоть одному; только Иаков с самого начала и всякий раз, когда вспоминал об этом, приплетал к делу быка. Но можно ли быть проклятым более почетным образом, чем если тебя при этом путают с Диоскурами, Солнцем и Луной? Такую отверженность можно принять и на людях, она лишь наполовину касается тебя лично; другой своей половиной это предсмертно-мечтательная игра мыслей.
      Лучше будет сразу сказать, что звездочетно-многозначительные намеки повторно примешивались к отеческим приговорам Иакова, придавая им, наряду с возвышенностью, некоторую человеческую неточность. Тут были и умысел, и слабость, и умысел в слабости. Уже в Рувиме проглядывало что-то от Водолея. Иуда, чья очередь сейчас наступила и на мощное, решающее благословенье которого старик израсходовал столько сил, что потом вынужден был призвать на помощь бога, боясь, что не выдержит и, самое главное, не дойдет до Иосифа, - Иуда и прежде всегда именовался "Львом", но посвященная ему предсмертная речь орудовала этим титулом так неустанно и изображала мученика Иегуду в облике льва так подчеркнуто, что нельзя было не ощутить подразумевавшейся связи с эклиптической областью. В Иссахаре сквозило многое от Рака - созвездие Осликов, стоящее под этим знаком, было связано с обычным прозвищем Иссахара "Костлявый осел". В Дане каждому виделись Весы, символ суда и права, хотя облик его определялся также упоминанием о ядовитой змее; а оленье-косульи черты Неффалима для большинства видоизменялись и превращались в черты Овна. Сам Иосиф не составлял исключения, напротив, астральное возвышенье было в данном случае даже двойным, ибо в его характеристике чередовались приметы Девы и приметы Тельца. Характеристика же Вениамина, когда пришла его очередь, определялась, по-видимому, Скорпионом: добрый малыш изображался хищным волком только потому, что Люпус находится не намного южней Шипохвоста.
      Тут особенно ярко сказалась та обезличивающая звездно-мифическая окраска, благодаря которой воителям-близнецам было так легко принять свой приговор со спокойной душой. Они жили в раннее время, но, с другой стороны, уже и в позднее, имевшее опыт во многих отношениях, в том числе относительно не безусловной надежности предсмертных пророчеств и ясновиденья. Взгляд умирающего в грядущее впечатляющ и внушает почтенье; он заслуживает большого доверия, но не слишком большого, ибо полностью он не всегда подтверждается, и то внеземное уже состояние, которым он рожден, есть, по-видимому, одновременно источник ошибок. Иаков тоже не избег торжественных заблуждений, - хотя кое-что он разглядел очень точно. Потомство Рувима действительно далеко не пошло, а племя Симеона всегда нуждалось в поддержке и потерялось в Иуде. Но что сыны Левия достигнут со временем высших степеней и приобретут постоянные священнические права, как то известно нам, находящимся хоть и в этой истории, но вместе и вне ее, - это было для предсмертного взора Иакова явно покрыто мраком. Пророчество его достопочтенно оплошало в этом пункте - да и в других. О Завулоне он сказал, что тот будет жить при береге морском и у пристани корабельной и граничить с Сидоном. Это напрашивалось само собой, ибо пристрастие Завулона к морю и к запаху смолы было общеизвестно. Однако впоследствии область его племени отнюдь не достигла зеленой воды и никогда не граничила с Сидоном. Она находилась между морем и Галилейским озером, и от первого ее отделял Асир, а от второго - Неффалим.
      Для нас такие ошибки обладают высокой ценностью Разве иные умники не утверждают, что благословения Иакова сочинены после времен Иисуса Навина и в них следует видеть "предсказания пост фактум"? Можно только пожать плечами по этому поводу - не только потому, что мы сами стоим у смертного одра патриарха и слышим его слова собственными ушами, но и потому, что в пророчествах, изрекаемых на основе исторических данных, задним числом, очень легко избежать погрешностей. Самым верным доказательством подлинности пророчества остается его ошибочность...
      Итак, Иаков призвал Иуду - это была великая минута, и глубокая тишина воцарилась и снаружи, перед шатром, и у нас, внутри его. Редко случается, чтобы такое многочисленное собрание охватывала такая глубокая, такая полная тишина. Древний старик простер бледную руку к четвертому сыну, который, заранее сгорая от стыда, склонил свою семидесятипятилетнюю голову, - указал на него пальцем и сказал:
      - Иуда, это ты!
      Да, это был он, мученик, чувствовавший себя совершенно недостойным, раб владычицы, не сладострастник, а страстотерпец, грешник, но грешник совестливый. Наверно, кто-нибудь подумает: ну, в семьдесят пять лет кабала похоти не так уже страшна, но тот, кто так думает, ошибается. Это длится до последнего вздоха. Конечно, бодец становится немного тупее, но чтобы владычица дала своему рабу вольную - такого не бывает. С глубоким стыдом склонился для благословенья Иуда - но странное дело: по мере того как над ним вершился обряд и миро обетованья изливалось из рога на его темя, он чувствовал себя все уверенней и, заметно ободряясь, говорил себе с возрастающей гордостью: "Ну вот, несмотря ни на что. В общем-то это оказалось не так и скверно, а уж благословенью явно не помешало, наверно, это не такой тяжкий грех, - чистота, по которой я томился, была, выходит, для благодати необязательна, для нее нужно было, конечно, все, весь этот ад, кто бы подумал, каплет на мою голову, боже, помилуй меня, но это я!"
      На голову его не капало, а лилось ливнем. Почти безудержно тратил свои силы Иаков, благословляя Иуду, и на долю многих братьев пришлось потом лишь по нескольку невразумительных, произнесенных слабым голосом слов.
      - Это ты, Иегуда! Рука твоя на затылке врагов твоих - да восхвалят тебя братья твои. Более того, пусть склонятся перед тобой сыновья отца твоего, а сыны всех матерей пусть славят в тебе помазанника!
      Затем пришла очередь льва. Некоторое время существовал только лев, существовали только величавые изображения льва. Иуда был львенком, детенышем львицы, истинным львом. Хищник поднимался с Добычи, он фыркал и гремел. Он возвращался на свою пустынную гору, ложился и вытягивался, как гривоносный царь и как сын яростной львицы. Кто отважился бы вспугнуть его? Никто не отважился бы! Удивительно было только, что сыновей, которых он хотел благословить, отец прославлял как хищных разбойников, а тех, которых благословить не хотел, так осуждал за то, что они породнились с орудиями насилия. Если раньше, только от слабости, он увидел витязем с мечом и луком себя, то сейчас он славил своих сыновей, сперва мученика Иуду, а под конец даже и малыша Вениамина, как кровожадных зверей и неукротимых бойцов. Знаменательно: слабость кротких и живущих духовной жизнью - это слабость к героическому.
      И все же, благословляя Иуду, Иаков, вовсе не помышлял о героизме разбойном. Герой, которого он имел в виду и которого уже давно выносил в мыслях, был не из тех, чьим рычащим великолепием восторгается слабость, Шилох было имя его. От льва до него было далеко; поэтому благословлявший сделал переход: он вставил образ некоего великого царя. Царь сидел на своем престоле, держа между ног жезл, который не мог быть ни сдвинут с места, ни отнят у властелина, покуда не придет "герой", пока не явится Шилох. Для Иуды, царя с законодательским жезлом между ног, обетованное это звание было новостью - оно было неожиданностью и для всего собранья, удивленно насторожившегося. Только одна из всех знала о нем и жадно его ждала. Мы невольно поднимаем глаза на ее силуэт - стройно и прямо стояла она, объятая темной гордостью, когда Иаков провозглашал будущее ее семени. От Иуды не должна была отойти благодать, он не должен был умереть, глаза его не должны были вытечь, покамест его величие не станет сверхвеликим, оттого что из него выйдет тот, кому покорность народов, примиритель и мироносец, человек звезды.
      То, что лилось на пристыженную голову Иуды, превосходило все ожидания. Его образ или образ его племени - то ли по умыслу, то ли от смятения мыслей, а может быть, по обеим причинам сразу, то есть оттого, что это смятение было умышленно использовано для поэтического разгула, - его образ сливался и смешивался с образом Шилоха, так что никто не знал, кого имеют в виду Иаковлевы видения благодати и милости - Иуду или грядущего. Все плавало в вине - у слушавших застилало красным глаза от сверканья вина. Называлась некая земля, страна этого царя, где к виноградной лозе привязывали ослов, а к лозе лучшего винограда сынов ослиц своих. Были ли то хевронские виноградники, энгедийские холмы лоз? "Он" въезжал в город свой верхом на осле и на детеныше ломовой ослицы, - вид его не вызывал ничего, кроме пьяного, как от красного вина, веселья, и сам он походил на пьяного бога вина, который, подобрав платье, с воодушевлением топчет гроздья: их кровь пропитала его передник, его одежда в красном соку лоз. Он был прекрасен, когда шлепал ногами по алым лужам, исполняя пляску давильни, - прекраснее всех на свете, - белый, как снег, красный, как вино, черный, как черное дерево...
      Голос Иакова замер. Голова его опустилась, и он глядел сейчас снизу вверх. Он очень издержался в этом благословенье, почти расточительно. Казалось, он молится о подкреплении сил. Считая относящееся к себе благословенье оконченным. Иуда отошел от ложа, пристыженный и удивленный тем, что греховность, оказывается, совсем не помеха. Совершенно новые откровенья и указанья, содержавшиеся в этом благословенье, в частности слова о Шилохе, произвели сенсацию, и собрание никак не могло успокоиться. Люди оживленно перешептывались в шатре и снаружи. Снаружи даже переговаривались; слышны были голоса, взволнованно повторявшие имя Шилоха. Но все сразу смолкло, как только Иаков снова поднял руку и голову. Имя Завулона слетело с его губ.
      Тот подставил голову под ладонь отца, и поскольку имя его означало "жилище", "пристанище", никто не удивился, что Иаков указал ему его пристанище и жилище: жить ему надлежало у берега, близ богатств кораблей, у границы Сидона. Вот и все, он всегда этого желал, и приговор ему был вынесен довольно вяло и машинально. Иссахар...
      Иссахару суждено было уподобиться костлявому, лежащему между оград ослу. Ослики Рака были его кумовьями, но, несмотря на эту связь, отец не возлагал на него, по-видимому, больших надежд. Вскоре Иаков стал рассказывать о нем в форме прошедшего времени, которая означала будущее. Иссахар увидел, что покой хорош и что земля приятна. Он был силен и флегматичен. Он не находил ничего зазорного в том, чтобы носить грузы на своем кряже, как осел каравана. Самым удобным казалось ему служить, и он подставлял плечи, чтобы их нагружали. Вот как обстояло дело с Иссахаром. Обосновался он, виделось Иакову, на Иордане. Довольно о нем. Теперь Дан.
      Дан носил весы и хитроумно судил. Он был так остер на язык и умом, что жалил и походил на гадюку. Этот сын дал Иакову повод вставить, подняв палец, небольшое зоологическое поучение присутствующим. Вначале, когда Бог создавал мир, он скрестил ежа с ящерицей, и получился аспид. Дан был аспидом. Он был змеем на дороге и аспидом на пути, незаметным в песке и крайне коварным. Геройство принимало в нем форму коварства. Коня врага он жалил в ногу, так что всадник падал назад. Таков был Дан, сын Валлы. "На помощь твою надеюсь, предвечный!"
      Вот когда Иаков издал этот стон и сотворил короткую эту молитву, чувствуя, что совсем изнемог, и боясь не успеть. Он родил стольких сыновей, что в последний его час на всех у него могло и не хватить сил. Но с помощью бога он выдержал бы.
      Он потребовал коренастого, обшитого медью Гада.
      - Гаддиил, толпа будет теснить тебя, но в конце концов оттеснишь ее ты. Тесни же ее, коренастый! - Теперь Асир!
      У лакомки Асира была тучная земля между горой и Тиром. Низменность эта была до краев засыпана хлебом и купалась в масле, благодаря чему он ел тучную пищу и изготовлял из тука тонкие благовония, какие посылают друг другу для ублаженья цари. От него шли благодушие и радость ухоженного тела, которая тоже чего-то стоит. И ты тоже будешь чего-то стоить, Асир. И песня пошла от тебя, и дивное возвещенье, хвала тебе за это перед братом твоим Неффалимом, которого я сейчас призываю под свою руку.
      Неффалим был серной, что прыгает через рвы, и стройной косулей. Его уделом были стремительность и проворство, он был бегущим бараном, когда тот, рогами вперед, мчится во весь опор. Проворен был и его язык, спешивший принести новость, и быстро созревали плоды Генасарской равнины. Пусть будут деревья твои, Неффалим, полны скороспелых плодов, и пусть быстрый, хотя и не такой уж великий успех будет обетованным твоим уделом.
      И этот сын тоже, получив свое, отошел от постели. Старик полулежал с закрытыми глазами, в глубокой тишине, прижав к груди подбородок. А через несколько мгновений он улыбнулся. Все увидели эту улыбку и растрогались, ибо знали, что она возвещает. То была счастливая, даже лукавая улыбка, немного, правда, печальная, но потому-то и лукавая, что печаль и отказ были полны в ней любви и нежности. "Иосиф!" - сказал старик. И пятидесятишестилетний, который был когда-то тридцати-, семнадцати и девятилетним и лежал в колыбели агнцем объягнившейся овцы, дитя времени, прекрасный лицом, одетый по-египетски в белое, с небесным кольцом фараона на пальце, баловень удачи, склонился, чтобы на голову его легла бледная благословляющая рука.
      - Иосиф, отросток мой, сын девы, сын миловидной, сын плодоносного дерева у родника, плодоносная лоза, ветви которой вьются по камню стены, привет мой тебе! Владыка весны, первородный, по-своему прекрасный телец, тебе привет мой!
      Иаков произнес это громко и внятно, как торжественное обращение, которое надлежало услышать всем. Но затем он понизил голос почти до шепота, явно желая если не вовсе лишить гласности это благословение, то хотя бы ограничить ее. Только близстоящие слышали прощальное его слово обособленному; кто был подальше, довольствовался долетавшими до него отрывками, и уж вовсе ни с чем остались на первых порах находившиеся снаружи. Потом, однако, все это повторялось, распространялось и обсуждалось.
      - Самый любимый, - слетало с горестно улыбавшихся губ. - Смело избранный сердцем ради той единственно любимой, что в тебе жила и чьими глазами глядел ты, точь-в-точь как глядела она однажды на меня у колодца, когда впервые явилась передо мной среди овец Лавана и я отвалил для нее камень - я поцеловал ее, и пастухи ликовали: "Лу, лу, лу". В тебе я удерживал ее, любимец мой, когда всемогущий вырвал ее у меня, она жила в твоей прелести, а что может быть слаще, чем двойственное и зыбкое? Я знаю, что двойственное чуждо духу, которому мы верны, что это глупость людская. И все-таки я поддавался исконно могучему его волшебству. Да и можно ли всегда целиком принадлежать духу и избегать глупости? Двойствен ведь и сам я сейчас, Иаков я и Рахиль. Я - она, которая так трудно ушла от тебя в страну властного зова, ибо и мне сегодня суждено уйти от тебя, повинуясь ее призыву, - она призывает нас всех. И ты тоже, радость моя и тревога, прошел уже половину пути в эту страну, и все-таки ты был некогда мал, а потом юн, и был всем, что казалось прелестным моему сердцу, - строгим было сердце мое, но мягким, поэтому перед прелестным оно не могло устоять. Призванное к величию, к созерцанию алмазных вершин, оно тайно любило отраду холмов.
      Речь его на несколько минут остановилась, и он улыбался с закрытыми глазами, словно дух его блуждал по отрадной холмистой местности, картина которой предстала перед ним при благословенье Иосифа.
      Когда он заговорил снова, он, казалось, успел забыть, что голова Иосифа находится под его ладонью, ибо и о нем он говорил теперь некоторое время, как о ком-то третьем.
      - Семнадцать лет он жил для меня и прожил для меня, по милости бога, еще другие семнадцать; в промежутке было мое оцепененье, была судьба обособленного. Прелесть его преследовали - глупо, ибо ум был неотделим от нее, и ум его посрамил их жадность. Невиданно соблазнительны женщины, которые поднимаются, чтобы смотреть на него со стен, с башен, из окон, но никакой радости они себе так и не высмотрели. Тогда люди наказали его за это и засыпали стрелами злоречья. Но тверд оставался лук его, и крепки мышцы его, и руки предвечного держали его. С восторгом будут вспоминать имя его, ибо ему удалось то, что удается немногим: найти благоволение в глазах бога и в глазах людей. Это благословение редкое, ведь обычно приходится выбирать и нравиться либо богу, либо людям; а ему дух прелестного посредничества даровал способность нравиться и людям и богу. Не зазнавайся, дитя мое, - нужно ли мне предостерегать тебя? Нет, я знаю, твой ум убережет тебя от высокомерия. Ибо это благословенье приятное, но не самое высокое и не самое строгое. Пойми, драгоценная твоя жизнь видна умирающему во всей ее правде. Она была игрой и намеком, доверчивым и дружеским избраньем в любимцы, она только отдавала благодатью, но воистину избрана и призвана она не была. Веселье и грусть смешаны в ней, и это наполняет мое сердце любовью, - дитя, кто видит лишь блеск твоей жизни, тот не может любить тебя так, как отцовское сердце, которое видит и ее грусть. И вот я благословляю тебя, благословенный, во всю силу своего сердца именем Предвечного, который дал тебя и отнял и дал и теперь отнимает меня у тебя. Пусть благословения мои изольются мощнее, чем излилось благословение моих отцов на мою голову. Будь благословен, как благословен ты, благословеньями свыше и благословеньями бездны, лежащей долу, благословеньями сосцов неба и лона земли! Благословенье на темя Иосифа, и пусть греются в лучах твоего имени те, что пойдут от тебя. Пусть снова и снова широко текут песни, воспевая игру твоей жизни, ибо все-таки она была священной игрой, и ты страдал и умел прощать. И я тоже прощаю тебе, что ты заставил страдать меня. А бог да простит нас всех!
      Он кончил и очень медленно снял руку с его головы. Так разлучается одна жизнь с другой, уходя; а вскоре, глядишь, и другая уходит за ней.
      Иосиф отошел к братьям. Он не преувеличил, когда сказал, что тоже получит свое и что от правого предсмертного суда не уйти и ему. Он взял Вениамина за руку и подвел его к постели, потому что старик не вызвал его. Силы умирающего были явно на исходе, и руку отца Иосифу пришлось уже положить на темя братца, сама она уже не нашла бы туда дороги. Что приговора его ожидал младший, старик, вероятно, еще помнил, но то, что бормотали слабеющие губы Иакова, никак нельзя было отнести к Малышу. Возможно, что это как-то относилось к его потомкам. Вениамин, удалось услыхать, был хищным волком, который утром ест, а вечером делит добычу. Он был озадачен услышанным.
      Последняя мысль Иакова была о двойной пещере на поле Ефрона, сына Цохарова, о том, чтобы его похоронили там рядом с отцами.
      - Так я повелеваю вам, - прошептал он без голоса. - За нее уплачено, уплачено Аврамом сынам Хетовым четыреста шекелей серебра общепри...
      Тут смерть прервала его, он вытянул ноги, откинулся на постель, и жизнь его замерла.
      Они все тоже приостановили свою жизнь и свое дыханье, когда это случилось. Затем управляющий Иосифа Маи-Сахме, который был и врачом, спокойно подо" шел к ложу. Он приник ухом к неслышному сердцу, деловито сжав рот, поглядел на перышко, которое поднес к онемевшим губам и ни одна пушинка которого не шевельнулась, и высек огонь у зрачков, уже безразличных. Тогда он повернулся к Иосифу, своему господину, и доложил ему:
      - Он приобщился.
      Но Иосиф кивнул головой на Иуду, показывая Маи-Сахме, что докладывать следует Иуде, а не ему. И покуда этот добряк вытягивался перед Иудой и повторял: "Он приобщился", - Иосиф подошел к смертному одру и закрыл мертвецу глаза: для того он и направил к Иуде Маи-Сахме, чтобы самому это сделать. Затем он припал ко лбу отца лбом и стал плакать об Иакове.
      Иуда, наследник, распорядился сделать все, что полагалось: пригласить плакальщиков и плакальщиц, певцов, певиц и флейтистов, омыть, умастить и укутать тело. Дамасек-Елиезер зажег в шатре жертвенное куренье - смешанные с солью сок мирры, пахучий корень с Красного моря, гальбан и ладан; и в то время как мертвеца обволакивали пряные клубы, прощальные гости толпой повалили из шатра, смешались с теми, что стояли снаружи, и разошлись, оживленно обсуждая приговоры и прорицанья, которые оставил Иаков двенадцати.
      ИАКОВА ЗАКУТЫВАЮТ
      Вот история эта, песчинка за песчинкой, тихо, но безостановочно, и вытекла через стеклянное горлышко; она вся внизу, и только несколько крупинок видны еще в верхнем сосуде. Ничего не осталось из всех ее дел, кроме того, что делают с мертвым. Это, однако, не пустяки; советуем вам благоговейно проследить, как вытекут и мягко упадут в наполнившуюся склянку последние зернышки. Ибо то, что произошло с бренными останками Иакова, было совершенно необычайно и возданные им почести были почти беспримерны. Царей не носили к могиле так, как отнесли к ней его, торжественного, по указу и по наказу сына его Иосифа.
      После кончины отца тот, правда, предоставил сделать первые, предварительные распоряжения своему брату Иегуде, благословенному наследнику; но сразу затем Иосиф взял это дело в свои руки, ибо только он мог справиться с ним, и принял меры, принять которые уполномочил его наскоро созванный совет братьев. Меры эти вытекали из обстоятельств; они вытекали из воли и завещанья Иакова, и то, что они вытекали из них, было Иосифу по сердцу. Ведь обособленный думал по-египетски, и пламенное его желанье почтить отца, ничего не пожалев для его останков, само собой приняло то направленье, какое египетский ход мыслей определял.
      Иаков не хотел быть погребенным в стране мертвых богов и заручился торжественным обещанием, что его похоронят рядом с его отцами в пещере. Это предполагало дальние проводы, которые Иосиф собирался обставить необычайно пышно и которые требовали времени: времени для необходимых приготовлений и времени для самих этих величественных проводов, путешествия по меньшей мере семнадцатидневного. Для этого труп нужно было сохранить, сохранить по правилам египетского искусства, засолив его и замариновав, и если бы приобщившийся отвергал эту мысль, он не должен был бы настаивать на том, чтобы его отвезли домой. Именно из-за этого наказа не хоронить его в Египте его приходилось хоронить по-египетски, великолепно набитым чучелом, запеленатой озирисовской мумией - что иных, возможно, и оскорбит. Но мы ведь не прожили, как сын его Иосиф, сорока лет в Египте и не питались соками и воззреньями этой странной страны. Для него было радостью и утешением в горе, что завещанье отца позволяло ему поступить с дорогими останками согласно самым изысканным и почетным местным обычаям и обеспечить им сохранность по высшей смете.
      Поэтому, едва вернувшись в менфийский свой дом, где он предавался трауру, Иосиф послал в Госен людей, которые его братья называли "врачами", хотя таковыми они не были, а были техниками по мумиям, художниками увековеченья, искуснейшими и известнейшими мастерами своего дела, недаром проживавшими в городе Закутанного. С ними прибыли плотники и каменотесы, златокузнецы и граверы, которые тотчас открыли свою мастерскую у волосяного дома кончины, покуда внутри его "врачи" делали с трупом то, что братья именовали умащением. Но это было неточное слово. Кривой железкой извлекли они через ноздри мозг и наполнили череп специями. С помощью крайне острого, из обсидиана, эфиопского ножичка, которым они, оттопырив пальцы, изящно орудовали, они вскрыли слева живот, чтобы удалить внутренности, хранимые, по обычаю, в особых алавастровых кувшинах с изображением на крышке головы похороненного. Выпотрошенное тело они основательно промыли финиковым вином и начинили самыми лучшими пряностями: миррой и корой отростков от корней лавра. Они делали это с профессиональным наслаждением, ибо смерть была областью их искусства, и радовались тому, что теперь у их пациента внутри было все гораздо чище и аппетитней, чем во время его одушевленности.
      Затем они тщательно зашили разрез и положили труп в раствор селитры на целых семьдесят дней. Все это время они не работали, а только ели и пили, но платили им за каждый час. Когда положенный срок миновал и труп засолился, можно было приступить к закутыванию, труду не из легких. Четыреста локтей виссоновых, смазанных клейкой смолой повязок, бесконечных полос полотна, тончайшие из которых прилегали к самому телу, намотали они на Иакова, накладывая их то рядом, то одну поверх другой, и поместили между ними на запеленатой шее золотой воротник, а на груди плоское резное украшенье из золота, изображавшее коршуна с распростертыми крыльями.
      Ибо и мастера, прибывшие вместе с врачами, тоже успели продвинуться в своих работах, и в украшеньях не было недостатка: кованые, листового золота полосы с выгравированными на них именем мертвеца и восхвалениями его имени были наложены поверх повязок на плечи, талию и колени и соединены с такими же продольными полосами сзади и спереди. Затем то, что было некогда Иаковом, а ныне представляло собой очищенную от всего тленного, нарядную и долговечную куклу смерти, с головы до ног обернули тонкими, гибкими пластинами из чистого золота и в таком виде водрузили в ароон, ковчег, который тем временем точно по мерке изготовили столяры, ювелиры и скульпторы, - человеческой формы, обильно украшенный драгоценными камнями и пестрой финифтью. Кукла покоилась в кукле; голова наружной была вырезана из дерева и покрыта изготовленной из толстого листового железа маской с усировской бородой.
      Вот какой пышный и почетный обряд справили над Иаковом, хотя все это было не в его вкусе, а лишь во вкусе его прижившегося на чужой земле сына. Но, вероятно, так и надо - считаться с чувствами того, у кого в теле живые внутренности, ибо другому это в общем-то безразлично.
      Все усилия Иосифа были направлены на то, чтобы, исполняя последнюю волю отца, как можно торжественнее посмертно почтить его, и покуда тело готовили к путешествию. Возвысившийся предпринял шаги, чтобы превратить это путешествие, громкое и знаменательное событие, в великий триумф. Ему требовалось для этого согласие фараона, но из-за траура и из-за того, что несколько недель Иосиф умышленно не заботился о своей внешности, он не мог самолично предстать перед богом и послал к нему вверх, в город горизонта в Заячьей округе, гонца, чтобы испросить у прекрасного сына Атона разрешения проводить посмертный образ отца за границу, в страну его усыпальницы. Обязанности своего ходатая он возложил на Маи-Сахме, хотя бы уже затем, чтобы дать добряку-домоправителю возможность до конца участвовать в этой истории. Кроме того, он мог вполне положиться на его спокойствие и преданность при решении той дипломатической задачи, которую заключала в себе подобная миссия. Ведь нужно было получить от фараона определенные приказания, лишь наводя его на соответствующие мысли, но ни в коем случае ни о чем не прося; нужно было добиться от него распоряжения о высокоторжественных государственных похоронах родителя его, фараона, первого слуги, или, другими словами, побудить его распорядиться о так называемом "Великом шествии".
      Мы опять видим, как сильно привыкли мысли агнца Рахили идти египетскими путями. "Великое шествие" было понятием чрезвычайно египетским, популярнейшим в Кеме представленьем о праздничной церемонии, и, наряду с мыслью о бальзамировании по высшей смете, идея Великого шествия, о котором будут говорить и за Евфратом и даже на островах моря, возникла у Иосифа благодаря завещанью Иакова сразу же. Шествие это должно было соревноваться в пышности с самыми славными посольствами, когда-либо отправлявшимися за рубеж, в Вавилон, в Митанни или к великому царю Хаттушили, что в стране Хатти, и войти в анналы державы на память потомству. Получить у фараона семидесятидневный служебный отпуск, чтобы со своими сыновьями и сыновьями братьев отвезти отца через границу к могиле почетным окольным путем, для этого избранным, было самым первым и самым легким делом. Этого было недостаточно, это еще не было Великим шествием, царскими похоронами, а доставить отца к могиле мирскому сыну хотелось не иначе как царя. Фараона нужно было подвести к этому, чтобы он это разрешил, об этом распорядился; он должен был представить на похоронах чиновничество, двор и воинство воинскую силу даже особенно - для охраны во время долгого путешествия через пустыню; и фараон напал на эту мысль и распорядился об этом, когда управляющий получил у него аудиенцию, он распорядился, отчасти растрогавшись и желая отплатить заслуженнейшему своему слуге, который сделал ему столько добра, любовью и милостью, отчасти же боясь, что Иосиф вообще не вернется, если отпустить его в родную его страну без охраны египетской воинской силы. Что Мени всерьез этого опасался и что Иосиф такое спасенье учитывал, ясно проскальзывает в словах, которые, излагая его переговоры с двором, вставляет ему в уста основополагающее повествованье: "И теперь хотел бы я пойти, и похоронить отца моего, и _возвратиться_". Возможно, что он дал это обещание предупредительно, по собственному почину; столь же возможно, что фараон потребовал его. Подозрение, что Иосиф воспользуется этим выездом, чтобы не возвратиться, между господином и слугой, во всяком случае, стояло, и фараону было приятно, что он может соединить милость с осторожностью и мощным египетским эскортом предотвратить невозвращенье незаменимого.
      Владыка венцов тоже был уже не первой молодости; лет его жизни миновало более сорока, и жизнь эта была нежна и печальна. Со смертью он тоже успел повстречаться: девяти лет умерла одна из его дочерей, вторая из шести, Макетатон, самая малокровная из всех, и Эхнатон, отец дочерей, пролил по этому поводу куда больше слез, чем его царица Нефернефруатон. Он много плакал и без всяких смертей, глаза у него были вообще на мокром месте, ибо он был одинок и несчастен, и драгоценность его существования, та нега и роскошь, в которой он жил, делала его лишь все более чувствительным к одиночеству и к тому, что он ни у кого не находил понимания. Правда, он любил говорить, что тот, кому живется трудно, должен жить хорошо. Но без слез у него не получалось сочетания того и другого; он жил слишком хорошо, чтобы при этом ему жилось еще и трудно, и поэтому он много о себе плакал. Утреннее его облачко с золотым краем, его царица, и прозрачные его дочки то и дело стирали тонким батистом слезы с его уже пожилого мальчишеского лица.
      Ему доставляло радость совершать жертвоприношенья цветов в прекрасном дворе великолепного храма, построенного им в единственной столице Ахет-Атоне своему отцу в небе, кроткому другу природы, которого он представлял себе тоже обильно плачущим. Но радость этого обряда, сопровождавшегося хоровым пением гимнов, отравляло фараону его неверие в искренность царедворцев, которые при нем кормились и "учение" приняли, но, как показывала любая проверка, этого учения не понимали и не доросли до него. Никто не дорос до ученья о его бесконечно далеком, но нежно пекущемся о каждой мышке, о каждом червячке отце в небе, отце, всего лишь посредником и подобием которого был солнечный диск; отце, который нашептывал ему, "Эхнатону", любимейшему своему чаду, правду истинного своего естества; никто, он не скрывал этого от себя, по совести говоря, ничего не смыслил в его учении. Народа он чуждался и соприкосновения с ним страшился. С религиозными властями своей державы, храмами, жречеством, не только с Амуном, но и с другими древнейшими и испокон веков почитаемыми местными божествами, исключая разве только онскую солнечную обитель, он жил в безнадежной вражде и в болезненной увлеченности своим откровением не удерживался от насильственных и разрушительных мер, направленных опять-таки не только против Амуна-Ра, но и против Усира, владыки жителей Запада, и против матери Исет, против Анупа, Хнума, Тота, Сетеха, даже искусника Птаха, что усугубляло разлад между ним и его духовно косной, постоянно ратовавшей за сохранность и незыблемость древних порядков страной, внутри которой он становился замкнувшимся в царской роскоши чужаком.
      Удивительно ли, что его серые, лишь наполовину открытые глаза были почти всегда красны от слез? И когда, явившись к нему по поручению Иосифа, Маи-Сахме передал ему в связи с известием о кончине Иакова ходатайство своего господина об отпуске, он тоже сразу заплакал, - проливать слезы он всегда был готов, и этого повода поплакать тоже не упустил.
      - Как грустно! - сказал он. - Он умер, этот древний старик? Это удар, это депремирующий удар для Моего величества. Он, помнится, навестил меня при жизни и произвел на меня немалое впечатление. В юности он был плутом, я знаю его проделки со шкурками и с прутьями, - Мое величество готово и сегодня смеяться над этим до слез. И вот, значит, жизнь его достигла цели, и мой дядюшка, смотритель всего, что дает небо, осиротел? Как это бесконечно грустно! Он сидит и плачет, твой господин, мой Исключительный Друг? Я знаю, что слезы ему не чужды, что он легко плачет, и сердце мое потому с ним, ибо у мужчины это всегда добрый и милый признак. И когда он открылся своим братьям словами "Это я", он тоже плакал, я знаю. И он испрашивает отпуск? Отпуск в семьдесят дней? Это много для похорон отца, даже если тот и был величайшим плутом. Неужели так-таки семьдесят дней? Без него так трудно! Несколько, может быть, легче, правда, чем в годы тучных и тощих коров, но все же и в эти уравновешенные времена мне будет очень тяжело без того, кто ведает за меня царством черноты, ибо Мое величество разбирается в этом плохо, - моим делом всегда был свет горний. Ах, должной благодарности за это я не дождался, - люди гораздо признательнее тому, кто заботится о черноте, чем тому, кто возвещает им свет. Не подумай, однако, что я завидую дорогому твоему господину! Пусть будет он в странах, как фараон, до конца своих дней, ибо никакой благодарностью нельзя отблагодарить его за то, что он помог бедному Моему величеству, поскольку ему вообще можно было помочь.
      Он снова немного поплакал, а потом сказал:
      - Разумеется, пусть он хоронит достойного своего отца, старого плута, с надлежащими почестями и отвезет его за границу со своими сыновьями и братьями, а также и сыновьями братьев, короче говоря, со всей мужской частью своего дома, - получится целое шествие. Оно будет, пожалуй, походить на исход, и людям покажется, что он уходит из Египта со своими родными туда, откуда пришел. Такого заблуждения нужно избежать. Оно может привести к беспорядкам в стране и к мятежным действиям, если народ ошибочно решит, что Кормилец покидает его, - я думаю, он был бы огорчен этим гораздо сильнее, чем если бы Мое величество само отправилось прочь из этой страны, которая надрывает ему сердце черной неблагодарностью. Послушай, друг мой: разве это шествие комильфо, если оно состоит только из детей и детей детей? По-моему, ни за чем дело не стало, и проводы эти вполне достаточный повод устроить Великое шествие. Пусть оно будет одним из самых великих, которые когда-либо отправлялись за границу, чтобы затем столь же торжественно вернуться оттуда. Да и хорош был бы я, если бы только выполнил просьбу Кормильца, Единственного моего Друга, но не перевыполнил ее, и притом щедро! Скажи ему: "Семьдесят пять дней, осыпая тебя поцелуями, дает тебе фараон на похороны твоего отца в Азии, а отправятся с тобою и с телом не только родственники твои и их домочадцы, нет, фараон назначит вполне великое шествие, и отца твоего проводят к могиле сливки Египта; я направлю туда весь мой двор, велел передать тебе Эхнатон, самых знатных моих слуг и самых знатных во всей стране, главных персон государства с их челядью, а также колесницы и воинов, огромную силу. Все они, зеница моего ока, последуют с тобою за гробом, перед тобой, позади тебя и с обеих сторон, и так же они проводят тебя обратно ко мне, когда ты сложишь свой дорогой груз в желанном месте".
      ВЕЛИКОЕ ШЕСТВИЕ
      Вот с какой вестью вернулся из Ахет-Атона Маи-Сахме к Иосифу, и теперь все делалось и устраивалось в соответствии с нею. Во все стороны поспешили гонцы с приглашеньями, которые были равносильны приказам и рассылались высоким дворцовым чином, именовавшим себя "тайный советник утреннего покоя и тайных решений", и был назначен день, когда приглашенным из всех частей царства участникам шествия надлежало собраться в пустыне близ Менфе. Затруднительная честь выпала на этот раз слугам фараона, вельможам дома его и вельможам страны Египта. Но никто не осмеливался от нее отказаться, более того, сановники, почему-либо ее не удостоившиеся, подвергались ехидным нападкам со стороны приглашенных и заболевали от огорченья. Выстроить Великое шествие, звенья и части которого стекались в пустынную равнину, было задачей нелегкой: она досталась одному военачальнику, именовавшемуся вообще-то "возничий царя, высокий в войсках", но по этому случаю, на время погребальной операции, получившему титул "строевой начальник великого похоронного шествия Озириса Иакова бен Ицхака, отца Тенистой Сени Царя". Именно этот полководец определил с помощью списка участников порядок кортежа и создал в месте сбора из сутолоки повозок и носилок, верхового и ломового тягла четко расчлененную красоту. Под его началом находились также взятые для прикрытия воины.
      Порядок шествия был следующий. Его открывал отряд воинов: впереди трубачи и тимпанщики, затем нубийские лучники, вооруженные серповидными мечами ливийцы и египтяне-копейщики. Далее следовал цвет фараонова двора, представленный так многолюдно, как только возможно было это сделать, не начисто лишив бога благородного окруженья: Друзья и Единственные Друзья царя, Опахалоносцы Одесную, чины дворца ранга начальника тайн и тайного советника царских приказов, такие высокопоставленные лица, как главный пекарь и главный чашник его величества, первый стольник, смотритель царского платья, главный белильщик и мойщик Великого Дома, сандалиеносец фараона, главный его цирюльник, являвшийся одновременно тайным советником обоих венцов, и так далее.
      Эта толпа подхалимов двигалась впереди катафалка, который, когда добрались до Госена, тронулся в путь вместе с процессией и с тех пор, сверкая, возвышался над ней. Искрившаяся самоцветами гробовая фигура Иакова с золотым лицом и бородкой была поставлена на носилки, носилки на золоченые салазки, а салазки на повозку с закрытыми колесами, которую тащили двенадцать белых волов; так и катилась, покачиваясь, высокая эта махина, порою под сопровождаемые флейтами плачи профессиональных плакальщиков, которые следовали за ней перед домом умершего, его родней, чья очередь и наступала теперь. Это был Иосиф со своими сыновьями и со штабом своего дома во главе с Маи-Сахме; это были одиннадцать братьев Иосифа с их сыновьями и сыновьями сынов - все мужчины Израиля следовали за гробом, а с ними, кроме ближайших слуг умершего, в частности его Старшего Раба Елиезера, собственная их челядь, так что семейный этот эскорт был очень многочислен и долог, - но какая еще толпа следовала за ним!
      Ибо далее следовало высшее чиновничество обеих стран: визири Верхнего и Нижнего Египта, подчиненные Иосифа, главные книговоды Продовольственного Дома, такие лица, как Смотритель говяд и всего скота страны, носивший также звание "Смотритель Рогов, Копыт и Пера"; начальник судоходства; Истинный Глава Кабинета и Хранитель Весов Казны; генеральный инспектор всех лошадей и множество Истинных Судей и Верховных Писцов. Кто перечислит все должности и званья, исполнители и носители которых почли за честь приказанье сопровождать за границу мумию отца Кормильца, Иосифа! За государственными деятелями следовали снова воины, знамена и трубы. А замыкал шествие обоз, - поклажа, палатки, повозки с фуражом, погонщики, лошаки, - ибо каких только запасов питья и еды не требовала такая процессия для путешествия через пустыню!
      Весьма великий сонм - предание утверждает это по праву, представьте себе только эту массу роскошных упряжек и носилок, эту пестроту перьев, блеск оружия, эту пыхтящую, катящуюся, марширующую толпу, оглашаемую ржаньем, криками ослов, мычаньем, трелями груб, барабанным боем и заученными плачами, над которой, возвышаясь посредине, господствует взгроможденная гробовая фигура с закутанным путником внутри. Иосиф мог быть доволен. В земле Египетской потеряло его когда-то отцовское сердце, а теперь весь Египет чтил скорбь этого сердца, неся на плечах к могиле мертвого Иакова.
      Так дотянулось это удивительное и вызывавшее везде удивление шествие до восточной границы и вступило в те гибельные места, которых нельзя миновать, если хочешь добраться от пажитей Хапи до восточных провинций фараона - Хару и Еммора. Оно двигалось верхним краем Синайской горной пустыни, но затем выбрало направление, которое показалось бы каждому, кто знал цель этого пути, неожиданным: ибо вместо того чтобы направиться обычным, кратчайшим путем через страну филистимлян в приморскую Газу, а оттуда через Беэршиву в Хеврон, оно последовало по низменности, что тянется южнее гавани Хазати через Амалек на восток к Едому и к южной оконечности Щелочного моря. Обогнув его, процессия направилась по восточному его берегу к устью Иардена, затем несколько вверх по долине этой реки и оттуда, то есть с востока, со стороны Гилеада, перейдя реку, вступила в страну Хенану.
      Великий крюк сделало великое похоронное шествие; он увеличил продолжительность дороги до дважды семнадцати дней, и по этой-то причине Иосиф и потребовал семидесятидневного отпуска, - потребовал, впрочем, чересчур скромно, ибо немного не уложился и в те семьдесят пять, которые, любя его, предоставил ему фараон. Сделать такой большой крюк Иосиф решил заранее и сразу же открыл это свое намерение начальнику шествия, упомянутому уже полководцу-распорядителю, который очень одобрил его. Иосиф заявил, что вторжение в страну со стороны Газы, по военной дороге, такого количества египтян с большим войском может вызвать волненья, недоразуменья и трудности, и потому предпочел более глухие обходные пути. А для души его этот огромный крюк означал почетное удлинение путешествия. Ему хотелось, чтобы торжественные эти проводы потребовали как можно больше времени и усилий; чтобы как можно длиннее были дороги, по которым понесет на своих плечах его отца гордый Египет. Поэтому он и задумал продлить этот путь и исполнил задуманное.
      Обогнув Содомское море и немного поднявшись против течения Иардена, они прибыли в некое место на берегу, называвшееся Горен Атад; в старину здесь был только ток с терновым плетнем, а сейчас оно стало многолюдным рынком. Рядом, у реки, был просторный луг, где они и расположились лагерем, разбив его на виду у местных жителей, которые с любопытством на них глядели. Они пробыли там семь дней, творя ежедневно возобновляемый плач, род скорбного семидневного молебна, плач настолько горький и настолько пронзительный, что он, как того и желали, глубоко поразил туземцев, тем более что и животные носили при этом траур. "Это очень важный лагерь, - говорили местные жители, высоко поднимая брови, - и очень внушительный плач Египта!" С тех пор этот луг они называли не иначе, как "Авель-Мицраим", или "луг плача Египта".
      После этой почетной задержки шествие выстроилось заново и перешло Иарден бродом, который туземцы для собственных нужд сделали еще удобопроходимее, навалив в воду камней и бревен. Салазки с гробовой фигурой Иакова были для этого сняты с колесницы, и все двенадцать сыновей перенесли их на шестах через реку.
      Теперь они вступили в страну Ханаан и из душной от испарений речной долины поднялись на высоты более свежие. Они двигались по гребню гор благоустроенной дорогой и на третий день вышли к Хеврону. Опоясанная стеной, лежала Кириаф-Арба у склона горы, по которому спешили вниз горожане, чтобы поглядеть на пышную толпу, явившуюся сюда со священным грузом и заполнившую долину, где находилась замурованная двойная пещера в скале, древняя наследственная усыпальница. Заложенная природой, но достроенная и расширенная человеческими руками, она была снаружи не двойной, а только с одним входом. Но стоило разбить кладку, что сейчас и было сделано, как открывался круглый наклонный провал, от которого справа и слева ответвлялись затворенные каменными плитами ходы, и ходы эти вели к двум склепам с маленькими туповерхими сводами: поэтому пещера и называлась "двойной". И если подумать, кто обрел в этих каморках вечный покой, то невольно бледнеешь, как побледнели братья, когда перед ними отверзлась эта пещера. Египтяне никаких особенных чувств не испытывали, кое у кого из них такая немудреная усыпальница вызывала, возможно, даже презренье. Но все, кто был Израилем, побледнели.
      Провал и ходы были очень узки и низки, и только два человека из дома Иакова, один спереди, другой сзади. Старший его Раб и второй по старшинству, да и то с трудом, смогли внести в каморку его мумию - в которую из двух внесли они ее, в правую или в левую, это забыто. Если бы пыль и кости могли удивляться, то, конечно, этот отмеченный печатью сумасбродной чужбины пришелец вызвал бы в пещере великое удивление. А так там царило полное равнодушие, из затхлой обители которого те двое и поспешили, согнувшись, выбраться через провал на сладостный воздух жизни.
      Вот дом и закрыт, отец похоронен, - десять человек неподвижно глядят на кирпич последней дыры. Что с ними? Они так бледны, эти десять, и кусают губы. Они украдкой косятся на одиннадцатого и опускают глаза. Совершенно ясно: они боятся. Они чувствуют себя покинутыми, удручающе покинутыми. Ушел отец, столетний отец этих семидесятилетних. До сих пор он еще был с ними, хотя и в закутанном виде, - теперь он замурован, и они вдруг падают духом. И вдруг им начинает казаться, что он был защитой им, только он, и стоял там, где теперь не стоит никто и ничто, между ними и воздаяньем.
      Они шептались о чем-то, столпившись в вечернем сумраке. Взошла луна, показались вечные светочи, сырая прохлада гор поднялась от земли между хижинами почетной свиты Иакова. Тогда они подозвали двенадцатого, Вениамина, сына Рахили.
      - Вениамин, - сказали они непослушными губами, - вот какое дело. Нам нужно передать наказ приобщившегося брату твоему Иегосифу, и тебе более всего подобает передать ему этот наказ. Незадолго до смерти, в последние свои дни, когда Иосифа с ним не было, отец вызвал нас и сказал: "Когда я умру, скажите брату вашему Иосифу от моего имени: "Прости братьям твоим вину и грех их, хотя они сделали тебе зло. Ибо между ним и вами я буду после смерти, как и при жизни, и это мое тебе завещанье и последний наказ - не делать им зла и отказаться от мести за старое, даже если меня как бы и не будет меж вами. Дай им стричь овец своих, а их не стриги!"
      - Правда ли это? - спросил Вениамин. - Я не участвовал в этой беседе.
      - Ты ни в чем не участвовал, - отвечали они, - вот и помалкивай! Такому малышу не нужно во всем участвовать. Но ты ведь не откажешься передать своему брату, его милости Иосифу, последнюю волю отца. Пойди к нему сейчас! А мы последуем за тобой и подождем твоего ответа.
      И Вениамин пошел к Возвысившемуся в палатку и смущенно оказал:
      - Прости, Иосиф-эль, что я помешал тебе, но через меня братья сообщают тебе, что на смертном одре отец заклинал тебя не платить им злом за старое после его смерти, ибо и после нее он будет стоять между вами, защищая их и запрещая тебе мстить.
      - Правда ли это? - спросил Иосиф, и глаза его стали влажны.
      - Ну, наверно, не такая уж чистая, - ответил Вениамин.
      - Ведь он же знал, что в этом нет нужды, - прибавил Иосиф, и две слезы отделились от его ресниц. - Они, вероятно, ждут тебя перед домом?
      - Они здесь, - ответил малыш.
      - Так выйдем к ним, - сказал Иосиф.
      И он вышел туда, где мерцали звезды и серебрилась луна. Братья, стоявшие в ожиданье, пали перед ним ниц и сказали:
      - Вот, мы пред тобой, слуги бога отца твоего, вот, мы рабы тебе. Прости же нам наше злодейство, как сказал тебе твой брат, и не мсти нам, пользуясь своей силой! Как ты простил нас при жизни Иакова, прости нас и после его смерти!
      - Ах, братья, старые братья! - ответил он и склонился к ним, широко разводя руки. - Что за речи? Вы говорите так, словно боитесь меня, и просите, чтобы я простил вас! Разве я как бог? Там внизу говорят, правда, что я как фараон, а его называют богом, но он просто бедное, милое созданье. Если вы ходатайствуете передо мной о прощенье, то, по-видимому, вы не поняли толком всей истории, в которой мы находимся. Я не браню вас за это. Можно преспокойно находиться в истории, не понимая ее. Наверно, так даже и должно быть, и это преступно, что я всегда слишком хорошо знал, какая тут шла игра. Разве вы не слыхали из уст отца, когда он благословлял меня, что моя жизнь была только игрой и намеком? А вспомнил ли он, открывая вам свои приговоры, то зло, что разыгралось когда-то между вами и мной? Нет, он умолчал о нем, ибо он был тоже в этой игре, игре бога. Под его защитой я должен был вопиющей своей незрелостью подстрекнуть вас ко злу, а уж бог повернул это к добру, и, накормив множество людей, я к тому же еще немного дозрел. Но если речь вдет о прощенье человеческом, нашем, то просить о нем должен вас я, ибо вам пришлось играть злодеев, чтобы все получилось, как получилось. И теперь я, по-вашему, воспользуюсь фараоновой силой только потому, что она моя, чтобы отомстить вам за трехдневный урок колодца и снова обратить во зло то, что бог сделал добром? Мне просто смешно! Ведь смешон человек, который только потому, что у него есть сила, пускает ее в ход против права и разума. И если сегодня он еще не смешон, то в будущем он непременно станет смешон, а мы смотрим в будущее. Спите спокойно! Завтра с помощью божьей мы отправимся назад, в забавную землю Египетскую.
      Так говорил он с ними, и они смеялись и плакали вместе, и все тянулись руками к нему, стоявшему среди них, и дотрагивались до него, и он тоже их гладил. И на этом кончается прекрасная, придуманная богом история об
      ИОСИФЕ И ЕГО БРАТЬЯХ.