Продолжение и окончание
Идеалы и реалии общественных услуг и государства всеобщего благосостояния, ставшие порождением XX века, сыграли фундаментальную роль в процессе демократизации политики. Иногда — в первую очередь в скандинавских странах — они являлись прямым достижением демократической борьбы. В других местах, например в Германии до Первой мировой войны, они создавались как паллиативы, имеющие целью ослабить демократический натиск. Но в любом случае они были так или иначе связаны с этой борьбой. Когда же демократия вступила во вторую половину XX века, качество общественных услуг стало ключевым параметром, определяющим характер и качество социального гражданства. Во всем развитом капиталистическом мире модель гражданского государства существовала параллельно с сильным рыночным сектором. Взаимоотношения между социальным государством и рыночной зоной всегда носили сложный характер и значительно различались от страны к стране, но почти повсюду получила распространение идея о том, что серьезное дело социального гражданства необходимо как-то дистанцировать от рыночной конкуренции и прибыли. Это предположение было фундаментальным для идеи демократического гражданства, поскольку подразумевало систему распределения и принятия решений, лишенную неравенства, которое было свойственно капиталистическому компоненту общества. Противоречия между эгалитарными требованиями демократии и неравенством, вытекающим из природы капитализма, устранить невозможно, но здесь все равно возможны более или менее конструктивные компромиссы.
В наши дни эти допущения становятся предметом серьезных сомнений; все более могущественное лобби деловых интересов задаются вопросами: почему общественные услуги и политика социального обеспечения не могут быть, подобно всему остальному, использованы для извлечения прибыли? Почему коммерческие рестораны и парикмахерские допустимы, а школы и службы здравоохранения — нет? Стоит ли нам бояться коммерциализации общественных услуг? И имеют ли дискуссии о приватизации какое-либо отношение к проблеме постдемократии? Все это требует серьезного рассмотрения.
Попытки сочетать сферу услуг, которые до сего момента оказывало преимущественно государство, с капиталистической практикой принимают самые разные формы: рынки в рамках госсектора; приватизация при полной рыночной свободе или в ее отсутствие; выдача подрядов на крупные строительные проекты и на оказание услуг, порой в отсутствие приватизации либо рынков. Взаимосвязь между рынком и частной собственностью не столь однозначна, как принято считать. Несомненно, полная свобода рынка наряду с частной собственностью на экономические ресурсы создает условия для эталонного капитализма, описанного в учебниках по экономике, и два этих критерия вполне сочетаются друг с другом. Однако вполне возможны и рынки без частной собственности: ведомство, распоряжающееся коллективными ресурсами, может использовать систему цен и талонов с целью создания рынка для распределения этих ресурсов в рамках государственных или благотворительных организаций. Такая идея стояла за многими реформами социальных услуг в 1980-х годах, особен-но в Великобритании, которые нередко предшест-вовали реальной приватизации. От госучреждений требовалось торговать услугами с другими организациями так, как если бы они находились в рыночных условиях, отказавшись от профессионально-коллегиальной модели, прежде регулировавшей их взаимоотношения. В качестве важного примера можно упомянуть внутренний рынок, созданный в рамках Национальной службы здравоохранения.
Для обозначения всех этих практик мы будем пользоваться обобщенным термином «коммерциализация», поскольку каждая из них строится на идее о том, что качество общественных услуг возрастет, если существующие практики и этос государственной службы будут частично заменены практиками и этосами, типичными для коммерческого сектора. Такой термин более точен, чем «маркетизация», поскольку ряд из происходящих сейчас процессов ведет к искажению рынка вместо его очищения. Кроме того, «коммерциализация»— более общий термин по сравнению с «приватизацией», поскольку та,строго говоря,относится только к передаче тех или иных активов в другие руки.
Величайшие достижения капитализма и его господство связаны с индустриализацией. Созданная последней возможность массового производства потребительских товаров привела к раскручиванию спирали инвестиций в заводы и оборудование, производства и продажи товаров и дальнейшего инвестирования прибыли от этой продажи: этот механизм и стал основой богатства и процветания XIX-XX веков. Но капитализм расширяет свои рамки, не только создавая новые товары и производственные методы, но и энергично распространяясь на все новые и новые сферы жизни. Посредством процесса, известного как коммодификация, человеческая деятельность, происходящая вне рамок рынка и системы накопления, втягивается в их пределы. И это относится не только к производству материальных товаров, но и к услугам. Собственно, капитализм зародился в Европе на излете Средневековья именно в секторе услуг, главным образом в банковском деле, которое в последние десятилетия снова стало его фундаментом, — мы опять видим движение по параболе.
Капитализм может расширить свои пределы, если услуги, которые ранее воспринимались как общественные или семейные обязательства, переводятся в область наемного труда и становятся оплачиваемыми. Многие политические конфликты прежних двух столетий были связаны с барьерами, которые всевозможные иные силы, такие как церковь или рабочий класс, пытались возвести вокруг агрессивного капитализма, стремящегося подмять под себя все новые и новые сферы жизни. В конце концов противоборствующие стороны пришли к различным компромиссам: воскресенья и прочие религиозные праздники были более-менее исключены из капиталистической рабочей недели; семейная жизнь не подверглась коммодификации, главным образом благодаря уходу большинства замужних женщин с рынка труда; эксплуатация труда подверглась различным ограничениям; наконец, к середине XX века ряд базовых услуг был по крайней мере частично отобран у капитализма и рынка, поскольку их предоставление было сочтено слишком важным и необходимым для всех. Как отмечал Т.Х.Маршалл (Marshall, 1963), люди приобрели право на эти товары и (в первую очередь) услуги не потому, что могли покупать их на рынке, а благодаря своему статусу граждан. Право на определенные услуги стало признаком демократии, таким же, как невозможность купить на рынке право голоса или право на справедливый суд; предоставление таких услуг через рынок означало бы снижение качества гражданства. (В большинстве капиталистических обществ идея о том, что юридические и демократические права защищены от посягательств рынка, по сути, является мифом. Богатые люди и группировки могут нанимать себе лучших адвокатов, а в придачу к своим демократическим правам имеют возможности для лоббирования. Однако на риторические лозунги равенства перед законом и перед урной для голосования никто не покушается.) Эти услуги не обязательно предоставляются бесплатно, но их оплата носит символический характер и ни в коем случае не призвана регулировать их распределение или дозирование.
Список таких услуг менялся с течением времени и от страны к стране, но обычно он включает в себя право на образование определенного уровня, на здравоохранение, на отдельные виды ухода (в том числе ухода за детьми) в случае необходимости, и на финансовое вспомоществование в случае старости, а также временной или постоянной потери заработка вследствие увольнения, болезни или инвалидности.
Хотя порой эти исключения из сферы коммодифи-кации и рынка становились объектом острых и ожесточенных конфликтов, задача тех, кто пытался ограничить проникновение капитализма в социальную жизнь, облегчалась тем фактом, что в течение большей части этого периода наилучшие возможности для получения прибыли и расширения границ рынка лежали в области промышленного производства. Этому процессу был придан особенно мощный импульс в эпоху Второй мировой войны, когда западный мир переживал фазу демократического подъема, а потребности резко технологизировавшейся войны послужили внешним толчком для всевозможных изобретений, исследований и открытий с их последующим разносторонним использованием в мирное время. Западный капитализм в каком-то смысле расслабился, воспользовавшись теми возможностями, которые принесли ему важные компромиссы в отношении прав трудящихся и социального обеспечения. К концу 1960-х и началу 1970-х годов эта тенденция достигла своего пика. Мы снова видим здесь те же процессы, что уже рассматривались ранее в качестве ключевых факторов, определяющих траекторию демократический параболы.
При сохранении высокого темпа инноваций в производстве предметов потребления последующие крупные разработки требовали все более дорогостоящих исследований и крупномасштабных инвестиций. В то же время начали открываться новые возможности по предоставлению богатеющему населению разнообразных услуг, включавших в себя новые формы распределения, туризм, новые разновидности финансовых и прочих деловых услуг, набирающие популярность рестораны и прочие виды общепита, возросший интерес к возможностям здравоохранения, образования, к юридическим и прочим профессиональным услугам. Капиталистические компании все чаще обращались к этим секторам как к источникам прибыли — сперва наряду с промышленным производством, а затем и вместо него.
Но при этом возникала проблема. Некоторые из вышеназванных услуг в потенциале весьма прибыльны, а в их предоставлении заинтересовано большое количество людей, однако они входят в компетенцию государства всеобщего благосостояния и в качестве оформившихся в середине века атрибутов гражданства ограждены от частного владения и от рынка. Пока существует государство всеобщего благосостояния, эти потенциальные сферы извлечения прибыли остаются недоступны капиталу. Поэтому постиндустриальный капитализм пытается отменить соглашения, заключенные его индустриальным предшественником, и снести барьеры на пути коммерциализации и коммодификации, предусматриваемые существующими концепциями гражданства. В этом ему оказывает всяческую поддержку Всемирная торговая организация (ВТО), на которую власти самых могущественных государств мира возложили задачу по либерализации международного обмена товарами и услугами. У ВТО нет никаких других обязательств и никаких иных гуманитарных приоритетов; этот институт создан на волне постдемократии и обладает абсолютно постдемократическим набором обязанностей.
Единственное право, которое ВТО защищает от открытой конкуренции — это патентное право, и отсюда следует та поддержка, которую вто оказывала (до тех пор, пока эта практика не превратилась в крупную политическую проблему) многонациональным фармацевтическим фирмам, препятствуя бедным странам в торговле дешевыми, конкурентоспособными вариантами жизненно необходимых лекарств. Помимо либерализации существующих рынков, ВТО старается внедрить рыночные отношения в те сферы, где прежде господствовали иные принципы. В первую очередь объектом ее усилий становится государство всеобщего благосостояния, включая государственное образование и здравоохранение как области, которые должны быть открыты для рынков и для приватизации (Hatcher, 2000; Price, Pollock and Shaoul, 1999). В результате этого нажима набор гражданских атрибутов почти повсеместно подвергается серьезным атакам.
Важной отправной точкой для критики призывов к неразборчивой коммерциализации может служить то соображение, что максимизация рынков и частной собственности зачастую вступает в конфликт с другими целями человеческого существования. В то время как ВТО не готова и не обязана их учитывать, отдельные правительства, организации и частные лица вправе задаться вопросом: следует ли некритически относиться к перспективе полной маркетиза-ции как к единственному критерию, определяющему нашу жизнь? Попытка помешать подобным дискуссиям равнозначна наложению серьезных ограничении на демократию. В принципе несогласных с этой идеей не найдется, за исключением каких-нибудь крайних либертарианцев. Например, вряд ли кто из консерваторов (или кто-то еще) подписался бы под требованием загнать в рыночные рамки сексуальные отношения или отношения между родителями и детьми. Практически никто из консерваторов и немногие из либералов согласятся с тем, что национальный политический суверенитет может стать предметом рыночной торговли и что право людей на смену страны проживания должно регулироваться только состоянием рынка труда, а не государственной иммиграционной политикой.
Рынок не может быть абсолютным принципом, категорическим императивом, поскольку представляет собой не самоцель, а лишь средство достижения цели. Рынок нужен нам потому, что его правила позволяют принимать решения о распределении ресурсов, в наибольшей степени отвечающие нашим целям, в чем бы эти цели ни состояли. В отношении других способов распределения ресурсов никогда нельзя сказать наверняка, позволят ли они так же эффективно, как реальный рынок, просчитать все сопутствующие издержки, включая издержки упущенных возможностей. Но это не отменяет двух принципиальных моментов: того, что рынок не всегда в состоянии учесть все значимые факторы при выборе товара, и того, что рыночные методы сами по себе могут негативно отразиться на качестве товара. Первый момент имеет серьезное практическое значение, но его по крайней мере можно преодолеть, улучшая качество самого рынка. Например, если в цене товара не учитываются издержки от загрязнения окружающей среды, произошедшего в процессе его производства, то можно ввести налог, равный этим издержкам, и это, в свою очередь, отразится на цене.
Второе возражение — о том, что рыночные отношения как таковые негативно сказываются на самом товаре,— носит более фундаментальный характер. Например, большинство людей считает, что сексуальные отношения, предлагаемые по принципу проституции, заведомо уступают сексуальным отношениям нерыночного характера. Проституцию, несомненно, можно усовершенствовать, если изменить состояние рынка сексуальных услуг: например, если легализовать ее, то снизится уровень эксплуатации и улучшатся условия, в которых оказываются эти услуги. Но все это не снимает вышеупомянутого возражения, которое связано с абсолютным суждением о качестве товара.
Можно ли счесть возражения такого рода применимыми в сфере гражданских услуг? Этот вопрос завязан на две ключевые проблемы, к которым может привести применение коммерческого подхода: на проблему искажения и проблему остаточного принципа.
Предоставление товаров и услуг посредством рынка включает сложную процедуру создания преград, не позволяющих потребителям получать эти товары и услуги бесплатно. Порой при этом изменяется сам характер товара. Мы миримся с этими искажениями, поскольку иначе большинство товаров и услуг будут нам вообще недоступны. Так, очевидно, что торговцы не станут строить магазинов, если мы не будем признавать оплату наличными и вообще всю процедуру обмена товара на деньги. Однако бывают случаи, когда необходимая степень искажений настолько снижает качество товара или возводит настолько искусственные барьеры, что потребитель вправе усомниться, оправданны ли такие меры: например, когда предпринимателю позволяют купить кусок побережья и взимать плату за доступ на пляж и прогулки по утесам. Можно также вспомнить телевизионные программы, прерываемые рекламой, которая необходима для оплаты их производства.
Более показательный пример мы находим в деятельности Агентства помощи детям, созданного в 1980-х годах британским правительством консерваторов с целью добиться увеличения суммы алиментов, выплачиваемых родителями (как правило, отцами), не помогающими своим бывшим супругам в воспитании детей. Будучи порождением неолиберального подхода, Агентство не было заинтересовано в соблюдении справедливости и беспристрастности, предусматриваемых элементарной моделью юридических гражданских прав. По сути, Агентство выполняло роль частной компании по сбору долгов, а его персонал был финансово заинтересован в том, чтобы обеспечить максимальную прибыльность выделяемых Агентству государственных средств. Соответственно, Агентству было проще выколачивать больше денег из тех отцов, которые не скрывались и уже платили какие-то алименты, чем искать тех, кто вообще ничего не платил. В смысле идеалов справедливости и беспристрастности такой подход представлял собой искажение заявленной цели, приводя к тому, что Агентство стало крайне непопулярной организацией и не пользовалось никаким доверием. Но, исходя из логики хорошего бизнеса, Агентство избрало верную стратегию для максимизации прибылей. Принципы правосудия были принесены в жертву деловым принципам.
Другая форма искажений связана с искусственными попытками создания показателей, которые могли бы служить аналогами цены, особенно на теневых рынках, часто создающихся в сфере общественных услуг с целью избежать тех или иных проблем приватизации и в то же время воспользоваться важными преимуществами рынка. В тех случаях, когда рынок виртуален, а товары и услуги реально не являются предметом продажи, возникает сильное искушение к тому, чтобы избрать на роль показателей те величины, которые легко измерить, вместо реально значимых характеристик товара или услуги. Поставщики услуг склонны уделять основное внимание тем аспектам своей работы, которые учитываются в этих показателях, пренебрегая другими аспектами не потому, что те, в принципе, менее важны, а потому что их сложнее вычислить. К подобным искажениям привели попытки правительства новых лейбористов в Великобритании поставить во главу угла сокращение определенных списков нуждающихся в медицинском обслуживании: руководители учреждений здравоохранения и врачи сосредоточили усилия и ресурсы на тех направлениях, которые проходили через процедуру оценки и приобретали политическую значимость, за счет других аспектов своей работы, оставшихся в тени. Видимая эффективность такого подхода порой бывает весьма иллюзорна, поскольку вполне может случиться так, что легко измеряемые показатели в реальности далеко не самые существенные, и в результате мы получим снижение фактической эффективности. Конечно, число показателей можно увеличивать, но это в конце концов приведет к перегрузке работников всякого рода расчетами и к чрезмерной забюрократизированности.
Ценность показателя зависит от того, насколько точно он измеряет свойство, необходимое потребителю, а с этим могут возникнуть проблемы даже на настоящих рынках. Вычисление акционерной стоимости компании нередко дает искаженное и ошибочное представление о том, чего стоит компания в долговременном плане; курсы обмена валют зачастую весьма отдаленно связаны с их относительной покупательной способностью; относительная прибыльность — не единственный законный метод сравнения ценности двух родов деятельности. Эта проблема усугубляется в случае теневых или искусственных рынков типа тех, что существуют в сфере общественных услуг. Здесь показатели обычно выбираются не пользователями, а политиками или администраторами и в результате чаще удовлетворяют политическим или управленческим критериям, а не запросам клиентов, которые, в принципе, и представляют собой главную цель прилагаемых усилий. В биржевой разновидности капитализма, которая стала преобладать к концу XX века, эта проблема показателей перестала служить предметом беспокойства. На примере большого числа компаний из области информационных технологий, которые имели высокую акционерную стоимость еще до того, как что-то продали потребителям, мы видим, что стоимость акций фирмы стала абсолютно самодовлеющим фактором: если достаточно много людей верит в то, что акционерная стоимость сама по себе является важным показателем, они станут покупать акции, оправдывая величину акционерной стоимости (Castells, 1996, ch. 2). Подобная экономика уязвима для внезапных кризисов доверия, во время которых рушатся эти карточные домики. Но проходит немного времени, и карточные домики строятся заново.
Кроме того, экономика подобного типа крайне уязвима для коррупции, что стало очевидно во время разгоревшихся в США вышеупомянутых аудиторских скандалов. Хотя подобная практика всеми осуждается, в сущности, она может быть оправдана с точки зрения так называемой новой экономики, созданной в 1990-х. Если ценность экономической деятельности определяется исключительно стоимостью акций, и если эта стоимость реальна в том смысле, что достаточно много инвесторов верят в ее реальность и покупают акции, то что плохого в том, чтобы попытаться восстановить пошатнувшееся доверие, сделав вид, что компания приносит прибыль? При условии, что достаточное число людей в это поверит, акционерная стоимость компании снова вырастет и все закрутится по новой.
По аналогичному принципу работают показатели, с помощью которых измеряются успехи служб социального обеспечения. Если люди верят, что эти показатели отражают что-то реальное, то они будут довольны, узнав, что значение этих показателей увеличивается. А если они будут довольны, то воздадут должное правительству, добившемуся таких хороших результатов. О реальном состоянии услуг при этом все забудут, если только какие-нибудь настырные критики не сумеют снова привлечь к нему внимание. До тех пор же в работе соответствующих служб будут наблюдаться серьезные искажения.
Рынок часто провозглашают царством потребительского суверенитета: продажа компаниями товаров и услуг возможна лишь в том случае, если мы хотим их покупать. Однако именно поставщики в первую очередь выбирают себе клиентов, принимая решение о том, в каком сегменте рынка им работать. Ни одна компания не может взять на себя обязательство удовлетворять все запросы. Общественные услуги в этом отношении принципиально отличаются от частного бизнеса, поскольку диапазон их деятельности в потенциале должен быть всеохватным. Партнерство частного и государственного секторов при предоставлении этих услуг ведет к тому, что частные поставщики выбирают те сегменты, которые они хотят обслуживать, а государственные службы занимаются предоставлением услуг для тех, в ком частный сектор не заинтересован. Подобное предоставление услуг носит остаточный характер, а из работ таких исследователей, как Альберт О.Хиршман (Хиршман, 2008) и Ричард Титмус (Titmuss, 1970), мы и в теории, и на практике знаем, что качество остаточных общественных услуг резко снижается, поскольку пользоваться ими приходится только бедным, политически безответным слоям населения.
Ситуация еще больше усугубляется, когда к общественным услугам предъявляется требование остаточ-ности и низкокачественности, потому что правительство сознательно пытается расчистить пространство для их коммерческого предоставления. Это вполне может случиться в том случае, если правительство отчаянно пытается приватизировать общественные услуги и за счет их продажи ликвидировать дефицит бюджета. Тогда такие услуги устраняются и из сферы рынка, и из сферы гражданских прав. Общественные услуги подобного рода нельзя назвать атрибутами гражданства: доступ к ним превращается из привилегии в наказание, а получателей остаточных услуг необходимо лишить права выражать свое гражданское мнение, иначе они потребуют повысить их качество, что невозможно без нарушения запрета на конкуренцию с частными поставщиками услуг.
Можно привести важный пример из практики агентств по трудоустройству. Логика неолиберального рыночного режима требует по возможности приватизировать эту сферу, оставив государственным структурам работу лишь с теми, кого трудоустроить нереально. Соответственно, пособия по безработице должны сопровождаться санкциями за отказ от предлагаемого варианта трудоустройства. Клиенты лишаются рыночного выбора, так как не отвечают критериям вхождения на рынок, и оказываются ущемлены в гражданских правах, так как из мира, где у них есть право на безопасность, их выгоняют в мир, где за отказ от услуги может последовать наказание. В 1960-1970-х годах в развитых странах обычно считалось необходимым, чтобы государственные службы занятости предоставляли как можно более обширные услуги и чтобы выплата пособий по безработице была отделена от услуг по трудоустройству, поскольку цель трудоустройства — и в смысле его эффективности, и в смысле гражданских прав — понималась как максимальное расширение возможностей граждан на получение подходящей Работы, приносящей удовлетворение. В настоящее время распространение получил ровно противоположный принцип: приватизация услуг по трудоустройству предусмотрена Маастрихтским договором и поощряется ОЭСР в качестве меры, привязывающей услуги по трудоустройству к выплате пособий. От обеспечения права граждан на труд мы переходим к тому, чтобы сделать жизнь без работы очень непривлекательной и тем самым заставить безработных искать хоть какую-то работу.
Мы уже отмечали, что полное или частичное предоставление услуги частным сектором невозможно без ее маркетизации, особенно если под рынком мы понимаем чистый рынок из учебников по экономике. Он требует очень большого (стремящегося к бесконечности) числа конкурирующих между собой поставщиков и покупателей и отсутствия серьезных барьеров, препятствующих приходу на рынок новых поставщиков. Кроме того, регулирование такого рынка должно ограничиваться сохранением идеальных условий для конкуренции, не создавая абсолютно никаких поблажек и привилегий для отдельных поставщиков и покупателей. Такие жесткие условия нужны по двум причинам. Во-первых, они обеспечивают минимальную возможную цену, при которой поставщики не уходят с рынка: в условиях идеальной конкуренции поставщик не может диктовать цену; никто не в состоянии своими действиями устанавливать цены или хотя бы влиять на них. Во-вторых, состояние анонимности, обеспечиваемое как этим условием, так и отсутствием привилегированного доступа к регулирующим органам, ведет к невозможности политического вмешательства на благо отдельным поставщикам и в ущерб всем прочим. Собственно, в неоклассической экономической науке лоббирование в интересах производителя вообще не предусмотрено, кроме тех случаев, когда запрос на изменение регулирующего режима подается открыто и в интересах всех производителей, представленных на рынке.
Существует много товаров и услуг, в отношении которых эти условия более-менее выполняются, но это, очевидно, совсем не так в тех случаях, когда на рынке не может присутствовать много компаний. Современная экономическая теория и надзорные органы вынуждены все чаще учитывать нереальность идеальной конкуренции в олигополистических секторах. Отмечалось, что очень малое число гигантских компаний может вступить друг с другом в ожесточенную ценовую конкуренцию, и поэтому считается, что олигополии в таких секторах, как нефтяной, и откровенная монополия в сфере программного обеспечения не нарушают антимонопольного законодательства. Однако этот подход принимает во внимание только цену, игнорируя важный политический аспект, связанный с привилегированным доступом таких компаний к политическим властям, который невозможен в жестких условиях чистого рынка. Конкуренция между олигополистическими компаниями не обязательно влечет за собой ослабление привилегированного политического лоббирования и даже может его усиливать в той степени, в какой эти компании прибегают к политическим средствам в своей конкурентной борьбе. Для политэкономов XVIII века, в частности для Адама Смита, а также для их современных наследников, таких как Фридрих фон Хайек, гарантия анонимности и неспособность какого-либо отдельного производителя изменять условия играли важную роль в этих политических рассуждениях. Смит, несомненно, посчитал бы политическую роль таких компаний, как Enron или Microsoft, несовместимой с идеей рыночной экономики.
Смиту, само собой, не приходилось учитывать реалий массовой демократии, да он, вероятно, и не вполне бы ее одобрил. Однако, как отмечалось в главе II, мы знаем, что он наверняка не одобрил бы и постдемократическую политику с ее доминированием деловых лобби и, возможно, согласился бы с нами в том, что в условиях начала XXI века только бдительность возрожденной демократии могла бы поставить предел неэффективности и сомнительной практике, которые с большой вероятностью будут порождаться эллипсом, объединяющим политизированную деловую элиту и самодостаточный политический класс. Фон Хайек, в общем, не возражал против демократии, но надеялся на то, что будут найдены способы сдержать ее тенденцию к критике капиталистического рынка. Он никогда не задумывался над ключевой проблемой: если для каждого конкретного капиталистического предприятия прибыльнее иметь политическое влияние, чем подчиняться рынку, то может ли политический процесс, в котором доминируют капиталистические силы, избежать перерождения в систему деловых лобби? Возможно, хайеков-ская модель и работает в условиях истинной неоклассической экономики, когда ни одна компания не обладает политическим влиянием и когда все отдают предпочтение политической системе, гарантирующей, что ни одна компания не приобретет такого влияния, но в условиях конца XX — начала XXI века это нереализуемо. Крупные корпорации приобрели политические возможности и влияние, далеко превосходящие возможности и влияние мелких и средних предприятий, вынужденных работать в условиях политических ограничений реального рынка, и пользуются этим влиянием не только ради достижения собственных целей, но и ради сохранения политической системы, которая допускает проявление такого влияния.
Эти проблемы приобретают фундаментальное значение в случае приватизации и крупномасштабной выдачи подрядов в сфере общественных услуг, поскольку именно здесь широко распространено лоббирование и налаживание специальных связей с политиками и государственными чиновниками, вполне доступное для очень крупных, отнюдь не анонимных компаний. Получение приватизационных контрактов на своих собственных условиях и планирование их обязательного возобновления становится поводом для интенсивного взаимодействия в пределах эллипса нового политического класса, который включает в себя очень небольшое число представителей элиты, выступающих от имени корпораций (нередко бывших министров и государственных служащих), политических советников и персонала партийных мозговых центров, а также министров и госслужащих, еще находящихся на своих должностях. Невозможно пресечь связи между старыми приятелями, вклады в партийные кассы, обещания директорских должностей после выхода в отставку и прочие явления, сопровождающие это взаимодействие. С тех пор как успех в выдаче подрядов частным лицам стал важным символом политической добродетели, политикам национального и местного уровня не требуется иной награды, помимо готовности компании взять предлагаемый ими подряд, что едва ли может служить стимулом для жесткого торга. В случае полной приватизации тот факт, что участвующие в ней компании ведут себя не вполне по-рыночному, нередко учитывается посредством учреждения соответствующих ведомств для контроля над последующей работой отрасли. Но тогда появляются основания для беспокойства по поводу взаимоотношений между контролирующими органами и лоббистами. Хорошо известные заявления о том, что приватизация де-политизирует данную отрасль или услугу и дает гарантии против коррупции, крайне лицемерны. Такая стратегия, отнюдь не снижая возможностей для коррупции в отношениях между властями и бизнесом, напротив, значительно расширяет их, создавая особый класс компаний, обладающих большими привилегиями в смысле доступа к политическим кругам. Чем более политически значима данная услуга, тем больше проблем при этом возникает.
Различие между приватизацией и выдачей подрядов требует более глубокого анализа. В первом случае частные компании получают право собственности на ресурсы, находившиеся в государственном владении. В последнем случае владельцем активов остается государство, однако исполнение отдельных аспектов данной услуги осуществляется коммерческими компаниями на основе контрактов разной продолжительности. Разница здесь налицо. Например, при приватизации железных дорог власти могут приватизировать все, а могут оставить в своем владении железнодорожную сеть и выдавать подряды на организацию движения, обслуживание станций и услуги по перевозкам товаров.
Эта разница становится очень важной при использовании подходов типа «Третьего пути», применяемого британским правительством новых лейбористов, которые утверждают, что их стратегия в области здравоохранения и образования включает партнерство между государственными и частными финансами и выдачу подрядов на предоставление услуг, а не передачу государственных активов в частные руки, которая называлась бы приватизацией. Хотя такой подход, в отличие от приватизации, помогает избежать утраты права собственности, влекущей за собой потерю контроля над государственными активами, в реальности он лишь усугубляет рассматриваемую нами проблему привилегированного лоббирования и доступа к министрам и госслужащим со стороны отдельных корпораций. Именно из-за того, что выдача подрядов на предоставление услуг и финансовое партнерство между государством и частными лицами не сопряжены с финальной приватизацией, взаимодействие между государственными властями и частным предпринимателем приобретает непрерывный характер, и поэтому лоббирование и предосудительный обмен взаимными услугами становятся постоянными факторами. Оба варианта по необходимости влекут за собой заключение долгосрочных контрактов. В случае частного финансирования таких проектов, как постройка больницы или крупной школы, срок действия контрактов может достигать тридцати лет и больше. С учетом недолговечности современных политических и организационных договоренностей такие контракты становятся более чем пожизненными. Выдача подрядов на оказание услуг не влечет за собой потребности в подобных долгосрочных контрактах, но она подразумевает некоторые невозвратные затраты, а, кроме того, частному подрядчику требуется время для вхождения в курс дела. Такие подряды обычно выдаются на срок от пяти до семи лет.
В течение действия таких контрактов заказчик попадает в сильную зависимость от подрядчика в смысле качества услуг. Подрядчик может штрафоваться за их неоказание, но и услуги, и их выполнение могут быть четко обозначены лишь в смысле текущих задач и потребностей. Контракт представляет собой юридически обязывающий документ, в который не так-то легко внести поправки; долгосрочный контракт — инструмент поразительно негибкий и неповоротливый для того, чтобы пользоваться им в эпоху, требующую особенно быстрой адаптируемости и гибкости. В случае краткосрочных (от пяти до семи лет) контрактов компании почти сразу же начинают думать об их возобновлении. Это, несомненно, дает им стимул к добросовестному исполнению существующего контракта, однако история выдачи подрядов учит нас не быть наивными. Имеются куда более простые и надежные способы возобновления контракта — вместо повседневного добросовестного оказания услуг достаточно поддерживать хорошие отношения с несколькими ключевыми лицами, занимающими ответственные должности.
Особенно интересно отметить возникновение множества компаний, специализирующихся на искусстве получения подрядов от государства в самых разных сферах деятельности: например, одна реально существующая британская компания берет подряды и на создание систем противоракетного предупреждения, и на организацию инспекций в начальных школах. Очевидно, что компания, прежде подвизавшаяся в строительстве систем ПРО, не имеет первоначального опыта в управлении школами, и поэтому, добиваясь подряда в этой области, не может со своей стороны предложить ничего серьезного. Зато она обладает опытом получения подрядов от политиков и госчиновников; этот опыт позволяет ей стать членом постдемократического эллипса, описанного в главе IV. Но обязательно ли этот опыт нужен для того, чтобы добавленная стоимость и качественная услуга доходили до непосредственных потребителей? В конце концов, потребность в этом опыте можно устранить, просто-напросто не выдавая подрядов частному сектору.
Поведение государства в отношении реальных и потенциальных частных подрядчиков и готовность допустить их к процессу формулирования публичной политики, которая для них самих является источником прибыли, представляют собой примеры тенденций, упомянутых в главе II: утраты государством уверенности в себе и ликвидации государственной службы как явления. Стоит напомнить, что понятие государственной службы сложилось в пред-демократическую эпоху. Во многих странах оно получило еще большее развитие в эпоху расцвета так называемого бесконтрольного капитализма. Объясняется этот парадокс тем, что именно в стремлении оградить капиталистические свободы реформаторы XIX века нередко оказывались в ситуации, когда эти свободы вступали в противоречие с другими ценностями и интересами, и потому они всерьез воспринимали беспокойство Адама Смита о том, что бизнес способен извратить политику точно в той же степени, в какой политика способна извратить бизнес. Вследствие этого политикам и государственным служащим требовалась своя этика, диктовавшая им иное поведение, чем в деловом мире. Мало кому удавалось жить в согласии с этими идеалами, из-за чего конец XIX века часто воспринимается как царство лицемерия, но все же эти идеалы существовали. Общественная жизнь призывала к большой осторожности при взаимодействии с представителями влиятельных деловых кругов. Кроме того, от госслужащих требовалось не забывать об общественных интересах, которые не сводились к сумме частных деловых амбиций или того, на что были направлены эти амбиции. Эта идея развилась из концепции верховенства монархических интересов, но была адаптирована к условиям буржуазного капитализма и к необходимости внешнего регулятора в лице государства, а затем достигла своего апогея в социал-демократическом идеале государства на службе у своих граждан.
Подобный подход не подразумевал враждебного отношения к капиталистическому поведению, а лишь признание того, что оно имеет свои границы, и наличие определенного кодекса этики и поведения государственных чиновников. Аналогичные процессы определяли положение армии и церкви по отношению к постепенно нарождающемуся гражданскому и светскому государству. По мере того как в ходе политической жизни развивались институциональные структуры, не опиравшиеся на демонстрацию военной силы, становилось ясно, что политический и военный кодексы нуждаются в отделении друг от друга. Из того, что сторонники гражданской политической жизни настаивали на этом разделении и на неучастии военных в политике, не следовало, что они были пацифистами. Точно так же и некоторые политики из числа преданных христиан со временем стали настаивать на отделении церкви от государства.
Одним из новшеств, которые принесло с собой так называемое новое государственное управление в контексте неолиберальной гегемонии 1980-х годов, стал новый подход к границе между государственными и частными интересами, которая отныне считалась полупроницаемой: бизнес может вмешиваться в дела государства, как ему заблагорассудится, но не наоборот. Несогласных с этой моделью обвиняли в том, что они против бизнеса. Такая идея представляет собой крайне однобокое преувеличение классического по-литэкономического учения, будучи беспринципной адаптацией к реалиям бизнеса с его возможностями лоббирования. Ее интеллектуальным обоснованием служит описанная в главе II неолиберальная теория о врожденной мудрости бизнеса и врожденном идиотизме правительства. Как утверждает эта теория, успешная конкуренция на идеальном рынке возможна, в частности, благодаря максимальной и верной информированности, поскольку неверная информация влечет за собой ошибки стратегии, которые приводят к банкротству. Поэтому можно считать, что успешные компании обладают идеальной информацией, дающей им возможность идеально предвидеть действия других рыночных игроков. Это допущение носит характер аксиомы, так как оно предполагает, что в долговременном плане рынок способствует выживанию лишь самых приспособленных — в данном случае компаний, обладающих наилучшими возможностями для получения информации. В отношении правительства подобных предположений не делается. Оно не существует в состоянии идеальной конкуренции, поэтому его информированность вызывает только подозрения.
Этот тезис используется в том числе и для отрицания возможности государственного вмешательства в экономику. Если игроки на рынке по своей природе лучше информированы, чем правительство, то все шаги, на которые оно пытается их подвигнуть, будут менее эффективны, чем те решения, которые они принимают сами. В сущности, с учетом их способности к идеальному предвидению компании уже будут делать то, чего правительство надеется достигнуть своим вмешательством, и уклоняться от следования его советам. В частности, носителями этого абсолютного знания считаются компании, сумевшие выжить на финансовых рынках, работающие именно с экономическими знаниями и чье суждение поэтому не должно вызывать никаких сомнений.
В практическом плане этой аргументации присущи три слабых момента. Во-первых, поскольку многие рынки далеко не идеальны, у нас нет никакого права предполагать, что даже самые успешные компании отточили свои способности по сбору информации до максимально возможной степени. Во-вторых, в условиях стремительно изменяющегося мира мы не сможем даже определить, из чего именно немного времени спустя будет состоять идеальное знание; поскольку приобретение информации требует времени, окажется, что ни одна компания не обладает достаточными знаниями, которые потребуются в чуть более отдаленном будущем. Во время продолжительного биржевого бума 1990-х годов многие от природы осторожные люди тоже поверили в то, что сектору информационных технологий каким-то образом удалось решить все эти проблемы. Последовавший после 2000 года коллапс должен служить полезным напоминанием о том, что информация, сопровождающая биржевые сделки, зачастую менее чем идеальна. В-третьих, определенные разновидности информации особенно легкодоступны для тех, кто находится в ключевых точках и способны получать информацию за пределами рынка (то есть для правительства). Иными словами, если компании могут иметь преимущество над правительством при получении отдельных видов информации, то в отношении информации другого вида преимущество имеет правительство.
Однако мы имеем дело с миром, в котором сила этих возражений не принимается во внимание и где вера в информационное превосходство успешных компаний над правительством превратилась в неоспоримую идеологию в такой степени, что, как мы видели в главе II, госучреждения всех уровней страдают от хронического отсутствия уверенности в своих способностях. Чтобы не лишиться самоуважения и сохранить за собой хоть какую-то легитимность, они пытаются подражать частным компаниям настолько, насколько это возможно (например, посредством внутренней маркетизации), отбирая у частного сектора специалистов, консультантов и реальное предоставление услуг, а также приватизируя как можно больше государственных (или бывших государственных) организаций и вообще выставляя их на суд финансовых рынков. В ходе этого процесса неизбежно отбрасываются сформировавшиеся в XIX веке различия между этикой государственной службы и этикой частного бизнеса, а прежние запреты объявляются устаревшими. Если мудрость частной компании неизменно превышает мудрость правительства, то идея о том, что влияние деловых кругов на правительство должно иметь какие-то пределы, становится абсурдной.
Этот процесс превращается в порочный круг. Чем большую часть своих функций правительство отдает на откуп частным подрядчикам, тем сильнее его служащие реально утрачивают компетенцию в соответствующих сферах, хотя прежде были в них непревзойденными специалистами. Теперь же они становятся просто посредниками между своим начальством и частными компаниями, уступая последним все свои профессиональные и технические знания. И вскоре частные подрядчики смогут с полным на то правом утверждать, что лишь они обладают достаточным опытом для оказания данных услуг.
В процессе максимального уподобления своей деятельности стилю частных компаний властные структуры вынуждены также расстаться с ключевым аспектом своей роли—тем, что они являются властными структурами. Следует отметить, что этот процесс нисколько не затрагивает органы центрального правительства. В сущности, вовсе не приводя к исчезновению государственной власти, о чем мечтают либертарианцы, приватизация госорганизаций влечет за собой концентрацию политической власти в эллипсе: последняя образует плотное центральное ядро и взаимодействует преимущественно с элитой частного бизнеса. Это происходит следующим образом. Власти нижнего и среднего уровней, в частности местные госструктуры, вынуждены перестраивать свою деятельность по модели «покупатель — продавец», задаваемой рынком. Вследствие этого они лишаются своей политической роли, которую перетягивает к себе центр. Кроме того, центральное правительство приватизирует многие из своих собственных функций, передавая их различным консультантам и поставщикам. Однако остается неустранимое политическое ядро, составляющее выборную часть капиталистической национальной демократии, которую нельзя распродать (хотя она может идти на компромиссы с лоббистами) и которая обладает верховной властью, по крайней мере в решениях о том, что и как приватизировать и отдавать подрядчикам. Это ядро в процессе приватизации становится все меньше и меньше, но его невозможно полностью уничтожить, не ликвидировав концепций государства и демократии как таковых. Чем большую роль играют приватизационная и маркетизационная модели предоставления общественных услуг, особенно на местном уровне, тем сильнее ощущается нужда в якобинской модели централизованной демократии и гражданства без каких-либо промежуточных политических уровней.
Все это влечет за собой серьезные проблемы в отношении демократических прав гражданства. Фридланд (Freedland, 2001) подчеркивает, что отношения между правительством, гражданами и поставщиками приватизированных услуг представляют собой треугольник. Граждане связаны с властью (центральной или местной) посредством демократической избирательной и политической системы. Власти посредством контрактов связаны с поставщиками услуг. Но граждане не имеют ни рыночной, ни гражданской связи с поставщиками услуг и после приватизации лишаются возможности ставить вопрос о качестве услуг перед правительством, потому что уже не оно их оказывает. В результате общественные услуги приобретают постдемократический характер: отныне правительство отвечает перед демосом только за общую политику, а не за ее конкретное воплощение.
После того как Фридланд написал это, случилась череда британских железнодорожных кризисов 2000-2002 годов, которые помогли выявить еще один момент: субподрядную цепочку. После приватизации или получения подряда компании передают часть своих обязанностей субподрядчикам следующего уровня, что еще сильнее увеличивает дистанцию между гражданами и услугой. Установить ответственность за железнодорожные кризисы в значительной степени было затруднительно из-за того, что непрерывно удлинявшаяся цепь субподрядов превращалась в юридический лабиринт, в котором терялась возможность определить, кто за что отвечает по условиям контрактов. Вопрос о качестве услуг в лучшем случае мог быть решен лишь в ходе запутанного судебного разбирательства.
Таким образом, принцип выдачи подрядов влечет за собой серьезный риск. Однако власти все более склонны идти на этот риск, искушаемые новыми заманчивыми возможностями. Пытаясь дистанцироваться от предоставления услуг посредством длинных субподрядных цепочек, правительство подражает самым хитрым компаниям, которые, как говорилось в главе II, открыли в 1990-е годы, что могут избавиться от своего ключевого бизнеса как такового, а затем сосредоточиться на единственной задаче — выстраивать образ своего бренда с помощью рекламных технологий, не заботясь о качестве продукции. Насколько облегчится задача властей, если им нужно будет только культивировать свой бренд и образ, перестав отвечать за реальное качество результатов своей политики! Подобные процессы, несомненно, влекут за собой деградацию демократии.
Это, в свою очередь, приводит нас к дальнейшему выводу: частные компании, в отличие от государственных организаций, обладают возможностями для самопрезентации. Политики, являясь частью госсектора, живут в мире, который находится намного ближе к частному сектору, поскольку вынуждены постоянно продавать себя и все чаще делают это с помощью бренда и красивой упаковки. И этот подарок частного сектора становится в их глазах намного более весомым, чем скучная обязанность заботиться о школах и больницах. Но, что более важно, они понимают, что презентационный подход со временем заставит забыть общественность о реальном качестве предоставляемых услуг, переключив ее внимание на рекламные и маркетинговые ходы, которые принес в эту сферу частный бизнес. В полностью раскрученном политическом мире здравоохранение, образование и прочие вопросы по-прежнему будут играть ключевую роль в политике, но в брендовой политике точно так же, как в рекламе «Кока-колы», содержатся ссылки на собственно напиток. Они будут служить источниками ассоциаций и образов, а не предметами, значимыми сами по себе. Электоральная конкуренция сохранит свой интенсивный и креативный характер, поскольку соперничающие партии будут стремиться к тому, чтобы ассоциироваться с победными образами, но это будет такая конкуренция, которую партии сумеют удерживать под своим контролем.
Власти и партии не смогут окончательно перейти в этот идеальный мир до тех пор, пока услуги образования и здравоохранения, как и все прочее, что останется от государства всеобщего благосостояния, не будет передано длинной цепочке частных субподрядчиков, за работу которых государство будет нести не больше ответственности, чем фирма Nike отвечает за обувь, которую продают под этим брендом. Если применить этот сценарий к треугольнику Фридлан-да, мы увидим, что граждане потеряли буквально все возможности для перевода своего недовольства в политические действия. Выборы становятся игрой вокруг брендов, лишая граждан шанса донести до политиков свое мнение о качестве услуг. Пусть такой исход покажется неправдоподобным, но в реальности это лишь развитие процесса, к которому мы так привыкли, что перестали его замечать: уподобление демократического избирательного процесса, наивысшего выражения гражданских прав, маркетинговой кампании, вполне откровенно строящейся на манипуляциях, применяемых для продажи товаров.
На предыдущих страницах мы пытались показать, что главной причиной современного упадка демократии является резкий и усугубляющийся дисбаланс между ролью корпоративных интересов и ролью практически всех прочих групп. На фоне неизбежной энтропии демократии все это ведет к тому, что политика снова становится занятием узких элит, как в преддемократические времена. Этот дисбаланс проявляется на самых разных уровнях: порой в виде внешнего нажима, оказываемого на правительство; порой как смена приоритетов самого правительства; порой в самой структуре политических партий.
Эти процессы столь мощны и масштабны, что обратить их вспять кажется делом нереальным. Однако у нас остается возможность отчасти удержать современную политику от неумолимого сползания к постдемократии. Для этого требуются политика по обузданию корпоративной элиты и ее возрастающего влияния, политика по реформированию политической практики как таковой и те действия, которые еще могут предпринять сами обеспокоенные граждане.
Растущее политическое влияние компаний остается ключевым фактором, обеспечивающим успехи постдемократии. Радикалы прежних поколений восприняли бы это заявление как призыв к свержению капитализма. Сейчас времена уже не те. Хотя восторженное отношение к капиталистическому способу производства порой доходит до крайностей (в частности, находя выражение в приватизации железных дорог, водоснабжения и авиадиспетчерской службы), никто еще не придумал альтернативы капиталистической компании с ее производственной эффективностью, ин-новативностью и отзывчивостью на запросы клиентов в том, что касается большинства товаров и услуг. Следовательно, мы должны искать способ сохранить динамизм и предприимчивость капитализма, в то же время препятствуя компаниям и их руководству приобретать слишком большое влияние, несовместимое с демократией. Сейчас модно отвечать, что это невозможно: едва мы начнем регулировать и сдерживать капиталистическое поведение, как оно тут же лишится своего динамизма.
Но это блеф, на который политический мир боится отвечать. В другие эпохи и в других местах демократия опиралась на умение политиков обуздывать политическую власть бизнеса (или церкви, или армии), в то же время сохраняя их эффективность в качестве обогащающей (нравственной, военной) силы. И мы тоже должны найти этот баланс, если хотим сохранить демократию. Подобный компромисс удалось заключить между демократией и национальным промышленным капитализмом в середине XX века. Сегодня к повиновению надлежит привести глобальный финансовый капитализм.
Но требовать этого на глобальном уровне — в настоящее время все равно что пробовать докричаться до Луны. Рамки международного миропорядка, задаваемые Всемирной торговой организацией, Организацией экономического сотрудничества и развития, Международным валютным фондом и (для европейцев) Евросоюзом, пока что сдвигаются в противоположном направлении. Практически все меры, предпринимаемые в связи с «реформой» международной экономики и либерализацией, включают в себя устранение любых помех корпоративной свободе. В полном согласии с парадоксом, хорошо знакомым из экономической истории капитализма, руководящая теория требует движения к почти идеальному рынку, на практике же необузданная торговая либерализация служит интересам крупнейших корпораций. Вместо создания свободных рынков возникают олигополии. Большинство из них зародилось в США, единственной в мире сверхдержаве, благодаря чему они могут использовать правительство этой страны для лоббирования своих интересов в международных организациях. При этом американские власти более привержены идее корпоративной свободы, чем большинство других. Сейчас американское правительство ведет наступление в тех сферах, на которые прежде не распространялась политика свободной торговли, например в здравоохранении или помощи бедным странам. Мы видим это и на примере неудачных попыток ЕС защитить европейских потребителей от различных химических добавок в американском мясе, и в невыполненных обещаниях США карибским странам— производителям бананов.
В течение всех 1990-х годов европейцев, японцев и всех прочих убеждали в том, что англо-американская модель корпоративного управления и экономического регулирования более совершенна, чем их модели. Эта система правил предусматривает прозрачность поведения корпоративного руководства — в первую очередь из-за важной роли, которую интересы акционеров играют в неолиберальной экономике двух этих стран. Но нам говорят также, что такая прозрачность служит для широкой публики лучшей защитой, чем распространенные в других странах формы контроля, осуществляемые государством или деловыми ассоциациями. Таким образом, ставится знак равенства между интересами акционеров и интересами общественности. Может показаться, что в наше время, когда очень многие являются мелкими акционерами, мы видим здесь финальный ответ на все заявления левых о том, что капиталистической экономике необходимы какое-то внешнее управление и контроль.
Однако нынешняя волна аудиторских скандалов в США может привести к пересмотру этих взглядов. Разумеется, ни одна система не обходится без скандалов и злоупотреблений. Тем не менее существенным здесь является крупный провал именно тех принципов регулирования, благодаря которым и существует прозрачность, обеспечивающая превосходство англоамериканской системы. Как мы уже отмечали, в рамках нынешнего либерального контролирующего режима, дружелюбного к корпорациям, задача надзора за честностью менеджмента доверена аудиторским компаниям, которым разрешается оказывать другие платные услуги тем же самым руководителям, за которыми они должны надзирать в интересах акционеров. Как эти аудиторские фирмы, так и деловые круги, с которыми они вступают в такие взаимоотношения, играют видную роль в формировании новых политических эллипсов, описанных в главе IV.
В 2002 году американское правительство, явно нарушая международные договоренности, ввело новые тарифы и квоты на импорт стали с целью защитить собственную металлургическую отрасль. Этот шаг значительно ослабил образ американской экономики как пример превосходства свободной торговли над отраслевой политикой. Настало время для контратаки на англо-американскую модель со стороны всех тех, кто в 1990-е годы был загипнотизирован видимым преимуществом ее методов контроля, ориентированных на защиту акционеров. В частности, настало время для Европейского союза отказаться от слепого подражания Америке.
Сам по себе ЕС вряд ли может служить впечатляющим образцом демократии. Хотя предшествовавшее ему Европейское экономическое сообщество появилось на свет в эпоху расцвета послевоенной демократии, оно задумывалось в первую очередь как технократический институт. Его внутреннее демократическое развитие началось в 1980-е годы, когда элиты уже вовсю исповедовали постдемократические принципы управления. Поэтому эта демократия очень хрупка и боязлива. Эти факторы, совместно со стремлением большинства национальных правительств к тому, чтобы европейская демократия ни в коем случае не стала конкурентом национальных демократий, привели к созданию чрезвычайно слабых парламентских структур, оторванных от реальной жизни большинства населения. Ситуация с течением времени может улучшиться. По крайней мере существует выборный парламент, а Европейская комиссия налаживает обширные связи с заинтересованными организациями и в Брюсселе, и в национальных государствах. Однако в роли главного проводника демократизации ЕС может выступить на другом уровне. Всего лишь утверждая свое присутствие и насаждая некоторые характерные подходы, он способен бросить вызов американскому доминированию, которое в противном случае приобретет абсолютно гегемони-ческий характер, тем самым уничтожив альтернативы и возможности для выбора, без которых демократия не существует.
Имеются также возможности для борьбы с господством бизнеса на национальном уровне. Здесь самая злободневная задача — устранение почти неограниченного влияния деловых интересов на властные структуры, обязанного своим возникновением различным процессам, описанным в главах п и V. Собственно говоря, решение этой задачи во многих отдельных государствах — необходимая предпосылка к каким-либо действиям в международном масштабе.
Согласно неолиберальной идеологии, которая сегодня определяет действия почти любого правительства, все эти проблемы решаются путем создания истинно рыночной экономики. Неолибералы утверждают, что при старой кейнсианской и корпоративистской формах социал-демократической экономики власти и деловые круги вступили в слишком тесные взаимоотношения. Там, где царствует свободный рынок, правительство понимает, что его роль сводится к установлению базовых юридических рамок, и смиряется с этим; компании же, знающие, что правительство больше не будет вмешиваться в экономику, держатся в стороне от политики. Если прошедшие двадцать лет чему-нибудь нас научили, так это тому, насколько ошибочно такое суждение. Дело не только в том, что выдача подрядов на оказание общественных услуг — политика, диктуемая данной идеологией, — требует тесного и непрерывного взаимодействия между должностными лицами и компаниями. В более широком и более тонком плане диктуемое неолиберальной идеологией признание врожденной некомпетентности правительства и отношение к частным компаниям как к единственным носителям компетенции влекут за собой нажим на государство, имеющий целью постепенную передачу контроля за общественными делами компаниям и корпоративным лидерам. Отнюдь не проводя четкой границы между властями и бизнесом, неолиберализм соединяет их все большим числом разнообразных связей, но исключительно на территории, прежде зарезервированной за государством.
В результате функции государства и бизнеса настолько переплелись, а стимулы к коррупции настолько усилились, что борьба с этими явлениями требует действий на нескольких уровнях. Необходимы новые правила, которые бы пресекали или по крайней мере очень жестко регулировали денежные потоки и обмен персоналом между партиями, кругом советников и корпоративными лобби. Необходимо прояснить и ввести в рамки закона отношения между корпоративными донорами, с одной стороны, и государственными служащими, критериями расходования государственных средств и критериями публичной политики, с другой стороны. Необходимо возродить концепцию государственной службы как сферы со своей особой этикой и задачами. Следовало бы вспомнить о том, что британская элита викторианской эпохи, капиталистическая до мозга костей, выработала глубокое понимание того, чем отличается государственная служба от частного предпринимательства, и, нисколько не возражая против истинных функций последнего, настойчиво проводила это понимание в жизнь. Вполне возможно, что применявшиеся в ту эпоху конкретные правила требуют внесения радикальных поправок в период, когда представления о возможностях крупных организаций шагнули далеко за пределы, установленные моделью классической бюрократии. Однако нынешняя теория, которая просто сводится к тому, что государственная служба должна многому научиться у частного бизнеса, безусловно, нуждается в пересмотре.
Необходимо изучить те уроки — и положительные, и отрицательные, — которые преподаны нам годами проникновения частного бизнеса в сферу общественных услуг. Оправданно ли то, что за повышение эффективности мы платим извращением целей? В современных условиях, когда лидеров делового мира приглашают посредством пожертвований и спонсорства проявлять свое влияние в тех областях общественной жизни, которые находятся за пределами их деловой компетенции, вмешиваются ли они в работу специалистов исходя из своего коммерческого опыта или из желания громко заявить о себе, а если да, то каковы будут последствия?
Задача исследования и переосмысления того места, которое компании и их руководство занимают в политической жизни, относится к числу тех, в которых многие могут принять участие, — как и задача составления нового юридического кодекса поведения, который призван ввести поведение глобального бизнеса в рамки компромисса с другими социальными интересами и проблемами. Но кто станет адресатом всей этой весьма важной деятельности? Разумеется, главным образом органы государственной власти, однако наша работа в первую очередь посвящена изучению процесса, в ходе которого правительство и партии, даже левоцентристские, с их политическим аппаратом сами превратились в неотъемлемую часть проблемы о власти корпоративной элиты. Это видно на примере озвученного выше призыва к исследованию тех последствий, к которым приводит проникновение частного сектора в сферу общественных услуг. Кому проводить это исследование? Правительство, скорее всего, обратится к услугам частных консультационных фирм, которые сами являются ярчайшим примером этой проблемы. Сохраняя верность образу активных, положительных граждан, которые являются душой максималистской демократии, я хотел бы завершить свой труд не призывом к политическому классу повышать качество нашей демократии, а размышлениями о том, что мы сами должны сделать для того, чтобы эти вопросы были включены в реальную политическую повестку дня.
С первого взгляда логика аргументов, использовавшихся в данной работе, приводит нас к заключениям, внушающим тревогу своей противоречивостью. С одной стороны, может показаться, что в постдемократическом обществе нам уже нельзя рассчитывать на преданность конкретных партий конкретному делу. Из этого следует вывод о том, что нам следует забыть о партийной борьбе и оказывать всемерное содействие тем организациям, которые готовы решать волнующие нас проблемы. С другой стороны, мы видели, что раздробление политической деятельности на множество мелких направлений создает намного большие систематические преимущества для богатых и могущественных, чем политика, в которой доминируют партии, выступающие как представители более-менее четко определенных социальных слоев. С этой точки зрения отказываться от партий в пользу работы по конкретным вопросам означает лишь способствовать триумфу постдемократии. Однако опять же, цепляясь за старую модель монолитной партии, мы лишь погружаемся в ностальгию по навсегда ушедшему прошлому.
Некоторые наблюдатели, связанные с поисками третьего пути в политике, отказываясь от неповоротливых институтов недавнего прошлого, с куда большим энтузиазмом относятся к перспективе замены крупных партийных организаций более гибкими структурами, менее политизированными в традиционном понимании. В первую очередь к таким авторам относятся Энтони Гидденс с его «Третьим путем» (Giddens, 1998) и Джефф Малган с «Политикой в эпоху антиполитики» (Mulgan, 1994). Но поразительно то, что ни один из них не усматривает в капитализме ничего проблематичного и не видит, что главным источником дилемм современного общества является концентрация корпоративной власти.
Можно найти более удачные способы сгладить противоречие между новыми гибкими движениями и старыми жесткими партиями, нежели делать вид, что проблемы, с которыми могут справиться только последние, уже не существуют. Партии остаются ключевыми игроками в борьбе с антиэгалитарными тенденциями постдемократии. Но мы не можем ограничиться достижением наших политических целей исключительно посредством партий. Мы должны воздействовать и на сами партии, оказывая поддержку тем движениям, которые служили бы источником непрерывного давления на них. Партии, не испытывающие нажима со стороны тех или иных движений, не смогут выбраться из постдемократического мира корпоративного лоббирования; те движения, которые не попытаются опереться на сильную партию, окажутся задавлены корпоративными лобби. Две взаимно противоречивые формы политической борьбы — движения и партии — Должны находиться в состоянии взаимодействия.
Политики многих стран встревожены растущей апатией избирателей и сокращением численности партий. В этом заключается интересный парадокс класса политиков. Они стремятся по возможности воспрепятствовать тому, чтобы массы граждан активно копались в их секретах, создавали оппозиционные движения, выступали против жесткого контроля со стороны политико-предпринимательского эллипса. Но в то же время политики отчаянно нуждаются в нашей пассивной поддержке; их приводит в ужас мысль о том, что мы потеряем к ним интерес, перестанем за них голосовать и финансировать их партии, будем их игнорировать. Решение они ищут в том, чтобы каким-либо образом обеспечить максимальный уровень минимального участия. Опасаясь апатии избирателей, политики удлиняют часы работы избирательных участков или разрешают голосовать по телефону и через Интернет. Тревожась из-за снижения численности партий, они проводят маркетинговые кампании, поощряя своих сторонников записываться в ряды партии, но не прилагают усилий к тому, чтобы это членство стало привлекательным и стоящим делом.
Граждане, преданные идее эгалитаризма, подходят к этому парадоксу с другой стороны, усматривая в зависимости политической элиты от ограниченного массового участия шанс на получение максимальных возможностей для проникновения в политику. Так, Филипп Шмиттер (Schmitter, 2002) сделал ряд чрезвычайно нешаблонных и смелых предложений о том, как укрепить серьезное политическое участие, позволяющих решить эту проблему куда более эффективным способом, чем стандартные рецепты, предлагаемые традиционными политическими организациями. Например, вместо государственного финансирова ния политических партий, широко распространенного во многих европейских странах, где деньги делятся между партиями в соответствии с итогами последних всеобщих выборов, Шмиттер призывает обратиться к принципам прямой демократии. Из объема выплачиваемых каждым гражданином ежегодных налогов будет вычитаться небольшая фиксированная сумма, перечисляемая на счет партии, выбранной самим гражданином; аналогичным образом Шмиттер предлагает организовать финансирование групп давления и политических ассоциаций.
В число его более радикальных предложений входит идея учредить народное собрание, которое бы сочетало в себе черты древнегреческой демократии, концепцию присяжных, применяемую в судебной практике англоязычных стран, и современную прямую демократию швейцарского образца. По мысли Шмиттера, такое собрание, состоящее из ежемесячно выбираемых жребием граждан, рассматривало бы небольшое число законопроектов, переданных ему решением меньшинства (допустим, одной трети) постоянных членов парламента. Собрание будет вправе принимать данный закон либо отвергать его. Очевидно, потребуются какие-то меры, чтобы предотвратить возможность нажима могущественных лобби на членов собрания. Но и этот проект, и предложение о финансировании партий имеют то достоинство, что непосредственно вовлекают простых людей в политическую жизнь и позволяют им делать свой выбор вне рамок банального участия в голосовании.
Предложение о народном собрании окажется особенно ценным, если применить его на нижних уровнях регионального и местного самоуправления, так как со временем через такие собрания может пройти огромное число граждан, проникаясь чувством политического участия или по крайней мере пониманием вопросов политики. В целом существуют отличные возможности для того, чтобы избежать проблем постдемократии на местном уровне вследствие той роли, которую продолжают играть простые активисты, и минимального влияния постдемократического эллипса. Это дает еще одну причину, в дополнение к рассмотренным в главе V, для обеспокоенности текущей тенденцией к приватизации местных общественных услуг и к низведению местных властей до уровня агента-посредника, поскольку в результате уменьшается роль местной политической прослойки в жизни общины и принимаемых ею решениях. Учитывая сравнительную доступность формальной политики на местном уровне и значительные возможности для участия в ней, демократам следует стремиться к повышению роли местной и региональной политики, к насаждению децентрализации, а также к защите и расширению функций гражданских услуг, за которые отвечают местные власти.
Участие в тех или иных движениях не заменит собой членства в политических партиях. Однако это не повод для того, чтобы соблюдать партийную лояльность. Чем более непоколебимо в своей лояльности ядро сторонников партии, тем меньше внимания может обращать на него партийное руководство, прикладывая все усилия к тому, чтобы дать ответ на мощный нажим, оказываемый на партию политическим эллипсом. В подобной ситуации члены партии могут стать серьезной силой, четко и ясно заявив об условном характере своей лояльности. Поэтому эгалитаристам следует научиться идти на риск, взяв на вооружение жесткий подход, рекомендуемый гражданам постдемократической эпохи, — вознаграждая партию за достойное и наказывая за недостойное поведение. Например, британские профсоюзы недавно отказались от давней практики финансирования одной лишь Лейбористской партии вследствие ее хронического невнимания к их проблемам и начали оказывать финансовую поддержку ряду организаций, преследующих цели, небезразличные профсоюзному движению.
Но чтобы это стало прогрессивным шагом, профсоюзы должны сами стать выразителями социальных вопросов, вызывающих широкую и массовую озабоченность, то есть играть ту же роль, на которую с достаточным на то правом они могли претендовать в течение большей части XX века, когда из представителей квалифицированных рабочих превратились в представителей всего относительно неравноправного рабочего класса. Сегодня профсоюзы в результате вышеописанных изменений в структуре занятости тоже вышли на нисходящую ветвь параболы, и им грозит опасность вернуться к защите интересов относительно привилегированных групп трудящихся, занятых в промышленности и сфере общественных услуг, — возможно, за счет занятых в новых и особенно незащищенных секторах. Например, немецкие профсоюзы продолжают очень умело представлять интересы рабочих-мужчин, занятых в традиционном индустриальном секторе, но именно из-за того, что это им так хорошо удается, они с неохотой берутся за решение проблем, типичных для трудящихся женщин, для тех, кто работает по нестандартным контрактам, или занятых в новых секторах услуг. В других странах, скажем в Италии, некоторые профсоюзы сегодня насчитывают в своих рядах чрезвычайно высокий процент пенсионеров и потому склонны защищать их интересы, а не интересы трудящихся. Это может приобрести особое значение в случае больших отчислений в пенсионные фонды, делающих невыгодным создание новых рабочих мест.
Если профсоюзы окажутся в этой ловушке, они станут уязвимы для нападок своих противников и окажутся помехой для сплочения различных слоев новой рабочей силы. Как говорилось в главе III, колоссальную роль в жизни людей по-прежнему играют проблемы занятости, и формирование на их основе политической повестки дня является одним из главных шансов на то, чтобы привлечь внимание простых людей к значению политики и помочь им в поиске новых коллективных идентичностей. Вступление множества женщин в ряды трудящихся делает проблемы рабочей жизни небезразличными для большей доли граждан, чем в период расцвета классовой политики. Эти потенциальные возможности политической системы требуют от профсоюзов особой политической чуткости и инновативности. Профсоюзы находятся в сложной ситуации, по большей части став жертвами изменений в структуре занятости. Но при желании они могут предпринять ряд стратегических шагов, позволяющих избежать ловушки. Итальянские профсоюзы продемонстрировали это в начале 1990-х годов, когда поддерживали политику перехода Италии к единой европейской валюте, защищавшую интересы широкой общественности, и это привело их к одобрению коренной реформы пенсионной системы.
Как бы ни были велики успехи постдемократии, маловероятно, чтобы она смогла воспрепятствовать формированию новых социальных идентичностей, осознанию ими своего аутсайдерского статуса в политической системе и громкому, четкому провозглашению стремления войти в политику, гибельного для мира традиционной постдемократической электоральной политики, превратившейся в спектакль, идущий под громкими лозунгами. Как мы уже видели, совсем свежий и очень показательный пример тому дают феминистские движения. Другим примером могут служить экологические движения. Существование в рамках демоса возможностей для новой подрывной креативности служит для эгалитарных демократов главной надеждой на будущее.
И феминистское, и экологическое движения следуют классическим шаблонам мобилизаций (Delia Porta and Diani, 1999; Eder, 1993; Pizzorno, 1977). Идентичность вырабатывается и определяется различными авангардными группами; недовольные исключением из политики, некоторые из них склоняются к экстремизму и даже к насилию. Но если их движение находит какой-то отзвук в людских массах, оно ширится; его требования проникают в язык и мысли простых людей, которые обычно не склонны вставать под чьи-то знамена. Затем движение становится непоследовательным и внутренне противоречивым. Застигнутый врасплох мир официальной политики не в силах управлять движением, объявляет его недемократичным; в его рамках формулируются и провозглашаются новые требования; элите удается найти на них ответ; движение входит в политику, вслед за чем испытывает череду побед и поражений.
Такой взгляд на новые движения решительно противоречит традиционным представлениям политического мира о том, что есть демократия, а что является ее отрицанием. Столкнувшись с трудновыполнимыми и подрывными требованиями новых движений, выборные политики способны дать на них лишь один ответ: объявить самих себя воплощением демократического выбора, внушая нам, что у нас есть шанс производить этот выбор, раз в несколько лет участвуя в голосовании, и что всякий, кто создает проблемы, требуя решительных перемен в иное время или иными способами, тем самым нападает на саму демократию. (Любопытно, что они никогда не упоминают о постоянном нажиме со стороны деловых кругов, требующих от них политических поблажек, но об этом было уже достаточно сказано в своем месте.) С этой точки зрения творчески беспокойный демос является антидемократической толпой.
Здесь мы должны быть осторожными. В настоящее время, помимо феминистских и экологических движений, в число групп, стремящихся привлечь к себе внимание, входят экстремистские группировки защитников прав животных, радикальные участники антикапиталистической (антиглобалистической) кампании, расистские организации и различные зарождающиеся движения линчевателей — борцов с преступностью. Было бы ошибкой радоваться всякий раз, как политическому классу больно ощиплют перья: так мы придем к одолевающему многих искушению расточать абсурдные и опасные восторги в адрес австрийца Йорга Хайдера, голландца Пима Фортей-на и подобных им популистов и расистов из Бельгии, Франции, Дании и других стран. Всякий раз нам следует делать выбор, причем на двух уровнях. Первый — это решение о том, признать ли за данным новым движением его совместимость с демократией и способность вдохнуть в граждан энергию, не позволяя политике превратиться в игрушку для манипулирующих ею элит. Второй уровень — решение о том, следует ли оказывать личную поддержку целям этого движения, выступать против них или сохранять нейтралитет.
Есть разница между тем, что мы приветствуем как демократы, и тем, что мы реально поддерживаем как эгалитарные демократы. Но я настаиваю, что мы делаем решения и выносим суждения именно в этом отношении, а не в отношении того, к чему стремится привлечь наше внимание политический класс, желающий внушить нам, что демократическими могут считаться только те группы и вопросы, которые уже полностью переварены его аппаратом. За образом деструктивного негативизма, который преследует новое антигло-бализационное движение, на самом деле скрывается много конструктивных и инновативных идей и групп, заинтересованных не в насилии и в противодействии экономическим переменам, а в серьезном поиске новых форм демократии и интернационализма, который бы не сопровождался эксплуатацией жителей третьего мира. Эти движения скорее «неоглобальны», чем «антиглобальны», по словам Делла Порты, одного из самых проницательных и восприимчивых наблюдателей (Delia Porta, 2003). Все, озабоченные будущим не только демократии, но и просто достойной человеческой жизни, должны внимательно прислушаться к тому, что зарождается в этом плане.
Существует риск того, что вопросы мобилизации, которые будут определять дальнейшее развитие левоцентризма, в частности судьбу кампаний против последствий бесконтрольного глобального капитализма, не получат должного внимания или вовсе будут проигнорированы некоторыми реформаторскими движениями. В результате инициатива оглашения новых проблем переходит к ультраправым. Если эта тенденция продолжится, правые не только сумеют сформулировать и аранжировать немногие формы выражаемого недовольства, получившие политическую значимость, но и смогут заявлять о своей мнимой непричастности к замкнутому миру политического класса, выступая непосредственно от имени народа и обращаясь к народу, и формировать идентичности из бесформенной усредненной массы современного электората. Расистские и популистские движения уже играют новую, респектабельную роль в политике современных западноевропейских стран. Они могут не опасаться того, что умеренные партии вступят с ними в конкуренцию и попытаются отбирать голоса у ультраправых, имитируя их враждебность к иммигрантам и этническим меньшинствам, хотя большинство умеренных поддается этому искушению. Сама по себе борьба с расизмом тоже не представляет угрозы для ультраправых. Нам требуются альтернативные разновидности движений и выражения недовольства, которые бы стали соперниками и конкурентами движений, организованных популистами. Ультраправые тоже говорят о проблемах глобализации и мондиа-лизации, но призывают решать эти проблемы за счет иммигрантов, которые сами являются величайшими жертвами глобализации, а не причиной заявленных проблем. Внимание недовольных следует привлечь к истинным причинам проблем: к крупным корпорациям и погоне за наживой, разрушающим сообщества и порождающим нестабильность по всему миру.
Не удастся одолеть популизм и попытками выйти за рамки политики идентичности, к чему призывают нас сторонники третьего пути с их стремлением отказаться от самой идеи идентичности. Как указывал Пиццорно (Pizzorno, 1993, 2000), политические партии, претендующие на то, чтобы представлять народные массы, должны делать это, формулируя идентичность данных людей и тем самым определяя проблемы и интересы выделяемой таким образом группы. Нужно отметить, что с такими идентичностями не связано никаких неотъемлемых черт личности и что многое зависит от мобилизационных навыков политиков, решающих эту задачу. Но пусть эти идентичности носят искусственный характер, последствия успешного формирования идентичностей оказываются вполне осязаемыми. Если людей поощряют к построению своей идентичности на основе оппозиции конкретным расовым группам или государственным служащим, а основной причиной их недовольства называются именно эти группы, то политики сосредоточат свой огонь по этой мишени, забыв обо всех остальных проблемах. Существует много потенциальных идентичностей, формирующихся вокруг новых профессий и новых форм семейной жизни, которые создаются в постиндустриальной экономике. Отставание с их формированием и мобилизацией связано не с отсутствием потребности в репрезентации, а с нежеланием существующих организаций выявлять эти идентичности и с проблематичностью создания новых организаций в контролируемом, перенаселенном пространстве современной политики. В частности, для левых организаций отрицание своей роли в формировании идентичности за пределами узкого круга элиты означает отказ от важнейшего источника собственной жизнеспособности (Pizzorno, 2000, 2001).
Традиционные партии могут полагать, что участие в новых социальных движениях сопряжено со слишком большим риском. Большинство попыток выявления идентичностей провалится, и лишь немногие увенчаются успехом. Традиционная партия рискует растратить все свои ресурсы на спекулятивные попытки создать конкретную точку приложения политических сил, которая в итоге окажется неработоспособной. С другой стороны, крупные корпорации нередко избегают рискованных инвестиций, но внимательно следят за многочисленными мелкими компаниями, и если какой-либо из них случится набрести на удачную идею, эта компания поглощается. Аналогичным образом нам необходим открытый рынок конкурентной борьбы за определение политических идентичностей, который бы лежал за пределами олигополистической арены традиционных партий, но поблизости от нее. В работе этого рынка должны участвовать представители партий, чтобы последние могли брать удачные находки на вооружение. Соответственно, демократическая политика нуждается в энергичном, хаотичном, шумном контексте, состоящем из всевозможных движений и группировок. Они создают питательную среду для грядущих демократических всходов.
В качестве очень важных примеров можно назвать события 2002-2003 годов в Италии, когда правительство Берлускони все более решительно и беспардонно добивалось принятия законов, направленных на защиту прошлой, нынешней и будущей деловой практики его лидеров от финансовых ревизий и уголовного преследования. Ответом на это стало широкое протестное движение с массовой социальной базой, способное на проведение масштабных публичных шествий и демонстраций и в основном организованное за рамками левоцентристских партий, которые не сумели адекватным образом выразить негодование и озабоченность многих граждан и к тому же сами оказались в опасной близости от подобных связей между политикой и бизнесом. Партии, за исключением Всеобщей итальянской конфедерации труда— главной профсоюзной конфедерации страны,— сперва старались держаться в стороне от этих акций, опасаясь, что современное население проявит больше враждебности к политикам, марширующим по улицам в знак протеста против коррупции, чем к самим подозреваемым в коррупции.
Призывы к беспристрастности судебной системы и честности бизнеса едва ли можно назвать радикальными; в XVIII веке они воспринимались как минимальные требования, обеспечивающие эффективность капиталистической экономики. То, что в Италии XXI века они стали лозунгами для сплочения внепарламентской оппозиции, служит еще одним подтверждением кризисного состояния итальянской демократии. Однако пример Италии позволяет сделать некоторые обобщения. Во-первых, в отличие от американских избирателей после президентских выборов 2000 года, многие итальянцы демонстрируют, что простых людей может волновать вопрос о неподкупности политической системы и что они вовсе не пресытились и не впали в цинизм. Во-вторых, оказывается, что вполне возможно организовать крупное политическое движение без помощи политического класса. В-третьих, не исключено, что политическому классу левоцентристов следовало бы держаться в стороне и не принимать непосредственного участия в новых движениях, поскольку он, не желая рисковать популярностью, станет помехой для каких-либо радикальных шагов. Наконец, что самое важное, мы видим ошибочность суждения о том, что вопрос о понаехавших иммигрантах в любых условиях будет волновать людей сильнее, чем какие-либо проблемы, неудобные для политиков правого толка. О том же нам говорит и исчезновение генетически модифицированных продуктов из супермаркетов большинства европейских стран в ответ на массовое недовольство потребителей. Этот же вывод можно распространить, допустим, на озабоченность все более опасными условиями труда. Подобные кампании могут стать не менее популярными, чем движения ультраправых, однако кампании не возникают сами по себе, если их не проводить сознательно, отталкиваясь от интересов участников и выявляя причины их недовольства.
Итак, эгалитарные демократы, описав полный круг, пришли к тому состоянию, в котором они пребывали в конце XIX века, когда, не имея своей партии, им приходилось лоббировать политические элиты других партий? Нет, потому что мы описываем не круг, а параболу. Двигаясь по ее траектории, мы пришли в новую точку, имея в багаже историю организационного строительства и достижений, которую нельзя разбазаривать. Двойственность этой ситуации диктует нам, видимо, противоречивые уроки. Во-первых, необходимо не оставаться глухими к потенциалу новых движений — пусть даже поначалу их бывает трудно понять, но они могут быть носителями жизненной силы будущей демократии. Во-вторых, необходимо лоббировать традиционные и новые организации, потому что лоббирование — это главный механизм постдемократической политики. Даже если интересы, отстаиваемые эгалитаристами, всегда слабее, чем интересы крупных корпораций, отказ от лоббирования не прибавит им силы. В-третьих, нужно участвовать в работе партий, не стесняясь критиковать их и выдвигать свои условия, потому что в способности проводить эгалитарную политику с партиями не сравнится ни один из их постдемократических суррогатов.
Однако при этом мы знаем, что любые цивилизованные демократические дискуссии по многим стоящим перед нами серьезным вопросам будут затоптаны глобальными компаниями с их заявлениями о том, что они не смогут прибыльно работать, если не освободить их от надзора и соблюдения требований социального обеспечения и перераспределения. К тому же самому сводилось главное бремя политической позиции капитализма в XIX — начале XX века. Он был вынужден пойти на шаг, который в ретроспективе представляется временным компромиссом между всевозможными факторами, такими как его собственная неспособность обеспечить долговременную экономическую стабильность; неуправляемое насилие, к которому порой приводили его собственные заигрывания с фашизмом и конфронтация с коммунизмом; по большей части ненасильственное, но все равно пагубное противостояние с профсоюзами; полная неэффективность оставленной без присмотра социальной инфраструктуры; растущая привлекательность социал-демократических партий и политических альтернатив.
Насколько существенное место в этом сложном уравнении занимали реальные и гипотетические хаос и разрушения? Невозможно делать вид, будто они не играли никакой роли. И социальный компромисс середины XIX века, и связанный с ним период относительно максимальной демократии, сами по себе будучи воплощением мира и порядка, были выкованы в ходе процесса, нередко сопровождавшегося кровопролитием. Необходимо не забывать об этом, когда мы осуждаем антиглобалистов за их склонность к насилию, за их анархизм и неспособность предложить какую-либо серьезную альтернативу капиталистической экономике. Мы должны задаться вопросом: сможет ли что-нибудь, помимо масштабной эскалации реально разрушительных действий подобного рода, создать достаточную угрозу прибылям глобального капитала для того, чтобы посадить его представителей за стол переговоров и положить конец детскому рабству и прочим формам насильственного труда, загрязнению среды, реально разрушающему нашу атмосферу, хищническому расходованию невозобновляемых ресурсов, колоссальному и растущему материальному неравенству между странами и внутри самих стран? Вот те проблемы, которые в первую очередь грозят здоровью современной демократии.
Даль Р. 2003. Демократия и ее критики. М.: РОССПЭН.
Кляйн, Н. 2005, No Logo. М.: Добрая книга.
Линдблом, Ч. 2005, Политика и рынки. М.: ИКСИ.
Патнэм, Р. 1996. Чтобы демократия сработала. М.: Ad Marginem.
Хиршман, А.О. 2008, Выход, голос и верность. М.:Новое издательство.
Almond, G. A. and Verba, S. 1963, The Civic Culture: Political Attitudes and Democracy in Five Nations.
Princeton: Princeton University Press.
Bagnasco, A. 1999, «Teoria del capitale sociale e political economy comparata», Stato e Mercato, 57.
Castells, M. 1996, The Rise of Network Society (Oxford: Blackwell).
Corbett, J. and Jenkinson, T. 1996, «The Financing of Industry, 1970-1989: An International Comparison*,
Journal of the Japanese and International Economies 10: 71.
Crick, B. 1980, George Orwell: A Life. London: Seeker and Warburg.
Crouch, С. 1999a, Social Change in Western Europe. Oxford: Oxford University Press. -
1999b, «The Parabola of Working Class Politics*, in Gamble, A. and Wright, T. (eds.), The New Social
Democracy. Oxford: Blackwell.
Delia Porta, D. 2000, Political Parties and Corruption: 17 Hypotheses on the Interactions between Parties
and Corruption. Working Paper RSC 2000/60.
Florence: European University Institute, 2000. --and Diani, M. 1999, Social movements: an
introduction. Oxford: Blackwell.
-and Мёпу, Y. (eds.) 1997, Democratic et corruption
en Europe. Paris: La Decouverte. -and Vannucci, A. 1999, Corrupt Exchanges: Actors,
Resources, and Mechanisms of Political Corruption.
New York: Aldine de Gruyter. Dore, R. 2000, Stock Market Capitalism: Welfare
Capitalism: Japan and Germany versus the Anglo-Saxons. Oxford: Oxford University Press. Eder, K. 1993, The New Politics of Class: Social
Movements and Cultural Dynamics in Advanced
Societies. London: Sage Publications. Freedland, M. R, 2001, «The Marketization of Public
Services», in Crouch, C, Eder, K. and Tambini, D.
(eds.), Citizenship, Markets and the State. Oxford:
Clarendon Press. Giddens, A. 1998, The Third Way. Cambridge: Polity. Hardin, R. 2000, 'The Public trust', in Pharr and Putnam
(2000), q. v.
Hatcher, R. 2000, «Getting down to Business», paper presented at conference on Privatisierung des Bildungsbereichs', University of Hamburg.
Kiser, E. and Laing, A. M. 2001, «Have We Overestimated the Effects of Neoliberalism and Globalization? Some Speculations on the Anomalous Stability of Taxes on Business», in Campbell, J. L. and Pedersen, О. K. (eds.), The Rise of Neoliberalism and Institutional Analysis (Princeton: Princeton University Press).
Maravall, J. M. 1997, Regimes, Politics and Markets:
Democratization and Economic Change in Southern and Eastern Europe. Oxford: Oxford University Press.
Marshall, Т. H. 1963, Sociology at the Crossroads and
Other Essays. London: RKP. Mulgan, G. 1994, Politics in an AntipoliticalAge. Oxford:
Polity Press.
-1997 (ed.), Life after Politics: New Thinking for the 21st Century. London: Demos and Fontana.
OECD 1997, Employment Outlook June 1997. Paris: OECD.
OECD 2001, «When Money is Tight: Poverty Dynamics in OECD Countries», Employment Outlook June 2001. Paris: OECD.
Pharr, S.J. and Putnam, R.D. (eds.) 2000, Disaffected Democracies: What's Troubling the Trilateral Countries? Princeton, N. J.: Princeton University Press. -, —, and Dalton, R. J. 2000, 'Introduction, in Pharr
and Putnam q. v.
Piselli, F. 1999, «Capitale sociale: un concetto situazionale e dinamico», Stato e Mercato, 57.
Pizzorno, A. 1977, «Scambio politico e identita collettiva nel conflitto di classe», in Crouch, C. and Pizzorno, A. (eds.), Conflitti in Europa: Lotte di Classe, Sindacati e Stato dopo il '68 (Milan: Etas Libri).
-1993, Le radici della politica assoluta e altri saggi.
Milano: Feltrinelli. -2000, «Risposte e proposte», in Della Porta, D.,
Greco, M., and Szakoczai, A. (eds.), Identita, riconoscimento, scambio (Roma: Laterza).
Price, D., Pollock, A., and Shaoul, J. 1999, «How the World Trade Organization is Shaping Domestic Policies in Health Саге». The Lancet, 354, November 27.
Reich, R. 1991, The Work of Nations: Preparing Ourselves for 21s' Century Capitalism. New York: Vintage Books.
Schmitter, P. C. 2002, «A Sketch of what a „Post-Liberal" Democracy Might Look Like». Florence: European University Institute, unpublished manuscript.
?-and Brouwer, 1 1999, Conceptualizing researching
and evaluating democracy promotion and protection. Working Paper SPS 99/9 Florence: European University Institute.
Titmuss, R. M. 1970, The Gift Relationship: from Human Blood to Social Policy. London: Allen & Unwin.
Trigilia, С. 1999, «Capitale sociale е sviluppo locale»,
Stato e Mercato, 57. Van Kersbergen, K. 1996, Social Capitalism: A Study
of Christian Democracy and the Welfare State.
London: Routledge. Visser, J. and Hemerijck, A. 1997, A Dutch «Miracle».
Amsterdam: Amsterdam University Press.
* Впервые опубликовано в: Colin Crouch, «What Will Follow the Demise of Privatised Keynesianism?» Political Quarterly, October-December 2008, Vol.79, no.4, P.476-487. Перевод с английского Алексея Апполонова.
После окончания Второй мировой войны в политической экономии развитых капиталистических стран последовательно доминировали две модели; обе продержались приблизительно по тридцать лет, прежде чем сгинуть в ходе экономических катаклизмов. Теперь мы наблюдаем рождение новой модели, пока еще не вполне определенной. Однако какими могут быть ее главные черты? Первой моделью была кейнсианская стратегия управления спросом (в некоторых странах к ней добавлялась неокорпорати-вистская система трудовых отношений). Эта модель так или иначе развалилась под грузом инфляции, вызванной ростом товарных цен в 1970-х, освободив место для того, что обычно именовали неолиберализмом, но на самом деле, как мы видим после кризиса осени 2008 года, являлось моделью приватизированного кейнсианства.
При первоначальном кейнсианстве для стимуляции экономики в долги входило правительство; при приватизированной форме кейнсианства эту роль — на условиях рынка—принимают на себя индивиды (особенно бедные). Главными двигателями здесь были постоянно растущая стоимость домов, в которых жили их владельцы, наряду с неудержимым ростом на высокорисковых рынках. Эта система рухнула отчасти по причине возобновления инфляции предложения (обусловленной ростом цен на энергоносители и другие товары), но в основном в силу внутренних противоречий.
Обе системы должны были как-то разрешать одно важное противоречие (по крайней мере напряженность) — между незащищенностью и неопределенностью, создаваемыми потребностью рынка приспосабливаться к экономическим шокам, и необходимостью для демократической политики отвечать на запросы граждан, желающих защищенной и предсказуемой жизни. То, что в отношениях между капитализмом и демократией имеется некая напряженность, может стать откровением для тех, кто (в частности, в США) использует эти термины практически как синонимы, но эта напряженность фундаментальна в том, что касается аспектов защищенности при осуществлении трудовой деятельности. Кроме того, имеется и другая напряженность, связанная с этой: напряженность внутри развитого капитализма как такового, который, с одной стороны, нуждается в потребителях, основываясь на уверенности которых фирмы могут планировать свое производство, а с другой стороны, должен в периоды падающего спроса снижать размеры зарплат, что, в свою очередь, подрывает уверенность потребителей. Эта напряженность не может быть устранена полностью, поскольку внутренне присуща единственной известной нам успешной форме политической экономии; она может только управляться посредством сменяющих друг друга моделей, каждая из которых в конце концов изнашивается и требует своей замены на нечто новое.
Основной проблемой здесь является тот двусмысленный дар, которым демократия последовательно наделяла капитализм на протяжении всего XX столетия. До этого основная масса народонаселения существовала на крайне низкие доходы, которые росли очень медленно. Идея потребительской уверенности, если она вообще кем-то осознавалась в то время, могла относиться только к малой, богатейшей, части общества. Потребность основной массы населения в лучшей жизни рассматривалась как нереализуемая, и хотя ранняя социальная политика в Германии, Британии, Франции и других странах была направлена на то, чтобы дать рабочему классу хоть какую-то защищенность, ее возможности были весьма ограничены. Страх перед возможными революционными последствиями демократии все еще нередко приводил отдельные элиты на путь репрессий — изначально реакционного, а затем фашистского и нацистского типов.
Как известно, первой попыткой разрешить эту проблему стало в начале XX века массовое фабричное производство (изначально ассоциировавшееся с Ford Motor Company в США). Технологии и организация труда смогли значительно повысить производительность низкоквалифицированных рабочих; в результате товары стали более дешевыми, а зарплаты повысились, так что рабочие смогли покупать больше этих самых товаров. Массовый потребитель стал реальностью. Знаменательно, что этот прорыв произошел в большой стране, которая за весь предшествующий период подошла к идее демократии наиболее близко (хотя и на расовой основе). Демократия, наряду с технологиями, внесла свой вклад в построение этой модели. Однако, как показал крах Уолл-Стрит в 1929 году, случившийся всего через несколько лет после запуска фордистской модели, проблема согласования нестабильности рынка с потребностью стабильности у потребителя-избирателя осталась нерешенной. Именно на этом этапе возникло то, что стало позже известно как кейнсианская модель, которая будет вкратце описана ниже. Как пытались решить названную проблему в рамках модели, наследовавшей кейнсианству, — вопрос более сложный; это исследование приведет нас прямо к самой сути текущего кризиса. Наконец, мы попытаемся заглянуть в будущее.
СОСТАВНЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ, ДОСТИЖЕНИЯ И УЯЗВИМОСТЬ КЕЙНСИАНСКОЙ МОДЕЛИ
Механизм работы кейнсианской модели управления спросом довольно прост. Во время рецессии, когда уверенность низка, правительства должны входить в долги, чтобы своими расходами стимулировать экономику. Во время инфляции, когда спрос избыточен, правительства должны сокращать свои расходы, выплачивать долги, снижая совокупный спрос. Модель подразумевает большие государственные бюджеты для того, чтобы изменения, в них производимые, могли оказывать должный макроэкономический эффект. Для британской и некоторых других экономик такая возможность открылась только с колоссальным ростом военных расходов во время Второй мировой войны. Предшествующие войны также отличались ростом государственных расходов, которые, однако, резко снижались сразу после их завершения. Вторая мировая была исключением — после нее военные расходы были замещены ростом нового государства всеобщего благосостояния.
Кейнсианская модель защитила обычных людей от резких колебаний рынка, вносивших нестабильность в их жизни, сглаживая влияние экономических циклов и позволяя им постепенно становиться надежным массовым потребителем продукции не менее надежной индустрии массового производства. Безработица понизилась до рекордно низкого уровня. Государство всеобщего благосостояния не только дало правительствам инструменты для управления спросом, но и предоставило помощь людям в тех важных областях, которые не относились непосредственно к рыночным структурам, а с этим — большую стабильность.
Беспристрастное управление спросом вместе с государством всеобщего благосостояния защищали остальную часть капиталистической экономики как от шока потребительской неуверенности, так и от атак враждебных сил; в то же время жизнь трудящихся была защищена от прихотей рынка. Это был подлинный социальный компромисс. Как с самого начала указывали консервативные критики, кейнсианская модель страдала от инерционности: во время рецессии правительство могло легко повысить расходы, снизить безработицу, организовать больше общественных работ и наполнить кошельки людей большим количеством денег, однако в условиях демократии было бы крайне сложно отказаться от подобных действий во время бума. Это было зародышем грядущей гибели, содержавшимся в самой сердцевине кейнсианской модели. Мы коснемся этого несколько позже. Сперва мы рассмотрим политические обстоятельства, которые сделали эту модель реальностью, так как содержавшиеся в ней идеи к тому моменту витали в воздухе лет 15-20.
Согласно известным словам Карла Маркса, в определенные моменты исторических кризисов отдельные классы общества находятся в таком положении, что их частные интересы совпадают с интересами всего общества; именно эти классы побеждают в революциях, которыми завершаются кризисы. Но Маркс ошибался, считая, что, когда указанным классом станет международный пролетариат, процесс закончится, поскольку пролетариат был олицетворением всего общества, а не только частного интереса внутри него. Ошибкой это было хотя бы потому, что невозможно представить себе, чтобы такая большая группа, как мировой пролетариат, могла создать организацию, способную ясно выразить общие интересы. Как бы то ни было, кейнсианская модель являет собой временное совпадение интересов промышленного рабочего класса глобального Северо-Запада и общих политико-экономических интересов системы. Это был класс, который представлял наиболее серьезную угрозу системе. Но это был также класс, потенциально способный обеспечить массовое потребление, которое, будь оно легкодоступным и гарантированным, могло положить начало невиданному в истории экономическому росту. Кроме того, это был класс, создававший политические партии, профсоюзы и другие организации, а его интересы и требования выражались связанными с ним интеллектуалами. Кейнсиан-ская модель в сочетании с фордистской системой стала ответом на эти требования, примирив их с капиталистической системой производства.
За этой общей картиной скрываются некоторые частности. Базовый кейнсианский подход вошел в публичную политику примерно за пять лет до начала Второй мировой войны в двух местах — в Скандинавии и США. В обоих случаях это стало результатом коалиции между силами, представлявшими промышленных рабочих и мелких фермеров. Американский «Новый курс» в этой завершенной форме был только временным соглашением. Скандинавское рабочее движение, куда более сильное, чем американское, смогло вывести эту модель на более высокий уровень — уровень государства всеобщего благосостояния; после войны этим же путем проследовало не менее мощное британское рабочее движение.
Рабочее движение континентальной Европы, сокрушенное войной, фашизмом и нацизмом, а также разделенное по религиозному признаку, было куда слабее. Кейнсианская модель как таковая развивалась здесь медленнее, а правительства использовали для стабилизации экономики иные средства. В некоторых странах, в частности в Италии и Франции, коммунисты имели реальную возможность возглавить рабочее движение. Правительства должны были удостовериться, что рабочий класс не окажется столь же незащищенным, как в 1920-1930-х годах. Государственная собственность в важнейших сферах экономики вкупе с сельскохозяйственными субсидиями должны были гарантировать, что все еще многочисленное крестьянство не станет разделять радикализма промышленных рабочих; такая политика обеспечивала стабильность в первые послевоенные годы. Эти правительства действовали не столь тонко, как предполагало кейнсиан-ство, и допускали значительно более активное государственное вмешательство в экономику, в то время как рост потребительского спроса был относительно медленным. Результаты, однако, были схожими в том, что касалось защиты доходов трудящихся от колебаний рынка. Со временем и в этих экономиках появились управление спросом и государство всеобщего благосостояния. В то же самое время масштабные денежные вливания со стороны США в рамках плана Маршалла подразумевали, что государственные расходы — на этот раз государственные расходы в других странах — еще больше простимулируют экономику и обеспечат большую защищенность трудящихся.
Германия стояла здесь особняком. Она получила все выгоды от плана Маршалла, но формально не принимала кейнсианскую модель вплоть до конца 1960-х, когда та, собственно, уже сходила со сцены. Изначально восстановление немецкой экономики происходило не за счет повышения спроса со стороны внутренних потребителей, но за счет производства средств производства (для восстановления производственных мощностей) и экспорта. Формальная экономическая политика страны опиралась на сбалансированный бюджет, автономный центральный банк и избегание инфляции любой ценой, то есть на элементы неолиберальной модели, которая наследовала кейнсианству. Можно, впрочем, сказать, что стабильность немецкой экономики этого периода зависела не столько от чистого рынка, сколько от кейнсианского окружения, то есть от кейнсианства других стран: от государственных расходов США в рамках плана Маршалла, роста потребительского спроса в США, Великобритании и т.д.
Однако Германия все же адаптировала один из элементов модели управления спросом: неокорпорати-вистскую систему в промышленности. Эта система не была предвосхищена в работах самого Кейнса, также она практически не применялась в США и лишь частично — в Великобритании, в то же время она стала фундаментальной для Скандинавии, Нидерландов и Австрии. В рамках неокорпоративистской системы профсоюзы и объединения работодателей имеют отношение к установлению общего уровня цен на рабочую силу (в том числе в секторах экономики, ориентированных на экспорт). Такая система может работать только в тех странах, где данные организации обладают авторитетом, достаточным для того, чтобы условия договора не нарушались сколько-нибудь значительным образом. Названные выше страны, где такие коллективистские сделки имели серьезное значение, обладали небольшими по объемам экономиками, сильно зависящими от международной торговли. Германия стала единственной большой страной, выработавшей сходные в общих чертах соглашения, которые стали частью ее экономики, ориентированной прежде всего на рост экспорта, а не внутреннего потребления.
Важность неокорпоративизма в нашем случае заключается в том, что он указывает на ахиллесову пяту кейнсианства: инфляционные тенденции его политически обусловленной инерционности. Страны, проводившие кейнсианскую политику, но не адаптировавшие или адаптировавшие в малой степени неокорпоративизм (прежде всего Великобритания, затем — пусть и в меньшей связи с кейнсианством — США, а к 1970-м также Италия и Франция), оказались крайне уязвимы к инфляционному шоку, вызванному общим ростом товарных цен в 1970-е -прежде всего ростом цен на нефть в 1973 и 1978 годах. Волна инфляции, поразившая развитые западные страны (хотя она и имела мало общего с тем, что пережила Германия в 1920-х или некоторые страны Латинской Америки в более поздний период), так или иначе разрушила кейнсианскую модель.
К ПРИВАТИЗИРОВАННОМУ КЕЙНСИАНСТВУ
Интеллектуальный вызов кейнсианству уже давно ждал своего часа. Сторонники возвращения к «настоящему» рынку никогда не прекращали своей активности и уже имели наготове целый ряд альтернативных стратегий. Главной их целью было отстранение правительств от принятия на себя общей ответственности за экономику. Несмотря на то что в настоящей статье мы обращали основное внимание на управление спросом, кейнсианство было также символом более широкого набора инструментов регулирования, субсидирования и социального обеспечения. Сторонникам противоположных идей требовался подходящий исторический момент, чтобы оправдать свое понимание политики правительств и международных организаций. Таким моментом стал инфляционный кризис 1970-х. В течение десятилетия или около того ортодоксальными стали такие идеи, как абсолютный приоритет удержания инфляции на уровне, близком к нулю, над сохранением занятости, отстранение государства от помощи организациям и предприятиям в тяжелые времена, доминирование конкуренции, главенство в практике корпораций принципа максимизации акционерной стоимости над интересами всех участников производственного процесса, отказ от регулирования рынков и либерализация движения капитала в глобальном масштабе. Когда правительства стран со слабыми экономиками не хотели воспринимать эти идеи, их вынуждали к этому, сделав следование данным принципам условием членства в таких международных организациях, как МВФ, Всемирный банк, Организация экономического сотрудничества и развития или Европейский союз. После краха СССР в 1989 году те его бывшие союзники, которые были наиболее близки к Западу, также приняли эту новую модель.
Следующей переменой стал закат национального государства. Послевоенная политическая экономия основывалась на правительствах, которые могли осуществлять автономные (и различные) действия по управлению экономиками своих стран. Начиная с 1980-х процесс, обычно именуемый глобализацией (бывший как продуктом дерегулирования финансовых рынков, так и его основной движущей силой), уничтожил значительную часть этой автономии. Единственными участниками, способными предпринимать оперативные действия на глобальном уровне, были транснациональные корпорации, которые предпочитали свое собственное частное регулирование правительственному. Это дополнило новую модель и даже стало ее неотъемлемым признаком.
Точно так же, как носителем кейнсианской модели может считаться класс промышленных рабочих, мы можем выделить и тот класс, выразителем частных интересов которого в общем и целом стала новая модель: это класс финансовых капиталистов, географически локализованный преимущественно в США и Великобритании, но разбросанный также по всему земному шару. Если мир и обрел что-то от освобождения производительных сил и предпринимательства, обусловленного распространением свободного рынка, то наибольшую выгоду получил тот класс, который имел дело со сферой дерегулированных финансов, обеспечивших быстрый рост этого рынка. Если при ограниченном рынке труда и регулируемом капитализме кейнсиан-ского периода во всех развитых странах происходило поступательное сокращение неравенства, то в последующий период произошло резкое переворачивание этой тенденции, причем наибольшую выгоду от этого получили (по крайней мере на Западе) владельцы и сотрудники финансовых институтов.
Здесь немедленно возникает два вопроса. Во-первых, какова судьба промышленного рабочего класса, интересы которого казались столь политически значимыми в 1940-1950-х годах? И что стало с необходимостью примирить нестабильность рынка с потребностью людей в стабильности в их собственной жизни, учитывая важность такого примирения как в экономическом, так и в политическом аспектах?
Начало кризиса кейнсианства в 1970-х сопровождалось мощной волной выступлений промышленных рабочих, такой, что можно было подумать, что вызов со стороны этого класса стал даже более, а не менее значительным. Но это было иллюзией. Повышение производительности труда и глобализация производства фактически подорвали демократическую базу движения. Доля занятости в добывающей и обрабатывающей промышленности начала снижаться — сначала в США, затем в Великобритании и Скандинавии, а позже и в других западных странах. Волнения 1970-х послужили лишь тому, что правительства постарались ускорить этот процесс, как это было, например, в Великобритании в 1980-х при сокращении угольного и некоторых других секторов промышленности. Промышленные рабочие никогда и нигде не составляли основную массу трудящихся, но если ранее их численность увеличивалась, то теперь она стала снижаться. К 1980-м годам лидерство в организации волнений перешло от них к работникам государственного сектора, с которыми правительства могли договариваться непосредственно, особо не беспокоя рыночную экономику. В то же время работники основного растущего сектора новой экономики, частной сферы услуг, как правило, не имели политических организаций или каких-либо автономных политических программ, могущих выражать их специфические требования.
В режиме дерегулирования международных финансов, установленном в 1980-х, правительства куда больше беспокоились о движении капиталов, нежели о рабочих движениях: в позитивном аспекте — поскольку заботились о привлечении инвестиций со стороны свободно перемещающегося капитала, преследовавшего кратковременные интересы; в негативном аспекте — поскольку опасались, что таковой капитал быстро уйдет, если условия покажутся ему неподходящими.
Однако, как мы уже отмечали, кейнсианская модель удовлетворяла экономическую потребность самих капиталистов в стабильном массовом потреблении, равно как и потребность рабочих в стабильной жизни. Для новых промышленных стран Юго-Восточной Азии это не было проблемой. Страны этого региона, вплоть до недавнего времени преимущественно недемократические, зависели не столько от внутреннего спроса, сколько от экспорта. Однако такая ситуация была невозможной для развитых экономик. Более того, зависимость в них не столько от экспорта, сколько от роста внутреннего потребления усиливалась, а не ослабевала. Как только отрасли, зарабатывающие на производстве товаров массового потребления, переместились в новые промышленные страны или, если они осталась, стали нуждаться в меньшем количестве рабочих рук, рост занятости стал зависеть от ситуации на рынке частных услуг, который не столь подвержен глобализации. Не составляет проблемы купить в западном магазине произведенную в Китае футболку и выгадать на низких зарплатах китайских рабочих, но вряд ли можно съездить в Китай, чтобы сэкономить на парикмахерской. Иммиграция является единственным аспектом воздействия глобализации на сферу услуг, но ее эффект ограничивается контролем за перемещением населения (которое хотя и не получило выгод от либерализации рынков, но, в общем, интенсифицировалось), а также тем фактом, что зарплаты иммигрантов, будучи, как правило, низкими, все же не столь низки, как в их собственных странах. Так что проблема остается: если для установления экономики массового потребления нестабильность свободных рынков должна была быть преодолена, то как последняя пережила возвращение первой?
В течение 1980-х (или 1990-х, в зависимости от того, когда неолибералы установили контроль над экономиками отдельных стран) создавалось впечатление, что ответ должен быть отрицательным, поскольку главными признаками этого периода стали рост безработицы и продолжительная рецессия. Но затем ситуация изменилась. К концу XX века Британия и особенно США продемонстрировали сокращение безработицы и устойчивый экономический рост. Одно возможное объяснение заключается в том, что в действительно чистой рыночной экономике не бывает быстрой смены подъемов и спадов, которая ассоциируется с ранней историей капитализма. Совершенному рынку соответствует совершенное знание, следовательно, рационально действующие рыночные субъекты могут в совершенстве предвидеть, что должно произойти, а потому адаптировать свое поведение таким образом, чтобы сгладить остроту ситуации. Однако действительно ли США и Британия достигли в конце столетия этой нирваны?
Нет. Знание далеко от совершенства; внешние шоковые воздействия (будь то ураганы, войны или иррациональные действия людей, поступающих отнюдь не так, как они должны поступать в теории) продолжали оказывать влияние на экономику и нарушать расчеты. Как нам теперь известно, неолиберальную модель удерживали от нестабильности, которая могла стать для нее фатальной, только две вещи: рост кредитных рынков для бедных и людей со средним достатком и рынков де-ривативов и фьючерсов — для очень богатых. Эта комбинация породила модель приватизированного кейнсианства, которая исходно сложилась стихийно под воздействием рынка, но постепенно стала объектом государственной политики, важным настолько, что начала угрожать всему неолиберальному проекту.
Вместо правительств в долги — для стимулирования экономики — стали входить частные лица. В дополнение к росту рынка недвижимости наблюдался необычайный рост возможностей получения банковских займов и, что особенно важно, займов по кредитным картам. Для человека было обычным делом держать кредитные карты от нескольких компаний и нескольких торговых сетей.
Именно здесь лежит ответ на главный вопрос данного периода: каким образом американские рабочие при их относительно небольшой зарплате, не увеличивавшейся в течение многих лет, и отсутствии серьезных гарантий от неожиданного увольнения сохраняли высокую потребительскую уверенность, в то время как европейские рабочие, более защищенные от потери своих мест, с ежегодно растущими доходами, привели свои экономики в ступор, отказавшись тратить деньги? В США цены на дома росли ежегодно; вместе с ними росло и соотношение между стоимостью дома и размером займа под его залог, превысив в конце концов 100%; кроме того, росли возможности получения займов по кредитным картам. За редким исключением цены на европейскую недвижимость оставались стабильными. Рост займов по кредитным картам также был медленным.
Эксперты-ортодоксы говорили европейцам, что их экономические проблемы можно решить путем снижения защищенности трудящихся и сокращения социальных расходов. Европейские страны наконец стали — в той или иной степени — проводить эту политику, но позитивных результатов почти не показали. Никто не сказал им, что для того, чтобы произошел взрыв потребительских расходов, эти незащищенные рабочие должны иметь возможность брать необеспеченные кредиты.
В Британии и Америке антиинфляционная направленность экономической политики еще больше укрепила эту модель. Эта политика позволила снизить цены на товары и услуги, теряющие стоимость после своего потребления. Производители продуктов питания, промышленных товаров и услуг (таких, которые предлагают, например, рестораны или оздоровительные центры) оказались в ситуации, когда повышение цен принималось потребителями в штыки. Это, однако, не относилось к активам — вещам, которые не утрачивают свою стоимость подобным образом: недвижимости, финансовым активам, некоторым предметам искусства. Когда британское правительство при расчете инфляции перестало учитывать выплаты по ипотеке, но не ренту, это выглядело как политическая манипуляция, хотя технически было вполне корректным. Итак, активы и получаемые с них доходы не являлись объектами антиинфляционной неолиберальной политики. Таким образом, любое перемещение чего-либо из сферы цен и зарплат, получаемых с продажи обычных товаров, в сферу активов рассматривалось как положительное явление. Это относилось, например, к выплате части заработной платы в акциях предприятия или к расходам, производимым благодаря пролонгированию ипотеки, а не за счет собственно заработной платы.
Наконец правительства, особенно британское, попытались внедрить идеи приватизированного кейнсианства (хотя само это словосочетание и не употреблялось) в процесс разработки государственной политики. Хотя снижение цен на нефть считалось хорошей новостью (поскольку снижалось и инфляционное давление), снижение цен на недвижимость толковалось как бедствие (поскольку подрывало доверие к должникам), в связи с чем правительства старались прибегнуть к фискальным и иным мерам для того, чтобы вернуть цены к прежнему уровню. Впервые имплицитная государственная поддержка данной модели была оказана еще в 1980-х, когда приватизация муниципального жилья позволила большой группе людей с небольшим достатком получить ипотечные кредиты и, уже позже, воспользоваться пролонгируемой ипотекой. Однако более эксплицитно политика поддержания постоянного роста цен на недвижимость начала проводиться в первые годы XXI столетия, вплоть до масштабных интервенций в финансы, связанные с недвижимостью, и в банковский сектор в целом в 2007-2008 годах.
Большая часть этих ипотечных и потребительских долгов была неизбежно не обеспечена, поскольку только в этом случае приватизированное кейнсианство могло оказывать то же стимулирующее про-тивоциклическое воздействие, которое оказывало первоначальное кейнсианство. Займы под реальные гарантии определенно не могли помочь группам населения, не имеющим высоких доходов, продолжать траты, несмотря на незащищенность на рынке труда. Широкое распространение пролонгируемых необеспеченных долгов стало возможным благодаря инновациям на финансовых рынках, инновациям, которые долгое время казались прекрасным примером того, как рыночные субъекты, предоставленные сами себе, предлагают творческие решения. Благодаря рынкам деривативов и фьючерсов крупнейшие англо-американские финансовые игроки научились продавать риски. Они обнаружили, что могут покупать и продавать рисковые активы, обеспеченные только уверенностью покупателя, что и он в свою очередь найдет другого покупателя — благодаря той же уверенности. Учитывая, что рынки были свободны от регулирования и способны к экстенсивному росту, такие сделки позволяли распределить риски между очень большим числом игроков, вследствие чего люди осуществляли рискованные инвестиции, которые в иных обстоятельствах сочли бы неразумными.
Невозможность широкого распределения рисков составляла самую суть экономических коллапсов 1870 и 1929 годов. В 1940-х, судя по всему, только действия государства решили для рынков эту проблему. Однако сейчас, в полном соответствии с основными принципами и ожиданиями неолиберализма, это должно было стать рыночным решением. Именно благодаря связи новых рисковых рынков с обычными потребителями через пролонгируемую ипотеку и долги по кредитным картам была упразднена зависимость капиталистической системы от роста зарплат, государства всеобщего благосостояния и управления спросом со стороны правительства, которые казались важными для сохранения массового потребления.
ПОСЛЕ ПРИВАТИЗИРОВАННОГО КЕЙНСИАНСТВА: ОТВЕТСТВЕННЫЕ КОРПОРАЦИИ?
На самом деле эта зависимость была упразднена только на несколько лет. Все теории рыночной экономики исходят из допущения, что рыночные субъекты обладают полной информацией. Однако приватизированное кейнсианство основывалось на том, что знания субъектов, причем тех, которые считаются наиболее рационально действующими, то есть, финансовых институтов Уолл-стрит и лондонского Сити, были крайне несовершенными. Это было ахиллесовой пятой модели, которая соответствовала инфляционной инерционности первоначального кейнсианства. Банки и другие финансовые операторы считали друг друга изучившими и просчитавшими риски, с которыми они имели дело. Но осенью 2008 года стало очевидно, что если бы они действительно произвели эти расчеты, то отказались бы от многих совершенных ими транзакций. Похоже, что единственный расчет, который они произвели, был расчетом на то, что кто-то еще приобретет у них рисковые активы. Остается тайной, почему они (если все действовали сходным образом) отчего-то считали, что другие не рассчитывают на то же самое. Плохие долги опирались на плохие долги и так далее — пирамида росла в геометрической прогрессии.
Некоторые люди весьма обогатились в этом процессе, но это не значит, что они были паразитами. Они оставались классом, чьи частные интересы совпадали с общественными — постольку, поскольку мы все получали выгоды от роста покупательной способности, который обеспечивала система. Это справедливо по крайней мере для США, Великобритании и пары других стран. Граждане Франции, Германии и прочих стран континентальной Европы могут испытывать иные чувства по отношению к участию во всем этом своих финансовых элит, так как рост кредитования коснулся их в малой степени.
Как только приватизированное кейнсианство стало общезначимой экономической моделью, оно стало также и неким общественным благом, несмотря на то что базировалось на действиях частных лиц. И если принять во внимание, что необходимым для него — тем, что его питало, — было безответственное поведение банков, неосмотрительно использовавших свои средства, следует признать, что сама безответственность стала общественным благом. Это само по себе объясняет, почему правительства должны были спасать вовлеченные во все это компании, более или менее национализируя приватизированное кейнсианство.
Так завершила свои дни вторая модель примирения стабильного массового потребления с рыночной экономикой. И кейнсианство, и его приватизированный мутант-наследник продержались приблизительно по 30 лет. Когда в быстро меняющемся мире меняются также и модели — это, возможно, к лучшему. Однако возникает вопрос: как теперь примирить капитализм и демократию? Кроме того, как устранить чудовищный моральный вред, нанесенный признанием правительством финансовой безответственности в качестве коллективного блага? Политическим ответом должен быть не окрик «немедленно прекратите все это», а призыв — «пожалуйста, продолжайте брать и давать взаймы, но делайте это более осторожно». Так должно быть, поскольку в противном случае мы столкнемся с реальной угрозой коллапса всей системы. .
Переход от довоенной экономики к кейнсианству, а затем — к приватизированной его форме характеризовался двумя важными моментами: наличием альтернативных идей и существованием класса, чьи интересы совпадали с интересами общества. Стало модным говорить, что в настоящее время у нас нет ни того, ни другого. Но это не так.
Многие из идей, составивших костяк неолиберализма, ждали своего часа около 200 лет, прежде чем в обновленном виде стать государственной политикой в 1970-х. Сегодня многие компоненты куда более позднего синтеза управления спросом и неокорпоративизма все еще сохраняются в экономических стратегиях небольших стран, обычно в сочетании с некоторой дозой неолиберализма. В связи с этим наиболее часто упоминают, пусть и не уникальный, датский опыт соединения сильного государства всеобщего благосостояния и мощных профсоюзов с очень гибким рынком труда. Такой синтез, как кажется, решает проблему совмещения гибкости рынка и уверенности потребителей и способен запустить динамичную и инновационную экономику. В общем, нет недостатка в возможных комбинациях различных экономических политик, но есть недостаток в коалициях политических сил, способных проводить эти политики в больших экономиках; и это возвращает нас к вопросу о значимых общественных классах.
Возможно, нынешняя заносчивость финансового сектора, требующего для себя право приватизировать прибыли и социализировать убытки, подобна выступлениям промышленных рабочих в 1970-х — великолепие, предшествующее историческому закату. Но это вряд ли. Экономическое процветание все еще зависит от притока капитала с действующих рынков — куда больше, чем в 1970-х оно зависело от промышленных рабочих Запада. Географический аспект имеет здесь очень большое значение. Закат класса западных промышленных рабочих не означает заката класса промышленных рабочих в мировом масштабе. Сегодня в промышленное производство вовлечено больше людей, чем когда-либо прежде. Однако они разделены по национальным, вернее, региональным массивам, имеющим различные истории и траектории развития. Финансовый капитал нельзя уподобить массиву; скорее, он напоминает жидкость или газ, способный изменять форму и распространяться во всех направлениях и по всем регионам. Мы продолжаем зависеть как от труда, так и от капитала, но первый подчиняется принципу divide et impera, а второй — нет (разве что мы увидим возвращение экономического национализма и ограничение движения капитала, что приведет к распаду крупных корпораций, господствующих в мировой экономике, и к еще более глубокому экономическому падению).
Наиболее перспективной представляется модель, которая находится в возрастающей фактической зависимости от этих корпораций; логика глобализации, в которой важнейшая роль отведена ТНК, не исчезла вместе с финансовой системой. В самой сердцевине неолиберализма всегда присутствовала некая неясность: относится ли его доктрина к рынкам или к гигантским компаниям? Это отнюдь не одно и то же: чем больше в том или ином секторе доминируют гигантские компании, тем меньше остается в нем от свободного рынка, в верности которому клянутся практически все современные политики. Конечно, между гигантскими компаниями возможна жесткая конкуренция, но она не является чисто рыночной. В самом деле, последняя предполагает наличие очень большого количества субъектов, ни один из которых не способен оказать решающее влияние на ценообразование, не говоря уже о прямом влиянии в политической сфере. В условиях чистого рынка каждый принимает существующие цены, но никто не формирует их. Тот тип стратегических действий, который характеризует современные финансовые рынки (например, игра на понижение), там попросту невозможен.
Уже в самом начале неолиберальной эпохи экономисты из Чикагского университета, который принято считать колыбелью неолиберальной идеологии, разработали новую доктрину конкуренции и монополий, вскоре повлиявшую на американских законодателей, подорвав старые принципы антимонопольного законодательства, на которых базировались американские (а также, в последнее время, европейские) законы о конкуренции. Согласно этой доктрине, для максимизации выгоды потребителя конкуренция совершенно необязательна. Иногда монополия, благодаря самому факту своего доминирования на рынке, может предложить покупателям лучшую сделку, нежели множество конкурирующих между собой фирм.
Здесь не место детально разбирать достоинства этой идеи. Мы привели ее только для того, чтобы показать фундаментальную двойственность в неолиберальном мышлении при подходе к тому, что считается его базовыми характеристиками — к конкуренции и свободе выбора. Во время текущего банковского кризиса мы увидели по обе стороны Атлантики государственную поддержку и благословение властями слияний и поглощений, которые значительно снизили конкуренцию и возможности для выбора.
Финансовые рынки обрушились, когда фундаментальный критерий полного знания и прозрачности перестал работать в отношениях между банками. Если добавить к этому, что данный сектор характеризуют относительно низкая конкуренция и мощные гарантии со стороны государства на случай безответственного поведения, то мы получим потенциально серьезную проблему легитимности системы. В то же самое время, в случае если политическая структура страны не приведет к некоему подобию «датского» решения, нам придется положиться на финансовую систему в деле возрождения приватизированного кейн-сианства для разрешения проблем во взаимоотношениях капитализма и демократии.
Первоначальной реакцией является возвращение к большему регулированию для компенсации снижения конкуренции и во избежание морального урона; и это именно то, что происходит сейчас. Однако совсем недавно мы уже были в этой ситуации. После скандалов с Enron и World.com в начале столетия, которые были — в ретроспективе — первым признаком того, что финансовые рынки не столь эффективны в саморегулировании, как утверждалось ранее, американский конгресс законом Сарбейнса—Оксли ужесточил требования к финансовой отчетности. Это сразу же вызвало недовольство финансового сектора, чья деятельность была затруднена, а также угрозы, что крупные финансовые компании переберутся в Лондон, где существовал режим большего благоприятствования.
То же самое произошло и после принятия правительствами ряд мер по регулированию финансового рынка в рамках плана по его спасению. Как бы рынок дери-вативов мог начать свою работу по поддержанию высокого уровня заимствований, если бы он подчинялся правилам, которые в большинстве случаев усложняли получение займов? Точно так же низко- и среднеоплачиваемые незащищенные рабочие не смогли бы совершать постоянные траты, если бы не имели доступа к необеспеченным кредитам (пусть даже и не в таком безумном масштабе, который имел место). Далее, у нас будет финансовый сектор с меньшим числом крупных игроков, обладающих облегченным доступом к правительству, часто формируемым самим же правительством (как это было в ходе реализации мер по спасению финансового сектора в 2008 году). Предполагается, что большинство правительств, которые приобретали контрольные пакеты банков в ходе непредвиденной национализации, последовавшей за коллапсом октября 2008 года, не будут использовать их в соответствии со старой моделью контролирования «командных высот» в экономике: этому воспрепятствует тот факт, что крупные банки действуют на международном уровне. Однако точно так же маловероятно, что эти банки будут приватизированы через акционирование. Скорее всего, они будут переданы в руки небольшого количества существующих ведущих компаний, считающихся достаточно ответственными, чтобы управлять ими надлежащим образом. Произойдет существенный сдвиг к системе, которая будет в большей степени основываться на системе сознательного согласования и регулирования. Произойдет оправдываемый аргументами о необходимости проявлять гибкость и снять часть груза с плеч налогоплательщиков переход от актуального регулирования к принятию (труднопрове-ряемых) гарантий правильного поведения со стороны крупных финансовых кампаний.
Для того чтобы предвидеть это, вовсе не нужен хрустальный шар: такова общая тенденция в отношениях между государством и компаниями во всей экономике. Разделяя неолиберальные предрассудки против правительства как такового, испуганные влиянием регулирования на рост, верящие в превосходство управляющих корпорациями над ними самими буквально во всем, политики все больше полагаются на социальную ответственность корпораций для достижения определенных политических целей. В британском правительстве имеется даже специальный министр, отвечающий за эту сферу деятельности.
Вряд ли это можно назвать сменой модели: это просто сдвиг от нерегулируемого приватизированного кейнсианства к саморегулирующемуся приватизированному кейнсианству. Но некоторые аспекты этого сдвига имеют далеко идущие последствия. Во-первых, система будет все меньше легитимизироваться в терминах рынка, свободы выбора и невмешательства государства. Скорее, будут иметь место партнерство между компаниями и правительством или автономные действия компаний, одобряемые правительством, сопровождаемые многочисленными неформальными попытками восстановить уверенность. Лозунгом скорее станет «большие компании — благо для тебя», нежели «рынок — благо для тебя». В некоторых отношениях это будет подобием неокорпоративизма, но с двумя важными отличиями. Во-первых, профсоюзы не будут иметь голоса (разве что чисто символически), поскольку на уровне международных финансов они не обладают ни силой, ни компетенцией. Во-вторых, не будет компаний, участвующих в кор-поративистских сделках в качестве членов ассоциаций, дающих возможность играть по одинаковым для всех правилам. Сегодня гигантские компании не имеют времени для создания ассоциаций и, выстраивая отношения с государством, стремятся к чему угодно, только не к одинаковым для всех правилам. Новая модель «ответственных корпораций», однако, уподобится корпоративизму в том, что будет ограничена уровнем национальных государств (возможно, также уровнем Европейского Союза), хотя компании останутся глобальными и сохранят возможность для перемещения в страны с лучшими для них условиями.
Во-вторых (что важно не столько в экономическом, сколько в политическом плане), эта модель усилит современные тенденции замены политической активности партий на политическую активность общественных организаций и социальных движений. Модель приведет компании к господству не в качестве лоббистов в правительстве, но в качестве творцов государственной политики (наряду с правительством или вместо него). Именно компании будут определять нормы своего поведения и практики, посредством которых будут брать на себя ответственность. Они тем самым станут самостоятельными политическими субъектами и объектами, положив конец четкому разделению между государством и частным бизнесом, которое было отличительной чертой как неолиберализма, так и социал-демократической политики. В то же самое время, когда правительства, сформированные на базе любых партий, вынуждены будут идти на сделки с компаниями, опасаясь при этом, что их страны могут стать менее привлекательными для капитала в случае выдвижения слишком больших требований, различия между партиями по основным экономическим вопросам станут еще меньше, чем сегодня. В партийной политике сохранится много такого, чем можно будет заниматься и дальше: распределение государственных расходов, вопросы мультикультурализма, безопасность. Исчезнет то, что ранее составляло сердцевину партийной политики, — базовая экономическая стратегия; надо сказать, впрочем, что в большинстве стран она исчезла уже несколько лет назад, хотя ее следы и обнаруживаются в риторике отдельных партий.
Показательно, что уже сейчас почти все крупные корпорации имеют интернет-сайты, на которых детально описывается то, как они представляют себе свои социальные обязательства, и оценивается работа по их исполнению. Так как эта область остается закрытой для партийных конфликтов, она будет становиться все более важной в политике гражданского общества. Поскольку многие из этих групп имеют транснациональный характер, эта сфера их деятельности может получить преимущество еще и потому, что она не стеснена национальными рамками так, как партийная политика. Тем не менее эта политика будет неудовлетворительной, поскольку она, сохраняя многие плохие привычки партий, будет лишена формального гражданского эгалитаризма выборной демократии. Группы активистов, так же как и партии, смогут привлекать к себе внимание, предъявляя завышенные требования к корпорациям, равно как и, наоборот, смыкаться с ними в обмен на какие-либо ресурсы. Эта борьба будет в высшей степени неравной. И это явно не тот режим, который желали получить как неолибералы, так и социал-демократы, но это именно тот режим, который мы, скорее всего, получим, и именно он сможет в очередной раз примирить капитализм и демократическую политику.
Наши прогнозы относительно общественного развития основаны на экстраполяции сегодняшних тенденций. Нельзя ли добиться лучших результатов и заглянуть еще дальше в будущее? Довольно скоро глобальная экономика станет нуждаться в тратах (а не только в рабочей силе) миллиардов жителей Азии и Африки. Это потребует серьезных размышлений о перераспределении покупательной способности (а отнюдь не только о повышении цен на футболки) и совершенно новом мировом режиме. Что может стать причиной возникновения такого нового класса, напоминающего в конечном счете международный пролетариат Маркса? Возможно, не его собственные идеи — куда скорее это будет радикальный ислам. Это, впрочем, станет реальной политикой не ранее чем через 30 ближайших лет.
coollib.net