Автор: Колин Крауч
ROOT Категория: Господство. Субъекты и методы. Властелины колец
Просмотров: 1125

Продолжение и окончание

Идеалы и реалии общественных услуг и государ­ства всеобщего благосостояния, ставшие по­рождением XX века, сыграли фундаментальную роль в процессе демократизации политики. Иногда — в первую очередь в скандинавских странах — они яв­лялись прямым достижением демократической борь­бы. В других местах, например в Германии до Пер­вой мировой войны, они создавались как паллиативы, имеющие целью ослабить демократический натиск. Но в любом случае они были так или иначе связаны с этой борьбой. Когда же демократия вступила во вто­рую половину XX века, качество общественных услуг стало ключевым параметром, определяющим харак­тер и качество социального гражданства. Во всем раз­витом капиталистическом мире модель гражданско­го государства существовала параллельно с сильным рыночным сектором. Взаимоотношения между соци­альным государством и рыночной зоной всегда но­сили сложный характер и значительно различались от страны к стране, но почти повсюду получила рас­пространение идея о том, что серьезное дело социаль­ного гражданства необходимо как-то дистанцировать от рыночной конкуренции и прибыли. Это предполо­жение было фундаментальным для идеи демократиче­ского гражданства, поскольку подразумевало систему распределения и принятия решений, лишенную не­равенства, которое было свойственно капиталисти­ческому компоненту общества. Противоречия между эгалитарными требованиями демократии и неравен­ством, вытекающим из природы капитализма, устранить невозможно, но здесь все равно возможны более или менее конструктивные компромиссы.


V. Постдемократия и коммерциализация гражданства

В наши дни эти допущения становятся предметом серьезных сомнений; все более могущественное лобби деловых интересов задаются вопросами: почему об­щественные услуги и политика социального обеспе­чения не могут быть, подобно всему остальному, ис­пользованы для извлечения прибыли? Почему ком­мерческие рестораны и парикмахерские допустимы, а школы и службы здравоохранения — нет? Стоит ли нам бояться коммерциализации общественных услуг? И имеют ли дискуссии о приватизации какое-либо от­ношение к проблеме постдемократии? Все это требует серьезного рассмотрения.

Попытки сочетать сферу услуг, которые до сего момента оказывало преимущественно государство, с капиталистической практикой принимают самые разные формы: рынки в рамках госсектора; прива­тизация при полной рыночной свободе или в ее от­сутствие; выдача подрядов на крупные строительные проекты и на оказание услуг, порой в отсутствие при­ватизации либо рынков. Взаимосвязь между рынком и частной собственностью не столь однозначна, как принято считать. Несомненно, полная свобода рынка наряду с частной собственностью на экономические ресурсы создает условия для эталонного капитализ­ма, описанного в учебниках по экономике, и два этих критерия вполне сочетаются друг с другом. Однако вполне возможны и рынки без частной собственно­сти: ведомство, распоряжающееся коллективными ре­сурсами, может использовать систему цен и талонов с целью создания рынка для распределения этих ре­сурсов в рамках государственных или благотвори­тельных организаций. Такая идея стояла за многими реформами социальных услуг в 1980-х годах, особен-но в Великобритании, которые нередко предшест-вовали реальной приватизации. От госучреждений требовалось торговать услугами с другими организа­циями так, как если бы они находились в рыночных условиях, отказавшись от профессионально-коллеги­альной модели, прежде регулировавшей их взаимоот­ношения. В качестве важного примера можно упомя­нуть внутренний рынок, созданный в рамках Нацио­нальной службы здравоохранения.

Для обозначения всех этих практик мы будем поль­зоваться обобщенным термином «коммерциализа­ция», поскольку каждая из них строится на идее о том, что качество общественных услуг возрастет, если су­ществующие практики и этос государственной служ­бы будут частично заменены практиками и этосами, типичными для коммерческого сектора. Такой тер­мин более точен, чем «маркетизация», поскольку ряд из происходящих сейчас процессов ведет к искаже­нию рынка вместо его очищения. Кроме того, «ком­мерциализация»— более общий термин по сравнению с «приватизацией», поскольку та,строго говоря,отно­сится только к передаче тех или иных активов в дру­гие руки.

Величайшие достижения капитализма и его гос­подство связаны с индустриализацией. Созданная последней возможность массового производства по­требительских товаров привела к раскручиванию спирали инвестиций в заводы и оборудование, про­изводства и продажи товаров и дальнейшего инве­стирования прибыли от этой продажи: этот механизм и стал основой богатства и процветания XIX-XX ве­ков. Но капитализм расширяет свои рамки, не только создавая новые товары и производственные методы, но и энергично распространяясь на все новые и новые сферы жизни. Посредством процесса, известного как коммодификация, человеческая деятельность, про­исходящая вне рамок рынка и системы накопления, втягивается в их пределы. И это относится не только к производству материальных товаров, но и к услугам. Собственно, капитализм зародился в Европе на изле­те Средневековья именно в секторе услуг, главным об­разом в банковском деле, которое в последние десяти­летия снова стало его фундаментом, — мы опять ви­дим движение по параболе.

Капитализм может расширить свои пределы, если услуги, которые ранее воспринимались как обще­ственные или семейные обязательства, переводятся в область наемного труда и становятся оплачиваемы­ми. Многие политические конфликты прежних двух столетий были связаны с барьерами, которые всевоз­можные иные силы, такие как церковь или рабочий класс, пытались возвести вокруг агрессивного капи­тализма, стремящегося подмять под себя все новые и новые сферы жизни. В конце концов противобор­ствующие стороны пришли к различным компро­миссам: воскресенья и прочие религиозные праздни­ки были более-менее исключены из капиталистиче­ской рабочей недели; семейная жизнь не подверглась коммодификации, главным образом благодаря уходу большинства замужних женщин с рынка труда; экс­плуатация труда подверглась различным ограниче­ниям; наконец, к середине XX века ряд базовых услуг был по крайней мере частично отобран у капитализ­ма и рынка, поскольку их предоставление было сочте­но слишком важным и необходимым для всех. Как от­мечал Т.Х.Маршалл (Marshall, 1963), люди приобре­ли право на эти товары и (в первую очередь) услуги не потому, что могли покупать их на рынке, а благо­даря своему статусу граждан. Право на определенные услуги стало признаком демократии, таким же, как не­возможность купить на рынке право голоса или пра­во на справедливый суд; предоставление таких услуг через рынок означало бы снижение качества граж­данства. (В большинстве капиталистических обществ идея о том, что юридические и демократические права защищены от посягательств рынка, по сути, является мифом. Богатые люди и группировки могут нанимать себе лучших адвокатов, а в придачу к своим демокра­тическим правам имеют возможности для лоббирова­ния. Однако на риторические лозунги равенства перед законом и перед урной для голосования никто не по­кушается.) Эти услуги не обязательно предоставляют­ся бесплатно, но их оплата носит символический ха­рактер и ни в коем случае не призвана регулировать их распределение или дозирование.

Список таких услуг менялся с течением времени и от страны к стране, но обычно он включает в себя право на образование определенного уровня, на здра­воохранение, на отдельные виды ухода (в том числе ухода за детьми) в случае необходимости, и на финан­совое вспомоществование в случае старости, а также временной или постоянной потери заработка вслед­ствие увольнения, болезни или инвалидности.

Хотя порой эти исключения из сферы коммодифи-кации и рынка становились объектом острых и оже­сточенных конфликтов, задача тех, кто пытался огра­ничить проникновение капитализма в социальную жизнь, облегчалась тем фактом, что в течение боль­шей части этого периода наилучшие возможности для получения прибыли и расширения границ рынка ле­жали в области промышленного производства. Это­му процессу был придан особенно мощный импульс в эпоху Второй мировой войны, когда западный мир переживал фазу демократического подъема, а потреб­ности резко технологизировавшейся войны послужи­ли внешним толчком для всевозможных изобретений, исследований и открытий с их последующим разно­сторонним использованием в мирное время. Запад­ный капитализм в каком-то смысле расслабился, вос­пользовавшись теми возможностями, которые при­несли ему важные компромиссы в отношении прав трудящихся и социального обеспечения. К концу 1960-х и началу 1970-х годов эта тенденция достиг­ла своего пика. Мы снова видим здесь те же процес­сы, что уже рассматривались ранее в качестве ключе­вых факторов, определяющих траекторию демократи­ческий параболы.

При сохранении высокого темпа инноваций в про­изводстве предметов потребления последующие крупные разработки требовали все более дорогостоя­щих исследований и крупномасштабных инвестиций. В то же время начали открываться новые возможно­сти по предоставлению богатеющему населению раз­нообразных услуг, включавших в себя новые формы распределения, туризм, новые разновидности фи­нансовых и прочих деловых услуг, набирающие по­пулярность рестораны и прочие виды общепита, воз­росший интерес к возможностям здравоохранения, образования, к юридическим и прочим профессио­нальным услугам. Капиталистические компании все чаще обращались к этим секторам как к источникам прибыли — сперва наряду с промышленным произ­водством, а затем и вместо него.

Но при этом возникала проблема. Некоторые из вышеназванных услуг в потенциале весьма прибыль­ны, а в их предоставлении заинтересовано большое количество людей, однако они входят в компетенцию государства всеобщего благосостояния и в качест­ве оформившихся в середине века атрибутов граж­данства ограждены от частного владения и от рын­ка. Пока существует государство всеобщего благо­состояния, эти потенциальные сферы извлечения прибыли остаются недоступны капиталу. Поэто­му постиндустриальный капитализм пытается отме­нить соглашения, заключенные его индустриальным предшественником, и снести барьеры на пути ком­мерциализации и коммодификации, предусматри­ваемые существующими концепциями гражданства. В этом ему оказывает всяческую поддержку Всемир­ная торговая организация (ВТО), на которую власти самых могущественных государств мира возложили задачу по либерализации международного обмена то­варами и услугами. У ВТО нет никаких других обя­зательств и никаких иных гуманитарных приорите­тов; этот институт создан на волне постдемократии и обладает абсолютно постдемократическим набором обязанностей.

Единственное право, которое ВТО защищает от от­крытой конкуренции — это патентное право, и отсюда следует та поддержка, которую вто оказывала (до тех пор, пока эта практика не превратилась в крупную по­литическую проблему) многонациональным фарма­цевтическим фирмам, препятствуя бедным странам в торговле дешевыми, конкурентоспособными вари­антами жизненно необходимых лекарств. Помимо ли­берализации существующих рынков, ВТО старается внедрить рыночные отношения в те сферы, где преж­де господствовали иные принципы. В первую очередь объектом ее усилий становится государство всеобще­го благосостояния, включая государственное образо­вание и здравоохранение как области, которые долж­ны быть открыты для рынков и для приватизации (Hatcher, 2000; Price, Pollock and Shaoul, 1999). В ре­зультате этого нажима набор гражданских атрибутов почти повсеместно подвергается серьезным атакам.


ГРАЖДАНСТВО И РЫНКИ

Важной отправной точкой для критики призывов к неразборчивой коммерциализации может служить то соображение, что максимизация рынков и частной собственности зачастую вступает в конфликт с дру­гими целями человеческого существования. В то вре­мя как ВТО не готова и не обязана их учитывать, от­дельные правительства, организации и частные лица вправе задаться вопросом: следует ли некритиче­ски относиться к перспективе полной маркетиза-ции как к единственному критерию, определяющему нашу жизнь? Попытка помешать подобным дискусси­ям равнозначна наложению серьезных ограничении на демократию. В принципе несогласных с этой идеей не найдется, за исключением каких-нибудь крайних либертарианцев. Например, вряд ли кто из консер­ваторов (или кто-то еще) подписался бы под требо­ванием загнать в рыночные рамки сексуальные от­ношения или отношения между родителями и деть­ми. Практически никто из консерваторов и немногие из либералов согласятся с тем, что национальный по­литический суверенитет может стать предметом ры­ночной торговли и что право людей на смену страны проживания должно регулироваться только состоя­нием рынка труда, а не государственной иммиграци­онной политикой.

Рынок не может быть абсолютным принципом, ка­тегорическим императивом, поскольку представля­ет собой не самоцель, а лишь средство достижения цели. Рынок нужен нам потому, что его правила по­зволяют принимать решения о распределении ресур­сов, в наибольшей степени отвечающие нашим целям, в чем бы эти цели ни состояли. В отношении других способов распределения ресурсов никогда нельзя ска­зать наверняка, позволят ли они так же эффективно, как реальный рынок, просчитать все сопутствующие издержки, включая издержки упущенных возможно­стей. Но это не отменяет двух принципиальных мо­ментов: того, что рынок не всегда в состоянии учесть все значимые факторы при выборе товара, и того, что рыночные методы сами по себе могут негативно от­разиться на качестве товара. Первый момент име­ет серьезное практическое значение, но его по край­ней мере можно преодолеть, улучшая качество самого рынка. Например, если в цене товара не учитываются издержки от загрязнения окружающей среды, произо­шедшего в процессе его производства, то можно вве­сти налог, равный этим издержкам, и это, в свою оче­редь, отразится на цене.

Второе возражение — о том, что рыночные отноше­ния как таковые негативно сказываются на самом то­варе,— носит более фундаментальный характер. На­пример, большинство людей считает, что сексуальные отношения, предлагаемые по принципу проституции, заведомо уступают сексуальным отношениям неры­ночного характера. Проституцию, несомненно, мож­но усовершенствовать, если изменить состояние рын­ка сексуальных услуг: например, если легализовать ее, то снизится уровень эксплуатации и улучшатся усло­вия, в которых оказываются эти услуги. Но все это не снимает вышеупомянутого возражения, которое связано с абсолютным суждением о качестве товара.

Можно ли счесть возражения такого рода при­менимыми в сфере гражданских услуг? Этот вопрос завязан на две ключевые проблемы, к которым мо­жет привести применение коммерческого подхо­да: на проблему искажения и проблему остаточного принципа.


ПРОБЛЕМА ИСКАЖЕНИЯ

Предоставление товаров и услуг посредством рын­ка включает сложную процедуру создания преград, не позволяющих потребителям получать эти товары и услуги бесплатно. Порой при этом изменяется сам характер товара. Мы миримся с этими искажениями, поскольку иначе большинство товаров и услуг будут нам вообще недоступны. Так, очевидно, что торгов­цы не станут строить магазинов, если мы не будем признавать оплату наличными и вообще всю про­цедуру обмена товара на деньги. Однако бывают слу­чаи, когда необходимая степень искажений настолько снижает качество товара или возводит настолько ис­кусственные барьеры, что потребитель вправе усом­ниться, оправданны ли такие меры: например, когда предпринимателю позволяют купить кусок побере­жья и взимать плату за доступ на пляж и прогулки по утесам. Можно также вспомнить телевизионные программы, прерываемые рекламой, которая необхо­дима для оплаты их производства.

Более показательный пример мы находим в дея­тельности Агентства помощи детям, созданного в 1980-х годах британским правительством консерва­торов с целью добиться увеличения суммы алимен­тов, выплачиваемых родителями (как правило, от­цами), не помогающими своим бывшим супругам в воспитании детей. Будучи порождением неолибе­рального подхода, Агентство не было заинтересовано в соблюдении справедливости и беспристрастности, предусматриваемых элементарной моделью юриди­ческих гражданских прав. По сути, Агентство выпол­няло роль частной компании по сбору долгов, а его персонал был финансово заинтересован в том, что­бы обеспечить максимальную прибыльность выде­ляемых Агентству государственных средств. Соответ­ственно, Агентству было проще выколачивать больше денег из тех отцов, которые не скрывались и уже пла­тили какие-то алименты, чем искать тех, кто вообще ничего не платил. В смысле идеалов справедливости и беспристрастности такой подход представлял со­бой искажение заявленной цели, приводя к тому, что Агентство стало крайне непопулярной организаци­ей и не пользовалось никаким доверием. Но, исходя из логики хорошего бизнеса, Агентство избрало вер­ную стратегию для максимизации прибылей. Прин­ципы правосудия были принесены в жертву деловым принципам.

Другая форма искажений связана с искусственны­ми попытками создания показателей, которые мог­ли бы служить аналогами цены, особенно на теневых рынках, часто создающихся в сфере общественных услуг с целью избежать тех или иных проблем при­ватизации и в то же время воспользоваться важны­ми преимуществами рынка. В тех случаях, когда ры­нок виртуален, а товары и услуги реально не являют­ся предметом продажи, возникает сильное искушение к тому, чтобы избрать на роль показателей те вели­чины, которые легко измерить, вместо реально зна­чимых характеристик товара или услуги. Поставщи­ки услуг склонны уделять основное внимание тем аспектам своей работы, которые учитываются в этих показателях, пренебрегая другими аспектами не по­тому, что те, в принципе, менее важны, а потому что их сложнее вычислить. К подобным искажениям при­вели попытки правительства новых лейбористов в Ве­ликобритании поставить во главу угла сокращение определенных списков нуждающихся в медицинском обслуживании: руководители учреждений здраво­охранения и врачи сосредоточили усилия и ресурсы на тех направлениях, которые проходили через про­цедуру оценки и приобретали политическую значи­мость, за счет других аспектов своей работы, остав­шихся в тени. Видимая эффективность такого подхо­да порой бывает весьма иллюзорна, поскольку вполне может случиться так, что легко измеряемые показа­тели в реальности далеко не самые существенные, и в результате мы получим снижение фактической эффективности. Конечно, число показателей можно увеличивать, но это в конце концов приведет к пере­грузке работников всякого рода расчетами и к чрез­мерной забюрократизированности.

Ценность показателя зависит от того, насколько точно он измеряет свойство, необходимое потребите­лю, а с этим могут возникнуть проблемы даже на на­стоящих рынках. Вычисление акционерной стоимо­сти компании нередко дает искаженное и ошибочное представление о том, чего стоит компания в долговре­менном плане; курсы обмена валют зачастую весьма отдаленно связаны с их относительной покупатель­ной способностью; относительная прибыльность — не единственный законный метод сравнения ценно­сти двух родов деятельности. Эта проблема усугуб­ляется в случае теневых или искусственных рынков типа тех, что существуют в сфере общественных услуг. Здесь показатели обычно выбираются не пользовате­лями, а политиками или администраторами и в ре­зультате чаще удовлетворяют политическим или управленческим критериям, а не запросам клиентов, которые, в принципе, и представляют собой главную цель прилагаемых усилий. В биржевой разновидно­сти капитализма, которая стала преобладать к концу XX века, эта проблема показателей перестала служить предметом беспокойства. На примере большого числа компаний из области информационных технологий, которые имели высокую акционерную стоимость еще до того, как что-то продали потребителям, мы видим, что стоимость акций фирмы стала абсолютно само­довлеющим фактором: если достаточно много людей верит в то, что акционерная стоимость сама по себе является важным показателем, они станут покупать акции, оправдывая величину акционерной стоимо­сти (Castells, 1996, ch. 2). Подобная экономика уязви­ма для внезапных кризисов доверия, во время кото­рых рушатся эти карточные домики. Но проходит не­много времени, и карточные домики строятся заново.

Кроме того, экономика подобного типа крайне уяз­вима для коррупции, что стало очевидно во время разгоревшихся в США вышеупомянутых аудиторских скандалов. Хотя подобная практика всеми осуждает­ся, в сущности, она может быть оправдана с точки зрения так называемой новой экономики, созданной в 1990-х. Если ценность экономической деятельно­сти определяется исключительно стоимостью акций, и если эта стоимость реальна в том смысле, что доста­точно много инвесторов верят в ее реальность и по­купают акции, то что плохого в том, чтобы попытать­ся восстановить пошатнувшееся доверие, сделав вид, что компания приносит прибыль? При условии, что достаточное число людей в это поверит, акционерная стоимость компании снова вырастет и все закрутит­ся по новой.

По аналогичному принципу работают показатели, с помощью которых измеряются успехи служб соци­ального обеспечения. Если люди верят, что эти пока­затели отражают что-то реальное, то они будут до­вольны, узнав, что значение этих показателей увеличивается. А если они будут довольны, то воздадут должное правительству, добившемуся таких хоро­ших результатов. О реальном состоянии услуг при этом все забудут, если только какие-нибудь настыр­ные критики не сумеют снова привлечь к нему внима­ние. До тех пор же в работе соответствующих служб будут наблюдаться серьезные искажения.


ОСТАТОЧНЫЙ ПРИНЦИП

Рынок часто провозглашают царством потребитель­ского суверенитета: продажа компаниями товаров и услуг возможна лишь в том случае, если мы хотим их покупать. Однако именно поставщики в первую очередь выбирают себе клиентов, принимая решение о том, в каком сегменте рынка им работать. Ни одна компания не может взять на себя обязательство удо­влетворять все запросы. Общественные услуги в этом отношении принципиально отличаются от частного бизнеса, поскольку диапазон их деятельности в по­тенциале должен быть всеохватным. Партнерство частного и государственного секторов при предо­ставлении этих услуг ведет к тому, что частные по­ставщики выбирают те сегменты, которые они хо­тят обслуживать, а государственные службы занима­ются предоставлением услуг для тех, в ком частный сектор не заинтересован. Подобное предоставление услуг носит остаточный характер, а из работ таких исследователей, как Альберт О.Хиршман (Хиршман, 2008) и Ричард Титмус (Titmuss, 1970), мы и в теории, и на практике знаем, что качество остаточных обще­ственных услуг резко снижается, поскольку пользо­ваться ими приходится только бедным, политически безответным слоям населения.

Ситуация еще больше усугубляется, когда к обще­ственным услугам предъявляется требование остаточ-ности и низкокачественности, потому что правитель­ство сознательно пытается расчистить пространство для их коммерческого предоставления. Это вполне может случиться в том случае, если правительство отчаянно пытается приватизировать общественные услуги и за счет их продажи ликвидировать дефицит бюджета. Тогда такие услуги устраняются и из сфе­ры рынка, и из сферы гражданских прав. Обществен­ные услуги подобного рода нельзя назвать атрибута­ми гражданства: доступ к ним превращается из при­вилегии в наказание, а получателей остаточных услуг необходимо лишить права выражать свое граждан­ское мнение, иначе они потребуют повысить их каче­ство, что невозможно без нарушения запрета на кон­куренцию с частными поставщиками услуг.

Можно привести важный пример из практики агентств по трудоустройству. Логика неолиберального рыночного режима требует по возможности привати­зировать эту сферу, оставив государственным структу­рам работу лишь с теми, кого трудоустроить нереаль­но. Соответственно, пособия по безработице должны сопровождаться санкциями за отказ от предлагаемого варианта трудоустройства. Клиенты лишаются рыноч­ного выбора, так как не отвечают критериям вхожде­ния на рынок, и оказываются ущемлены в гражданских правах, так как из мира, где у них есть право на без­опасность, их выгоняют в мир, где за отказ от услу­ги может последовать наказание. В 1960-1970-х годах в развитых странах обычно считалось необходимым, чтобы государственные службы занятости предостав­ляли как можно более обширные услуги и чтобы вы­плата пособий по безработице была отделена от услуг по трудоустройству, поскольку цель трудоустройства — и в смысле его эффективности, и в смысле граждан­ских прав — понималась как максимальное расшире­ние возможностей граждан на получение подходящей Работы, приносящей удовлетворение. В настоящее вре­мя распространение получил ровно противополож­ный принцип: приватизация услуг по трудоустройству предусмотрена Маастрихтским договором и поощряется ОЭСР в качестве меры, привязывающей услуги по трудоустройству к выплате пособий. От обеспече­ния права граждан на труд мы переходим к тому, что­бы сделать жизнь без работы очень непривлекатель­ной и тем самым заставить безработных искать хоть какую-то работу.


ДЕГРАДАЦИЯ РЫНКОВ

Мы уже отмечали, что полное или частичное предо­ставление услуги частным сектором невозможно без ее маркетизации, особенно если под рынком мы по­нимаем чистый рынок из учебников по экономике. Он требует очень большого (стремящегося к беско­нечности) числа конкурирующих между собой по­ставщиков и покупателей и отсутствия серьезных барьеров, препятствующих приходу на рынок новых поставщиков. Кроме того, регулирование такого рын­ка должно ограничиваться сохранением идеальных условий для конкуренции, не создавая абсолютно ни­каких поблажек и привилегий для отдельных постав­щиков и покупателей. Такие жесткие условия нуж­ны по двум причинам. Во-первых, они обеспечивают минимальную возможную цену, при которой постав­щики не уходят с рынка: в условиях идеальной кон­куренции поставщик не может диктовать цену; ни­кто не в состоянии своими действиями устанавливать цены или хотя бы влиять на них. Во-вторых, состоя­ние анонимности, обеспечиваемое как этим условием, так и отсутствием привилегированного доступа к ре­гулирующим органам, ведет к невозможности поли­тического вмешательства на благо отдельным постав­щикам и в ущерб всем прочим. Собственно, в нео­классической экономической науке лоббирование в интересах производителя вообще не предусмотре­но, кроме тех случаев, когда запрос на изменение ре­гулирующего режима подается открыто и в интере­сах всех производителей, представленных на рынке.

Существует много товаров и услуг, в отношении ко­торых эти условия более-менее выполняются, но это, очевидно, совсем не так в тех случаях, когда на рын­ке не может присутствовать много компаний. Совре­менная экономическая теория и надзорные органы вынуждены все чаще учитывать нереальность иде­альной конкуренции в олигополистических секторах. Отмечалось, что очень малое число гигантских ком­паний может вступить друг с другом в ожесточенную ценовую конкуренцию, и поэтому считается, что оли­гополии в таких секторах, как нефтяной, и откровен­ная монополия в сфере программного обеспечения не нарушают антимонопольного законодательства. Однако этот подход принимает во внимание только цену, игнорируя важный политический аспект, свя­занный с привилегированным доступом таких ком­паний к политическим властям, который невозмо­жен в жестких условиях чистого рынка. Конкуренция между олигополистическими компаниями не обяза­тельно влечет за собой ослабление привилегирован­ного политического лоббирования и даже может его усиливать в той степени, в какой эти компании при­бегают к политическим средствам в своей конкурент­ной борьбе. Для политэкономов XVIII века, в частно­сти для Адама Смита, а также для их современных на­следников, таких как Фридрих фон Хайек, гарантия анонимности и неспособность какого-либо отдельно­го производителя изменять условия играли важную роль в этих политических рассуждениях. Смит, несо­мненно, посчитал бы политическую роль таких ком­паний, как Enron или Microsoft, несовместимой с иде­ей рыночной экономики.

Смиту, само собой, не приходилось учитывать реа­лий массовой демократии, да он, вероятно, и не впол­не бы ее одобрил. Однако, как отмечалось в главе II, мы знаем, что он наверняка не одобрил бы и постде­мократическую политику с ее доминированием дело­вых лобби и, возможно, согласился бы с нами в том, что в условиях начала XXI века только бдительность возрожденной демократии могла бы поставить пре­дел неэффективности и сомнительной практике, ко­торые с большой вероятностью будут порождаться эллипсом, объединяющим политизированную дело­вую элиту и самодостаточный политический класс. Фон Хайек, в общем, не возражал против демокра­тии, но надеялся на то, что будут найдены способы сдержать ее тенденцию к критике капиталистиче­ского рынка. Он никогда не задумывался над клю­чевой проблемой: если для каждого конкретного ка­питалистического предприятия прибыльнее иметь политическое влияние, чем подчиняться рынку, то может ли политический процесс, в котором доми­нируют капиталистические силы, избежать перерож­дения в систему деловых лобби? Возможно, хайеков-ская модель и работает в условиях истинной нео­классической экономики, когда ни одна компания не обладает политическим влиянием и когда все от­дают предпочтение политической системе, гаранти­рующей, что ни одна компания не приобретет такого влияния, но в условиях конца XX — начала XXI века это нереализуемо. Крупные корпорации приобрели политические возможности и влияние, далеко пре­восходящие возможности и влияние мелких и сред­них предприятий, вынужденных работать в условиях политических ограничений реального рынка, и поль­зуются этим влиянием не только ради достижения собственных целей, но и ради сохранения политиче­ской системы, которая допускает проявление тако­го влияния.

Эти проблемы приобретают фундаментальное зна­чение в случае приватизации и крупномасштабной выдачи подрядов в сфере общественных услуг, по­скольку именно здесь широко распространено лоб­бирование и налаживание специальных связей с по­литиками и государственными чиновниками, вполне доступное для очень крупных, отнюдь не анонимных компаний. Получение приватизационных контрак­тов на своих собственных условиях и планирование их обязательного возобновления становится пово­дом для интенсивного взаимодействия в пределах эл­липса нового политического класса, который вклю­чает в себя очень небольшое число представителей элиты, выступающих от имени корпораций (нередко бывших министров и государственных служащих), политических советников и персонала партийных мозговых центров, а также министров и госслужа­щих, еще находящихся на своих должностях. Невоз­можно пресечь связи между старыми приятелями, вклады в партийные кассы, обещания директорских должностей после выхода в отставку и прочие яв­ления, сопровождающие это взаимодействие. С тех пор как успех в выдаче подрядов частным лицам стал важным символом политической добродетели, поли­тикам национального и местного уровня не требует­ся иной награды, помимо готовности компании взять предлагаемый ими подряд, что едва ли может слу­жить стимулом для жесткого торга. В случае полной приватизации тот факт, что участвующие в ней ком­пании ведут себя не вполне по-рыночному, неред­ко учитывается посредством учреждения соответ­ствующих ведомств для контроля над последующей работой отрасли. Но тогда появляются основания для беспокойства по поводу взаимоотношений меж­ду контролирующими органами и лоббистами. Хоро­шо известные заявления о том, что приватизация де-политизирует данную отрасль или услугу и дает га­рантии против коррупции, крайне лицемерны. Такая стратегия, отнюдь не снижая возможностей для кор­рупции в отношениях между властями и бизнесом, напротив, значительно расширяет их, создавая осо­бый класс компаний, обладающих большими приви­легиями в смысле доступа к политическим кругам. Чем более политически значима данная услуга, тем больше проблем при этом возникает.


ПРИВАТИЗАЦИЯ ИЛИ ПОДРЯДЫ?

Различие между приватизацией и выдачей подрядов требует более глубокого анализа. В первом случае частные компании получают право собственности на ресурсы, находившиеся в государственном владении. В последнем случае владельцем активов остается го­сударство, однако исполнение отдельных аспектов данной услуги осуществляется коммерческими ком­паниями на основе контрактов разной продолжитель­ности. Разница здесь налицо. Например, при привати­зации железных дорог власти могут приватизировать все, а могут оставить в своем владении железнодорож­ную сеть и выдавать подряды на организацию движе­ния, обслуживание станций и услуги по перевозкам товаров.

Эта разница становится очень важной при исполь­зовании подходов типа «Третьего пути», применяемо­го британским правительством новых лейбористов, ко­торые утверждают, что их стратегия в области здраво­охранения и образования включает партнерство между государственными и частными финансами и выдачу подрядов на предоставление услуг, а не передачу го­сударственных активов в частные руки, которая на­зывалась бы приватизацией. Хотя такой подход, в от­личие от приватизации, помогает избежать утраты права собственности, влекущей за собой потерю кон­троля над государственными активами, в реальности он лишь усугубляет рассматриваемую нами проблему привилегированного лоббирования и доступа к мини­страм и госслужащим со стороны отдельных корпора­ций. Именно из-за того, что выдача подрядов на пре­доставление услуг и финансовое партнерство между государством и частными лицами не сопряжены с фи­нальной приватизацией, взаимодействие между госу­дарственными властями и частным предпринимателем приобретает непрерывный характер, и поэтому лобби­рование и предосудительный обмен взаимными услу­гами становятся постоянными факторами. Оба вари­анта по необходимости влекут за собой заключение долгосрочных контрактов. В случае частного финанси­рования таких проектов, как постройка больницы или крупной школы, срок действия контрактов может до­стигать тридцати лет и больше. С учетом недолговеч­ности современных политических и организационных договоренностей такие контракты становятся более чем пожизненными. Выдача подрядов на оказание услуг не влечет за собой потребности в подобных долгосроч­ных контрактах, но она подразумевает некоторые не­возвратные затраты, а, кроме того, частному подрядчи­ку требуется время для вхождения в курс дела. Такие подряды обычно выдаются на срок от пяти до семи лет.

В течение действия таких контрактов заказчик по­падает в сильную зависимость от подрядчика в смыс­ле качества услуг. Подрядчик может штрафоваться за их неоказание, но и услуги, и их выполнение могут быть четко обозначены лишь в смысле текущих задач и потребностей. Контракт представляет собой юри­дически обязывающий документ, в который не так-то легко внести поправки; долгосрочный контракт — ин­струмент поразительно негибкий и неповоротливый для того, чтобы пользоваться им в эпоху, требующую особенно быстрой адаптируемости и гибкости. В слу­чае краткосрочных (от пяти до семи лет) контрактов компании почти сразу же начинают думать об их воз­обновлении. Это, несомненно, дает им стимул к доб­росовестному исполнению существующего контракта, однако история выдачи подрядов учит нас не быть на­ивными. Имеются куда более простые и надежные спо­собы возобновления контракта — вместо повседневно­го добросовестного оказания услуг достаточно поддер­живать хорошие отношения с несколькими ключевыми лицами, занимающими ответственные должности.

Особенно интересно отметить возникновение мно­жества компаний, специализирующихся на искусстве получения подрядов от государства в самых разных сферах деятельности: например, одна реально су­ществующая британская компания берет подряды и на создание систем противоракетного предупреж­дения, и на организацию инспекций в начальных шко­лах. Очевидно, что компания, прежде подвизавшаяся в строительстве систем ПРО, не имеет первоначально­го опыта в управлении школами, и поэтому, добива­ясь подряда в этой области, не может со своей сторо­ны предложить ничего серьезного. Зато она обладает опытом получения подрядов от политиков и госчи­новников; этот опыт позволяет ей стать членом пост­демократического эллипса, описанного в главе IV. Но обязательно ли этот опыт нужен для того, чтобы добавленная стоимость и качественная услуга доходи­ли до непосредственных потребителей? В конце кон­цов, потребность в этом опыте можно устранить, про­сто-напросто не выдавая подрядов частному сектору.


ОТМИРАНИЕ КОНЦЕПЦИИ ГОСУДАРСТВЕННЫХ УСЛУГ

Поведение государства в отношении реальных и по­тенциальных частных подрядчиков и готовность до­пустить их к процессу формулирования публичной политики, которая для них самих является источ­ником прибыли, представляют собой примеры тен­денций, упомянутых в главе II: утраты государством уверенности в себе и ликвидации государствен­ной службы как явления. Стоит напомнить, что по­нятие государственной службы сложилось в пред-демократическую эпоху. Во многих странах оно по­лучило еще большее развитие в эпоху расцвета так называемого бесконтрольного капитализма. Объяс­няется этот парадокс тем, что именно в стремлении оградить капиталистические свободы реформаторы XIX века нередко оказывались в ситуации, когда эти свободы вступали в противоречие с другими ценно­стями и интересами, и потому они всерьез воспри­нимали беспокойство Адама Смита о том, что биз­нес способен извратить политику точно в той же сте­пени, в какой политика способна извратить бизнес. Вследствие этого политикам и государственным слу­жащим требовалась своя этика, диктовавшая им иное поведение, чем в деловом мире. Мало кому удавалось жить в согласии с этими идеалами, из-за чего конец XIX века часто воспринимается как царство лицеме­рия, но все же эти идеалы существовали. Обществен­ная жизнь призывала к большой осторожности при взаимодействии с представителями влиятельных де­ловых кругов. Кроме того, от госслужащих требова­лось не забывать об общественных интересах, кото­рые не сводились к сумме частных деловых амбиций или того, на что были направлены эти амбиции. Эта идея развилась из концепции верховенства монархи­ческих интересов, но была адаптирована к условиям буржуазного капитализма и к необходимости внеш­него регулятора в лице государства, а затем достигла своего апогея в социал-демократическом идеале госу­дарства на службе у своих граждан.

Подобный подход не подразумевал враждебного отношения к капиталистическому поведению, а лишь признание того, что оно имеет свои границы, и на­личие определенного кодекса этики и поведения го­сударственных чиновников. Аналогичные процессы определяли положение армии и церкви по отноше­нию к постепенно нарождающемуся гражданскому и светскому государству. По мере того как в ходе по­литической жизни развивались институциональные структуры, не опиравшиеся на демонстрацию воен­ной силы, становилось ясно, что политический и во­енный кодексы нуждаются в отделении друг от друга. Из того, что сторонники гражданской политической жизни настаивали на этом разделении и на неуча­стии военных в политике, не следовало, что они были пацифистами. Точно так же и некоторые политики из числа преданных христиан со временем стали на­стаивать на отделении церкви от государства.

Одним из новшеств, которые принесло с собой так называемое новое государственное управление в кон­тексте неолиберальной гегемонии 1980-х годов, стал новый подход к границе между государственными и частными интересами, которая отныне считалась полупроницаемой: бизнес может вмешиваться в дела государства, как ему заблагорассудится, но не наобо­рот. Несогласных с этой моделью обвиняли в том, что они против бизнеса. Такая идея представляет собой крайне однобокое преувеличение классического по-литэкономического учения, будучи беспринципной адаптацией к реалиям бизнеса с его возможностями лоббирования. Ее интеллектуальным обоснованием служит описанная в главе II неолиберальная теория о врожденной мудрости бизнеса и врожденном идио­тизме правительства. Как утверждает эта теория, ус­пешная конкуренция на идеальном рынке возмож­на, в частности, благодаря максимальной и верной информированности, поскольку неверная информа­ция влечет за собой ошибки стратегии, которые при­водят к банкротству. Поэтому можно считать, что ус­пешные компании обладают идеальной информаци­ей, дающей им возможность идеально предвидеть действия других рыночных игроков. Это допущение носит характер аксиомы, так как оно предполагает, что в долговременном плане рынок способствует вы­живанию лишь самых приспособленных — в данном случае компаний, обладающих наилучшими возмож­ностями для получения информации. В отношении правительства подобных предположений не делает­ся. Оно не существует в состоянии идеальной конку­ренции, поэтому его информированность вызывает только подозрения.

Этот тезис используется в том числе и для отрица­ния возможности государственного вмешательства в экономику. Если игроки на рынке по своей приро­де лучше информированы, чем правительство, то все шаги, на которые оно пытается их подвигнуть, будут менее эффективны, чем те решения, которые они при­нимают сами. В сущности, с учетом их способности к идеальному предвидению компании уже будут де­лать то, чего правительство надеется достигнуть сво­им вмешательством, и уклоняться от следования его советам. В частности, носителями этого абсолютно­го знания считаются компании, сумевшие выжить на финансовых рынках, работающие именно с экономи­ческими знаниями и чье суждение поэтому не долж­но вызывать никаких сомнений.

В практическом плане этой аргументации присущи три слабых момента. Во-первых, поскольку многие рынки далеко не идеальны, у нас нет никакого пра­ва предполагать, что даже самые успешные компа­нии отточили свои способности по сбору информа­ции до максимально возможной степени. Во-вторых, в условиях стремительно изменяющегося мира мы не сможем даже определить, из чего именно немного времени спустя будет состоять идеальное знание; по­скольку приобретение информации требует време­ни, окажется, что ни одна компания не обладает до­статочными знаниями, которые потребуются в чуть более отдаленном будущем. Во время продолжитель­ного биржевого бума 1990-х годов многие от приро­ды осторожные люди тоже поверили в то, что сектору информационных технологий каким-то образом уда­лось решить все эти проблемы. Последовавший по­сле 2000 года коллапс должен служить полезным на­поминанием о том, что информация, сопровождаю­щая биржевые сделки, зачастую менее чем идеальна. В-третьих, определенные разновидности информа­ции особенно легкодоступны для тех, кто находит­ся в ключевых точках и способны получать информа­цию за пределами рынка (то есть для правительства). Иными словами, если компании могут иметь преиму­щество над правительством при получении отдель­ных видов информации, то в отношении информа­ции другого вида преимущество имеет правительство.

Однако мы имеем дело с миром, в котором сила этих возражений не принимается во внимание и где вера в информационное превосходство успешных компа­ний над правительством превратилась в неоспоримую идеологию в такой степени, что, как мы видели в гла­ве II, госучреждения всех уровней страдают от хро­нического отсутствия уверенности в своих способно­стях. Чтобы не лишиться самоуважения и сохранить за собой хоть какую-то легитимность, они пытаются подражать частным компаниям настолько, насколь­ко это возможно (например, посредством внутрен­ней маркетизации), отбирая у частного сектора спе­циалистов, консультантов и реальное предоставление услуг, а также приватизируя как можно больше госу­дарственных (или бывших государственных) органи­заций и вообще выставляя их на суд финансовых рын­ков. В ходе этого процесса неизбежно отбрасываются сформировавшиеся в XIX веке различия между эти­кой государственной службы и этикой частного биз­неса, а прежние запреты объявляются устаревшими. Если мудрость частной компании неизменно превы­шает мудрость правительства, то идея о том, что влия­ние деловых кругов на правительство должно иметь какие-то пределы, становится абсурдной.

Этот процесс превращается в порочный круг. Чем большую часть своих функций правительство отдает на откуп частным подрядчикам, тем сильнее его слу­жащие реально утрачивают компетенцию в соответ­ствующих сферах, хотя прежде были в них непревзой­денными специалистами. Теперь же они становят­ся просто посредниками между своим начальством и частными компаниями, уступая последним все свои профессиональные и технические знания. И вскоре частные подрядчики смогут с полным на то правом утверждать, что лишь они обладают достаточным опытом для оказания данных услуг.

В процессе максимального уподобления своей дея­тельности стилю частных компаний властные струк­туры вынуждены также расстаться с ключевым аспектом своей роли—тем, что они являются власт­ными структурами. Следует отметить, что этот про­цесс нисколько не затрагивает органы центрального правительства. В сущности, вовсе не приводя к ис­чезновению государственной власти, о чем мечта­ют либертарианцы, приватизация госорганизаций влечет за собой концентрацию политической вла­сти в эллипсе: последняя образует плотное цент­ральное ядро и взаимодействует преимущественно с элитой частного бизнеса. Это происходит следую­щим образом. Власти нижнего и среднего уровней, в частности местные госструктуры, вынуждены пе­рестраивать свою деятельность по модели «покупа­тель — продавец», задаваемой рынком. Вследствие этого они лишаются своей политической роли, кото­рую перетягивает к себе центр. Кроме того, централь­ное правительство приватизирует многие из своих собственных функций, передавая их различным кон­сультантам и поставщикам. Однако остается неустра­нимое политическое ядро, составляющее выборную часть капиталистической национальной демократии, которую нельзя распродать (хотя она может идти на компромиссы с лоббистами) и которая облада­ет верховной властью, по крайней мере в решениях о том, что и как приватизировать и отдавать подряд­чикам. Это ядро в процессе приватизации становится все меньше и меньше, но его невозможно полностью уничтожить, не ликвидировав концепций государ­ства и демократии как таковых. Чем большую роль играют приватизационная и маркетизационная мо­дели предоставления общественных услуг, особен­но на местном уровне, тем сильнее ощущается нужда в якобинской модели централизованной демократии и гражданства без каких-либо промежуточных поли­тических уровней.


УГРОЗА ГРАЖДАНСКИМ ПРАВАМ

Все это влечет за собой серьезные проблемы в отно­шении демократических прав гражданства. Фридланд (Freedland, 2001) подчеркивает, что отношения между правительством, гражданами и поставщиками прива­тизированных услуг представляют собой треугольник. Граждане связаны с властью (центральной или мест­ной) посредством демократической избирательной и политической системы. Власти посредством кон­трактов связаны с поставщиками услуг. Но граждане не имеют ни рыночной, ни гражданской связи с по­ставщиками услуг и после приватизации лишаются возможности ставить вопрос о качестве услуг перед правительством, потому что уже не оно их оказыва­ет. В результате общественные услуги приобретают постдемократический характер: отныне правитель­ство отвечает перед демосом только за общую поли­тику, а не за ее конкретное воплощение.

После того как Фридланд написал это, случи­лась череда британских железнодорожных кризисов 2000-2002 годов, которые помогли выявить еще один момент: субподрядную цепочку. После приватизации или получения подряда компании передают часть сво­их обязанностей субподрядчикам следующего уровня, что еще сильнее увеличивает дистанцию между граж­данами и услугой. Установить ответственность за же­лезнодорожные кризисы в значительной степени было затруднительно из-за того, что непрерывно удлиняв­шаяся цепь субподрядов превращалась в юридический лабиринт, в котором терялась возможность опреде­лить, кто за что отвечает по условиям контрактов. Во­прос о качестве услуг в лучшем случае мог быть решен лишь в ходе запутанного судебного разбирательства.

Таким образом, принцип выдачи подрядов вле­чет за собой серьезный риск. Однако власти все бо­лее склонны идти на этот риск, искушаемые новыми заманчивыми возможностями. Пытаясь дистанциро­ваться от предоставления услуг посредством длин­ных субподрядных цепочек, правительство подра­жает самым хитрым компаниям, которые, как гово­рилось в главе II, открыли в 1990-е годы, что могут избавиться от своего ключевого бизнеса как таково­го, а затем сосредоточиться на единственной задаче — выстраивать образ своего бренда с помощью реклам­ных технологий, не заботясь о качестве продукции. Насколько облегчится задача властей, если им нужно будет только культивировать свой бренд и образ, пе­рестав отвечать за реальное качество результатов сво­ей политики! Подобные процессы, несомненно, вле­кут за собой деградацию демократии.

Это, в свою очередь, приводит нас к дальнейше­му выводу: частные компании, в отличие от государ­ственных организаций, обладают возможностями для самопрезентации. Политики, являясь частью госсек­тора, живут в мире, который находится намного бли­же к частному сектору, поскольку вынуждены посто­янно продавать себя и все чаще делают это с помощью бренда и красивой упаковки. И этот подарок частно­го сектора становится в их глазах намного более ве­сомым, чем скучная обязанность заботиться о шко­лах и больницах. Но, что более важно, они понимают, что презентационный подход со временем заставит забыть общественность о реальном качестве предо­ставляемых услуг, переключив ее внимание на рек­ламные и маркетинговые ходы, которые принес в эту сферу частный бизнес. В полностью раскрученном политическом мире здравоохранение, образование и прочие вопросы по-прежнему будут играть ключе­вую роль в политике, но в брендовой политике точно так же, как в рекламе «Кока-колы», содержатся ссыл­ки на собственно напиток. Они будут служить источ­никами ассоциаций и образов, а не предметами, зна­чимыми сами по себе. Электоральная конкуренция сохранит свой интенсивный и креативный характер, поскольку соперничающие партии будут стремиться к тому, чтобы ассоциироваться с победными образа­ми, но это будет такая конкуренция, которую партии сумеют удерживать под своим контролем.

Власти и партии не смогут окончательно перей­ти в этот идеальный мир до тех пор, пока услуги об­разования и здравоохранения, как и все прочее, что останется от государства всеобщего благосостояния, не будет передано длинной цепочке частных субпод­рядчиков, за работу которых государство будет нести не больше ответственности, чем фирма Nike отвечает за обувь, которую продают под этим брендом. Если применить этот сценарий к треугольнику Фридлан-да, мы увидим, что граждане потеряли буквально все возможности для перевода своего недовольства в по­литические действия. Выборы становятся игрой во­круг брендов, лишая граждан шанса донести до поли­тиков свое мнение о качестве услуг. Пусть такой ис­ход покажется неправдоподобным, но в реальности это лишь развитие процесса, к которому мы так при­выкли, что перестали его замечать: уподобление демо­кратического избирательного процесса, наивысшего выражения гражданских прав, маркетинговой кампа­нии, вполне откровенно строящейся на манипуляци­ях, применяемых для продажи товаров.


VI. Заключение: куда мы движемся?

На предыдущих страницах мы пытались показать, что главной причиной современного упадка де­мократии является резкий и усугубляющийся дис­баланс между ролью корпоративных интересов и ро­лью практически всех прочих групп. На фоне неиз­бежной энтропии демократии все это ведет к тому, что политика снова становится занятием узких элит, как в преддемократические времена. Этот дисбаланс проявляется на самых разных уровнях: порой в виде внешнего нажима, оказываемого на правительство; порой как смена приоритетов самого правительства; порой в самой структуре политических партий.

Эти процессы столь мощны и масштабны, что об­ратить их вспять кажется делом нереальным. Однако у нас остается возможность отчасти удержать совре­менную политику от неумолимого сползания к пост­демократии. Для этого требуются политика по обузда­нию корпоративной элиты и ее возрастающего влия­ния, политика по реформированию политической практики как таковой и те действия, которые еще мо­гут предпринять сами обеспокоенные граждане.


БОРЬБА С КОРПОРАТИВНЫМ ВЛИЯНИЕМ

Растущее политическое влияние компаний остается ключевым фактором, обеспечивающим успехи пост­демократии. Радикалы прежних поколений восприня­ли бы это заявление как призыв к свержению капита­лизма. Сейчас времена уже не те. Хотя восторженное отношение к капиталистическому способу производ­ства порой доходит до крайностей (в частности, нахо­дя выражение в приватизации железных дорог, водо­снабжения и авиадиспетчерской службы), никто еще не придумал альтернативы капиталистической ком­пании с ее производственной эффективностью, ин-новативностью и отзывчивостью на запросы клиен­тов в том, что касается большинства товаров и услуг. Следовательно, мы должны искать способ сохранить динамизм и предприимчивость капитализма, в то же время препятствуя компаниям и их руководству при­обретать слишком большое влияние, несовместимое с демократией. Сейчас модно отвечать, что это невоз­можно: едва мы начнем регулировать и сдерживать капиталистическое поведение, как оно тут же лишит­ся своего динамизма.

Но это блеф, на который политический мир боит­ся отвечать. В другие эпохи и в других местах демо­кратия опиралась на умение политиков обуздывать политическую власть бизнеса (или церкви, или ар­мии), в то же время сохраняя их эффективность в ка­честве обогащающей (нравственной, военной) силы. И мы тоже должны найти этот баланс, если хотим со­хранить демократию. Подобный компромисс удалось заключить между демократией и национальным про­мышленным капитализмом в середине XX века. Сего­дня к повиновению надлежит привести глобальный финансовый капитализм.

Но требовать этого на глобальном уровне — в на­стоящее время все равно что пробовать докричаться до Луны. Рамки международного миропорядка, зада­ваемые Всемирной торговой организацией, Органи­зацией экономического сотрудничества и развития, Международным валютным фондом и (для европей­цев) Евросоюзом, пока что сдвигаются в противопо­ложном направлении. Практически все меры, пред­принимаемые в связи с «реформой» международной экономики и либерализацией, включают в себя устра­нение любых помех корпоративной свободе. В пол­ном согласии с парадоксом, хорошо знакомым из эко­номической истории капитализма, руководящая теория требует движения к почти идеальному рынку, на практике же необузданная торговая либерализа­ция служит интересам крупнейших корпораций. Вме­сто создания свободных рынков возникают олигопо­лии. Большинство из них зародилось в США, един­ственной в мире сверхдержаве, благодаря чему они могут использовать правительство этой страны для лоббирования своих интересов в международных организациях. При этом американские власти более привержены идее корпоративной свободы, чем боль­шинство других. Сейчас американское правительство ведет наступление в тех сферах, на которые прежде не распространялась политика свободной торговли, например в здравоохранении или помощи бедным странам. Мы видим это и на примере неудачных по­пыток ЕС защитить европейских потребителей от раз­личных химических добавок в американском мясе, и в невыполненных обещаниях США карибским стра­нам— производителям бананов.

В течение всех 1990-х годов европейцев, японцев и всех прочих убеждали в том, что англо-американская модель корпоративного управления и экономического регулирования более совершенна, чем их модели. Эта система правил предусматривает прозрачность пове­дения корпоративного руководства — в первую оче­редь из-за важной роли, которую интересы акционе­ров играют в неолиберальной экономике двух этих стран. Но нам говорят также, что такая прозрачность служит для широкой публики лучшей защитой, чем распространенные в других странах формы контро­ля, осуществляемые государством или деловыми ас­социациями. Таким образом, ставится знак равенства между интересами акционеров и интересами обще­ственности. Может показаться, что в наше время, ко­гда очень многие являются мелкими акционерами, мы видим здесь финальный ответ на все заявления левых о том, что капиталистической экономике необходимы какое-то внешнее управление и контроль.

Однако нынешняя волна аудиторских скандалов в США может привести к пересмотру этих взглядов. Разумеется, ни одна система не обходится без сканда­лов и злоупотреблений. Тем не менее существенным здесь является крупный провал именно тех принци­пов регулирования, благодаря которым и существует прозрачность, обеспечивающая превосходство англо­американской системы. Как мы уже отмечали, в рам­ках нынешнего либерального контролирующего ре­жима, дружелюбного к корпорациям, задача надзо­ра за честностью менеджмента доверена аудиторским компаниям, которым разрешается оказывать другие платные услуги тем же самым руководителям, за ко­торыми они должны надзирать в интересах акционе­ров. Как эти аудиторские фирмы, так и деловые круги, с которыми они вступают в такие взаимоотношения, играют видную роль в формировании новых полити­ческих эллипсов, описанных в главе IV.

В 2002 году американское правительство, явно на­рушая международные договоренности, ввело но­вые тарифы и квоты на импорт стали с целью защи­тить собственную металлургическую отрасль. Этот шаг значительно ослабил образ американской эконо­мики как пример превосходства свободной торговли над отраслевой политикой. Настало время для контр­атаки на англо-американскую модель со стороны всех тех, кто в 1990-е годы был загипнотизирован видимым преимуществом ее методов контроля, ориентирован­ных на защиту акционеров. В частности, настало вре­мя для Европейского союза отказаться от слепого под­ражания Америке.

Сам по себе ЕС вряд ли может служить впечатляю­щим образцом демократии. Хотя предшествовавшее ему Европейское экономическое сообщество появи­лось на свет в эпоху расцвета послевоенной демокра­тии, оно задумывалось в первую очередь как техно­кратический институт. Его внутреннее демократиче­ское развитие началось в 1980-е годы, когда элиты уже вовсю исповедовали постдемократические принци­пы управления. Поэтому эта демократия очень хруп­ка и боязлива. Эти факторы, совместно со стрем­лением большинства национальных правительств к тому, чтобы европейская демократия ни в коем слу­чае не стала конкурентом национальных демокра­тий, привели к созданию чрезвычайно слабых парла­ментских структур, оторванных от реальной жизни большинства населения. Ситуация с течением вре­мени может улучшиться. По крайней мере сущест­вует выборный парламент, а Европейская комиссия налаживает обширные связи с заинтересованными организациями и в Брюсселе, и в национальных го­сударствах. Однако в роли главного проводника де­мократизации ЕС может выступить на другом уровне. Всего лишь утверждая свое присутствие и насаждая некоторые характерные подходы, он способен бро­сить вызов американскому доминированию, которое в противном случае приобретет абсолютно гегемони-ческий характер, тем самым уничтожив альтернати­вы и возможности для выбора, без которых демокра­тия не существует.

Имеются также возможности для борьбы с гос­подством бизнеса на национальном уровне. Здесь са­мая злободневная задача — устранение почти неогра­ниченного влияния деловых интересов на властные структуры, обязанного своим возникновением раз­личным процессам, описанным в главах п и V. Соб­ственно говоря, решение этой задачи во многих от­дельных государствах — необходимая предпосылка к каким-либо действиям в международном масштабе.

Согласно неолиберальной идеологии, которая сего­дня определяет действия почти любого правительства, все эти проблемы решаются путем создания истин­но рыночной экономики. Неолибералы утверждают, что при старой кейнсианской и корпоративистской формах социал-демократической экономики власти и деловые круги вступили в слишком тесные взаи­моотношения. Там, где царствует свободный рынок, правительство понимает, что его роль сводится к уста­новлению базовых юридических рамок, и смиряет­ся с этим; компании же, знающие, что правительство больше не будет вмешиваться в экономику, держат­ся в стороне от политики. Если прошедшие двадцать лет чему-нибудь нас научили, так это тому, насколько ошибочно такое суждение. Дело не только в том, что выдача подрядов на оказание общественных услуг — политика, диктуемая данной идеологией, — требует тесного и непрерывного взаимодействия между долж­ностными лицами и компаниями. В более широком и более тонком плане диктуемое неолиберальной идеологией признание врожденной некомпетентно­сти правительства и отношение к частным компаниям как к единственным носителям компетенции влекут за собой нажим на государство, имеющий целью по­степенную передачу контроля за общественными де­лами компаниям и корпоративным лидерам. Отнюдь не проводя четкой границы между властями и бизне­сом, неолиберализм соединяет их все большим чис­лом разнообразных связей, но исключительно на тер­ритории, прежде зарезервированной за государством.

В результате функции государства и бизнеса на­столько переплелись, а стимулы к коррупции настоль­ко усилились, что борьба с этими явлениями требу­ет действий на нескольких уровнях. Необходимы но­вые правила, которые бы пресекали или по крайней мере очень жестко регулировали денежные потоки и обмен персоналом между партиями, кругом совет­ников и корпоративными лобби. Необходимо про­яснить и ввести в рамки закона отношения между корпоративными донорами, с одной стороны, и го­сударственными служащими, критериями расходова­ния государственных средств и критериями публич­ной политики, с другой стороны. Необходимо возро­дить концепцию государственной службы как сферы со своей особой этикой и задачами. Следовало бы вспомнить о том, что британская элита викториан­ской эпохи, капиталистическая до мозга костей, вы­работала глубокое понимание того, чем отличается государственная служба от частного предпринима­тельства, и, нисколько не возражая против истинных функций последнего, настойчиво проводила это по­нимание в жизнь. Вполне возможно, что применяв­шиеся в ту эпоху конкретные правила требуют внесе­ния радикальных поправок в период, когда представ­ления о возможностях крупных организаций шагнули далеко за пределы, установленные моделью классиче­ской бюрократии. Однако нынешняя теория, которая просто сводится к тому, что государственная служба должна многому научиться у частного бизнеса, без­условно, нуждается в пересмотре.

Необходимо изучить те уроки — и положительные, и отрицательные, — которые преподаны нам годами проникновения частного бизнеса в сферу обществен­ных услуг. Оправданно ли то, что за повышение эф­фективности мы платим извращением целей? В со­временных условиях, когда лидеров делового мира приглашают посредством пожертвований и спонсор­ства проявлять свое влияние в тех областях общест­венной жизни, которые находятся за пределами их де­ловой компетенции, вмешиваются ли они в работу специалистов исходя из своего коммерческого опы­та или из желания громко заявить о себе, а если да, то каковы будут последствия?


ДИЛЕММА ГРАЖДАНСТВА

Задача исследования и переосмысления того места, которое компании и их руководство занимают в по­литической жизни, относится к числу тех, в которых многие могут принять участие, — как и задача состав­ления нового юридического кодекса поведения, кото­рый призван ввести поведение глобального бизнеса в рамки компромисса с другими социальными инте­ресами и проблемами. Но кто станет адресатом всей этой весьма важной деятельности? Разумеется, глав­ным образом органы государственной власти, однако наша работа в первую очередь посвящена изучению процесса, в ходе которого правительство и партии, даже левоцентристские, с их политическим аппара­том сами превратились в неотъемлемую часть пробле­мы о власти корпоративной элиты. Это видно на при­мере озвученного выше призыва к исследованию тех последствий, к которым приводит проникновение частного сектора в сферу общественных услуг. Кому проводить это исследование? Правительство, скорее всего, обратится к услугам частных консультацион­ных фирм, которые сами являются ярчайшим при­мером этой проблемы. Сохраняя верность образу ак­тивных, положительных граждан, которые являют­ся душой максималистской демократии, я хотел бы завершить свой труд не призывом к политическому классу повышать качество нашей демократии, а раз­мышлениями о том, что мы сами должны сделать для того, чтобы эти вопросы были включены в реальную политическую повестку дня.

С первого взгляда логика аргументов, использовав­шихся в данной работе, приводит нас к заключени­ям, внушающим тревогу своей противоречивостью. С одной стороны, может показаться, что в постдемо­кратическом обществе нам уже нельзя рассчитывать на преданность конкретных партий конкретному делу. Из этого следует вывод о том, что нам следует забыть о партийной борьбе и оказывать всемерное содействие тем организациям, которые готовы решать волнующие нас проблемы. С другой стороны, мы видели, что раз­дробление политической деятельности на множество мелких направлений создает намного большие систе­матические преимущества для богатых и могущест­венных, чем политика, в которой доминируют партии, выступающие как представители более-менее четко определенных социальных слоев. С этой точки зрения отказываться от партий в пользу работы по конкрет­ным вопросам означает лишь способствовать триум­фу постдемократии. Однако опять же, цепляясь за ста­рую модель монолитной партии, мы лишь погружа­емся в ностальгию по навсегда ушедшему прошлому.

Некоторые наблюдатели, связанные с поиска­ми третьего пути в политике, отказываясь от непо­воротливых институтов недавнего прошлого, с куда большим энтузиазмом относятся к перспективе за­мены крупных партийных организаций более гибки­ми структурами, менее политизированными в тради­ционном понимании. В первую очередь к таким авто­рам относятся Энтони Гидденс с его «Третьим путем» (Giddens, 1998) и Джефф Малган с «Политикой в эпо­ху антиполитики» (Mulgan, 1994). Но поразительно то, что ни один из них не усматривает в капитализме ни­чего проблематичного и не видит, что главным источ­ником дилемм современного общества является кон­центрация корпоративной власти.

Можно найти более удачные способы сгладить про­тиворечие между новыми гибкими движениями и ста­рыми жесткими партиями, нежели делать вид, что про­блемы, с которыми могут справиться только послед­ние, уже не существуют. Партии остаются ключевыми игроками в борьбе с антиэгалитарными тенденциями постдемократии. Но мы не можем ограничиться до­стижением наших политических целей исключитель­но посредством партий. Мы должны воздействовать и на сами партии, оказывая поддержку тем движени­ям, которые служили бы источником непрерывного давления на них. Партии, не испытывающие нажи­ма со стороны тех или иных движений, не смогут вы­браться из постдемократического мира корпоративно­го лоббирования; те движения, которые не попытают­ся опереться на сильную партию, окажутся задавлены корпоративными лобби. Две взаимно противоречивые формы политической борьбы — движения и партии — Должны находиться в состоянии взаимодействия.


ЗНАЧЕНИЕ ПАРТИЙ И ВЫБОРОВ В ПОСТДЕМОКРАТИЧЕСКУЮ ЭПОХУ

Политики многих стран встревожены растущей апа­тией избирателей и сокращением численности пар­тий. В этом заключается интересный парадокс клас­са политиков. Они стремятся по возможности вос­препятствовать тому, чтобы массы граждан активно копались в их секретах, создавали оппозиционные движения, выступали против жесткого контроля со стороны политико-предпринимательского эллипса. Но в то же время политики отчаянно нуждаются в на­шей пассивной поддержке; их приводит в ужас мысль о том, что мы потеряем к ним интерес, перестанем за них голосовать и финансировать их партии, будем их игнорировать. Решение они ищут в том, чтобы ка­ким-либо образом обеспечить максимальный уровень минимального участия. Опасаясь апатии избирателей, политики удлиняют часы работы избирательных уча­стков или разрешают голосовать по телефону и че­рез Интернет. Тревожась из-за снижения численности партий, они проводят маркетинговые кампании, по­ощряя своих сторонников записываться в ряды пар­тии, но не прилагают усилий к тому, чтобы это член­ство стало привлекательным и стоящим делом.

Граждане, преданные идее эгалитаризма, подхо­дят к этому парадоксу с другой стороны, усматривая в зависимости политической элиты от ограниченного массового участия шанс на получение максимальных возможностей для проникновения в политику. Так, Филипп Шмиттер (Schmitter, 2002) сделал ряд чрез­вычайно нешаблонных и смелых предложений о том, как укрепить серьезное политическое участие, позво­ляющих решить эту проблему куда более эффектив­ным способом, чем стандартные рецепты, предлагае­мые традиционными политическими организациями. Например, вместо государственного финансирова­ ния политических партий, широко распространенно­го во многих европейских странах, где деньги делятся между партиями в соответствии с итогами последних всеобщих выборов, Шмиттер призывает обратить­ся к принципам прямой демократии. Из объема вы­плачиваемых каждым гражданином ежегодных нало­гов будет вычитаться небольшая фиксированная сум­ма, перечисляемая на счет партии, выбранной самим гражданином; аналогичным образом Шмиттер пред­лагает организовать финансирование групп давления и политических ассоциаций.

В число его более радикальных предложений вхо­дит идея учредить народное собрание, которое бы сочетало в себе черты древнегреческой демократии, концепцию присяжных, применяемую в судебной практике англоязычных стран, и современную пря­мую демократию швейцарского образца. По мысли Шмиттера, такое собрание, состоящее из ежемесяч­но выбираемых жребием граждан, рассматривало бы небольшое число законопроектов, переданных ему решением меньшинства (допустим, одной трети) по­стоянных членов парламента. Собрание будет вправе принимать данный закон либо отвергать его. Очевид­но, потребуются какие-то меры, чтобы предотвратить возможность нажима могущественных лобби на чле­нов собрания. Но и этот проект, и предложение о фи­нансировании партий имеют то достоинство, что не­посредственно вовлекают простых людей в полити­ческую жизнь и позволяют им делать свой выбор вне рамок банального участия в голосовании.

Предложение о народном собрании окажется осо­бенно ценным, если применить его на нижних уров­нях регионального и местного самоуправления, так как со временем через такие собрания может прой­ти огромное число граждан, проникаясь чувством политического участия или по крайней мере пони­манием вопросов политики. В целом существуют от­личные возможности для того, чтобы избежать про­блем постдемократии на местном уровне вследствие той роли, которую продолжают играть простые акти­висты, и минимального влияния постдемократиче­ского эллипса. Это дает еще одну причину, в допол­нение к рассмотренным в главе V, для обеспокоен­ности текущей тенденцией к приватизации местных общественных услуг и к низведению местных властей до уровня агента-посредника, поскольку в результате уменьшается роль местной политической прослойки в жизни общины и принимаемых ею решениях. Учи­тывая сравнительную доступность формальной по­литики на местном уровне и значительные возможно­сти для участия в ней, демократам следует стремиться к повышению роли местной и региональной полити­ки, к насаждению децентрализации, а также к защи­те и расширению функций гражданских услуг, за ко­торые отвечают местные власти.

Участие в тех или иных движениях не заменит со­бой членства в политических партиях. Однако это не повод для того, чтобы соблюдать партийную ло­яльность. Чем более непоколебимо в своей лояльно­сти ядро сторонников партии, тем меньше внимания может обращать на него партийное руководство, при­кладывая все усилия к тому, чтобы дать ответ на мощ­ный нажим, оказываемый на партию политическим эллипсом. В подобной ситуации члены партии могут стать серьезной силой, четко и ясно заявив об услов­ном характере своей лояльности. Поэтому эгалитари­стам следует научиться идти на риск, взяв на воору­жение жесткий подход, рекомендуемый гражданам постдемократической эпохи, — вознаграждая партию за достойное и наказывая за недостойное поведение. Например, британские профсоюзы недавно отказа­лись от давней практики финансирования одной лишь Лейбористской партии вследствие ее хронического не­внимания к их проблемам и начали оказывать финан­совую поддержку ряду организаций, преследующих цели, небезразличные профсоюзному движению.

Но чтобы это стало прогрессивным шагом, проф­союзы должны сами стать выразителями социальных вопросов, вызывающих широкую и массовую озабо­ченность, то есть играть ту же роль, на которую с до­статочным на то правом они могли претендовать в течение большей части XX века, когда из предста­вителей квалифицированных рабочих превратились в представителей всего относительно неравноправ­ного рабочего класса. Сегодня профсоюзы в резуль­тате вышеописанных изменений в структуре занято­сти тоже вышли на нисходящую ветвь параболы, и им грозит опасность вернуться к защите интересов от­носительно привилегированных групп трудящихся, занятых в промышленности и сфере общественных услуг, — возможно, за счет занятых в новых и осо­бенно незащищенных секторах. Например, немецкие профсоюзы продолжают очень умело представлять интересы рабочих-мужчин, занятых в традиционном индустриальном секторе, но именно из-за того, что это им так хорошо удается, они с неохотой берутся за решение проблем, типичных для трудящихся жен­щин, для тех, кто работает по нестандартным кон­трактам, или занятых в новых секторах услуг. В дру­гих странах, скажем в Италии, некоторые профсою­зы сегодня насчитывают в своих рядах чрезвычайно высокий процент пенсионеров и потому склонны за­щищать их интересы, а не интересы трудящихся. Это может приобрести особое значение в случае больших отчислений в пенсионные фонды, делающих невыгод­ным создание новых рабочих мест.

Если профсоюзы окажутся в этой ловушке, они ста­нут уязвимы для нападок своих противников и ока­жутся помехой для сплочения различных слоев новой рабочей силы. Как говорилось в главе III, колоссаль­ную роль в жизни людей по-прежнему играют про­блемы занятости, и формирование на их основе по­литической повестки дня является одним из главных шансов на то, чтобы привлечь внимание простых людей к значению политики и помочь им в поиске новых коллективных идентичностей. Вступление множества женщин в ряды трудящихся делает проблемы рабо­чей жизни небезразличными для большей доли граж­дан, чем в период расцвета классовой политики. Эти потенциальные возможности политической системы требуют от профсоюзов особой политической чутко­сти и инновативности. Профсоюзы находятся в слож­ной ситуации, по большей части став жертвами из­менений в структуре занятости. Но при желании они могут предпринять ряд стратегических шагов, позво­ляющих избежать ловушки. Итальянские профсоюзы продемонстрировали это в начале 1990-х годов, когда поддерживали политику перехода Италии к единой европейской валюте, защищавшую интересы широ­кой общественности, и это привело их к одобрению коренной реформы пенсионной системы.


МОБИЛИЗАЦИЯ НОВЫХ ИДЕНТИЧНОСТЕЙ

Как бы ни были велики успехи постдемократии, мало­вероятно, чтобы она смогла воспрепятствовать фор­мированию новых социальных идентичностей, осо­знанию ими своего аутсайдерского статуса в полити­ческой системе и громкому, четкому провозглашению стремления войти в политику, гибельного для мира традиционной постдемократической электоральной политики, превратившейся в спектакль, идущий под громкими лозунгами. Как мы уже видели, совсем све­жий и очень показательный пример тому дают феми­нистские движения. Другим примером могут служить экологические движения. Существование в рамках де­моса возможностей для новой подрывной креативно­сти служит для эгалитарных демократов главной на­деждой на будущее.

И феминистское, и экологическое движения сле­дуют классическим шаблонам мобилизаций (Delia Porta and Diani, 1999; Eder, 1993; Pizzorno, 1977). Иден­тичность вырабатывается и определяется различ­ными авангардными группами; недовольные исклю­чением из политики, некоторые из них склоняются к экстремизму и даже к насилию. Но если их движе­ние находит какой-то отзвук в людских массах, оно ширится; его требования проникают в язык и мыс­ли простых людей, которые обычно не склонны вста­вать под чьи-то знамена. Затем движение становится непоследовательным и внутренне противоречивым. Застигнутый врасплох мир официальной политики не в силах управлять движением, объявляет его не­демократичным; в его рамках формулируются и про­возглашаются новые требования; элите удается най­ти на них ответ; движение входит в политику, вслед за чем испытывает череду побед и поражений.

Такой взгляд на новые движения решительно про­тиворечит традиционным представлениям политиче­ского мира о том, что есть демократия, а что являет­ся ее отрицанием. Столкнувшись с трудновыполни­мыми и подрывными требованиями новых движений, выборные политики способны дать на них лишь один ответ: объявить самих себя воплощением демокра­тического выбора, внушая нам, что у нас есть шанс производить этот выбор, раз в несколько лет участвуя в голосовании, и что всякий, кто создает проблемы, требуя решительных перемен в иное время или иными способами, тем самым нападает на саму демократию. (Любопытно, что они никогда не упоминают о посто­янном нажиме со стороны деловых кругов, требую­щих от них политических поблажек, но об этом было уже достаточно сказано в своем месте.) С этой точки зрения творчески беспокойный демос является анти­демократической толпой.

Здесь мы должны быть осторожными. В настоящее время, помимо феминистских и экологических дви­жений, в число групп, стремящихся привлечь к себе внимание, входят экстремистские группировки за­щитников прав животных, радикальные участники антикапиталистической (антиглобалистической) кам­пании, расистские организации и различные зарож­дающиеся движения линчевателей — борцов с пре­ступностью. Было бы ошибкой радоваться всякий раз, как политическому классу больно ощиплют пе­рья: так мы придем к одолевающему многих искуше­нию расточать абсурдные и опасные восторги в адрес австрийца Йорга Хайдера, голландца Пима Фортей-на и подобных им популистов и расистов из Бель­гии, Франции, Дании и других стран. Всякий раз нам следует делать выбор, причем на двух уровнях. Пер­вый — это решение о том, признать ли за данным но­вым движением его совместимость с демократией и способность вдохнуть в граждан энергию, не по­зволяя политике превратиться в игрушку для манипу­лирующих ею элит. Второй уровень — решение о том, следует ли оказывать личную поддержку целям этого движения, выступать против них или сохранять ней­тралитет.

Есть разница между тем, что мы приветствуем как демократы, и тем, что мы реально поддерживаем как эгалитарные демократы. Но я настаиваю, что мы дела­ем решения и выносим суждения именно в этом отно­шении, а не в отношении того, к чему стремится при­влечь наше внимание политический класс, желающий внушить нам, что демократическими могут считаться только те группы и вопросы, которые уже полностью переварены его аппаратом. За образом деструктивно­го негативизма, который преследует новое антигло-бализационное движение, на самом деле скрывается много конструктивных и инновативных идей и групп, заинтересованных не в насилии и в противодействии экономическим переменам, а в серьезном поиске но­вых форм демократии и интернационализма, кото­рый бы не сопровождался эксплуатацией жителей третьего мира. Эти движения скорее «неоглобальны», чем «антиглобальны», по словам Делла Порты, одного из самых проницательных и восприимчивых наблю­дателей (Delia Porta, 2003). Все, озабоченные будущим не только демократии, но и просто достойной чело­веческой жизни, должны внимательно прислушаться к тому, что зарождается в этом плане.

Существует риск того, что вопросы мобилизации, которые будут определять дальнейшее развитие лево­центризма, в частности судьбу кампаний против по­следствий бесконтрольного глобального капитализма, не получат должного внимания или вовсе будут про­игнорированы некоторыми реформаторскими дви­жениями. В результате инициатива оглашения новых проблем переходит к ультраправым. Если эта тенден­ция продолжится, правые не только сумеют сфор­мулировать и аранжировать немногие формы выра­жаемого недовольства, получившие политическую значимость, но и смогут заявлять о своей мнимой непричастности к замкнутому миру политического класса, выступая непосредственно от имени народа и обращаясь к народу, и формировать идентичности из бесформенной усредненной массы современно­го электората. Расистские и популистские движения уже играют новую, респектабельную роль в полити­ке современных западноевропейских стран. Они мо­гут не опасаться того, что умеренные партии вступят с ними в конкуренцию и попытаются отбирать голоса у ультраправых, имитируя их враждебность к иммиг­рантам и этническим меньшинствам, хотя большин­ство умеренных поддается этому искушению. Сама по себе борьба с расизмом тоже не представляет угро­зы для ультраправых. Нам требуются альтернативные разновидности движений и выражения недовольства, которые бы стали соперниками и конкурентами дви­жений, организованных популистами. Ультраправые тоже говорят о проблемах глобализации и мондиа-лизации, но призывают решать эти проблемы за счет иммигрантов, которые сами являются величайшими жертвами глобализации, а не причиной заявленных проблем. Внимание недовольных следует привлечь к истинным причинам проблем: к крупным корпо­рациям и погоне за наживой, разрушающим сообще­ства и порождающим нестабильность по всему миру.

Не удастся одолеть популизм и попытками выйти за рамки политики идентичности, к чему призывают нас сторонники третьего пути с их стремлением от­казаться от самой идеи идентичности. Как указывал Пиццорно (Pizzorno, 1993, 2000), политические пар­тии, претендующие на то, чтобы представлять народ­ные массы, должны делать это, формулируя идентич­ность данных людей и тем самым определяя проблемы и интересы выделяемой таким образом группы. Нуж­но отметить, что с такими идентичностями не связа­но никаких неотъемлемых черт личности и что многое зависит от мобилизационных навыков политиков, ре­шающих эту задачу. Но пусть эти идентичности носят искусственный характер, последствия успешного фор­мирования идентичностей оказываются вполне ося­заемыми. Если людей поощряют к построению своей идентичности на основе оппозиции конкретным ра­совым группам или государственным служащим, а ос­новной причиной их недовольства называются имен­но эти группы, то политики сосредоточат свой огонь по этой мишени, забыв обо всех остальных проблемах. Существует много потенциальных идентичностей, формирующихся вокруг новых профессий и новых форм семейной жизни, которые создаются в постин­дустриальной экономике. Отставание с их формиро­ванием и мобилизацией связано не с отсутствием по­требности в репрезентации, а с нежеланием суще­ствующих организаций выявлять эти идентичности и с проблематичностью создания новых организаций в контролируемом, перенаселенном пространстве со­временной политики. В частности, для левых органи­заций отрицание своей роли в формировании иден­тичности за пределами узкого круга элиты означает отказ от важнейшего источника собственной жизне­способности (Pizzorno, 2000, 2001).

Традиционные партии могут полагать, что участие в новых социальных движениях сопряжено со слиш­ком большим риском. Большинство попыток выяв­ления идентичностей провалится, и лишь немногие увенчаются успехом. Традиционная партия рискует растратить все свои ресурсы на спекулятивные по­пытки создать конкретную точку приложения поли­тических сил, которая в итоге окажется неработо­способной. С другой стороны, крупные корпорации нередко избегают рискованных инвестиций, но вни­мательно следят за многочисленными мелкими ком­паниями, и если какой-либо из них случится набре­сти на удачную идею, эта компания поглощается. Аналогичным образом нам необходим открытый ры­нок конкурентной борьбы за определение политиче­ских идентичностей, который бы лежал за предела­ми олигополистической арены традиционных партий, но поблизости от нее. В работе этого рынка долж­ны участвовать представители партий, чтобы послед­ние могли брать удачные находки на вооружение. Со­ответственно, демократическая политика нуждается в энергичном, хаотичном, шумном контексте, состоя­щем из всевозможных движений и группировок. Они создают питательную среду для грядущих демократи­ческих всходов.

В качестве очень важных примеров можно назвать события 2002-2003 годов в Италии, когда правитель­ство Берлускони все более решительно и беспардонно добивалось принятия законов, направленных на за­щиту прошлой, нынешней и будущей деловой прак­тики его лидеров от финансовых ревизий и уголов­ного преследования. Ответом на это стало широкое протестное движение с массовой социальной базой, способное на проведение масштабных публичных шествий и демонстраций и в основном организован­ное за рамками левоцентристских партий, которые не сумели адекватным образом выразить негодова­ние и озабоченность многих граждан и к тому же сами оказались в опасной близости от подобных свя­зей между политикой и бизнесом. Партии, за исклю­чением Всеобщей итальянской конфедерации тру­да— главной профсоюзной конфедерации страны,— сперва старались держаться в стороне от этих акций, опасаясь, что современное население проявит больше враждебности к политикам, марширующим по ули­цам в знак протеста против коррупции, чем к самим подозреваемым в коррупции.

Призывы к беспристрастности судебной систе­мы и честности бизнеса едва ли можно назвать ра­дикальными; в XVIII веке они воспринимались как минимальные требования, обеспечивающие эффек­тивность капиталистической экономики. То, что в Италии XXI века они стали лозунгами для сплочения внепарламентской оппозиции, служит еще одним под­тверждением кризисного состояния итальянской де­мократии. Однако пример Италии позволяет сделать некоторые обобщения. Во-первых, в отличие от аме­риканских избирателей после президентских выборов 2000 года, многие итальянцы демонстрируют, что про­стых людей может волновать вопрос о неподкупности политической системы и что они вовсе не пресыти­лись и не впали в цинизм. Во-вторых, оказывается, что вполне возможно организовать крупное политическое движение без помощи политического класса. В-треть­их, не исключено, что политическому классу левоцен­тристов следовало бы держаться в стороне и не при­нимать непосредственного участия в новых движени­ях, поскольку он, не желая рисковать популярностью, станет помехой для каких-либо радикальных шагов. Наконец, что самое важное, мы видим ошибочность суждения о том, что вопрос о понаехавших иммигран­тах в любых условиях будет волновать людей сильнее, чем какие-либо проблемы, неудобные для политиков правого толка. О том же нам говорит и исчезновение генетически модифицированных продуктов из су­пермаркетов большинства европейских стран в ответ на массовое недовольство потребителей. Этот же вы­вод можно распространить, допустим, на озабочен­ность все более опасными условиями труда. Подоб­ные кампании могут стать не менее популярными, чем движения ультраправых, однако кампании не возни­кают сами по себе, если их не проводить сознательно, отталкиваясь от интересов участников и выявляя при­чины их недовольства.


ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Итак, эгалитарные демократы, описав полный круг, пришли к тому состоянию, в котором они пребыва­ли в конце XIX века, когда, не имея своей партии, им приходилось лоббировать политические элиты других партий? Нет, потому что мы описываем не круг, а па­раболу. Двигаясь по ее траектории, мы пришли в но­вую точку, имея в багаже историю организационного строительства и достижений, которую нельзя разба­заривать. Двойственность этой ситуации диктует нам, видимо, противоречивые уроки. Во-первых, необхо­димо не оставаться глухими к потенциалу новых дви­жений — пусть даже поначалу их бывает трудно по­нять, но они могут быть носителями жизненной силы будущей демократии. Во-вторых, необходимо лобби­ровать традиционные и новые организации, потому что лоббирование — это главный механизм постдемо­кратической политики. Даже если интересы, отстаи­ваемые эгалитаристами, всегда слабее, чем интересы крупных корпораций, отказ от лоббирования не при­бавит им силы. В-третьих, нужно участвовать в работе партий, не стесняясь критиковать их и выдвигать свои условия, потому что в способности проводить эгали­тарную политику с партиями не сравнится ни один из их постдемократических суррогатов.

Однако при этом мы знаем, что любые цивилизо­ванные демократические дискуссии по многим стоя­щим перед нами серьезным вопросам будут затопта­ны глобальными компаниями с их заявлениями о том, что они не смогут прибыльно работать, если не осво­бодить их от надзора и соблюдения требований соци­ального обеспечения и перераспределения. К тому же самому сводилось главное бремя политической пози­ции капитализма в XIX — начале XX века. Он был вы­нужден пойти на шаг, который в ретроспективе пред­ставляется временным компромиссом между всевоз­можными факторами, такими как его собственная неспособность обеспечить долговременную экономи­ческую стабильность; неуправляемое насилие, к ко­торому порой приводили его собственные заигры­вания с фашизмом и конфронтация с коммунизмом; по большей части ненасильственное, но все равно па­губное противостояние с профсоюзами; полная не­эффективность оставленной без присмотра социаль­ной инфраструктуры; растущая привлекательность социал-демократических партий и политических аль­тернатив.

Насколько существенное место в этом сложном уравнении занимали реальные и гипотетические хаос и разрушения? Невозможно делать вид, будто они не играли никакой роли. И социальный компромисс середины XIX века, и связанный с ним период отно­сительно максимальной демократии, сами по себе бу­дучи воплощением мира и порядка, были выкованы в ходе процесса, нередко сопровождавшегося крово­пролитием. Необходимо не забывать об этом, когда мы осуждаем антиглобалистов за их склонность к на­силию, за их анархизм и неспособность предложить какую-либо серьезную альтернативу капиталистиче­ской экономике. Мы должны задаться вопросом: смо­жет ли что-нибудь, помимо масштабной эскалации реально разрушительных действий подобного рода, создать достаточную угрозу прибылям глобального капитала для того, чтобы посадить его представите­лей за стол переговоров и положить конец детскому рабству и прочим формам насильственного труда, за­грязнению среды, реально разрушающему нашу атмо­сферу, хищническому расходованию невозобновляемых ресурсов, колоссальному и растущему матери­альному неравенству между странами и внутри самих стран? Вот те проблемы, которые в первую очередь грозят здоровью современной демократии.


 

ЛИТЕРАТУРА

Даль Р. 2003. Демократия и ее критики. М.: РОССПЭН.

Кляйн, Н. 2005, No Logo. М.: Добрая книга.

Линдблом, Ч. 2005, Политика и рынки. М.: ИКСИ.

Патнэм, Р. 1996. Чтобы демократия сработала. М.: Ad Marginem.

Хиршман, А.О. 2008, Выход, голос и верность. М.:Новое издательство.

 

Almond, G. A. and Verba, S. 1963, The Civic Culture: Political Attitudes and Democracy in Five Nations.

Princeton: Princeton University Press.

Bagnasco, A. 1999, «Teoria del capitale sociale e political economy comparata», Stato e Mercato, 57.

Castells, M. 1996, The Rise of Network Society (Oxford: Blackwell).

Corbett, J. and Jenkinson, T. 1996, «The Financing of Industry, 1970-1989: An International Comparison*,

Journal of the Japanese and International Economies 10: 71.

Crick, B. 1980, George Orwell: A Life. London: Seeker and Warburg.

Crouch, С. 1999a, Social Change in Western Europe. Oxford: Oxford University Press. -

1999b, «The Parabola of Working Class Politics*, in Gamble, A. and Wright, T. (eds.), The New Social

Democracy. Oxford: Blackwell.

Delia Porta, D. 2000, Political Parties and Corruption: 17 Hypotheses on the Interactions between Parties

and Corruption. Working Paper RSC 2000/60.

Florence: European University Institute, 2000. --and Diani, M. 1999, Social movements: an

introduction. Oxford: Blackwell.

-and Мёпу, Y. (eds.) 1997, Democratic et corruption

en Europe. Paris: La Decouverte. -and Vannucci, A. 1999, Corrupt Exchanges: Actors,

Resources, and Mechanisms of Political Corruption.

New York: Aldine de Gruyter. Dore, R. 2000, Stock Market Capitalism: Welfare

Capitalism: Japan and Germany versus the Anglo-Saxons. Oxford: Oxford University Press. Eder, K. 1993, The New Politics of Class: Social

Movements and Cultural Dynamics in Advanced

Societies. London: Sage Publications. Freedland, M. R, 2001, «The Marketization of Public

Services», in Crouch, C, Eder, K. and Tambini, D.

(eds.), Citizenship, Markets and the State. Oxford:

Clarendon Press. Giddens, A. 1998, The Third Way. Cambridge: Polity. Hardin, R. 2000, 'The Public trust', in Pharr and Putnam

(2000), q. v.

Hatcher, R. 2000, «Getting down to Business», paper presented at conference on Privatisierung des Bildungsbereichs', University of Hamburg.

Kiser, E. and Laing, A. M. 2001, «Have We Overestimated the Effects of Neoliberalism and Globalization? Some Speculations on the Anomalous Stability of Taxes on Business», in Campbell, J. L. and Pedersen, О. K. (eds.), The Rise of Neoliberalism and Institutional Analysis (Princeton: Princeton University Press).

Maravall, J. M. 1997, Regimes, Politics and Markets:

Democratization and Economic Change in Southern and Eastern Europe. Oxford: Oxford University Press.

Marshall, Т. H. 1963, Sociology at the Crossroads and

Other Essays. London: RKP. Mulgan, G. 1994, Politics in an AntipoliticalAge. Oxford:

Polity Press.

-1997 (ed.), Life after Politics: New Thinking for the 21st Century. London: Demos and Fontana.

OECD 1997, Employment Outlook June 1997. Paris: OECD.

OECD 2001, «When Money is Tight: Poverty Dynamics in OECD Countries», Employment Outlook June 2001. Paris: OECD.

Pharr, S.J. and Putnam, R.D. (eds.) 2000, Disaffected Democracies: What's Troubling the Trilateral Countries? Princeton, N. J.: Princeton University Press. -, —, and Dalton, R. J. 2000, 'Introduction, in Pharr

and Putnam q. v.

Piselli, F. 1999, «Capitale sociale: un concetto situazionale e dinamico», Stato e Mercato, 57.

Pizzorno, A. 1977, «Scambio politico e identita collettiva nel conflitto di classe», in Crouch, C. and Pizzorno, A. (eds.), Conflitti in Europa: Lotte di Classe, Sindacati e Stato dopo il '68 (Milan: Etas Libri).

-1993, Le radici della politica assoluta e altri saggi.

Milano: Feltrinelli. -2000, «Risposte e proposte», in Della Porta, D.,

Greco, M., and Szakoczai, A. (eds.), Identita, riconoscimento, scambio (Roma: Laterza).

Price, D., Pollock, A., and Shaoul, J. 1999, «How the World Trade Organization is Shaping Domestic Policies in Health Саге». The Lancet, 354, November 27.

Reich, R. 1991, The Work of Nations: Preparing Ourselves for 21s' Century Capitalism. New York: Vintage Books.

Schmitter, P. C. 2002, «A Sketch of what a „Post-Liberal" Democracy Might Look Like». Florence: European University Institute, unpublished manuscript.

?-and Brouwer, 1 1999, Conceptualizing researching

and evaluating democracy promotion and protection. Working Paper SPS 99/9 Florence: European University Institute.

Titmuss, R. M. 1970, The Gift Relationship: from Human Blood to Social Policy. London: Allen & Unwin.

Trigilia, С. 1999, «Capitale sociale е sviluppo locale»,

Stato e Mercato, 57. Van Kersbergen, K. 1996, Social Capitalism: A Study

of Christian Democracy and the Welfare State.

London: Routledge. Visser, J. and Hemerijck, A. 1997, A Dutch «Miracle».

Amsterdam: Amsterdam University Press.


ПРИЛОЖЕНИЕ.  КОЛИН КРАУЧ Что последует за упадком приватизированного кейнсианства?*

 

* Впервые опубликовано в: Colin Crouch, «What Will Follow the Demise of Privatised Keynesianism?» Political Quarterly, October-December 2008, Vol.79, no.4, P.476-487. Перевод с английского Алексея Апполонова.

 

После окончания Второй мировой войны в поли­тической экономии развитых капиталистиче­ских стран последовательно доминировали две мо­дели; обе продержались приблизительно по тридцать лет, прежде чем сгинуть в ходе экономических катак­лизмов. Теперь мы наблюдаем рождение новой моде­ли, пока еще не вполне определенной. Однако какими могут быть ее главные черты? Первой моделью была кейнсианская стратегия управления спросом (в не­которых странах к ней добавлялась неокорпорати-вистская система трудовых отношений). Эта модель так или иначе развалилась под грузом инфляции, вы­званной ростом товарных цен в 1970-х, освободив ме­сто для того, что обычно именовали неолиберализ­мом, но на самом деле, как мы видим после кризиса осени 2008 года, являлось моделью приватизирован­ного кейнсианства.

При первоначальном кейнсианстве для стимуляции экономики в долги входило правительство; при прива­тизированной форме кейнсианства эту роль — на усло­виях рынка—принимают на себя индивиды (особенно бедные). Главными двигателями здесь были постоян­но растущая стоимость домов, в которых жили их вла­дельцы, наряду с неудержимым ростом на высокорисковых рынках. Эта система рухнула отчасти по причине возобновления инфляции предложения (обусловлен­ной ростом цен на энергоносители и другие товары), но в основном в силу внутренних противоречий.

Обе системы должны были как-то разрешать одно важное противоречие (по крайней мере напряжен­ность) — между незащищенностью и неопределенно­стью, создаваемыми потребностью рынка приспосаб­ливаться к экономическим шокам, и необходимостью для демократической политики отвечать на запро­сы граждан, желающих защищенной и предсказуемой жизни. То, что в отношениях между капитализмом и демократией имеется некая напряженность, может стать откровением для тех, кто (в частности, в США) использует эти термины практически как синонимы, но эта напряженность фундаментальна в том, что ка­сается аспектов защищенности при осуществлении трудовой деятельности. Кроме того, имеется и дру­гая напряженность, связанная с этой: напряженность внутри развитого капитализма как такового, который, с одной стороны, нуждается в потребителях, основы­ваясь на уверенности которых фирмы могут плани­ровать свое производство, а с другой стороны, дол­жен в периоды падающего спроса снижать размеры зарплат, что, в свою очередь, подрывает уверенность потребителей. Эта напряженность не может быть устранена полностью, поскольку внутренне прису­ща единственной известной нам успешной форме по­литической экономии; она может только управляться посредством сменяющих друг друга моделей, каждая из которых в конце концов изнашивается и требует своей замены на нечто новое.

Основной проблемой здесь является тот двусмыс­ленный дар, которым демократия последовательно на­деляла капитализм на протяжении всего XX столетия. До этого основная масса народонаселения существо­вала на крайне низкие доходы, которые росли очень медленно. Идея потребительской уверенности, если она вообще кем-то осознавалась в то время, могла от­носиться только к малой, богатейшей, части общест­ва. Потребность основной массы населения в лучшей жизни рассматривалась как нереализуемая, и хотя ранняя социальная политика в Германии, Британии, Франции и других странах была направлена на то, что­бы дать рабочему классу хоть какую-то защищенность, ее возможности были весьма ограничены. Страх перед возможными революционными последствиями демо­кратии все еще нередко приводил отдельные элиты на путь репрессий — изначально реакционного, а за­тем фашистского и нацистского типов.

Как известно, первой попыткой разрешить эту про­блему стало в начале XX века массовое фабричное производство (изначально ассоциировавшееся с Ford Motor Company в США). Технологии и организация труда смогли значительно повысить производитель­ность низкоквалифицированных рабочих; в резуль­тате товары стали более дешевыми, а зарплаты повы­сились, так что рабочие смогли покупать больше этих самых товаров. Массовый потребитель стал реаль­ностью. Знаменательно, что этот прорыв произошел в большой стране, которая за весь предшествующий период подошла к идее демократии наиболее близко (хотя и на расовой основе). Демократия, наряду с тех­нологиями, внесла свой вклад в построение этой мо­дели. Однако, как показал крах Уолл-Стрит в 1929 году, случившийся всего через несколько лет после запуска фордистской модели, проблема согласования неста­бильности рынка с потребностью стабильности у по­требителя-избирателя осталась нерешенной. Именно на этом этапе возникло то, что стало позже известно как кейнсианская модель, которая будет вкратце опи­сана ниже. Как пытались решить названную проблему в рамках модели, наследовавшей кейнсианству, — во­прос более сложный; это исследование приведет нас прямо к самой сути текущего кризиса. Наконец, мы попытаемся заглянуть в будущее.


СОСТАВНЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ, ДОСТИЖЕНИЯ И УЯЗВИМОСТЬ КЕЙНСИАНСКОЙ МОДЕЛИ

Механизм работы кейнсианской модели управления спросом довольно прост. Во время рецессии, когда уве­ренность низка, правительства должны входить в дол­ги, чтобы своими расходами стимулировать экономи­ку. Во время инфляции, когда спрос избыточен, прави­тельства должны сокращать свои расходы, выплачивать долги, снижая совокупный спрос. Модель подразумева­ет большие государственные бюджеты для того, что­бы изменения, в них производимые, могли оказывать должный макроэкономический эффект. Для британ­ской и некоторых других экономик такая возможность открылась только с колоссальным ростом военных рас­ходов во время Второй мировой войны. Предшествую­щие войны также отличались ростом государственных расходов, которые, однако, резко снижались сразу по­сле их завершения. Вторая мировая была исключени­ем — после нее военные расходы были замещены ро­стом нового государства всеобщего благосостояния.

Кейнсианская модель защитила обычных людей от резких колебаний рынка, вносивших нестабильность в их жизни, сглаживая влияние экономических цик­лов и позволяя им постепенно становиться надежным массовым потребителем продукции не менее надеж­ной индустрии массового производства. Безработи­ца понизилась до рекордно низкого уровня. Государ­ство всеобщего благосостояния не только дало прави­тельствам инструменты для управления спросом, но и предоставило помощь людям в тех важных областях, которые не относились непосредственно к рыночным структурам, а с этим — большую стабильность.

Беспристрастное управление спросом вместе с го­сударством всеобщего благосостояния защищали ос­тальную часть капиталистической экономики как от шока потребительской неуверенности, так и от атак враждебных сил; в то же время жизнь трудящихся была защищена от прихотей рынка. Это был подлин­ный социальный компромисс. Как с самого начала ука­зывали консервативные критики, кейнсианская модель страдала от инерционности: во время рецессии прави­тельство могло легко повысить расходы, снизить без­работицу, организовать больше общественных работ и наполнить кошельки людей большим количеством денег, однако в условиях демократии было бы край­не сложно отказаться от подобных действий во время бума. Это было зародышем грядущей гибели, содер­жавшимся в самой сердцевине кейнсианской модели. Мы коснемся этого несколько позже. Сперва мы рас­смотрим политические обстоятельства, которые сде­лали эту модель реальностью, так как содержавшиеся в ней идеи к тому моменту витали в воздухе лет 15-20.

Согласно известным словам Карла Маркса, в опре­деленные моменты исторических кризисов отдель­ные классы общества находятся в таком положении, что их частные интересы совпадают с интересами все­го общества; именно эти классы побеждают в рево­люциях, которыми завершаются кризисы. Но Маркс ошибался, считая, что, когда указанным классом ста­нет международный пролетариат, процесс закончит­ся, поскольку пролетариат был олицетворением все­го общества, а не только частного интереса внутри него. Ошибкой это было хотя бы потому, что невоз­можно представить себе, чтобы такая большая груп­па, как мировой пролетариат, могла создать органи­зацию, способную ясно выразить общие интересы. Как бы то ни было, кейнсианская модель являет со­бой временное совпадение интересов промышленно­го рабочего класса глобального Северо-Запада и об­щих политико-экономических интересов системы. Это был класс, который представлял наиболее серьезную угрозу системе. Но это был также класс, потенциаль­но способный обеспечить массовое потребление, ко­торое, будь оно легкодоступным и гарантированным, могло положить начало невиданному в истории эко­номическому росту. Кроме того, это был класс, созда­вавший политические партии, профсоюзы и другие организации, а его интересы и требования выража­лись связанными с ним интеллектуалами. Кейнсиан-ская модель в сочетании с фордистской системой ста­ла ответом на эти требования, примирив их с капита­листической системой производства.

За этой общей картиной скрываются некоторые частности. Базовый кейнсианский подход вошел в публичную политику примерно за пять лет до нача­ла Второй мировой войны в двух местах — в Сканди­навии и США. В обоих случаях это стало результатом коалиции между силами, представлявшими промыш­ленных рабочих и мелких фермеров. Американский «Новый курс» в этой завершенной форме был толь­ко временным соглашением. Скандинавское рабо­чее движение, куда более сильное, чем американское, смогло вывести эту модель на более высокий уро­вень — уровень государства всеобщего благосостоя­ния; после войны этим же путем проследовало не ме­нее мощное британское рабочее движение.

Рабочее движение континентальной Европы, сокру­шенное войной, фашизмом и нацизмом, а также раз­деленное по религиозному признаку, было куда сла­бее. Кейнсианская модель как таковая развивалась здесь медленнее, а правительства использовали для стабилизации экономики иные средства. В некоторых странах, в частности в Италии и Франции, коммуни­сты имели реальную возможность возглавить рабо­чее движение. Правительства должны были удостове­риться, что рабочий класс не окажется столь же неза­щищенным, как в 1920-1930-х годах. Государственная собственность в важнейших сферах экономики вкупе с сельскохозяйственными субсидиями должны были гарантировать, что все еще многочисленное крестьян­ство не станет разделять радикализма промышленных рабочих; такая политика обеспечивала стабильность в первые послевоенные годы. Эти правительства дей­ствовали не столь тонко, как предполагало кейнсиан-ство, и допускали значительно более активное госу­дарственное вмешательство в экономику, в то время как рост потребительского спроса был относительно медленным. Результаты, однако, были схожими в том, что касалось защиты доходов трудящихся от колеба­ний рынка. Со временем и в этих экономиках появи­лись управление спросом и государство всеобщего благосостояния. В то же самое время масштабные де­нежные вливания со стороны США в рамках плана Маршалла подразумевали, что государственные рас­ходы — на этот раз государственные расходы в дру­гих странах — еще больше простимулируют экономи­ку и обеспечат большую защищенность трудящихся.

Германия стояла здесь особняком. Она получила все выгоды от плана Маршалла, но формально не при­нимала кейнсианскую модель вплоть до конца 1960-х, когда та, собственно, уже сходила со сцены. Изначаль­но восстановление немецкой экономики происходи­ло не за счет повышения спроса со стороны внутрен­них потребителей, но за счет производства средств производства (для восстановления производственных мощностей) и экспорта. Формальная экономическая политика страны опиралась на сбалансированный бюджет, автономный центральный банк и избегание инфляции любой ценой, то есть на элементы неоли­беральной модели, которая наследовала кейнсианству. Можно, впрочем, сказать, что стабильность немец­кой экономики этого периода зависела не столько от чистого рынка, сколько от кейнсианского окружения, то есть от кейнсианства других стран: от государ­ственных расходов США в рамках плана Маршалла, роста потребительского спроса в США, Великобри­тании и т.д.

Однако Германия все же адаптировала один из эле­ментов модели управления спросом: неокорпорати-вистскую систему в промышленности. Эта система не была предвосхищена в работах самого Кейнса, так­же она практически не применялась в США и лишь частично — в Великобритании, в то же время она ста­ла фундаментальной для Скандинавии, Нидерландов и Австрии. В рамках неокорпоративистской систе­мы профсоюзы и объединения работодателей име­ют отношение к установлению общего уровня цен на рабочую силу (в том числе в секторах экономики, ориентированных на экспорт). Такая система может работать только в тех странах, где данные организа­ции обладают авторитетом, достаточным для того, чтобы условия договора не нарушались сколько-ни­будь значительным образом. Названные выше стра­ны, где такие коллективистские сделки имели серь­езное значение, обладали небольшими по объемам экономиками, сильно зависящими от международ­ной торговли. Германия стала единственной большой страной, выработавшей сходные в общих чертах со­глашения, которые стали частью ее экономики, ори­ентированной прежде всего на рост экспорта, а не внутреннего потребления.

Важность неокорпоративизма в нашем случае за­ключается в том, что он указывает на ахиллесову пяту кейнсианства: инфляционные тенденции его по­литически обусловленной инерционности. Страны, проводившие кейнсианскую политику, но не адап­тировавшие или адаптировавшие в малой степени неокорпоративизм (прежде всего Великобритания, за­тем — пусть и в меньшей связи с кейнсианством — США, а к 1970-м также Италия и Франция), оказались край­не уязвимы к инфляционному шоку, вызванному об­щим ростом товарных цен в 1970-е -прежде всего ро­стом цен на нефть в 1973 и 1978 годах. Волна инфля­ции, поразившая развитые западные страны (хотя она и имела мало общего с тем, что пережила Германия в 1920-х или некоторые страны Латинской Америки в более поздний период), так или иначе разрушила кейнсианскую модель.


К ПРИВАТИЗИРОВАННОМУ КЕЙНСИАНСТВУ

Интеллектуальный вызов кейнсианству уже дав­но ждал своего часа. Сторонники возвращения к «на­стоящему» рынку никогда не прекращали своей ак­тивности и уже имели наготове целый ряд альтерна­тивных стратегий. Главной их целью было отстранение правительств от принятия на себя общей ответствен­ности за экономику. Несмотря на то что в настоящей статье мы обращали основное внимание на управле­ние спросом, кейнсианство было также символом бо­лее широкого набора инструментов регулирования, субсидирования и социального обеспечения. Сторон­никам противоположных идей требовался подходя­щий исторический момент, чтобы оправдать свое по­нимание политики правительств и международных организаций. Таким моментом стал инфляционный кризис 1970-х. В течение десятилетия или около того ортодоксальными стали такие идеи, как абсолютный приоритет удержания инфляции на уровне, близком к нулю, над сохранением занятости, отстранение госу­дарства от помощи организациям и предприятиям в тяжелые времена, доминирование конкуренции, гла­венство в практике корпораций принципа максимиза­ции акционерной стоимости над интересами всех уча­стников производственного процесса, отказ от регули­рования рынков и либерализация движения капитала в глобальном масштабе. Когда правительства стран со слабыми экономиками не хотели воспринимать эти идеи, их вынуждали к этому, сделав следование дан­ным принципам условием членства в таких междуна­родных организациях, как МВФ, Всемирный банк, Ор­ганизация экономического сотрудничества и развития или Европейский союз. После краха СССР в 1989 году те его бывшие союзники, которые были наиболее близ­ки к Западу, также приняли эту новую модель.

Следующей переменой стал закат национального го­сударства. Послевоенная политическая экономия ос­новывалась на правительствах, которые могли осуще­ствлять автономные (и различные) действия по управ­лению экономиками своих стран. Начиная с 1980-х процесс, обычно именуемый глобализацией (бывший как продуктом дерегулирования финансовых рын­ков, так и его основной движущей силой), уничтожил значительную часть этой автономии. Единственными участниками, способными предпринимать оператив­ные действия на глобальном уровне, были трансна­циональные корпорации, которые предпочитали свое собственное частное регулирование правительствен­ному. Это дополнило новую модель и даже стало ее не­отъемлемым признаком.

Точно так же, как носителем кейнсианской модели может считаться класс промышленных рабочих, мы можем выделить и тот класс, выразителем частных ин­тересов которого в общем и целом стала новая модель: это класс финансовых капиталистов, географически локализованный преимущественно в США и Велико­британии, но разбросанный также по всему земному шару. Если мир и обрел что-то от освобождения про­изводительных сил и предпринимательства, обуслов­ленного распространением свободного рынка, то наи­большую выгоду получил тот класс, который имел дело со сферой дерегулированных финансов, обеспечивших быстрый рост этого рынка. Если при ограниченном рынке труда и регулируемом капитализме кейнсиан-ского периода во всех развитых странах происходило поступательное сокращение неравенства, то в после­дующий период произошло резкое переворачивание этой тенденции, причем наибольшую выгоду от этого получили (по крайней мере на Западе) владельцы и со­трудники финансовых институтов.

Здесь немедленно возникает два вопроса. Во-пер­вых, какова судьба промышленного рабочего класса, интересы которого казались столь политически зна­чимыми в 1940-1950-х годах? И что стало с необходи­мостью примирить нестабильность рынка с потреб­ностью людей в стабильности в их собственной жизни, учитывая важность такого примирения как в экономи­ческом, так и в политическом аспектах?

Начало кризиса кейнсианства в 1970-х сопровожда­лось мощной волной выступлений промышленных ра­бочих, такой, что можно было подумать, что вызов со стороны этого класса стал даже более, а не менее значи­тельным. Но это было иллюзией. Повышение произво­дительности труда и глобализация производства факти­чески подорвали демократическую базу движения. Доля занятости в добывающей и обрабатывающей промыш­ленности начала снижаться — сначала в США, затем в Ве­ликобритании и Скандинавии, а позже и в других запад­ных странах. Волнения 1970-х послужили лишь тому, что правительства постарались ускорить этот процесс, как это было, например, в Великобритании в 1980-х при со­кращении угольного и некоторых других секторов про­мышленности. Промышленные рабочие никогда и ни­где не составляли основную массу трудящихся, но если ранее их численность увеличивалась, то теперь она ста­ла снижаться. К 1980-м годам лидерство в организации волнений перешло от них к работникам государствен­ного сектора, с которыми правительства могли догова­риваться непосредственно, особо не беспокоя рыноч­ную экономику. В то же время работники основного ра­стущего сектора новой экономики, частной сферы услуг, как правило, не имели политических организаций или каких-либо автономных политических программ, могу­щих выражать их специфические требования.

В режиме дерегулирования международных финан­сов, установленном в 1980-х, правительства куда боль­ше беспокоились о движении капиталов, нежели о ра­бочих движениях: в позитивном аспекте — посколь­ку заботились о привлечении инвестиций со стороны свободно перемещающегося капитала, преследовав­шего кратковременные интересы; в негативном аспек­те — поскольку опасались, что таковой капитал быст­ро уйдет, если условия покажутся ему неподходящими.

Однако, как мы уже отмечали, кейнсианская модель удовлетворяла экономическую потребность самих ка­питалистов в стабильном массовом потреблении, рав­но как и потребность рабочих в стабильной жизни. Для новых промышленных стран Юго-Восточной Азии это не было проблемой. Страны этого региона, вплоть до недавнего времени преимущественно недемокра­тические, зависели не столько от внутреннего спроса, сколько от экспорта. Однако такая ситуация была не­возможной для развитых экономик. Более того, зави­симость в них не столько от экспорта, сколько от роста внутреннего потребления усиливалась, а не ослабева­ла. Как только отрасли, зарабатывающие на производ­стве товаров массового потребления, переместились в новые промышленные страны или, если они оста­лась, стали нуждаться в меньшем количестве рабочих рук, рост занятости стал зависеть от ситуации на рын­ке частных услуг, который не столь подвержен глоба­лизации. Не составляет проблемы купить в западном магазине произведенную в Китае футболку и выгадать на низких зарплатах китайских рабочих, но вряд ли можно съездить в Китай, чтобы сэкономить на парик­махерской. Иммиграция является единственным ас­пектом воздействия глобализации на сферу услуг, но ее эффект ограничивается контролем за перемещением населения (которое хотя и не получило выгод от ли­берализации рынков, но, в общем, интенсифицирова­лось), а также тем фактом, что зарплаты иммигрантов, будучи, как правило, низкими, все же не столь низки, как в их собственных странах. Так что проблема оста­ется: если для установления экономики массового по­требления нестабильность свободных рынков должна была быть преодолена, то как последняя пережила воз­вращение первой?

В течение 1980-х (или 1990-х, в зависимости от того, когда неолибералы установили контроль над экономи­ками отдельных стран) создавалось впечатление, что от­вет должен быть отрицательным, поскольку главными признаками этого периода стали рост безработицы и продолжительная рецессия. Но затем ситуация измени­лась. К концу XX века Британия и особенно США про­демонстрировали сокращение безработицы и устой­чивый экономический рост. Одно возможное объяс­нение заключается в том, что в действительно чистой рыночной экономике не бывает быстрой смены подъе­мов и спадов, которая ассоциируется с ранней истори­ей капитализма. Совершенному рынку соответству­ет совершенное знание, следовательно, рационально действующие рыночные субъекты могут в совершен­стве предвидеть, что должно произойти, а потому адап­тировать свое поведение таким образом, чтобы сгла­дить остроту ситуации. Однако действительно ли США и Британия достигли в конце столетия этой нирваны?

Нет. Знание далеко от совершенства; внешние шоко­вые воздействия (будь то ураганы, войны или иррацио­нальные действия людей, поступающих отнюдь не так, как они должны поступать в теории) продолжали ока­зывать влияние на экономику и нарушать расчеты. Как нам теперь известно, неолиберальную модель удер­живали от нестабильности, которая могла стать для нее фатальной, только две вещи: рост кредитных рынков для бедных и людей со средним достатком и рынков де-ривативов и фьючерсов — для очень богатых. Эта ком­бинация породила модель приватизированного кейн­сианства, которая исходно сложилась стихийно под воздействием рынка, но постепенно стала объектом го­сударственной политики, важным настолько, что нача­ла угрожать всему неолиберальному проекту.

Вместо правительств в долги — для стимулирова­ния экономики — стали входить частные лица. В до­полнение к росту рынка недвижимости наблюдался необычайный рост возможностей получения банков­ских займов и, что особенно важно, займов по кредит­ным картам. Для человека было обычным делом дер­жать кредитные карты от нескольких компаний и не­скольких торговых сетей.

Именно здесь лежит ответ на главный вопрос дан­ного периода: каким образом американские рабочие при их относительно небольшой зарплате, не увеличи­вавшейся в течение многих лет, и отсутствии серьез­ных гарантий от неожиданного увольнения сохраня­ли высокую потребительскую уверенность, в то время как европейские рабочие, более защищенные от поте­ри своих мест, с ежегодно растущими доходами, при­вели свои экономики в ступор, отказавшись тратить деньги? В США цены на дома росли ежегодно; вместе с ними росло и соотношение между стоимостью дома и размером займа под его залог, превысив в конце кон­цов 100%; кроме того, росли возможности получения займов по кредитным картам. За редким исключени­ем цены на европейскую недвижимость оставались стабильными. Рост займов по кредитным картам так­же был медленным.

Эксперты-ортодоксы говорили европейцам, что их экономические проблемы можно решить путем снижения защищенности трудящихся и сокращения социальных расходов. Европейские страны наконец стали — в той или иной степени — проводить эту по­литику, но позитивных результатов почти не показа­ли. Никто не сказал им, что для того, чтобы произо­шел взрыв потребительских расходов, эти незащи­щенные рабочие должны иметь возможность брать необеспеченные кредиты.

В Британии и Америке антиинфляционная направ­ленность экономической политики еще больше укре­пила эту модель. Эта политика позволила снизить цены на товары и услуги, теряющие стоимость после своего потребления. Производители продуктов пита­ния, промышленных товаров и услуг (таких, которые предлагают, например, рестораны или оздоровитель­ные центры) оказались в ситуации, когда повышение цен принималось потребителями в штыки. Это, одна­ко, не относилось к активам — вещам, которые не утра­чивают свою стоимость подобным образом: недвижи­мости, финансовым активам, некоторым предметам ис­кусства. Когда британское правительство при расчете инфляции перестало учитывать выплаты по ипотеке, но не ренту, это выглядело как политическая манипу­ляция, хотя технически было вполне корректным. Итак, активы и получаемые с них доходы не являлись объек­тами антиинфляционной неолиберальной политики. Таким образом, любое перемещение чего-либо из сфе­ры цен и зарплат, получаемых с продажи обычных то­варов, в сферу активов рассматривалось как положи­тельное явление. Это относилось, например, к выпла­те части заработной платы в акциях предприятия или к расходам, производимым благодаря пролонгирова­нию ипотеки, а не за счет собственно заработной платы.

Наконец правительства, особенно британское, по­пытались внедрить идеи приватизированного кейнси­анства (хотя само это словосочетание и не употребля­лось) в процесс разработки государственной политики. Хотя снижение цен на нефть считалось хорошей но­востью (поскольку снижалось и инфляционное давле­ние), снижение цен на недвижимость толковалось как бедствие (поскольку подрывало доверие к должникам), в связи с чем правительства старались прибегнуть к фискальным и иным мерам для того, чтобы вернуть цены к прежнему уровню. Впервые имплицитная го­сударственная поддержка данной модели была оказа­на еще в 1980-х, когда приватизация муниципального жилья позволила большой группе людей с небольшим достатком получить ипотечные кредиты и, уже позже, воспользоваться пролонгируемой ипотекой. Однако более эксплицитно политика поддержания постоян­ного роста цен на недвижимость начала проводить­ся в первые годы XXI столетия, вплоть до масштабных интервенций в финансы, связанные с недвижимостью, и в банковский сектор в целом в 2007-2008 годах.

Большая часть этих ипотечных и потребитель­ских долгов была неизбежно не обеспечена, посколь­ку только в этом случае приватизированное кейнси­анство могло оказывать то же стимулирующее про-тивоциклическое воздействие, которое оказывало первоначальное кейнсианство. Займы под реальные гарантии определенно не могли помочь группам на­селения, не имеющим высоких доходов, продолжать траты, несмотря на незащищенность на рынке тру­да. Широкое распространение пролонгируемых не­обеспеченных долгов стало возможным благодаря ин­новациям на финансовых рынках, инновациям, ко­торые долгое время казались прекрасным примером того, как рыночные субъекты, предоставленные сами себе, предлагают творческие решения. Благодаря рын­кам деривативов и фьючерсов крупнейшие англо-аме­риканские финансовые игроки научились продавать риски. Они обнаружили, что могут покупать и прода­вать рисковые активы, обеспеченные только уверен­ностью покупателя, что и он в свою очередь найдет другого покупателя — благодаря той же уверенности. Учитывая, что рынки были свободны от регулирова­ния и способны к экстенсивному росту, такие сделки позволяли распределить риски между очень большим числом игроков, вследствие чего люди осуществля­ли рискованные инвестиции, которые в иных обстоя­тельствах сочли бы неразумными.

Невозможность широкого распределения рисков составляла самую суть экономических коллапсов 1870 и 1929 годов. В 1940-х, судя по всему, только действия государства решили для рынков эту проблему. Одна­ко сейчас, в полном соответствии с основными прин­ципами и ожиданиями неолиберализма, это должно было стать рыночным решением. Именно благода­ря связи новых рисковых рынков с обычными по­требителями через пролонгируемую ипотеку и дол­ги по кредитным картам была упразднена зависи­мость капиталистической системы от роста зарплат, государства всеобщего благосостояния и управления спросом со стороны правительства, которые казались важными для сохранения массового потребления.


ПОСЛЕ ПРИВАТИЗИРОВАННОГО КЕЙНСИАНСТВА: ОТВЕТСТВЕННЫЕ КОРПОРАЦИИ?

На самом деле эта зависимость была упразднена только на несколько лет. Все теории рыночной экономики ис­ходят из допущения, что рыночные субъекты облада­ют полной информацией. Однако приватизированное кейнсианство основывалось на том, что знания субъ­ектов, причем тех, которые считаются наиболее рацио­нально действующими, то есть, финансовых институ­тов Уолл-стрит и лондонского Сити, были крайне не­совершенными. Это было ахиллесовой пятой модели, которая соответствовала инфляционной инерцион­ности первоначального кейнсианства. Банки и другие финансовые операторы считали друг друга изучивши­ми и просчитавшими риски, с которыми они имели дело. Но осенью 2008 года стало очевидно, что если бы они действительно произвели эти расчеты, то отка­зались бы от многих совершенных ими транзакций. Похоже, что единственный расчет, который они про­извели, был расчетом на то, что кто-то еще приобре­тет у них рисковые активы. Остается тайной, почему они (если все действовали сходным образом) отчего-то считали, что другие не рассчитывают на то же самое. Плохие долги опирались на плохие долги и так далее — пирамида росла в геометрической прогрессии.

Некоторые люди весьма обогатились в этом про­цессе, но это не значит, что они были паразитами. Они оставались классом, чьи частные интересы совпада­ли с общественными — постольку, поскольку мы все получали выгоды от роста покупательной способно­сти, который обеспечивала система. Это справедливо по крайней мере для США, Великобритании и пары других стран. Граждане Франции, Германии и про­чих стран континентальной Европы могут испыты­вать иные чувства по отношению к участию во всем этом своих финансовых элит, так как рост кредитова­ния коснулся их в малой степени.

Как только приватизированное кейнсианство стало общезначимой экономической моделью, оно стало так­же и неким общественным благом, несмотря на то что базировалось на действиях частных лиц. И если при­нять во внимание, что необходимым для него — тем, что его питало, — было безответственное поведение банков, неосмотрительно использовавших свои сред­ства, следует признать, что сама безответственность стала общественным благом. Это само по себе объяс­няет, почему правительства должны были спасать во­влеченные во все это компании, более или менее на­ционализируя приватизированное кейнсианство.

Так завершила свои дни вторая модель примире­ния стабильного массового потребления с рыночной экономикой. И кейнсианство, и его приватизирован­ный мутант-наследник продержались приблизительно по 30 лет. Когда в быстро меняющемся мире меняются также и модели — это, возможно, к лучшему. Однако возникает вопрос: как теперь примирить капитализм и демократию? Кроме того, как устранить чудовищ­ный моральный вред, нанесенный признанием прави­тельством финансовой безответственности в качест­ве коллективного блага? Политическим ответом дол­жен быть не окрик «немедленно прекратите все это», а призыв — «пожалуйста, продолжайте брать и давать взаймы, но делайте это более осторожно». Так долж­но быть, поскольку в противном случае мы столкнем­ся с реальной угрозой коллапса всей системы. .

Переход от довоенной экономики к кейнсианству, а затем — к приватизированной его форме характе­ризовался двумя важными моментами: наличием альтернативных идей и существованием класса, чьи интересы совпадали с интересами общества. Стало модным говорить, что в настоящее время у нас нет ни того, ни другого. Но это не так.

Многие из идей, составивших костяк неолибера­лизма, ждали своего часа около 200 лет, прежде чем в обновленном виде стать государственной полити­кой в 1970-х. Сегодня многие компоненты куда более позднего синтеза управления спросом и неокорпора­тивизма все еще сохраняются в экономических стра­тегиях небольших стран, обычно в сочетании с неко­торой дозой неолиберализма. В связи с этим наибо­лее часто упоминают, пусть и не уникальный, датский опыт соединения сильного государства всеобщего благосостояния и мощных профсоюзов с очень гиб­ким рынком труда. Такой синтез, как кажется, реша­ет проблему совмещения гибкости рынка и уверенно­сти потребителей и способен запустить динамичную и инновационную экономику. В общем, нет недостат­ка в возможных комбинациях различных экономи­ческих политик, но есть недостаток в коалициях по­литических сил, способных проводить эти политики в больших экономиках; и это возвращает нас к вопро­су о значимых общественных классах.

Возможно, нынешняя заносчивость финансового сектора, требующего для себя право приватизировать прибыли и социализировать убытки, подобна выступ­лениям промышленных рабочих в 1970-х — великоле­пие, предшествующее историческому закату. Но это вряд ли. Экономическое процветание все еще зависит от притока капитала с действующих рынков — куда больше, чем в 1970-х оно зависело от промышленных рабочих Запада. Географический аспект имеет здесь очень большое значение. Закат класса западных про­мышленных рабочих не означает заката класса про­мышленных рабочих в мировом масштабе. Сегодня в промышленное производство вовлечено больше лю­дей, чем когда-либо прежде. Однако они разделены по национальным, вернее, региональным массивам, имеющим различные истории и траектории разви­тия. Финансовый капитал нельзя уподобить массиву; скорее, он напоминает жидкость или газ, способный изменять форму и распространяться во всех направ­лениях и по всем регионам. Мы продолжаем зависеть как от труда, так и от капитала, но первый подчиня­ется принципу divide et impera, а второй — нет (разве что мы увидим возвращение экономического нацио­нализма и ограничение движения капитала, что при­ведет к распаду крупных корпораций, господствую­щих в мировой экономике, и к еще более глубокому экономическому падению).

Наиболее перспективной представляется модель, которая находится в возрастающей фактической за­висимости от этих корпораций; логика глобализации, в которой важнейшая роль отведена ТНК, не исчез­ла вместе с финансовой системой. В самой сердцеви­не неолиберализма всегда присутствовала некая неяс­ность: относится ли его доктрина к рынкам или к ги­гантским компаниям? Это отнюдь не одно и то же: чем больше в том или ином секторе доминируют ги­гантские компании, тем меньше остается в нем от сво­бодного рынка, в верности которому клянутся прак­тически все современные политики. Конечно, между гигантскими компаниями возможна жесткая конку­ренция, но она не является чисто рыночной. В самом деле, последняя предполагает наличие очень большо­го количества субъектов, ни один из которых не спо­собен оказать решающее влияние на ценообразова­ние, не говоря уже о прямом влиянии в политической сфере. В условиях чистого рынка каждый принимает существующие цены, но никто не формирует их. Тот тип стратегических действий, который характеризу­ет современные финансовые рынки (например, игра на понижение), там попросту невозможен.

Уже в самом начале неолиберальной эпохи эконо­мисты из Чикагского университета, который при­нято считать колыбелью неолиберальной идеологии, разработали новую доктрину конкуренции и моно­полий, вскоре повлиявшую на американских законо­дателей, подорвав старые принципы антимонополь­ного законодательства, на которых базировались аме­риканские (а также, в последнее время, европейские) законы о конкуренции. Согласно этой доктрине, для максимизации выгоды потребителя конкуренция со­вершенно необязательна. Иногда монополия, благо­даря самому факту своего доминирования на рынке, может предложить покупателям лучшую сделку, не­жели множество конкурирующих между собой фирм.

Здесь не место детально разбирать достоинства этой идеи. Мы привели ее только для того, чтобы по­казать фундаментальную двойственность в неолибе­ральном мышлении при подходе к тому, что считает­ся его базовыми характеристиками — к конкуренции и свободе выбора. Во время текущего банковского кризиса мы увидели по обе стороны Атлантики го­сударственную поддержку и благословение властями слияний и поглощений, которые значительно снизили конкуренцию и возможности для выбора.

Финансовые рынки обрушились, когда фундамен­тальный критерий полного знания и прозрачности перестал работать в отношениях между банками. Если добавить к этому, что данный сектор характе­ризуют относительно низкая конкуренция и мощные гарантии со стороны государства на случай безответ­ственного поведения, то мы получим потенциально серьезную проблему легитимности системы. В то же самое время, в случае если политическая структура страны не приведет к некоему подобию «датского» ре­шения, нам придется положиться на финансовую си­стему в деле возрождения приватизированного кейн-сианства для разрешения проблем во взаимоотноше­ниях капитализма и демократии.

Первоначальной реакцией является возвращение к большему регулированию для компенсации сниже­ния конкуренции и во избежание морального уро­на; и это именно то, что происходит сейчас. Однако совсем недавно мы уже были в этой ситуации. После скандалов с Enron и World.com в начале столетия, кото­рые были — в ретроспективе — первым признаком того, что финансовые рынки не столь эффективны в саморе­гулировании, как утверждалось ранее, американский конгресс законом Сарбейнса—Оксли ужесточил требо­вания к финансовой отчетности. Это сразу же вызвало недовольство финансового сектора, чья деятельность была затруднена, а также угрозы, что крупные финан­совые компании переберутся в Лондон, где существо­вал режим большего благоприятствования.

То же самое произошло и после принятия правитель­ствами ряд мер по регулированию финансового рынка в рамках плана по его спасению. Как бы рынок дери-вативов мог начать свою работу по поддержанию вы­сокого уровня заимствований, если бы он подчинялся правилам, которые в большинстве случаев усложняли получение займов? Точно так же низко- и среднеопла­чиваемые незащищенные рабочие не смогли бы со­вершать постоянные траты, если бы не имели доступа к необеспеченным кредитам (пусть даже и не в таком безумном масштабе, который имел место). Далее, у нас будет финансовый сектор с меньшим числом крупных игроков, обладающих облегченным доступом к пра­вительству, часто формируемым самим же правитель­ством (как это было в ходе реализации мер по спасе­нию финансового сектора в 2008 году). Предполагается, что большинство правительств, которые приобретали контрольные пакеты банков в ходе непредвиденной национализации, последовавшей за коллапсом октяб­ря 2008 года, не будут использовать их в соответствии со старой моделью контролирования «командных вы­сот» в экономике: этому воспрепятствует тот факт, что крупные банки действуют на международном уров­не. Однако точно так же маловероятно, что эти банки будут приватизированы через акционирование. Ско­рее всего, они будут переданы в руки небольшого ко­личества существующих ведущих компаний, считаю­щихся достаточно ответственными, чтобы управлять ими надлежащим образом. Произойдет существен­ный сдвиг к системе, которая будет в большей степени основываться на системе сознательного согласования и регулирования. Произойдет оправдываемый аргу­ментами о необходимости проявлять гибкость и снять часть груза с плеч налогоплательщиков переход от ак­туального регулирования к принятию (труднопрове-ряемых) гарантий правильного поведения со стороны крупных финансовых кампаний.

Для того чтобы предвидеть это, вовсе не нужен хрустальный шар: такова общая тенденция в отно­шениях между государством и компаниями во всей экономике. Разделяя неолиберальные предрассуд­ки против правительства как такового, испуганные влиянием регулирования на рост, верящие в превос­ходство управляющих корпорациями над ними са­мими буквально во всем, политики все больше пола­гаются на социальную ответственность корпораций для достижения определенных политических целей. В британском правительстве имеется даже специаль­ный министр, отвечающий за эту сферу деятельности.

Вряд ли это можно назвать сменой модели: это про­сто сдвиг от нерегулируемого приватизированного кейнсианства к саморегулирующемуся приватизиро­ванному кейнсианству. Но некоторые аспекты этого сдвига имеют далеко идущие последствия. Во-первых, система будет все меньше легитимизироваться в тер­минах рынка, свободы выбора и невмешательства го­сударства. Скорее, будут иметь место партнерство между компаниями и правительством или автоном­ные действия компаний, одобряемые правительством, сопровождаемые многочисленными неформальны­ми попытками восстановить уверенность. Лозунгом скорее станет «большие компании — благо для тебя», нежели «рынок — благо для тебя». В некоторых от­ношениях это будет подобием неокорпоративизма, но с двумя важными отличиями. Во-первых, проф­союзы не будут иметь голоса (разве что чисто симво­лически), поскольку на уровне международных фи­нансов они не обладают ни силой, ни компетенцией. Во-вторых, не будет компаний, участвующих в кор-поративистских сделках в качестве членов ассоциа­ций, дающих возможность играть по одинаковым для всех правилам. Сегодня гигантские компании не име­ют времени для создания ассоциаций и, выстраивая отношения с государством, стремятся к чему угодно, только не к одинаковым для всех правилам. Новая модель «ответственных корпораций», однако, уподо­бится корпоративизму в том, что будет ограничена уровнем национальных государств (возможно, также уровнем Европейского Союза), хотя компании оста­нутся глобальными и сохранят возможность для пе­ремещения в страны с лучшими для них условиями.

Во-вторых (что важно не столько в экономическом, сколько в политическом плане), эта модель усилит со­временные тенденции замены политической актив­ности партий на политическую активность общест­венных организаций и социальных движений. Модель приведет компании к господству не в качестве лобби­стов в правительстве, но в качестве творцов государ­ственной политики (наряду с правительством или вме­сто него). Именно компании будут определять нормы своего поведения и практики, посредством которых будут брать на себя ответственность. Они тем самым станут самостоятельными политическими субъектами и объектами, положив конец четкому разделению меж­ду государством и частным бизнесом, которое было отличительной чертой как неолиберализма, так и со­циал-демократической политики. В то же самое время, когда правительства, сформированные на базе любых партий, вынуждены будут идти на сделки с компания­ми, опасаясь при этом, что их страны могут стать ме­нее привлекательными для капитала в случае выдви­жения слишком больших требований, различия между партиями по основным экономическим вопросам ста­нут еще меньше, чем сегодня. В партийной политике сохранится много такого, чем можно будет занимать­ся и дальше: распределение государственных расходов, вопросы мультикультурализма, безопасность. Исчез­нет то, что ранее составляло сердцевину партийной политики, — базовая экономическая стратегия; надо сказать, впрочем, что в большинстве стран она исчез­ла уже несколько лет назад, хотя ее следы и обнаружи­ваются в риторике отдельных партий.

Показательно, что уже сейчас почти все крупные кор­порации имеют интернет-сайты, на которых детально описывается то, как они представляют себе свои соци­альные обязательства, и оценивается работа по их ис­полнению. Так как эта область остается закрытой для партийных конфликтов, она будет становиться все бо­лее важной в политике гражданского общества. По­скольку многие из этих групп имеют транснациональ­ный характер, эта сфера их деятельности может полу­чить преимущество еще и потому, что она не стеснена национальными рамками так, как партийная политика. Тем не менее эта политика будет неудовлетворитель­ной, поскольку она, сохраняя многие плохие привычки партий, будет лишена формального гражданского эга­литаризма выборной демократии. Группы активистов, так же как и партии, смогут привлекать к себе внима­ние, предъявляя завышенные требования к корпора­циям, равно как и, наоборот, смыкаться с ними в обмен на какие-либо ресурсы. Эта борьба будет в высшей сте­пени неравной. И это явно не тот режим, который же­лали получить как неолибералы, так и социал-демокра­ты, но это именно тот режим, который мы, скорее всего, получим, и именно он сможет в очередной раз прими­рить капитализм и демократическую политику.

Наши прогнозы относительно общественного раз­вития основаны на экстраполяции сегодняшних тенденций. Нельзя ли добиться лучших результатов и заглянуть еще дальше в будущее? Довольно ско­ро глобальная экономика станет нуждаться в тра­тах (а не только в рабочей силе) миллиардов жителей Азии и Африки. Это потребует серьезных размышле­ний о перераспределении покупательной способно­сти (а отнюдь не только о повышении цен на футбол­ки) и совершенно новом мировом режиме. Что может стать причиной возникновения такого нового клас­са, напоминающего в конечном счете международный пролетариат Маркса? Возможно, не его собственные идеи — куда скорее это будет радикальный ислам. Это, впрочем, станет реальной политикой не ранее чем че­рез 30 ближайших лет.

 

coollib.net