ПОСЛЕ ПРИВАТИЗИРОВАННОГО КЕЙНСИАНСТВА: ОТВЕТСТВЕННЫЕ КОРПОРАЦИИ?
На самом деле эта зависимость была упразднена только на несколько лет. Все теории рыночной экономики исходят из допущения, что рыночные субъекты обладают полной информацией. Однако приватизированное кейнсианство основывалось на том, что знания субъектов, причем тех, которые считаются наиболее рационально действующими, то есть, финансовых институтов Уолл-стрит и лондонского Сити, были крайне несовершенными. Это было ахиллесовой пятой модели, которая соответствовала инфляционной инерционности первоначального кейнсианства. Банки и другие финансовые операторы считали друг друга изучившими и просчитавшими риски, с которыми они имели дело. Но осенью 2008 года стало очевидно, что если бы они действительно произвели эти расчеты, то отказались бы от многих совершенных ими транзакций. Похоже, что единственный расчет, который они произвели, был расчетом на то, что кто-то еще приобретет у них рисковые активы. Остается тайной, почему они (если все действовали сходным образом) отчего-то считали, что другие не рассчитывают на то же самое. Плохие долги опирались на плохие долги и так далее — пирамида росла в геометрической прогрессии.
Некоторые люди весьма обогатились в этом процессе, но это не значит, что они были паразитами. Они оставались классом, чьи частные интересы совпадали с общественными — постольку, поскольку мы все получали выгоды от роста покупательной способности, который обеспечивала система. Это справедливо по крайней мере для США, Великобритании и пары других стран. Граждане Франции, Германии и прочих стран континентальной Европы могут испытывать иные чувства по отношению к участию во всем этом своих финансовых элит, так как рост кредитования коснулся их в малой степени.
Как только приватизированное кейнсианство стало общезначимой экономической моделью, оно стало также и неким общественным благом, несмотря на то что базировалось на действиях частных лиц. И если принять во внимание, что необходимым для него — тем, что его питало, — было безответственное поведение банков, неосмотрительно использовавших свои средства, следует признать, что сама безответственность стала общественным благом. Это само по себе объясняет, почему правительства должны были спасать вовлеченные во все это компании, более или менее национализируя приватизированное кейнсианство.
Так завершила свои дни вторая модель примирения стабильного массового потребления с рыночной экономикой. И кейнсианство, и его приватизированный мутант-наследник продержались приблизительно по 30 лет. Когда в быстро меняющемся мире меняются также и модели — это, возможно, к лучшему. Однако возникает вопрос: как теперь примирить капитализм и демократию? Кроме того, как устранить чудовищный моральный вред, нанесенный признанием правительством финансовой безответственности в качестве коллективного блага? Политическим ответом должен быть не окрик «немедленно прекратите все это», а призыв — «пожалуйста, продолжайте брать и давать взаймы, но делайте это более осторожно». Так должно быть, поскольку в противном случае мы столкнемся с реальной угрозой коллапса всей системы. .
Переход от довоенной экономики к кейнсианству, а затем — к приватизированной его форме характеризовался двумя важными моментами: наличием альтернативных идей и существованием класса, чьи интересы совпадали с интересами общества. Стало модным говорить, что в настоящее время у нас нет ни того, ни другого. Но это не так.
Многие из идей, составивших костяк неолиберализма, ждали своего часа около 200 лет, прежде чем в обновленном виде стать государственной политикой в 1970-х. Сегодня многие компоненты куда более позднего синтеза управления спросом и неокорпоративизма все еще сохраняются в экономических стратегиях небольших стран, обычно в сочетании с некоторой дозой неолиберализма. В связи с этим наиболее часто упоминают, пусть и не уникальный, датский опыт соединения сильного государства всеобщего благосостояния и мощных профсоюзов с очень гибким рынком труда. Такой синтез, как кажется, решает проблему совмещения гибкости рынка и уверенности потребителей и способен запустить динамичную и инновационную экономику. В общем, нет недостатка в возможных комбинациях различных экономических политик, но есть недостаток в коалициях политических сил, способных проводить эти политики в больших экономиках; и это возвращает нас к вопросу о значимых общественных классах.
Возможно, нынешняя заносчивость финансового сектора, требующего для себя право приватизировать прибыли и социализировать убытки, подобна выступлениям промышленных рабочих в 1970-х — великолепие, предшествующее историческому закату. Но это вряд ли. Экономическое процветание все еще зависит от притока капитала с действующих рынков — куда больше, чем в 1970-х оно зависело от промышленных рабочих Запада. Географический аспект имеет здесь очень большое значение. Закат класса западных промышленных рабочих не означает заката класса промышленных рабочих в мировом масштабе. Сегодня в промышленное производство вовлечено больше людей, чем когда-либо прежде. Однако они разделены по национальным, вернее, региональным массивам, имеющим различные истории и траектории развития. Финансовый капитал нельзя уподобить массиву; скорее, он напоминает жидкость или газ, способный изменять форму и распространяться во всех направлениях и по всем регионам. Мы продолжаем зависеть как от труда, так и от капитала, но первый подчиняется принципу divide et impera, а второй — нет (разве что мы увидим возвращение экономического национализма и ограничение движения капитала, что приведет к распаду крупных корпораций, господствующих в мировой экономике, и к еще более глубокому экономическому падению).
Наиболее перспективной представляется модель, которая находится в возрастающей фактической зависимости от этих корпораций; логика глобализации, в которой важнейшая роль отведена ТНК, не исчезла вместе с финансовой системой. В самой сердцевине неолиберализма всегда присутствовала некая неясность: относится ли его доктрина к рынкам или к гигантским компаниям? Это отнюдь не одно и то же: чем больше в том или ином секторе доминируют гигантские компании, тем меньше остается в нем от свободного рынка, в верности которому клянутся практически все современные политики. Конечно, между гигантскими компаниями возможна жесткая конкуренция, но она не является чисто рыночной. В самом деле, последняя предполагает наличие очень большого количества субъектов, ни один из которых не способен оказать решающее влияние на ценообразование, не говоря уже о прямом влиянии в политической сфере. В условиях чистого рынка каждый принимает существующие цены, но никто не формирует их. Тот тип стратегических действий, который характеризует современные финансовые рынки (например, игра на понижение), там попросту невозможен.
Уже в самом начале неолиберальной эпохи экономисты из Чикагского университета, который принято считать колыбелью неолиберальной идеологии, разработали новую доктрину конкуренции и монополий, вскоре повлиявшую на американских законодателей, подорвав старые принципы антимонопольного законодательства, на которых базировались американские (а также, в последнее время, европейские) законы о конкуренции. Согласно этой доктрине, для максимизации выгоды потребителя конкуренция совершенно необязательна. Иногда монополия, благодаря самому факту своего доминирования на рынке, может предложить покупателям лучшую сделку, нежели множество конкурирующих между собой фирм.
Здесь не место детально разбирать достоинства этой идеи. Мы привели ее только для того, чтобы показать фундаментальную двойственность в неолиберальном мышлении при подходе к тому, что считается его базовыми характеристиками — к конкуренции и свободе выбора. Во время текущего банковского кризиса мы увидели по обе стороны Атлантики государственную поддержку и благословение властями слияний и поглощений, которые значительно снизили конкуренцию и возможности для выбора.
Финансовые рынки обрушились, когда фундаментальный критерий полного знания и прозрачности перестал работать в отношениях между банками. Если добавить к этому, что данный сектор характеризуют относительно низкая конкуренция и мощные гарантии со стороны государства на случай безответственного поведения, то мы получим потенциально серьезную проблему легитимности системы. В то же самое время, в случае если политическая структура страны не приведет к некоему подобию «датского» решения, нам придется положиться на финансовую систему в деле возрождения приватизированного кейн-сианства для разрешения проблем во взаимоотношениях капитализма и демократии.
Первоначальной реакцией является возвращение к большему регулированию для компенсации снижения конкуренции и во избежание морального урона; и это именно то, что происходит сейчас. Однако совсем недавно мы уже были в этой ситуации. После скандалов с Enron и World.com в начале столетия, которые были — в ретроспективе — первым признаком того, что финансовые рынки не столь эффективны в саморегулировании, как утверждалось ранее, американский конгресс законом Сарбейнса—Оксли ужесточил требования к финансовой отчетности. Это сразу же вызвало недовольство финансового сектора, чья деятельность была затруднена, а также угрозы, что крупные финансовые компании переберутся в Лондон, где существовал режим большего благоприятствования.
То же самое произошло и после принятия правительствами ряд мер по регулированию финансового рынка в рамках плана по его спасению. Как бы рынок дери-вативов мог начать свою работу по поддержанию высокого уровня заимствований, если бы он подчинялся правилам, которые в большинстве случаев усложняли получение займов? Точно так же низко- и среднеоплачиваемые незащищенные рабочие не смогли бы совершать постоянные траты, если бы не имели доступа к необеспеченным кредитам (пусть даже и не в таком безумном масштабе, который имел место). Далее, у нас будет финансовый сектор с меньшим числом крупных игроков, обладающих облегченным доступом к правительству, часто формируемым самим же правительством (как это было в ходе реализации мер по спасению финансового сектора в 2008 году). Предполагается, что большинство правительств, которые приобретали контрольные пакеты банков в ходе непредвиденной национализации, последовавшей за коллапсом октября 2008 года, не будут использовать их в соответствии со старой моделью контролирования «командных высот» в экономике: этому воспрепятствует тот факт, что крупные банки действуют на международном уровне. Однако точно так же маловероятно, что эти банки будут приватизированы через акционирование. Скорее всего, они будут переданы в руки небольшого количества существующих ведущих компаний, считающихся достаточно ответственными, чтобы управлять ими надлежащим образом. Произойдет существенный сдвиг к системе, которая будет в большей степени основываться на системе сознательного согласования и регулирования. Произойдет оправдываемый аргументами о необходимости проявлять гибкость и снять часть груза с плеч налогоплательщиков переход от актуального регулирования к принятию (труднопрове-ряемых) гарантий правильного поведения со стороны крупных финансовых кампаний.
Для того чтобы предвидеть это, вовсе не нужен хрустальный шар: такова общая тенденция в отношениях между государством и компаниями во всей экономике. Разделяя неолиберальные предрассудки против правительства как такового, испуганные влиянием регулирования на рост, верящие в превосходство управляющих корпорациями над ними самими буквально во всем, политики все больше полагаются на социальную ответственность корпораций для достижения определенных политических целей. В британском правительстве имеется даже специальный министр, отвечающий за эту сферу деятельности.
Вряд ли это можно назвать сменой модели: это просто сдвиг от нерегулируемого приватизированного кейнсианства к саморегулирующемуся приватизированному кейнсианству. Но некоторые аспекты этого сдвига имеют далеко идущие последствия. Во-первых, система будет все меньше легитимизироваться в терминах рынка, свободы выбора и невмешательства государства. Скорее, будут иметь место партнерство между компаниями и правительством или автономные действия компаний, одобряемые правительством, сопровождаемые многочисленными неформальными попытками восстановить уверенность. Лозунгом скорее станет «большие компании — благо для тебя», нежели «рынок — благо для тебя». В некоторых отношениях это будет подобием неокорпоративизма, но с двумя важными отличиями. Во-первых, профсоюзы не будут иметь голоса (разве что чисто символически), поскольку на уровне международных финансов они не обладают ни силой, ни компетенцией. Во-вторых, не будет компаний, участвующих в кор-поративистских сделках в качестве членов ассоциаций, дающих возможность играть по одинаковым для всех правилам. Сегодня гигантские компании не имеют времени для создания ассоциаций и, выстраивая отношения с государством, стремятся к чему угодно, только не к одинаковым для всех правилам. Новая модель «ответственных корпораций», однако, уподобится корпоративизму в том, что будет ограничена уровнем национальных государств (возможно, также уровнем Европейского Союза), хотя компании останутся глобальными и сохранят возможность для перемещения в страны с лучшими для них условиями.
Во-вторых (что важно не столько в экономическом, сколько в политическом плане), эта модель усилит современные тенденции замены политической активности партий на политическую активность общественных организаций и социальных движений. Модель приведет компании к господству не в качестве лоббистов в правительстве, но в качестве творцов государственной политики (наряду с правительством или вместо него). Именно компании будут определять нормы своего поведения и практики, посредством которых будут брать на себя ответственность. Они тем самым станут самостоятельными политическими субъектами и объектами, положив конец четкому разделению между государством и частным бизнесом, которое было отличительной чертой как неолиберализма, так и социал-демократической политики. В то же самое время, когда правительства, сформированные на базе любых партий, вынуждены будут идти на сделки с компаниями, опасаясь при этом, что их страны могут стать менее привлекательными для капитала в случае выдвижения слишком больших требований, различия между партиями по основным экономическим вопросам станут еще меньше, чем сегодня. В партийной политике сохранится много такого, чем можно будет заниматься и дальше: распределение государственных расходов, вопросы мультикультурализма, безопасность. Исчезнет то, что ранее составляло сердцевину партийной политики, — базовая экономическая стратегия; надо сказать, впрочем, что в большинстве стран она исчезла уже несколько лет назад, хотя ее следы и обнаруживаются в риторике отдельных партий.
Показательно, что уже сейчас почти все крупные корпорации имеют интернет-сайты, на которых детально описывается то, как они представляют себе свои социальные обязательства, и оценивается работа по их исполнению. Так как эта область остается закрытой для партийных конфликтов, она будет становиться все более важной в политике гражданского общества. Поскольку многие из этих групп имеют транснациональный характер, эта сфера их деятельности может получить преимущество еще и потому, что она не стеснена национальными рамками так, как партийная политика. Тем не менее эта политика будет неудовлетворительной, поскольку она, сохраняя многие плохие привычки партий, будет лишена формального гражданского эгалитаризма выборной демократии. Группы активистов, так же как и партии, смогут привлекать к себе внимание, предъявляя завышенные требования к корпорациям, равно как и, наоборот, смыкаться с ними в обмен на какие-либо ресурсы. Эта борьба будет в высшей степени неравной. И это явно не тот режим, который желали получить как неолибералы, так и социал-демократы, но это именно тот режим, который мы, скорее всего, получим, и именно он сможет в очередной раз примирить капитализм и демократическую политику.
Наши прогнозы относительно общественного развития основаны на экстраполяции сегодняшних тенденций. Нельзя ли добиться лучших результатов и заглянуть еще дальше в будущее? Довольно скоро глобальная экономика станет нуждаться в тратах (а не только в рабочей силе) миллиардов жителей Азии и Африки. Это потребует серьезных размышлений о перераспределении покупательной способности (а отнюдь не только о повышении цен на футболки) и совершенно новом мировом режиме. Что может стать причиной возникновения такого нового класса, напоминающего в конечном счете международный пролетариат Маркса? Возможно, не его собственные идеи — куда скорее это будет радикальный ислам. Это, впрочем, станет реальной политикой не ранее чем через 30 ближайших лет.
coollib.net