Продолжение...
1
Мальчик вбежал во внутренний двор и остановился, тяжело дыша и оглядываясь через плечо.
Запоздалое раскаяние пробуждалось в нем, и с минуту мальчик колебался, раздумывая: не стоит ли вернуться назад, в палестру, и честно принять заслуженную трепку? Он знал, что дерзить учителю нехорошо, тем более если язвительный Автолик — друг отца и лучший учитель борьбы во всей Элладе; кроме того, Автолик чрезвычайно злопамятен и потому не принадлежит к числу людей, которым можно дерзить безнаказанно.
Вернуться или нет?!
Мальчика звали Алкид. Посторонний наблюдатель с уверенностью дал бы ему лет шестнадцать, назвав скорее подростком, а то и юношей; и ошибся бы на три года с небольшим. Зато никакому наблюдателю и в голову не пришло бы сравнить Алкида со статуей молодого Аполлона или того же Гермеса-Атлета, олицетворяющих юношескую красоту и грацию. Мальчик не был красив — во всяком случае, согласно общепринятому представлению. Подростки (оправдывая само слово — подростки) быстро растут, их движения порывисты, они устремлены ввысь, к небу, словно Мать-Земля на миг отпускает своих нетерпеливых чад, прежде чем притянуть обратно…
Алкид же чуть ли не с самого рождения прочно стоял на Матери-Гее. Учитель Лин-кифаред, родной брат божественного Орфея, не раз говаривал, что чересчур прочно. И ругался, когда мальчик излишне сильно дергал струны кифары — пальцы Алкида не страдали избытком нежности, зато редко кто мог вырваться из их хватки.
Мальчик был похож на мужчину. И упрямство у него тоже было мужское. Хмурое и неотступное оно было, упрямство мальчика Алкида, которого еще никто и никогда не звал Гераклом.
Вернуться или нет?!
Просто мальчик до сих пор считал, что прав он, а не учитель Автолик, — и пускай Автолик видел смерть не одного из своих врагов, а Алкид сражался лишь в палестре с другими учениками! Ну почему, почему учитель не захотел выслушать его до конца, попытаться понять, вместо того, чтобы сразу высмеивать — зло, хлестко, обидно, как умел только Автолик! Ведь это же так просто — нырок под руку и захват шеи, но не в одно движение, как учил Автолик, а непременно после короткого удара локтем в живот, и, когда противник на миг обмякнет, вскинуть ему плечом той же руки подбородок, второй ладонью прижать затылок, и… Это ведь просто — согласись, учитель!
Мальчик даже не заметил, что руки его уже двигаются, сперва медленно, с задумчивой неторопливостью, а потом быстрее, еще быстрее, и под самый конец — стремительно, как две змеи, увлекая за собой крепко сбитое, напрягшееся тело…
— Алкид! — послышалось из дома. — Алки-и-ид!
Мальчик вздрогнул, словно очнувшись, и замер. Не двигаясь, он следил за тем, как дверь мегарона распахивается и, перемахивая через балюстраду, к нему несется взъерошенная копия его самого; несется и останавливается в десяти шагах.
Как две одинаковые статуи, вышедшие из-под резца одного мастера, стояли они во дворе; разве что первый мальчик был обнажен, если не считать легкой набедренной повязки, а второй был одет в будничную одежду с коричневой полосой по подолу, и еще он держал в руке костяной плектр от кифары.
— Автолик там? — спросил второй, швыряя плектр на землю и пальцем указывая за забор.
Алкид кивнул.
— Отлично! — во все горло завопил второй, вихрем срываясь с места, и через мгновение Алкид снова был во дворе один.
Впрочем, одиночество его оказалось коротким.
Опять хлопнула дверь, и на террасе мегарона объявился сухощавый человек лет сорока, одетый не по погоде в шерстяную накидку-фарос поверх длинного хитона. Лицо появившегося всякий счел бы утонченно-привлекательным, но сейчас оно было искажено гримасой ярости и скорее напоминало маску Горгоны.
Сухие нервные пальцы мужчины, выдававшие в нем музыканта, плотно охватывали учительский посох, раздвоенный на конце.
— Ификл! — закричал он, сбегая по ступенькам и громко стуча сандалиями. — Вот ты где, мерзавец!.. И хитон сбросил — думал, я не узнаю…
— Я не… — начал было мальчик, но посох учителя уже обрушился на его плечи, оцарапав рогулькой щеку до крови.
Еще два удара последовали один за другим. Учитель Лин-кифаред не был воином, хотя хлестал сильно и беспощадно, забывшись в раздражении, — иначе он бы заметил, занося посох для очередного удара, как глаза мальчика полыхнули безумным огнем, а из закушенной нижней губы упала на землю почти невидимая капелька крови; упала, подобно жертве на алтарь Ареса-Эниалия, кровавого сына Зевса, ненавистного отцу.
Нет, учитель Лин не был воином и поэтому опустил посох в четвертый раз, промахнувшись и сгибаясь пополам от резкого удара локтем в живот, и правая рука Алкида неумолимым кольцом охватила его шею, заставляя нелепо вскинуть гладко выбритый по микенской моде подбородок, а левая ладонь мальчика легла на затылок Лина почти ласково; Алкид крутнулся, припадая на колено, ноги учителя Лина брыкнули, отрываясь от земли, и послышался слабый хруст, какой бывает, когда ломается сухая ветка…
Автолик был не прав.
Мальчик стоял на коленях возле тела учителя Лина, и лишь одна мысль пульсировала в его мозгу, подобно воспалившейся ране: «Автолик не прав. Не прав. Не прав…»
И в сухих глазах Алкида медленно угасало темное пламя.
— Ты нарочно! — донеслось от ворот. — Ты нарочно разозлил Автолика! А наказал он меня! Ты нарочно, мы так не договаривались!
— Да, Ификл, — еле слышно прошептал Алкид. — Мы так не договаривались…
Ификл вдруг замолчал, став похожим на бегуна, с разгону налетевшего на невесть откуда взявшуюся каменную стену, и во все глаза уставился на брата и на труп Лина с неестественно вывернутой шеей.
Рядом с головой учителя валялся костяной плектр, до половины зарывшийся в пыль.
— Это я виноват, — тихо сказал Ификл, мгновенно присмирев и подходя ближе. — Я порвал струну и убежал. А он…
Алкид ничего не ответил, глядя то на свои руки, то на мертвого Лина.
— У тебя не было приступа, — утвердительно бросил Ификл. — Я точно знаю, что не было.
Алкид медленно кивнул.
— Тебя будут судить, — Ификл нахмурился, отчего лицо его сразу стало значительно старше. Если бы мать видела Ификла в этот миг, она бы вздрогнула и отвернулась — Алкмена уже видела это лицо, лицо Амфитриона, когда он случайно убил Электриона, правителя Микен и отца Алкмены.
— Тебя будут судить. Даже если я скажу, что это из-за меня, — судить будут тебя.
— Он несправедливо побил меня, — набычившись, Алкид затравленно огляделся по сторонам, словно обложенный собаками лис. — Я не виноват.
— Да. Лин несправедливо побил тебя, а Автолик несправедливо побил меня. Только Автолик жив, а Лин — нет, и все остальное не имеет значения.
— Меня будут судить, — похоже, Алкид лишь сейчас понял это.
— Да. И в лучшем случае отцу придется сослать тебя. В Фокиду или на Киферон. Надолго. Может быть, навсегда.
Алкид встал и с трудом отвел взгляд от тела Лина.
— Мы поедем вместе, — Ификл коснулся исхлестанного плеча брата, другой рукой поправляя свою разорванную одежду. — Хоть в Гиперборею, хоть в Тартар — я поеду с тобой. Еще не знаю как, но им придется сослать и меня тоже.
Близнецы посмотрели друг на друга и криво улыбнулись.
— Герой должен быть один? — невесело спросил Алкид.
— Да, — очень серьезно ответил Ификл. — Герой должен быть один. Мы же не виноваты, что нас двое… и что все от нас чего-то хотят.
Уже у входа в мегарон Ификл на мгновение придержал брата.
— Локтем? — спросил он. — Локтем в живот? И на колено после захвата?
Алкид кивнул.
— Я так и думал, — грустно сказал Ификл. — Я так и думал… только никому показать не успел. Даже Автолику — он меня сразу пнул. А они все смеялись — и дылда Поликтор, и Ликомед, и Павсаний-дискобол, и… Лучше б ты Автолика кинул — у него шея крепче!
2
«Старею», — обреченно подумал Амфитрион, сжимая голову руками, и сам поразился этой незваной обреченности, явившейся подобно гостю, которого и видеть не хочется, и выгнать нельзя.
Он бессмысленно пригладил волосы, потом посмотрел на свои ладони — широкие, мозолистые, с резко прочерченными линиями судьбы.
Поперек линии жизни лежало несколько волосков.
Один темный и три седых.
Амфитрион сдул их, и волоски закружились в воздухе, медленно, словно нехотя, опускаясь на пол.
…Полночь застала его в мегароне, где он сидел в полном одиночестве у старого любимого столика с резными ножками в виде львиных лап; за кубком вина, из которого Амфитрион так ни разу и не удосужился отхлебнуть.
Дом спал тревожным сном измотавшегося за день человека, знающего, что день грядущий не принесет ему облегчения. Спали рабы и слуги, уставшие судачить и ужасаться, забылась скорчившаяся на ложе Алкмена, чей остановившийся взгляд до сих пор преследовал Амфитриона, — он всерьез боялся, что рассудок жены не выдержит обрушившегося на нее несчастья; спала зыбким старческим сном нянька Эвритея, и никто не знал, что ей больше не суждено проснуться здесь, в этом доме, в этом суетном мире, — лишь душа тихо умершей няньки на миг очнется по пути в Аид, чтобы пройти мимо Белого Утеса и обрести вечное забвение… и еще спали в своих покоях мальчики-близнецы Алкид и Ификл, каждый из которых утверждал, что именно он — убийца Лина-кифареда, а второй врет, выгораживая брата.
Ладони Амфитриона сжались в кулаки и опустились на столик, заставив вино испуганно выплеснуться из кубка и растечься иссиня-черной лужицей.
«Вот оно, проклятие рода Персеидов», — думал Амфитрион, потому что не думать об этом было нельзя, потому что думать о теле Лина, приготовленном для завтрашнего огненного погребения, было стократ больнее; думать об убитом, об убийце, пока все не замыкалось в один пылающий круг, пока не становилось все равно, о чем думать, как иногда бывает все равно, куда воткнуть себе нож — в сердце, в горло, в живот… все равно куда, лишь бы по рукоять.
Амфитрион хорошо помнил своего деда, великого Персея, желчного, молчаливого старика, чьи руки почти всегда были сцеплены за спиной, словно Персей ненавидел их и старался не замечать эти руки, метнувшие проклятый диск, который и убил Акрисия, деда Персея, всю жизнь прятавшегося от собственного внука. Маленький Амфитрион очень боялся неласкового старика и, лишь возмужав, понял, что Персей тогда был отнюдь не стар — чуть старше сорока пяти, что для полубога-героя, в чьих жилах течет и ручеек божественного ихора, заменяющего Олимпийцам смертную кровь, является отнюдь не преклонным возрастом.
Находясь в Мидее, двадцатитрехлетний Амфитрион узнал о том, что в Тиринфе в возрасте шестидесяти четырех лет скончался Персей-Горгоноубийца, и, приехав на похороны, Амфитрион так и не смог заставить себя поверить, что вот на этом погребальном костре пылает тело победителя Медузы.
Там горел труп старика, убившего в свое время другого старика, своего деда, и не простившего себе этой невольной вины до конца дней.
Через три года Амфитрион метнул дубину в убегающую корову и промахнулся, расколов череп Электриону, своему дяде и отцу Алкмены.
И вот сейчас Амфитриону сорок пять, как когда-то Персею, на которого с испугом смотрел его пятилетний внук, еще ничего не зная о собственной судьбе, — а в доме спят мальчики, один из которых сегодня утром свернул шею своему учителю, намеренно или случайно.
Алкид или Ификл.
Каждый утверждает: это сделал я.
Кто-то врет.
Кто и почему?
Может быть, это расплата за тишину и спокойствие последних лет, прошедших со дня исчезновения Миртила-лучника?
Даже приступы у Алкида прекратились… или мальчишка научился чуять их приближение и куда-то прятаться, пережидая припадок в одиночестве.
В одиночестве с Ификлом — иного одиночества для близнецов не было.
Ну почему, почему Персеиды вечно должны прятать руки, обагренные кровью родственников или учителей?! Или безумие Алкида — вовсе не козни ревнивой Геры, а итог близкого родства Алкмены и Амфитриона?
Амфитрион взял кубок, поднес к губам и, так и не отхлебнув, поставил обратно. Легкий стук нарушил тишину, та испуганно отползла в сторону, переждала, пока угаснет еле слышное эхо, и вновь заполнила мегарон мягким пушистым беззвучием.
Еще четыре года тому назад он обнаружил, что дети научились врать. Издалека наблюдая за соревнованием дискоболов в палестре, Амфитрион смотрел, как диск Ификла падает все дальше и дальше, с заметным отрывом от дисков других учеников; Амфитрион увлекся и пропустил момент, когда Алкид отошел от черты и куда-то исчез. Позднее, ближе к вечеру, Кастор похвалил Алкида — скупо, как всегда, но с затаенным удовлетворением — за победу в соревнованиях. Амфитрион очень удивился, но не стал вмешиваться при учениках.
— Ты похвалил не того, кого надо, — сказал он Кастору, когда они остались один на один. — Это Ификл сегодня был в ударе…
Кастор рассмеялся, что с ним случалось нечасто.
— Папаша! — с удовольствием произнес Кастор. — Детей различать научись! Уж я-то знаю, кого хвалю!
Спорить Амфитрион не стал — зато начал приглядываться к детям и через полгода мог сказать самому себе со всей уверенностью: «Они врут и делают это сознательно». Были случаи, когда Амфитриону хотелось вмешаться и доказать, что вчера действительно Алкид победил Ликомеда, расквасив последнему нос совершенно идеально и в рамках правил, но сегодня первым к финишу пришел не кто иной, как Ификл, обставив длинноногого Поликтора в худшем случае на восемь подесов,[34] а в лучшем…
Он промолчал.
Он твердо усвоил урок тринадцатилетней давности — не спеши говорить! Не спеши, потому что результатом твоей болтливости, о любимец богов Амфитрион, может оказаться крюк в чьем-то затылке!
Он промолчал, и в палестре (а затем и в умах фиванцев) прочно воцарился Алкид — всегда первый, всегда недосягаемый, будущий герой, сын Зевса, рядом с которым почти что незаметно существовал его брат Ификл, сын Амфитриона, тоже будущий герой не из последних, что не удивительно при таких предках и учителях, но уже второй или третий; а это, согласитесь, далеко не так волнует зевак, богов и девушек.
Все складывалось естественно для Зевса, почетно для Алкида, безопасно для Ификла и чуть-чуть обидно для него, Амфитриона Персеида; хотя, казалось бы, на что обижаться ему, знающему всю подноготную происходящего лучше любой Мойры!
Всю ли?
…Резким движением смахнув кубок со стола, Амфитрион встал и покинул мегарон.
Спустившись с террасы во двор, он немного постоял, запрокинув голову и всматриваясь в растерянно моргающие глаза звездного титана Аргуса Панопта; потом, воровато оглядевшись, коротко и сильно разбежался, в два касания перебросив тело через забор на улицу, и остановился у ворот, по-прежнему запертых — но теперь запертых с другой стороны.
«Старею», — еще раз подумал Амфитрион, восстанавливая дыхание и потирая оцарапанное бедро.
Вокруг насмешливо стрекотали цикады.
Амфитрион глубоко вдохнул прохладный ночной воздух, задержав его в груди дольше обычного, и вразвалочку зашагал по направлению к палестре.
3
Палестра ночью разительно отличалась от палестры дневной — шумной, остро пахнущей здоровым потом, звенящей возбужденными голосами; диски, взмывающие в небо, стрелы, срывающиеся с тетив, лязгание тупых учебных мечей, строгие окрики учителей, вопли увлекшихся подростков…
Ничего этого сейчас не было.
Сонное царство, остывшая кузница героев, Асфодельские поля, где неслышно бродят тени несбывшихся мечтаний, сжимая призрачные древки не попавших в цель копий, вновь и вновь пересекая черту финиша, которую первыми пересекли не они, подбирая невесомые диски, упавшие не так и не туда… ночная палестра, томительно—бессмысленная, как покинутый дом, как надтреснутый кувшин; как тело со сломанной шеей.
Когда одна из теней поднялась с дальней скамьи западных трибун и махнула Амфитриону рукой — он сперва решил, что ему примерещилось на трезвую голову.
— Радуйся, Амфитрион! — негромко произнесла тень, излишне нажимая на «а», как принято у лаконцев.
— Вот именно, что радуйся, — глухо отозвалась скамья рядом, слегка зашевелившись. — Мудрец ты, Кастор, всегда найдешь что сказать в нужное время…
Амфитрион подошел к трибунам, поднялся по проходу наверх и сел чуть ниже Кастора, так, что голова Амфитриона оказалась на одном уровне с лежащим на скамье Автоликом.
— Радуюсь, — пробормотал он. — Вот уж радуюсь… с ума сойти можно от таких радостей.
— Это я во всем виноват, — неожиданно сообщил Автолик. — Ты понимаешь, Амфитрион, Алкид мне бросок стал показывать, но по-своему, я их так не учил… короче, гляжу — опасный бросок, для врага, не для палестры! Нельзя в тринадцать лет такое делать, даже пробовать нельзя — в голове дури полно, руки в полную силу не вошли, не удержат, как надо… о правилах я вообще не говорю! Высмеял я его, Алкида, при всех, заставил на мне показывать — здорово, подлец, показал, только это я один понял, что здорово, потому что рано еще Алкиду Автолика бросать не по правилам… Сбил я ему в конце колено, в пыли повалял, юнцы вокруг ржут, как кони, а он вырвался и удрал! Через полчаса возвращается как ни в чем не бывало, я его посохом за самовольство — а он в меня горсть щебня швырнул и опять убежал… Я ему вслед смотрю и думаю: зачем это Алкид в хитон переоделся? А потом уже Поликторова мамаша ближе к вечеру шум у палестры подняла: дескать, Амфитриады Лину-песнопевцу шею свернули, то ли вдвоем, то ли по очереди… Дура! Разоралась на весь город, стерва злоязыкая! А тебе, Амфитрион, сказал и повторю: я виноват! Забыл, что у парней самый жеребячий возраст, когда гордость хуже вина голову туманит…
Автолик грузно заворочался, с шумом втягивая ноздрями воздух, — видать, трудно дались эти слова Автолику, сыну Гермеса, которого так ни разу и не смогли признать виновным хитроумнейшие судьи Эллады.
— А может, замять это все — и дело с концом? — неуверенно предложил Кастор. — Пустим слух, что Лин…
— Сам себе шею сломал! — огрызнулся Автолик.
— Нет, ну почему же? Свидетелей убийства нет, слова мальчишек не в счет, родичей у Лина тоже нет, кроме Орфея, — так Орфей сейчас не то в Пиерии, не то в Иолке… Пока до него дойдет, пока суд да дело — что скажем, то и запомнят! А мы скажем, что возгордился Лин, сын музы Каллиопы и Ойагра, возомнил о себе невесть что — и вызвал на музыкальное состязание самого Аполлона! Ну, а тот возьми да и убей нечестивца…
— Состязание-то хоть кто выиграл? — безразлично поинтересовался Амфитрион.
— Аполлон, понятное дело… Мусагет.
— А… ну, тогда все в порядке, раз Мусагет, — хмыкнул Автолик. — Вот если б Лин-покойник выиграл, а Аполлон его за это — по шее кифарой!
Кастор обиделся и замолчал.
— Ты не злись, Кастор, — Амфитрион примирительно похлопал лаконца по колену. — Это где-нибудь в Пиерии еще, может быть, поверят, а у нас в Беотии и тем паче в Фивах — вряд ли… И потом — каждому рот не заткнешь. Небось уже не одна Поликторова мамаша вой подняла — весь город кипит…
— Об заклад бьются, — зло вставил Автолик, переворачиваясь на бок. — Сволочь болтливая!
— Об заклад?
— Ну, кто из мальчишек Лина убил: Алкид или Ификл?! Оба ж не признаются… вернее, признаются — но оба! Вспомнили фиванцы, Тартар их в душу («Душу их в Тартар!» — машинально поправил Кастор), что у Алкмены двойня! Одни за Алкида — кому ж, как не будущему герою, чужие шеи сворачивать?! Опять же Гера безумием покарала. А другие за Ификла — дескать, в роду у парня все такие, да и не сын он… ну, этого… то есть сын, но не…
— Не сын Зевса, — помог Кастор. — Я вот тоже не сын, в отличие от брата моего, Полидевка. Ты, Амфитрион, не обижайся — мне можно такое говорить. На собственной шкуре знаю.
— Я и не обижаюсь, — слабо улыбнулся Амфитрион. — Ты даже не представляешь, Кастор Диоскур, до чего я не обижаюсь…
Покрывало Нюкты-Ночи слегка полиняло, тысячеглазый Аргус стал все чаще жмуриться, и очертания внутренних построек палестры отчетливей проступили из темноты, неохотно перестающей быть темнотой. Зябкий ветерок лихо пронесся по беговым дорожкам, мимоходом зацепив крылом троих мужчин на трибунах, и умчался, обиженный таким безразличным к себе отношением.
— Кто-то идет, — вдруг сказал Кастор. — Слышите?
Из-за гимнасия показалась чья-то фигура, плохо различимая на таком расстоянии, но Амфитрион еще за миг до ее появления каким-то внутренним чутьем понял — это Алкмена. Сердце споткнулось, как подвернувший ногу атлет, потом захромало дальше, и Амфитрион безучастно смотрел, как жена его огибает гимнасий и сворачивает к западным трибунам.
Еле слышно позванивая ножными браслетами, шла Алкмена мимо трибун, и вернувшийся гуляка-ветер игриво дергал ее за край нарядного полосатого гиматия, схваченного на плечах шестью серебряными булавками.
Все это Амфитрион частью видел, а частью просто знал — потому что именно так одевалась Алкмена по большим праздникам; и шесть серебряных булавок шестью молниями полоснули его по глазам, сухим песком рассыпавшись под веками.
— Вот вы где, — невыразительно произнесла Алкмена, останавливаясь у первого ряда и не поднимая головы; а мужчины сверху глядели на нее, и любые слова застревали у них в горле, вырываясь только хриплым дыханием. — Вот вы где… а я так и думала. Все спят, и мальчики спят… я к ним зашла, а они покрывала сбросили, раскинулись, мокрые оба, и лица сердитые-сердитые… Вы не поверите — впервые не смогла их различить. Одинаковые оба… я их укрыть еще хотела…
Она была невыразимо хороша в этот миг, когда предрассветный сумрак сглаживал своей щадящей кистью все неумолимые приметы возраста, высвечивая лишь белое пятно лица с бездонными глубинами глаз; и чернокосая Лисса-Безумие кончиками пальцев коснулась Алкмены, отрицательно покачала головой и отступила на шаг от последней женщины Громовержца.
— Внука хочу, — прошептала Алкмена, привставая на цыпочки и вскидывая руки к небу. — Внука… или внучку. Только рано еще… За что караете, боги? Любовь забрали, мужа забрали, сыновей забираете… виновата я, да? Одного должна была родить? Внука хочу… Не героя. Обычного…
Она повернулась и пошла прочь легкой, скользящей походкой, что-то неслышно бормоча и по-девичьи пританцовывая на ходу.
Амфитрион не выдержал — отвернулся.
— Ты бы лучше пошел за ней, — Автолик жарко задышал Амфитриону в ухо и, видя, что тот послушно встает, добавил: — Не ровен час — заблудится, или еще что… И последнее — сперва не хотел тебе говорить, но вижу — придется. Тот бросок, за который я Алкида при всех высмеял…
— Бросок? — недоуменно обернулся Амфитрион, выбираясь в проход. — Ах да, бросок… Ну и что?
— А то, что меня в свое время этому броску отец научил. Чуть по-другому, правда, так и я тогда постарше твоих мальчишек был, и ростом повыше… а в остальном — знакомая повадка. Ты б поразмыслил об этом, хорошо?
— Да, хорошо, — кивнул Амфитрион, спускаясь с трибуны и не очень вдумываясь в слова Автолика. — Хорошо, конечно…
Уже у самого выхода из палестры, почти догнав жену, он вдруг вспомнил, кому Автолик Гермесид приходится сыном, и передернулся, чувствуя, как где-то очень глубоко внутри него прошла волна легкого озноба.
Старое, полузабытое ощущение… как перед самой первой битвой, где он чудом остался жив.
4
Проводив Алкмену до самого дома — он так и не решился догнать ее или окликнуть, — Амфитрион прикрыл за женой створки ворот, а сам остался на улице, сев прямо на землю рядом с воротами и прислонившись спиной к шершавому камню стены.
Мельком он подумал, что сейчас похож на нищего в ожидании подаяния.
Слева от Амфитриона послышался топот бегущего человека, но поворачивать голову, чтобы посмотреть на того, кто ни свет ни заря носится по улицам Фив, было выше сил. Амфитрион только отметил про себя, что бежит человек плохо — спотыкаясь, хрипя, со свистом гоня воздух через воспаленные легкие; а вот уже топот стих… а хрип остался.
— Скорее! Скорее, лавагет! Вооружай челядь! Они сейчас будут здесь! Ну скорее же!..
— Не кричи, — равнодушно попросил Амфитрион, не двигаясь с места. — Весь дом разбудишь.
— Что с тобой, лавагет?! Вставай!
— Я уже давно не лавагет. Забудь.
— Для меня — лавагет… вставай, свиная падаль!
Амфитрион и не заметил, как его подбросило на ноги. Человек выброшенной на берег рыбой затрепыхался в его руках, оскалившись странно-радостной гримасой, отчего лицо человека напомнило… напомнило… проваленная переносица, седые, жесткие, как сосновые иголки, волосы, крохотные, близко посаженные глазки, встопорщенная бородища…
— Гундосый, ты?! — Амфитрион разжал пальцы.
— Хвала Зевсу! — счастливо просипел Телем Гундосый, потирая шею, где, словно выжженное клеймо, остались красные пятна — следы Амфитрионовой хватки. — Хвала Зевсу! Я уж думал — все, был лавагет, да сплыл! Ан нет, дымит еще… ну и пальчики у вас, господин, доложу я вам, это ж не пальчики, это ж Гефестовы клещи!..
— Дело говори! — рявкнул Амфитрион, забыв, что только что сам своим бездействием толкнул Гундосого на грубость.
— Я их остановить хотел, лавагет, — да разве ж их остановишь?! Филида они просто растоптали, и меня б смяли — так я деру дал… и к вам! А они идут, лавагет, они идут, они скоро будут здесь — я не тот уже, старый я, быстро бегать не могу! В боку у меня колет…
— Кто — они?!
— Люди! Люди, лавагет! Фиванцы. Говорят — Ификла убить надо… в жертву принести! Иначе на Фивы несчастье падет, боги отвернутся!.. Галинтиада-старуха нашептала, что знамение ей было: Ификл Лина кончил, а Алкид непорочен, чист Алкид-то, герой богоравный! Я ей хотел рот заткнуть — так она вывернулась, а люди на нас с Филидом… эх, Филид, Филид, что ж ты так!.. Не уберег я тебя…
С двух сторон в улицу стала вливаться толпа. Люди шли на удивление тихо, без крика, без гомона — страшно шли, спокойно, сосредоточенно, зная, зачем идут и на что идут. Словно река в половодье, захлестывали пустое пространство, пенились отдельными возгласами, накатывались волна за волной; у многих в руках были палки и камни. Казалось, что это движение неостановимо, что вот сейчас крохотный островок у ворот дома, где замерли Амфитрион и Телем, будет тоже затянут людским водоворотом — и тогда все случится само собой, все, что должно случиться; все, что до теперешней минуты еще лежало на коленях у богов.
Впрочем, островок пока что держался — ворота, забор да клочок земли вокруг Амфитриона и озирающегося по сторонам Гундосого.
Река, в неурочное время разлившаяся посреди Фив, плеснула прорвавшимися вскриками, и первая волна тронула неуступчивую сушу, частью откатившись обратно, частью оставшись на берегу островка, на расстоянии копейного удара от двоих уже немолодых людей, загораживавших ворота.
— Что, Персеид? — буркнул приземистый широкоплечий ремесленник, почесывая голую и на удивление безволосую грудь. — Родил ублюдка? У-у, род ваш… все такие — что дед твой, что ты, что сыночек твой! Хоть чужих, хоть своих — убьют и не заметят! А ты, Гундосый, еще свое получишь, помяни мое слово…
За спиной ремесленника топталось человек семь — перешептывались, исподтишка указывали пальцами; двое поминутно трогали рукояти ножей за поясами, а крайний слева выставил перед собой копье со старым щербатым наконечником.
— Боги гневаются, — ремесленник не был горазд на речи и слова подбирал с трудом, явно удивляясь недогадливости Амфитриона. — Гневаются боги-то… зачем Ификл Лина-бедолагу убил? Выдай щенка, Персеид, — уйдем, клянусь кем хочешь, уйдем… что тебе, одного Алкида мало? Герой будущий, опять же в твоей семье растет, значит, вроде как твой… Так сам отдашь Ификла или как?
Позади Амфитриона заскрипели, открываясь, ворота.
— Я их в доме заперла, — Алкмена обращалась к мужу так, словно, кроме них двоих, никого на улице не было. — А то они сюда рвались… Я правильно сделала, да, Амфитрион?
— Правильно, — не оборачиваясь, ответил он. — Правильно. А теперь уйди. И ворота закрой. На засов.
— Никуда я не пойду, — Алкмена слегка потерлась щекой о плечо мужа, и Амфитриона это прикосновение обожгло раскаленным железом, а ремесленник, наткнувшись на его взгляд, дернулся и отступил назад. — Никуда я не пойду. Я обоих рожала — вот теперь пусть сперва меня… Рабы боятся, выжидают, а я уже ничего не боюсь. Пусть меня — в жертву. Ты извини, Амфитрион, я не подслушивала, но Телем так кричал…
— Телем, забери ее! — приказал Амфитрион. — Силой, как хочешь — только забери! Быстро!
— Пойдемте, госпожа моя, ну пойдемте… — глухо забубнил Гундосый и вдруг, подхватив Алкмену на руки, скрылся вместе с нею за воротами.
Лязгнул засов.
— Уходите, — тихо сказал Амфитрион, обращаясь к толпе, которую для него сейчас олицетворял вот этот стоящий напротив ремесленник, тупо моргающий бесцветными ресницами; человек, пришедший за его, Амфитриона, сыном.
За одним из его сыновей.
— Жертва! — пронесся над толпой знакомый визг, но времени вспоминать, кто это, не было. — В жертву Ификла, убийцу безгрешного Лина, Орфеева брата! Должно воздвигнуть Алкиду алтарь — и на нем нечестивца обречь на заклание медью двуострой, как жертву Алкиду-герою, Зевесову детищу! Жертву!..
И островок вокруг Амфитриона стал вдвое меньше.
Что-то происходило сзади, за воротами, в доме или во дворе, что-то творилось там, вынуждая обернуться, разобраться, выяснить, — но оборачиваться было нельзя, потому что любое неосторожное движение могло быть истолковано капризной судьбой как слабость, неуверенность, как возможное согласие; если что-то еще и держало толпу — так это сорокапятилетний человек у ворот, седеющий мужчина с бронзовым взглядом, которого уже мало кто помнил как Амфитриона-Изгнанника или как лавагета Амфитриона, сокрушившего тафосских пиратов. Десять с лишним лет спокойной, ничем не выдающейся жизни — вполне достаточный срок для забвения; для большинства он был просто мужем Алкмены, родившей Зевсу будущего героя.
Оборачиваться было нельзя.
Толпа скоро поймет, что убить его, Амфитриона, гораздо проще, чем колебаться или принимать решения; но каждое выигранное мгновение — это миг жизни живых.
Может быть, еще удастся дожить до рассвета.
Ремесленник потоптался на месте, потом ни с того ни с сего уставился поверх головы Амфитриона, как если бы на заборе объявился Гермес-Килленец в своих крылатых сандалиях.
Дружки ремесленника тоже подняли головы и взволнованно засопели.
— Ишь ты! — непроизвольно вырвалось у того, что с копьем. — Во дают… которого ж на алтарь-то?
«Нельзя оборачиваться, — как заклинание, твердил Амфитрион, — нельзя… нельзя!»
Босые пятки ударили в землю слева и справа от него; и какой-то увесистый предмет шлепнулся рядом, тупым и жестким краем больно зацепив лодыжку.
— Держи, отец! — в правую ладонь ткнулось нечто знакомое, и Амфитрион не сразу понял, что это — рукоять меча.
Ладонь поняла это гораздо раньше, вцепившись в оружие.
— Держись, отец! — ремень щита охватил левое предплечье, и привычная тяжесть заставила руку согнуться и выдвинуться вперед.
Ремесленник попятился, чуть не сбив с ног зазевавшегося приятеля; в глазах его появилось озадаченное выражение человека, сообразившего, что именно в его живот меч войдет первым, и не знающего, что теперь делать: бежать или нападать?
— Мать же вас заперла, оболтусы! — бросил Амфитрион, становясь так, чтобы краем щита прикрыть Алкида, норовящего сунуться вперед.
— Вот еще! — презрительно отозвались близнецы, опираясь на дротики. — Тоже мне — дверь называется! Мы потом починим…
Камень, брошенный из задних рядов толпы, пролетел мимо уха Ификла и ударился об забор. Женский вопль «Что вы делаете?! Мы ж не знаем — который…» задавленно смолк, утонул в агрессивном гуле, вспугнутой птицей взмыл над толпой тот самый знакомый визг: «Бейте! Бейте, фиванцы! Зевс различит — который…»; второй камень грозно прозвенел о бронзовую бляху щита, упав к ногам Алкида. Толпа пришла в движение: многие женщины, старики и просто трусы старались протиснуться куда-нибудь подальше от эпицентра событий, не желая из зрителей превращаться в участников возможного побоища; наиболее рьяные кричали и размахивали кто чем, но вперед пока не лезли — ждали первой крови.
— И-эх! — очнувшийся ремесленник выхватил у приятеля копье и замахнулся для броска.
Амфитрион чуть присел, повернув щит и отслеживая неумелый взмах, моля богов только о том, чтобы сыновья не двигались с места, чтобы глупая и пылкая юность не бросила их на старое щербатое копье; руку с мечом он отставил далеко вправо, пытаясь преградить дорогу Ификлу, — и шальная, нелепая мысль молнией сверкнула на самой окраине сознания, мысль о том, что за такую отставленную руку Кастор устроил бы нерадивому ученику…
Над головой жестко свистнула стрела — Амфитриону показалось, что древко стрелы чуть ли не взъерошило ему волосы — и до середины вошла в выпученный глаз ремесленника, выставив из основания черепа хищное узкое жало.
Сила удара развернула уже мертвого, но еще не упавшего человека боком, и Амфитриону была хорошо видна эта длинная стрела, наискось перечеркнувшая голову.
Вторая стрела вонзилась, дрожа оперением, под ключицу одному из семи любителей жертв, заставив того вскрикнуть и выронить нож; остальные тут же наладились бежать, и третья стрела с хрустом воткнулась в чью-то ягодицу, вызвав истошный вопль пострадавшего и бурю смеха у близнецов.
Усиливая панику, откуда-то сбоку раздался пронзительный боевой клич в сопровождении басистого рева — в отличие от Кастора, Автолик не любил, да и не умел осмысленно кричать в преддверии свалки, — и стоявшие в том конце улицы фиванцы шарахнулись прочь, не разбирая дороги…
Река-толпа отхлынула от ворот, поспешно всасываясь в дальний конец улицы.
Только тогда Амфитрион обернулся.
На крыше его дома стоял долговязый лучник и махал рукой Амфитриону с детьми.
За спиной Ифита всходило солнце.
— …Что ж ты с другого конца не зашел-то?! — упрекал потом Кастор Диоскур довольно ухмыляющегося Автолика. — Я ж тебе говорил, а ты уперся, как осел…
— Говорил, говорил, — соглашался Автолик, сгребая в охапку лаконца в полном вооружении и приподнимая его над землей. — Только куда б они тогда бежали, дурья твоя башка, если б мы с обеих сторон зашли, а Ифит на крыше с двумя колчанами обосновался? Куда, я тебя спрашиваю?!
— Вот и я говорю, что некуда им тогда было бы бежать! — мотал головой кровожадный Кастор. — Вечно ты меня не слушаешься…
А сумрачный Ифит Ойхаллийский все разглядывал сломанную стрелу и молчал.
5
К полудню дом Амфитриона был оцеплен солдатами — для безопасности и во избежание повторения, как объясняли молодые десятники, ссылаясь на приказ басилея и шепотом рассказывая друг другу невероятные байки об Амфитрионовом прошлом.
Солдаты слонялись по улице, изнывая от жары в своих широких кожаных панцирях, забредали во двор и приставали к рабыням; в целом они вели себя пристойно, но назойливо — и Амфитрион, никогда не отличавшийся терпимостью, был рад, когда в происходящее вмешался Гундосый, который так никуда и не ушел. Телем — разом помолодевший, сияющий, всюду успевающий — тут же принял на себя командование, невзирая на робкий протест десятников, и, помянув старые добрые времена, взялся за дело. Солдаты сбились в кучу неподалеку от ворот, некоторое время из самой гущи неразборчиво доносился голос Гундосого, после чего солдаты вприпрыжку разбежались по прежним местам, но с этого момента их стало не видно и не слышно, словно Телем выдал каждому по шлему-невидимке Владыки Аида.
Прохожих на улице не было, но счастливые от сброшенной ответственности десятники шепотом повторяли приказ Гундосого ни с кем в разговоры не вступать, грозно косясь на собак и дуреющих от жары птиц, явно желающих вступить в разговор, — чего допускать нельзя было ни в коем случае.
Иного занятия десятникам не оставалось.
А спустя некоторое время к Амфитриону заявился Креонт Фиванский с супругой — не как басилей, практически без сопровождения, а якобы по-семейному, чем немало встревожил и без того задерганную Алкмену.
Мужчины немедленно уединились в мегароне, а обиженные таким невниманием женщины (в основном Навсикая, потому что Алкмене было не до обид) прошли в гинекей, где Навсикая занялась выспрашиванием подробностей и пересказом свежих сплетен.
Впрочем, визит завершился довольно быстро, и Креонт с подчеркнуто непроницаемым лицом удалился, чуть не забыв свою жену, — задумался, должно быть.
Во всяком случае, так решил Гундосый, глядя на террасу перед мегароном, где, опершись о балюстраду, стояли Амфитрион и только что подошедшая Алкмена.
О чем они говорили — этого Телем слышать не хотел и благоразумно отошел подальше.
А говорили они вот о чем.
— Зачем Креонт приходил?
— Поздравлять нас приходил, — без тени усмешки ответил Амфитрион. — Со счастливым исходом.
— Знаю. Навсикая рассказывала. Боги вмешались…
— Какие боги?
— Эх, ты, глупый, седой муж… все знают — один ты спрашиваешь! Пришли нечестивцы ворота ломать — а тут у ворот Арес Эниалий с мечом в руке, по бокам сыновья его, Фобос-Страх и Деймос-Ужас, слева-справа Гермес с Афиной Алалкоменой, а на крыше Аполлон сребролукий!..
— И весь город к одному из нечестивцев под хитон лазит, дырку от Аполлоновой стрелы ниже спины щупает, — закончил Амфитрион, постукивая ребром ладони по перилам. — Пусть их щупают… лишь бы дыркой не ошиблись. А Афина — это, должно быть, Автолик.
— Скорее Кастор — он красивее… хоть и не девственник.
— Да уж, чего нет, того нет, — согласился Амфитрион.
— Что еще Креонт говорил?
— Говорил, что Лина Алкид убил.
— Откуда он знает? У Тиресия спрашивал?
— Он не знает. Просто так ДОЛЖНО БЫТЬ.
— Почему?
— Будет суд, Алкмена. Оба брата соглашаются, что Лина разозлил Ификл, порвав струну, — Алкид в это время находился в палестре… злил Автолика. Значит, если Лина убил Ификл — Ификл виновен, ибо провинившийся ученик обязан покорно принимать побои учителя. Но если убийца — Алкид, то он чист перед богами, потому что Лин ошибся, ударив невиновного; а по закону Радаманта, тот, кто ответит ударом на несправедливый удар, не подлежит наказанию. Теперь ясно?
— Мудр Креонт…
— Воистину мудр.
— Значит, убил Алкид?
— Значит, так.
— И все будет по-прежнему? Как раньше?
— Нет. Мудр Креонт, басилей Фив… После очищения Алкида я сошлю его из города. Достаточно далеко, чтобы он не мозолил глаза и умы почтенных фиванцев; но и достаточно близко, чтобы мы могли его навещать. Например, в рыбачьи поселения близ Копаидского озера… нет, лучше на Киферон, к пастухам.
— Надолго?
— Не знаю, Алкмена. Год, три, пять — как получится. Я сейчас боюсь загадывать. Я знаю только одно: ты родила мне… мне и Зевсу двоих сыновей. Спасибо, Алкмена. Это все, что я знаю.
— Нет, глупый, седой муж мой… я родила ТЕБЕ двоих сыновей. И благодарна тебе за них. Потому что не Арес сегодня закрывал собой ворота нашего дома, и не Фобос с Деймосом стояли рядом с ним. А Зевс… ну что ж, Зевс есть Зевс, и завтра я схожу принесу ему жертву.
— И я с тобой. Ладно?
— Не надо. Лучше проследи за мальчиками. И объяснись с ними.
— Объяснюсь. Убийца Лина должен быть один.
— Да, муж мой. Убийца должен быть один.
6
После разговора с Креонтом Амфитрион не слишком опасался предстоящего суда — если не случится чего-нибудь непредвиденного, судьи решат то, что подскажет им басилей. Алкид будет признан виновным и тут же оправдан согласно закону справедливейшего критянина Радаманта; потом мальчик пройдет обряд очищения и через неделю-другую отправится на Киферон, в горы, подальше от досужих сплетен и вездесущих глаз.
Лина этим, конечно, не воскресишь… впрочем, живым — живое, и разговор с близнецами лучше не оттягивать.
В доме братьев не обнаружилось. Амфитрион удивленно пожал плечами, потрогал смятые постели — покрывала еще хранили тепло, значит, близнецы сбежали только что и не успели уйти далеко.
Беззвучно сыпля проклятиями, он взобрался на крышу дома и окинул взглядом окрестности.
«Поймаю — выдеру, как Зевс козу Амалфею! — мысленно пообещал он. — Совсем, понимаешь, распустились… герои! Выпорю — и под замок, до самого отъезда!»
И почти сразу увидел две абсолютно неотличимые на таком расстоянии фигурки в одинаковых хитонах песочного цвета, быстро идущие к северо-восточной окраине Фив.
Кричать было бесполезно — близнецы или не услышат, или сделают вид, что не услышали (в этом Амфитрион ни минуты не сомневался), — так что бывший лавагет спрыгнул во двор, едва не подвернув ногу, и поспешил вслед за сыновьями.
Уже на самой окраине он снова увидел впереди две знакомые фигурки, сворачивающие к холмам, и прибавил шагу.
Еще немного — и Амфитрион непременно догнал бы близнецов. Он быстро прошел мимо кучи гниющих веток, похожей на остатки забытого шалаша, рявкнул на залаявшего было пегого пса так, что бедная собака поджала хвост и мигом исчезла, свернул в пологую ложбинку между холмами; вон они, Алкид с Ификлом, шагах в пятидесяти впереди…
Зевс Додонский!
В первое мгновение Амфитрион просто застыл на месте с разинутым ртом, а потом, опомнившись, бросился вперед и вскоре оказался на том самом месте, где только что были (сам видел!) и исчезли его сыновья.
Исчезли, скрылись, пропали… на пустом месте, где и спрятаться-то негде!
Амфитрион судорожно сглотнул горький комок, застрявший в горле, пытаясь подавить растерянность и быстро усиливающуюся тревогу, потом оглянулся на Фивы (крепостной стены на северной окраине не было, и в полете стрелы от него виднелись ближайшие строения) — и заметался между холмами, чуть ли не обнюхивая все кусты и валуны, стараясь не пропустить ничего, что могло бы послужить укрытием проклятым мальчишкам!
— Алкид! — не выдержал наконец не на шутку встревоженный Амфитрион. — Ификл!..
Тишина.
Амфитрион понял — кричи не кричи, ответа не будет.
В сотый раз обходя небольшой пятачок, на котором пропали дети, Амфитрион вдруг неожиданно для себя самого ощутил, что тревога выкипела в нем вся, без остатка, и раздражение тоже выкипело, а растерянность — та вообще ушла первой пеной, оставив на дне только злость, безликую, безудержную злость, перерастающую в жгучую, неподвластную рассудку ярость, словно вокруг кипит бой, и он, Амфитрион, уже занес копье для решающего удара, а враг куда-то исчез, и жало копья нетерпеливо дрожит, мечтая вонзиться хоть во что-нибудь, вонзиться, разрушить, разорвать; надежды не осталось, мыслей не осталось, пропали цель, смысл, польза, внутренний огонь готов был пожрать самое себя за неимением иной жертвы…
Именно тогда он увидел.
Искоса, краем глаза, не веря самому себе, он увидел, как еле заметно сдвинулись очертания холмов, как в зыбкой дымке слева от него мелькнул полуразвалившийся дом, возле которого…
Амфитрион успел только процедить сквозь зубы: «Ну, Гермес-Проводник!» — и, не дав себе задуматься, шагнул в дымку. Земля качнулась под ногами, в паху возник легкий холодок, и Амфитрион вдруг совершенно ясно разглядел этот невесть откуда взявшийся дом, у входа в который прямо на земле расположились Алкид с Ификлом, что-то с жаром втолковывавшие гибкому загорелому юноше в нарядном хитоне и красно-коричневых сандалиях.
Юноша жестом прервал близнецов, порыв ветра донес до Амфитриона его голос, и бывший лавагет вздрогнул, закусив губу, — голос юноши, даже изорванный ветром в клочья, показался неприятно знакомым. «Переулок, — тут же подсказала память. — Темный переулок, убитый раб-эфиоп, Алкмена у забора, и несокрушимый противник в плаще цвета морской волны… и голос из-за его спины! Голос, до этого уже однажды прозвучавший в таверне, где так нелепо погиб несчастный Эльпистик Трезенец!»
Это было тринадцать лет назад.
Амфитрион вгляделся повнимательнее — и узнал не только голос, но и лицо юноши. Именно его он видел восемь лет назад во дворе у Автолика, когда приходил уговаривать того взяться за обучение близнецов. Да, именно это лицо, узкое, горбоносое, с высокими скулами, чем-то напоминающее лицо самого Автолика, но без присущей Автолику массивности… причем за прошедшее время странный юноша ничуть не изменился.
«Ну что ж, вот и встретились!» — недобро усмехнулся про себя Амфитрион, замедлил шаг и, насвистывая и подчеркнуто никуда не торопясь, направился к дому.
Увлеченные разговором мальчишки и загадочный нестареющий юноша заметили Амфитриона, лишь когда он оказался совсем рядом — хотя шел бывший лавагет открыто, не таясь.
Заметили, опомнились и уставились на пришельца, как на тень, явившуюся из Аида.
— А вот и папа… — растерянно булькнул Ификл, поперхнувшись на полуслове, но Амфитрион не обратил на него и на Алкида никакого внимания. Он стоял и пристально смотрел на горбоносого юношу, который в свою очередь платил ему тем же.
— Я вижу, ты так и не оставил в покое мою семью, — наконец проговорил Амфитрион тоном, не сулящим ничего хорошего.
— Это Гермес, папа, — опасливо сообщил Алкид. — Ну, этот… который бог.
Что-то мелькнуло в глазах Амфитриона, но даже юноша, которого Алкид назвал Гермесом, не сумел уловить, что именно.
— Радуйся, Гермес, сын Зевса, — спокойно приветствовал юношу Амфитрион, произнося каждое слово с уверенным достоинством. — Я — Амфитрион, сын Алкея. Примешь гостя?
— И ты радуйся, Амфитрион, сын Алкея, — серьезно ответил Гермий. — Будь гостем, во имя моего отца, покровителя гостеприимных!
— Папа, папа, а мы тут с Пус… с Гермесом как раз говорили, — наперебой загомонили близнецы, сообразив, что ничего страшного уже не случится; но тут они как раз ошиблись, потому что Амфитрион резко оборвал обоих:
— Помолчите! Кто вас учил вмешиваться в разговор старших?! — братья испуганно притихли. — С вами я еще дома разберусь!
Гермий одобрительно кивнул.
— Это правильно, — заметил он, улыбнувшись. — А то мне все время строгости не хватает. Добрый я…
— Заметно, — Амфитрион опустился на землю напротив юноши-бога. — Ведь это благодаря твоим урокам Алкид свернул шею учителю Лину.
— Знаю, — Гермий больше не улыбался. — Они мне уже все рассказали.
— А мне — нет, — голос Амфитриона прозвучал неожиданно грустно.
— Тогда откуда ты знаешь, что убийца — Алкид, а не Ификл?
— Ты только что сам это подтвердил.
— Я?!
— Ты. Я сказал тебе, что Алкид свернул шею Лину, и ты не возразил. Более того, ты согласился, добавив при этом, что дети тебе все рассказали.
Брови Гермия поползли вверх.
— Прав был Хирон, — непонятно к чему пробормотал он и тут же добавил: — А зачем тебе нужно, чтобы убийцей оказался именно Алкид?
— Потому что тогда его оправдают по закону Радаманта. Слыхал о таком? Критянин, брат владыки Миноса… дескать, тот, кто ответит ударом на несправедливый удар, ответственности не несет.
— Хорошая мысль, — одобрил Гермий. — Креонт небось додумался?
— Он… больше некому.
— Умен басилей. Что ж, так тому и быть; тем более, что это правда. Ну а если судьи решат к оракулу обратиться — ответ будет такой, какой нужно. Уж я позабочусь!
Ификл, осмелев, тронул отца за плечо.
— Так, значит, Алкида оправдают? — не удержался он. — Да, папа?
— Оправдают, — на этот раз Амфитрион не стал одергивать сына.
— И все станет как раньше?
— Нет, — грубо отрезал Амфитрион, пытаясь скрыть, как глубоко ранил его вопрос сына; вопрос, заданный голосом Алкмены, вопрос, на который он вчера уже отвечал. — После суда я отправлю Алкида на Киферон. А ты, Ификл, останешься в Фивах.
— Не останусь, — насупился Ификл. — Пусть меня тоже судят! Ну, сочтут виновным… ведь не казнят же?!
— Не казнят. Сошлют.
— Ну вот! — почему-то обрадовался Ификл. — Пускай ссылают!
— Дурак! — взорвался Амфитрион, еле сдерживая желание отвесить упрямому сыну хорошую оплеуху. — Осел безмозглый! Алкида сошлю лично я, как его отец!.. Или хотя бы как его земной отец. Но при этом твой брат будет оправдан и очищен перед богами (Гермий подтвердил это кивком головы) и людьми! А тебя сошлют без очищения! И всякий свободный человек будет просто обязан убить тебя, при этом не только не запятнав себя, но и даже совершив поступок, угодный богам! Понял теперь?! Я прав, Гермес?
— Прав, — уныло подтвердил Гермий.
— А желающих понравиться богам найдется предостаточно, — уже спокойнее закончил Амфитрион. — В отличие от желающих очистить тебя от скверны. Вспомни богобоязненных фиванцев у наших ворот… Так что Лина убил Алкид. Все. И не будем об этом.
— Не будем, — Ификл упрямо взглянул на отца. — Но с Алкидом я все равно поеду. Не удержите.
— Да ладно тебе, Ификл, — неуверенно возразил брату Алкид. — Оставайся, чего там! Дом, палестра… мама опять же рада будет… а ко мне станешь в гости приезжать. Папа, ты ведь в гости его отпустишь?
— В гости отпущу, — слегка оттаял Амфитрион.
И зря.
— В гости не хочу, — сухим и звенящим голосом бросил Ификл. — Мы поедем вместе. Или я из дому сбегу. Или убью кого-нибудь — и придется меня тоже судить и ссылать!
Гермий вмешался как раз вовремя — сейчас только что-то совершенно невероятное, как, например, вмешательство бога, могло удержать Амфитриона от того, чтобы не задать Ификлу умопомрачительную трепку.
— Парни, — поспешно приказал Лукавый, — кыш отсюда! Быстро! Дайте взрослым поговорить.
Близнецы с облегчением подхватились на ноги и мигом умчались прочь, прошелестев босыми пятками по высокой траве — сандалии обоих так и остались стоять у порога дома.
Некоторое время бог и человек, оставшись один на один, молчали.
— Я о приступах у Алкида, — произнес наконец Гермий, слегка запинаясь. — Как они в последнее время?
— Почти прекратились, — пожал плечами Амфитрион. — А что, Гера стала добрее? Впрочем… это ничего, что я вот так, запросто? Может, жертву какую принести?
— Ничего. А Гера… не в мачехе дело. Просто приступы безумия у Алкида не прекратились и в ближайшее время вряд ли прекратятся, — честно признался Лукавый. — Суть в том, что он… что дети научились угадывать их приближение, а я научил их при этом прятаться от досужих глаз. Не спрашивай меня, Амфитрион, почему я так говорю, а попробуй просто поверить: братьев нельзя разлучать. И не волнуйся — я присмотрю за ними на Кифероне.
— А я-то думал, что мне дадут спокойно состариться и умереть в Фивах, — неожиданно заявил Амфитрион, со странной улыбкой взглянув на юношу-бога, и Лукавому вдруг показалось, что перед ним в облике смертного сидит Старший, его дядя, Владыка Аид; и то, что Гермий во много раз старше этого человека, не имеет сейчас никакого значения.
Впервые Лукавый не нашелся что сказать.
— Ты знаешь, Гермес, — очень просто добавил Амфитрион, отгоняя от своей шеи назойливого слепня, — с этого дня, пожалуй, я буду лучшего мнения о богах. Во всяком случае, о некоторых.
— Спасибо, — так же просто ответил Гермий. — Это лучшая жертва, которую ты мог принести.
— Очень уж большая, — вздохнул Амфитрион.
7
Все было почти как тринадцать лет тому назад.
…Шестого дня месяца гекатомбеона из южных ворот Фив выехала и двинулась дальше процессия из трех колесниц, запряженных парами лошадей митаннийской породы; первой колесницей правил лично Амфитрион, второй — мрачный Телем Гундосый, третьей же…
Нет, сейчас все было так, да не совсем так; или даже совсем не так.
Молчала толпа, никто не размахивал ветвями лавра, шла за последней колесницей заплаканная Алкмена, поддерживаемая своим сводным братом Ликимнием — зрелым уже мужчиной, мужем Перимеды, сестры Креонта, а вовсе не тем глазастым буйно-черноволосым юнцом, каким был он во время паломничества в Дельфы; не пели песен солдаты, да и не было никаких солдат… просто двигались колесницы, и поводья последней держал в руках Ифит Ойхаллийский, а за спиной Ифита, опершись о борта, стояли братья-близнецы Алкид и Ификл, едущие на Киферон в ссылку.
Завершился суд, отзвучал закон Радаманта, оправдывающий Алкида, все прошло согласно замыслу Креонта, басилея Фив, — впрочем, не обошлось и без досадной загвоздки. Один из судей, Иобат-фокидец, человек упрямый и дотошный, потребовал не давать веры признанию Алкида в убийстве учителя Лина и обратиться к оракулу какого-нибудь подходящего божества. Зевса-Олимпийца твердолобый Иобат подходящим не счел — дескать, отец всегда будет сына выгораживать; Гера также не устроила Иобата возможной предвзятостью, затем были отвергнуты Аполлон (слишком подвержен влиянию Зевса), Арес (поощряет убийства), Аид с Персефоной (далеко, могут не услышать), Афина и Артемида (обе — девственницы; правда, непонятно, чем это не устраивало многомудрого Иобата)…
Когда обсуждалась кандидатура Гермеса, на площадь, где вершился суд, влетел запыхавшийся гонец и сообщил, что дом Иобата обокрали, а заодно неведомые разбойники угнали у злосчастного судьи два овечьих стада; вдобавок двенадцатилетняя дочь Иобата призналась что беременна, но не призналась, от кого.
Перед тем, как потерять сознание, Иобат счел все это вполне убедительным знамением со стороны лукавого бога — и дальше суд уже шел как по маслу.
Зарезали истошно визжащего поросенка, жрец Аполлона вознес над убитым животным моление к Очистителю от Скверны, Креонт помахал поросенком над головой сумрачного Алкида — сперва удостоверившись у Амфитриона, что это именно Алкид, — поросячья кровь забрызгала лицо и руки мальчишки, на чем очищение закончилось, и жрец отобрал поросенка для возложения на жертвенник.
Очень уж любил жареную поросятину…
Неделя ушла на сборы. За это время братья дважды ходили на могилу Лина, где покоился сожженный прах убитого кифареда, а в остальное время безвылазно сидели дома и молчали; Креонта беспокоило надвигающееся закрытие палестры, что сразу лишало Фивы некоторой славы, а басилея — некоторого дохода… Ифит-лучник твердо решил ехать с братьями на Киферон, Кастор собрался проведать своего собственного брата Полидевка, и по глазам лаконца было ясно, что скорее всего он больше не вернется в Фивы; оставались Автолик с Амфитрионом, обещавшие Креонту поднатаскать бывших учеников из первого набора, кому сегодня семнадцать-восемнадцать, чтобы они через пару лет… короче, все это было трезубцем по воде писано, и басилею лишь прибавлялось головной боли.
А для Алкида и Ификла все оставалось за спиной: палестра, любопытные глаза фиванцев, мелькнувшее в толпе сморщенное личико сумасшедшей карлицы Галинтиады, спотыкающийся шаг Алкмены, учителя Автолик с Кастором, махнувшие рукой из первого ряда зевак, — вокруг лаконца и сына Гермеса образовалась некоторая пустота, и ближайшие к ним горожане робко жались друг к другу, — караульщики у ворот, сами ворота, стены города…
Прошлое оставалось за спиной, глядя вслед близнецам.
— Мне кажется, мы уже взрослые, — шепнул Алкид брату, слегка ежась. — А тебе?
Ификл только молча кивнул.
Словно чувствуя состояние братьев, Ифит-лучник незаметно придерживал коней, заставляя их идти шагом, не торопиться, не уносить настоящее от прошлого слишком быстро, — и колесницы Амфитриона и Телема сперва вырвались вперед, а там и вовсе скрылись за поворотом.
Цокают копыта.
Громыхают на камнях колеса.
Все дальше семивратные Фивы.
Вот и поворот.
Ифит-лучник смотрел вперед, на дорогу, а братья — назад, на оставляемый город, и поэтому видели они разное. Близнецы видели, как с востока из-за Фив выдвигается гроза, беременная ливнем, разворачиваясь в полнеба и словно ожидая мига, когда колесницы скроются за поворотом, и тогда гроза наконец облегченно вздохнет, колебля вершины кипарисов, и рухнет на покинутые Фивы тугими потоками, рыча и скалясь…
А Ифит, сжимая поводья, видел иное. Он видел, что колесница Амфитриона остановилась у обочины дороги, сам Амфитрион соскочил с нее и направился к камню, на котором кто-то сидел.
Ифит невольно на миг зажмурился — ему показалось, что на камне близ дороги сидит покойный Лин-кифаред.
За спиной Ифита вскрикнули обернувшиеся близнецы.
Первое потрясение прошло, и острый взгляд лучника безошибочно определил, что сидящий на камне человек существенно отличается от Лина, хотя и похож, очень похож — но моложе лет на семь-восемь, и овал лица мягче, а бороды он не бреет, лишь коротко подстригая ее на щеках и подбородке; еще человек чуть-чуть сутулился, глядя на Амфитриона снизу вверх, а Лин никогда не сутулился… при жизни.
— Кастор говорил, что ты в Пиерии, — услышал Ифит слова Амфитриона, подъезжая и останавливаясь у колесницы Телема. — Или в Иолке.
— А я не в Пиерии, — еле заметно усмехнулся человек, похожий на Лина. — И не в Иолке. Я — здесь. Но, поверь мне, совершенно случайно.
— Мне… мне очень жаль…
— Не надо. Не надо, Амфитрион. Лучше познакомь меня с детьми. Я так много слышал об Алкиде… о них, что боги не простят мне, если я пренебрегу этой встречей.
Амфитрион, не глядя, махнул рукой, и близнецы спрыгнули на землю, подбежав к отцу.
— Это Алкид и Ификл, — Амфитрион ронял слова скупо, одно за другим, словно камни в воду. — А это… это Орфей, брат Лина.
— Младший, — зачем-то уточнил Орфей, разглядывая близнецов. — Младший брат.
— Я, — Алкид неуютно переступил с ноги на ногу, сжимая и разжимая кулаки, — я… меня очистили!.. Креонт. Поросенком.
Орфей кивнул, не вставая с камня.
— Конечно, — мягко согласился он. — Конечно, ты чист, мальчик. Ведь это ты Алкид, правда? И по твоим глазам видно, что ты готов предложить мне выкуп за смерть моего брата или собственную жизнь вместо выкупа. А твой брат предложит мне свою жизнь вместо твоей… а потом это сделает ваш отец. У вас хорошие глаза, мальчики, в них легко смотреть, как в прозрачную струю горного ручья, — но изредка ручей набирается сил и превращается в реку, несущуюся вниз и яростно брызжущую пеной!.. Нет, я не возьму с вас выкупа за Лина: наша с вами встреча — достаточный выкуп. Ведь я узнал сегодня, что не одна Фемида слепа; слепы и другие боги, хотя и мнят себя прозорливыми!..
Недвижно стоял Амфитрион, завороженно молчали близнецы, каменными изваяниями возвышались лошади, запряженные в мраморные колесницы с мраморными возничими, небо медлило обрушиться грозой, забыв дышать и вслушиваясь в речь Орфея, в ее причудливый ритм, в странные созвучия гибкого, чуть глуховатого голоса, — Орфей уже давно молчал, а все казалось, что в воздухе звучат невидимые струны, перебираемые невидимыми пальцами… и лежала рядом с камнем зачехленная кифара.
— Орфей! — послышалось со стороны обочины. — Орфе-е-ей!
И все очнулись.
Через луг, поросший дикими тюльпанами, к дороге бежала девушка — длинноногая, порывистая, едва ли намного старше близнецов, похожая на спешащую куда-то лимнаду, нимфу лугов.
— Орфей! Я здесь!..
И знамя каштановых волос упруго плеснуло по ветру.
— Это моя жена, — извиняющимся тоном пояснил Орфей, и в серых глазах его замелькали веселые искорки. — Это моя жена, Эвридика. Мы с ней идем в Фивы, к Тиресию. В Пиерии, на нашей свадьбе, прорицатель Эпер заявил, что наш брак будет счастливым, если я разучусь оборачиваться… а объяснить свои слова Эпер отказался. Вот, хочу спросить Тиресия — может, он что скажет…
Спустя некоторое время колесницы продолжили свой путь к Киферону, а гроза над Фивами по-прежнему медлила, словно давая войти в город двум путникам, мужчине и женщине; Орфею, тридцати двух лет от роду, и шестнадцатилетней Эвридике.
Людям свойственно ошибаться, особенно людям, рассказывающим друг другу по вечерам у пылающего очага разные истории… ведь все считали, что Орфей, сын Ойагра и Каллиопы, и Геракл, сын Зевса и Алкмены, впервые встретились в гавани Иолка, где готовился к отплытию двадцатипятивесельный «Арго»…
8
А Киферон встретил гостей птичьим гомоном, шелестом буковых крон, безмятежным покоем летнего леса и обильными возлияниями под жаренную на углях баранину.
Вот уже третий день Амфитрион с разомлевшим Телемом порывались сосредоточиться и покинуть стоянку гостеприимных пастухов, но сосредоточиться с утра не получалось, днем было слишком жарко, а к вечеру в ручье уже остывали две-три амфоры (а иногда и четыре-пять амфор) с хмельными дарами Диониса, жалобно блеяли двое-трое (а иногда и четверо-пятеро) ягнят, влекомые под нож, и двое-трое (а чаще четверо-пятеро) юных пастушек шли к ручью, призывно подмигивая, дабы ниже по течению омыть уставшие за день члены и выяснить, что они, то есть члены, не такие уж уставшие, тем более, что гости приехали прыткие не по возрасту, в чем многие пастушки уже успели убедиться.
На следующее утро сосредоточиться опять не получалось.
Подрастающее поколение в лице Алкида с Ификлом знакомилось тем временем с молодыми пастухами, которые в первый же день вознамерились устроить близнецам «Паново посвящение» — куда входило катание на баране, окунание в ледяной источник, тесное знакомство с пастушьей палкой и множество других интересных, с точки зрения киферонской молодежи, вещей.
— Маленьких обижают! — грозно насупились близнецы, не оценившие местного юмора, и посвящение не состоялось. Вернее, состоялось, но не совсем так, как намечалось.
Истошно орал скаковой баран, затертый в самой гуще свалки, источник принимал в свои обжигающие объятия совсем не тех, кого предполагалось вначале, крепкие пастушьи палки ломались о не менее крепкие головы и спины — в результате чего установились мир и взаимопонимание, и молодые люди дружной гурьбой отправились подглядывать за купающимися пастушками.
Те и так не очень-то прятались, но подглядывать было гораздо интереснее.
…Впрочем, всему на свете положен предел — кроме бессмертных богов, да хранят они нас и не оставляют своим благоволением! — и настал тот день, когда Амфитрион и Телем с немалым сожалением покинули гостеприимный Киферон и отправились домой, в Фивы.
А Ифит Ойхаллийский мигом вспомнил не только то, что он наследник своего отца (басилей Эврит за последние пять лет четырежды наезжал в Фивы, в палестру, и всякий раз оставался доволен и Ифитом, и успехами близнецов, пряча ревнивый огонек, нет-нет да и вспыхивавший под густыми бровями), но и то, что он, Ифит-лучник, теперь единственный учитель на целых двоих учеников!
Зря, зря расслабились братья, глотнув хмельной воли! Седые пастухи только диву давались и хмыкали в кудлатые бороды, видя, как по приказу Ифита близнецы вихрем носятся вокруг стад наравне с пастушьими псами, скачут через ручей туда-сюда, взяв по увесистому камню в каждую руку, ясеневым древком от копья друг дружку молотят да кулачным боем с длинноруким Ифитом тешатся!
Ну, лук со стрелами — это вообще дело святое… Шишку на сосне видите? Какую, говорите, шишку? Вон ветка сбоку отвисла, две шишки на конце, а третья чуть левее… не видите? Ноги шире плеч, в коленях согнуть, спина прямая, в руки по камешку — стоять и смотреть, пока не увидите!
Настоящий лучник не смотрит, а видит, не видит, а чует, до мишени сердцем дотрагивается, полет стрелы нутром слышит; сам стреляет, сам летит, воздух собой режет, сам в мишени дрожит и второй стрелой из колчана выходит…
Эй, спины-то не гнуть, лентяи!
Вот тут и дрогнули заросли олеандра на дальнем конце поляны, где Ифит-Ойхаллиец близнецов мучил; хрустнули ветки, брызнув солнечными бликами, и прорвался кустарник хриплым ревом — страшным, голодным, не звериным, не человечьим, а таким, каким небось несытый Кербер тишину Аида тревожит.
С полуоборота вогнал Ифит стрелу на звук в переплетение душистых веток, а другая пернатая посланница запоздала, обиженно ткнувшись прорезью в тетиву… был рев — и нет, как не бывало, тишина вокруг, и лишь слабое поскуливание из олеандровых кустов, слабое, еле слышное, но — о боги! — вполне членораздельное.
— Ой, мамочки мои!.. ой, дурак… ой, да где ж таких рожают, что шуток не понимают?.. Ой, мамочки мои родные… ухо-то, ухо жалко-то как!.. ой, дурак…
И тут загоготал лес, затрясся, разродился многоголосым ржанием и звонким девичьим смехом, топотом и хрустом, воплями вперемешку с визгом, хлопаньем в ладоши, басистым улюлюканьем — и во все глаза глядел Ифит-лучник на толпу, вывалившую на поляну с разных сторон.
Козлоногие, козлорогие, лохматые, хвостатые, шумные, в обнимку с развеселыми девицами, не прикрытыми ничем, кроме собственных волос да чужих мохнатых лап на талии, дышащие вином, диким чесноком и жаром здоровой глотки… одно слово — сатиры.
Ифиту, как горожанину, редко приходилось пересекаться с вольными титановыми племенами, будь то лапифы-древолюди, кентавры или те же сатиры, — и уж в таком неимоверном количестве он их не видел никогда. Правда, вспомнив о своем достоинстве учителя и оглянувшись на близнецов, Ифит был удивлен чуть ли не больше, чем при явлении сатиров с девицами: братья взирали на гостей равнодушно, без особого интереса, аккуратно сложив камни к ногам и негромко переговариваясь между собой.
— Да ну их! — долетел до Ифита обрывок фразы, брошенной Алкидом брату. — Я с ними гулять не пойду! Опять, козлы, перепьются, потом начнут приставать; а не они, так бассариды эти потные… ну их всех! Лучше из лука постреляем…
— Какие бассариды? — оторопело переспросил Ифит. — Кто такие?
— Да девки эти, — объяснил ойхаллийцу Ификл, почесывая только что укушенную мошкой щеку.
— Нимфы, что ли?
— Это не нимфы. Нимфы тихие, все больше песни хором поют, особенно напеи — долинные… или луговые, лимнады. А это — бассариды… ну, которые в свите у Диониса-Вакха!
— Вакханки! — догадался Ифит. — Менады!
— Это мы их так зовем, — вмешался Алкид. — А они себя зовут — бассариды, спутницы Бассарея. Это Дионис — Бассарей, потому что он такую одежду носит — бассара… только мы не знаем, что это за одежда, потому что Диониса на Пелионе ни разу не видели! А сатиры там тихие, они Хирона боятся…
И осекся, зажав рот рукой.
Но Ифиту было не до того, чтобы вдумываться в слова братьев, поскольку из кустов олеандра бочком выбрался совсем молоденький сатир, сморщенная физиономия которого излучала обиду и уныние. В одной руке сатир держал Ифитову стрелу, другую же прижимал ладонью к уху; из-под ладони капала густая кровь, тяжело шлепаясь на траву и на поросшее шерстью плечо сатира.
Раненый подошел к Ифиту и снизу вверх уставился на рослого лучника, часто моргая влажными глазами навыкате.
— У-у, дылда! — с тоской протянул он. — Кто ж так стреляет?! Стрелять надо, как все — мимо… а то и убить недолго!
— Так чего ж ты ревел? — Ифит ощутил некоторые угрызения совести. — Я думал — зверь…
— Думал он… Тантал тоже думал, да в Аид попал! — раненый, видимо, совсем отчаявшись, махнул на Ифита рукой (той, в которой была зажата стрела) и повернулся к близнецам. — Эй, парни, где вы его откопали, урода этакого?!
— Сам ты урод! — вступились за лучника близнецы. — А это не урод, это наш учитель Ифит. Он знаешь как из лука стреляет?!
— Знаю, — скривился сатир. — Вот сейчас придет старшой Силен, спросит: «Куда ты, сатириск Фороней, ухо свое дел?» — что я Силену отвечу?
«Он младший в роду, — прошептал Ифиту Алкид, предвосхищая очередной вопрос. — Поэтому сатириск, а не сатир…»
Ификл же подошел вплотную к несчастному Форонею и, приговаривая: «Не скули, не маленький», заставил сатириска отнять ладонь от пострадавшего уха.
Ухо было длинное, волосатое и остроконечное; вернее, оно еще совсем недавно было остроконечное — потому что вся верхняя его часть, как показалось Ифиту, была почти начисто оттяпана наконечником стрелы и болталась на тонкой полоске кожи.
Ификл огляделся, сорвал несколько листьев с какого-то невзрачного на вид растеньица и принялся их жевать. Потом аккуратно приложил на место болтавшийся кончик уха и залепил порез своей жвачкой.
— Мочку разомни, — подсказал брату Алкид. — Помнишь, Хирон показывал?
Ификл кивнул и стал сосредоточенно разминать мочку Форонеева уха, зажав ее между большим и указательным пальцами. Сатириск кряхтел, охал, но стоял смирно; и даже компания его буйных сородичей немного притихла и сочувственно наблюдала за действиями Ификла.
— Заживет, как на кентавре, — бросил наконец Ификл, отпуская ухо и шлепая Форонея по мохнатой ягодице. — Не будешь в следующий раз баловаться… а будешь — так Ифит тебе кое-что похуже уха отстрелит! Понял?
Сатиры заржали, а Фороней изобразил на лице подобие благодарственной улыбки и, бурча под нос: «С вас станется…» — поспешил ретироваться в толпу сородичей, где его сразу же начали утешать две полненькие бассариды.
Остальные же девицы, вертя в руках увитые плющом палки-тирсы и сладострастно покусывая их увенчанные еловой шишкой концы, откровенно разглядывали Ифита с ног до головы, и ойхаллиец с ужасом ощутил, как под этими взглядами его мужское достоинство становится все достойнее и достойнее.
Он и опомниться не успел, как очутился в самой толчее, в одной руке его оказалась долбленка с необычайно крепким и ароматным вином, в другой — уже очищенная от чешуи вяленая рыбина, удивленно выпучившая на Ифита белые от соли глаза; сатиры постарше подшучивали над молодыми сатирисками, бассариды опекали Ифита, нахваливая его умение стрелять, а также длину его рук, ног и стрел; какая-то пышногрудая толстуха уже размахивала отнятой у Форонея стрелой, успев намотать на ее древко плющ и насадить на жало толстую шишку, истекавшую смолой… в минуту просветления Ифит поискал взглядом близнецов — и обнаружил, что братья с воплями «Ой, дедушка Силен!» несутся к старому и совершенно седому сатиру, только что выбравшемуся из кустов, а тот ласково причмокивает вывернутыми губами, принимая близнецов в объятия и награждая каждого приветственными тумаками.
Следом за старым сатиром из кустов объявились еще двое: курчавый юноша в коротком хитоне из льняного полотна и еще кто-то… тоже вроде бы сатир, но покрупнее, поспокойнее и державшийся несколько особняком, сам по себе, не смешиваясь с вершащимся буйством, как масло не смешивается с водой, плавая на поверхности.
Странная пара — уродливая сила и прекрасная изнеженность, почти животная мужественность и почти женская томность; каприз, улыбающийся неестественно алым ртом, и коряво-мощная душа леса, прочно стоящая на двух остроносых копытах.
Дионис и Пан.
Словно чья-то подсказка прозвучала в мозгу Ифита, и он, не раз приносивший жертвы и тому и другому, впервые ощутил близость божества всерьез, когда можно протянуть руку, коснуться и сказать самому себе: «Да, это он!»
Впрочем, Ифит почти сразу же устыдился обуявшей его торжественности, обнаружив, что никто, кроме него, особого внимания на новоприбывших не обратил, как подгулявшая ватага гостей не слишком замечает временное исчезновение, а затем возвращение хозяина дома.
Ну, пришел себе и пришел… что с того?
Да и сам курчавый Дионис тут же затесался в толпу, ущипнул за ляжку ближайшую бассариду, подмигнул другой, отобрал у какого-то сатириска кусок сыра и мгновенно слопал добычу, проглотив ее чуть ли не целиком, — Ифит и моргнуть не успел, а Дионис уже стоял рядом.
— О Дионис дивнокудрый, — машинально произнес Ифит привычные слова моления, — прими мою жертву…
И плеснул из долбленки под ноги богу.
— Ты что, идиот? — осведомился Дионис, перестав улыбаться. — Зачем вино разливаешь?
— Т-так ведь п-приношение… — от робости у Ифита перехватило дыхание, и ничего больше сказать не удалось.
— А он Форонею ухо отстрелил, — тут же наябедничала Дионису та бассарида, чья ляжка только что удостоилась божественного щипка.
— Это правильно, — одобрил Дионис. — Это молодец… а вино все равно разливать ни к чему! Дома будешь разливать, а здесь я рядом и добро переводить не позволю. Хочешь приношение совершить — пожалуйста! Вот сюда и плещи!
И разинул оказавшийся непомерно широким рот.
Совсем обалдевший Ифит плеснул в эту жуткую пасть из долбленки, кадык на горле Диониса дернулся — и Ифит вдруг выяснил, что он до сих пор жив, долбленка пуста, а Дионис громко хохочет, уже позабыв про Ифита и швыряя шишками в пунцового от стыда Форонея.
Бассарида-ябеда тесно прижалась к своему кумиру и что-то горячо шептала ему в самое ухо, указывая сперва на Ифита, а потом — на близнецов.
— А-а, родственничек! — веселый бог запустил последней шишкой в Алкида, сидевшего на траве слева от седого Силена; справа же сидел Ификл. — Что ж ты двоишься-то, братец?.. Небось намекаешь, что я пьян? Нет, я не пьян, не больше обычного, и уж никак не больше тебя, милый мой смертный родственничек, который двоится, несмотря на то, что я вижу его в первый раз! Хочешь выпить с богом, братец? Думаешь, ты трезв?.. Нет, ты пьян, как и весь мир…
— Отстань, Бассарей! — попытался было утихомирить Диониса старый сатир, но в иссиня-черных глазах бога уже полыхнули опасные огоньки — и толпа спутников Диониса возбужденно загомонила, предвосхищая очередную потеху кудрявого предводителя.
Стоявший отдельно Пан переступил с копыта на копыто, словно прикидывая, не стоит ли вмешаться — только было уже поздно, независимо от того, какое решение принял бы козлоногий сын Гермеса (во всяком случае, сын Гермеса согласно общепринятым представлениям) и гулящей Дриопы.
Поздно — потому что Дионис припал алым ртом к услужливо поданному бурдюку, щеки его раздулись румяными пузырями, а потом бурдюк полетел в сторону, и веселый бог неожиданно для всех шумно прыснул вином прямо в лицо вскочившему Алкиду. Мальчишка закашлялся, заплевался, принялся тереть кулаками глаза, а Дионис взмахнул возникшим у него в руке тирсом — таким же, как у остальных, но блестящим, словно сделанным из полированного металла, — и хлопнул им Алкида по макушке.
Раздался легкий и сухой звон, как если бы удар пришелся по медному котелку.
Ификл — взъерошенный, нахохлившийся, птенец птенцом — кинулся было на защиту брата, но в последний момент остановился, видя, что сам Алкид ничуть не обижен случившимся, стоит себе и растерянно улыбается, а кучерявый Дионис-Бассарей в притворном страхе закрывается тирсом и отскакивает назад от близнецов.
— Ты чего?! — только и успел выкрикнуть Ификл, прежде чем дружный гогот сатиров заставил его умолкнуть.
Какое-то странное раздвоение овладело мальчишкой, мешая предпринять хоть что-нибудь, а не стоять на месте, как столб, и тупо сопеть, глядя на хохочущего бога; где-то в глубине души образовалась щемящая пустота, и обозленный Ификл не сразу понял, что он попросту не ощущает привычной поддержки Алкида, его чуткого присутствия, как бывало всегда, кроме… кроме приступов безумия!
Но и признаков надвигающегося припадка тоже не было — уж тут-то Ификл не мог ошибиться!
Ификл повернул голову влево и обнаружил, что Алкид, дурашливо хихикая, пытается шагнуть вперед, но при этом каждый раз сгибает в колене не ту ногу, которую предполагал вначале, — в результате чего ему приходится хвататься за шею Силена и некоторое время качаться, сохраняя равновесие.
— А вот и да! — вдруг сообщил Алкид, неестественно раскрасневшись и поминутно облизывая языком слегка припухшие губы. — И наплевать! Потому что!.. И по шее — это всегда пожалуйста! Как герой, равный богам… и по рогам!
Ификлу стало невыносимо стыдно.
Он зажмурился и пропустил самое интересное: аплодисменты сатиров (впрочем, это он слышал), пляску бассарид вокруг шутливо раскланивавшегося Диониса, внезапное сгущение воздуха на краю поляны близ можжевельника, растопырившего во все стороны свои колючие пальцы, — и, наконец, явление из марева открывающегося Дромоса…
— Пустец! — икнув, заорал донельзя обрадованный Алкид и шлепнулся задом на колени крякнувшего Силена. — Гермышка! А мы тут без тебя как без своих ушей!..
Гермию достаточно было быстро оглядеться и принюхаться, чтобы оценить происходящее, — и оценка эта, надо полагать, была не самой высокой.
Даже крылышки на сандалиях Лукавого негодующе затрепетали, приподняв своего хозяина на локоть над землей.
— Придурок! — Гермий был просто вне себя, и Дионисова свита поспешно сбилась в кучу, стараясь не оказаться между двумя ссорящимися божествами, двумя сыновьями Зевса-Олимпийца; старшим, Гермием, вышедшим из чрева Майи-Плеяды, и младшим, Дионисом, которого выносила Семела, глупая дочь мудрого Кадма-Фивостроителя. — Забавник, лозу тебе в глотку! Весельчак! Пьянчуга! Эреб в башке свищет, да?! Залил глаза по самые пятки!..
— А ты кто такой?! — огрызнулся Дионис, явно смущенный, но не имеющий возможности отступать на глазах у свиты. — Тоже мне — учитель! Воров своих учи, а я и сам разберусь, без советчиков!
— Без советчиков?! Кто тебя, недоросля сопливого, нисейским нимфам на воспитание передавал?! Кто за тобой приглядывал?! Пригрел змею, называется!.. Вот сейчас слетаю к папе, скажу, что ты ему героев спаиваешь!
— Героев! — внимательно слушавший перепалку Алкид счастливо икнул во второй раз и назидательно ткнул пальцем в небо, едва не выколов Силену глаз. — Спаивает… а-хой, вижу горы, Киферонские вершины, а-хой, режьте глотку, пусть струею кровь прольется!..
Никто не удивился, что пьяный Алкид вдруг запел сиплым голосом, закатив глаза и ритмично кивая в такт; только старый Силен обеспокоенно взглянул на молчащего Пана, да еще очнувшийся Ификл присел рядом с братом на корточки и попытался привести Алкида в чувство, хлопая его по щекам.
— Лети, лети, доносчик! — Дионис, похоже, начал заводиться всерьез. — Маши крылышками! Был Пустышкой, Пустышкой и остался! Ну, давай, давай, доноси! — или перышки подмокли?! Так я могу еще сбрызнуть!
— Ах ты… — Гермий в этот миг был действительно страшен, и зашипевшие змеи его кадуцея уже готовы были сцепиться с ожившим плющом Дионисова тирса, но неожиданное вмешательство рогатого Пана, о котором все забыли, разом изменило ситуацию.
— А-хой, — мычал в это время Алкид, мотая головой, — режьте глотку, а-хой, рвите жилы, хлынет влага мне на тело, кожу пурпуром пятная!
Пан слегка согнул мохнатые ноги, сгорбился, нахмурил космы бровей, потом негромко хлопнул в ладоши, присвистнул, топнул копытом…
Темное, болезненное оцепенение снизошло на залитую солнцем поляну; смолк визг бассарид, втянули затылки в литые плечи гуляки-сатиры, Ифит-лучник еле слышно застонал, испуганно озираясь, даже боги на шаг отступили друг от друга и вздрогнули, словно борясь с подступившей к горлу тошнотой… казалось — качнись сейчас ветка, хрустни гнилой сук под неосторожной ногой, свистни глупая птица в кроне ясеня — и все, кто были только что участниками Киферонской Вакханалии, или как там это действо называлось, кинутся слепо бежать, не разбирая дороги, оставляя на колючках клочья ткани, шерсти и плоти, — боги, сатиры, люди… все, кто есть.
Одно слово — паника.
Но ветка не качнулась, птица промолчала, гнилой сук остался невредим, и мало-помалу мир вернулся в свое прежнее состояние.
— Вот так-то лучше, — ухмыльнулся Пан, когтистым пальцем почесывая основание левого рога. — Ругаться ругайтесь, а драться в моих лесах не позволю.
— А-хой, — не унимался Алкид, и ниточка липкой слюны ползла из уголка рта ему на подбородок, — режьте глотку, а-хой, рвите жилы; как жил, так и умер, жил псом, умер — жертвой…
Опомнившийся Гермий, словно только сейчас увидев мальчишку, кинулся к нему, встряхнул, оттянул веки, глянул в закатившиеся глаза. «Протрезвеет, чего там…» — заикнулся было Дионис, но Лукавый лишь отмахнулся и вопросительно посмотрел на Ификла, державшего брата за безвольно повисшую руку.
— Нет, — ответил Ификл на немой вопрос. — Это не приступ. Просто очень похоже. Голова у него кружится, это я чувствую, и перед глазами мелькает… лица всякие, я толком не могу разобрать… и еще шкурами пахнет. Очень плохо пахнет… нет, это не те, которые скользкие, — от тех плесенью тянет, а не шкурами!..
— Ну, Бассарей! — злобно прошипел то ли Гермий, то ли змеи с его жезла — и Лукавого не стало.
Только стеклянные нити поплыли в горячем воздухе, да еще переглянулись восхищенно сатиры с бассаридами — никто не умел носиться по Дромосам стремительней Гермия-Психопомпа.
— Жаловаться полетел, — с некоторой бравадой, на самом деле скрывавшей испуг, буркнул Дионис. — Слышь, Пан, если этот летун и впрямь папу притащит — ты хоть подтверди, что я не со зла! Шутил, дескать!.. И дошутился.
Что собирался ответить насупившийся Пан, так и осталось загадкой — потому что почти сразу же Дромос вновь открылся, пропуская Гермия обратно на поляну; а следом за Лукавым…
— Конец свет-та! — забыв о приличиях, ахнул прижатый к древнему буку сатириск Фороней. — Х-хирон… покинул Пелион! Все, допился Форонейчик!
— А-хой, вижу горы, жил псом, умер…
Кентавру хватило одного взгляда, брошенного в сторону поющего Алкида.
— Твоя работа, Бромий? — негромко спросил Хирон у побагровевшего Диониса.
— Ну, — только и ответил веселый бог, ужасно не любивший, когда его называли Бромием — Шумным.
Или попросту Горлохватом.
— Не «ну», а твоя, — подытожил кентавр, направляясь к близнецам; и случилось чудо: Дионис промолчал.
Ификл с нескрываемой надеждой смотрел на приближающегося Хирона, и кентавр ласково пригладил волосы мальчишки, чуткими пальцами раздвигая жесткие завитки, прежде чем согнуть передние ноги и, поджав бабки под себя, опуститься рядом с Алкидом — так, как опускаются в шутовском поклоне ученые пентесилейские лошадки.
Только вряд ли кому-нибудь пришло бы в голову засмеяться при виде коленопреклоненного кентавра.
— Воды! — приказал Хирон. — Побольше и похолодней! Кто знает, где ближайший ручей?!
Один из сатиров вихрем сорвался с места, подхватив полупустой бурдюк, и умчался прямо сквозь кустарник, проламывая сплетение ветвей не хуже раненого вепря.
— Он пьян, — Хирон говорил тихо, не снимая ладони со лба Алкида (тот перестал петь и теперь бубнил что-то невнятное), обращаясь только к Гермию, вставшему рядом, и взволнованному Ификлу. — Он сильно пьян… это почти безумие! Ах я дурак — ему же нельзя пить! Старый гнедой дурак… ведь должен же был предупредить Диониса! Ификл, пожалуйста, ради меня — сосредоточься! Что он сейчас видит? Что?! Это очень важно…
— Я попробую. — Ификл закрыл глаза, потом отчего-то скривился, смешно морща нос, как если бы ожидал удара, а тот, кто собирался его нанести, все медлил; и Гермий вдруг понял, каких нечеловеческих усилий стоит мальчишке вот так, добровольно, пытаться заглянуть за грань безумия, вместо того чтобы закричать и броситься прочь от чудовищ помраченного рассудка.
— А-хой, вижу горы, Киферонские вершины… ох, все кругом идет! А-хой, рвите глотку…
Пел Ификл — белея лицом, катая на скулах упрямые мужские желваки, пел тем же сиплым надтреснутым голосом, которым еще недавно пел пьяный Алкид, пел, сжимая кулаки все плотнее, словно желая превратить их в костяные копыта; мышцы его плотно сбитого тела корежила судорога, делая из подростка маленького Атланта, впервые взвалившего на плечи небо — только это небо тринадцатилетний Ификл Амфитриад взваливал на себя далеко не впервые, небо с богами безумия, одно на двоих, небо, за щитом которого (возможно!) прятался нездешний и непонятный Единый, скалясь целым мирозданием.
Последняя мысль принадлежала Гермию.
Алкид внезапно обмяк, схватившись за живот, его стошнило прямо на траву, под ноги брату, и Лукавый вдруг понял, глядя, как Алкида рвет черной желчью, что сейчас братья похожи как никогда — немыслимо, невероятно похожи… один — окаменев в почти божественном усилии, другой — корчась в почти чудовищной муке; Ификл и Алкид, Олимп и Тартар, две жертвы одного алтаря, две раны одного тела, несчастные мальчишки, зачатые на перекрестке слишком многих помыслов, надежд и великих целей.
«Жизнь и смерть, — еще успел подумать Гермий, — что это значит для нас, если мы зовем себя богами и утверждаем, что властны над первой и неуязвимы для последней; и что это значит для них?! Может быть, смертных правильней называть Живущими; может быть, мы лжем друг другу: одни — своим бессмертием, другие — своей смертью?!»
— А-хой, вижу горы, — Ификл вдруг осекся. — Вижу!.. горы вижу! Это где-то недалеко, это, наверное, Киферон… люди, люди вокруг!.. и воняет шкурами. Только мне видно плохо, и песня эта дурацкая!.. а-хой, рвите жилы, пусть кровь бьет струею… нет, не буду петь! Хирон, Гермий, это не мы с Алкидом поем, это тот, который смотрит, а вокруг люди в шкурах… да, в шкурах, и еще один в накидке, старой, залатанной, а в руке у него нож… а-хой, вижу горы…
— Гермий, это жертвоприношение! — выдохнул Хирон, и на шее кентавра вздулись лиловые вены, словно там, внутри, умирал неродившийся крик. — Где-то неподалеку приносят человеческую жертву! Не Алкиду, нет! — но Дионис опьянил его рассудок, а душой он с рождения в заложниках у Тартара!.. Алкид — жертва! И ощущает себя жертвой — тем человеком, которого сейчас убьют! Знать бы, кто он, этот человек…
— Разбойник, — коротко бросил Гермий.
— Почему разбойник?
— Это разбойничья песня, Хирон… они поют ее в бою или перед казнью. Не забывай — я все-таки бог воров.
— Гермий, обряд надо остановить! Я не знаю, что будет с Алкидом, когда жертву убьют… ах, были б мы на Пелионе!
— Мы не на Пелионе, — Лукавый обеими руками вцепился в свой кадуцей, — а разбойник — не вор… не совсем вор… но я попробую! Я уже ищу, Хирон, только слышно плохо, почти ничего… Ификл, родной, там дороги рядом нет?! Хоть какой-нибудь!
— А-хой, рвите глотку, пусть кровь… Есть! Есть дорога, Пустышка! Через луг, правее… там герма! Вижу герму! Ой!.. этот, в хламиде, ногами пинается… больно!.. А от дороги бежит кто-то… все, не могу больше!
— Радуйся, Хирон! — во все горло завопил Гермий, взлетая в воздух. — Радуйся! Нашел! Это на южных склонах! Только герма очень далеко, лучше лесом — там опушка под боком… Пан, сынок, чудо мое лесное, скачи сюда, я тебе объясню! Это нам надо…
— Не надо, — перебил Лукавого неслышно подошедший Пан, взволнованно подергивая хвостом. — Я и так чую… кажется, это они мне жертву приносят. Во, точно — взывать начали! Мор у них там овечий, что ли? Овчары вонючие! Потом еще удивляются, что я не слышу!.. Нет чтоб ягод каких принести, или ягненка…
— Или вина бурдюк, — встрял Дионис, но кентавр только покосился на него, и веселый бог — правда, растерявший изрядную долю своего веселья — умолк.
— С этой поляны туда прямого Дромоса нет, — Пан хозяйски озирался по сторонам, — значит, это нам сперва нужно вниз по ручью, а потом налево к старой яблоне… да, ближе никак не выйдет. За мной!
Выбежавший через минуту на поляну услужливый сатир, тащивший бурдюк с водой, едва не был смят и растоптан несущейся толпой, но успел отскочить в сторону и отделался легкими синяками и пуком-другим выдранной шерсти.
— Вот и помогай им после этого! — обиженно бросил он, перехватил бурдюк поудобнее и заспешил вслед за собратьями.
9
— …а-хой, вижу горы, Киферонские…
Песня сипла, глохла, захлебывалась ухающим бульканьем и вновь, зло и упрямо, прорывалась наружу:
— …Киферонские вершины, а-хой, режьте глотку…
И сразу же — издалека, резко, как удар бича:
— Папа, останови колесницу!
Но колесница уже остановилась сама, всего три-четыре оргии[35] не доехав до ближайшей гермы.
— В чем дело, доча? — дочерна загорелый мужчина средних лет вертел не по возрасту лысой головой, пытаясь понять, откуда только что донеслась старинная разбойничья песня, и заодно придерживал храпящих лошадей.
За колесницей, в облаке медленно оседающей пыли, топтались двое немолодых солдат, явно сопровождавших отца с дочерью. Мрачный и усталый вид охраны говорил о том, что за плечами у них лежал неблизкий путь, и еще о том, что ездить на колеснице гораздо лучше, чем ходить пешком.
— Там кого-то убивают, папа! — топнул голенастой ножкой черноволосый подросток в короткой эксомиде, открывающей левое плечо и часть груди — едва наметившейся, незрелой, почти мальчишеской.
Даже плетеный поясок был повязан по-мужски, на талии.
По правую сторону от дороги, за буйно цветущим лугом, виднелась довольно-таки внушительная толпа, состоящая из одетых в лоснящиеся шкуры (несмотря на жару) оборванцев; вне всякого сомнения — местных жителей.
Еще дальше начиналась опушка леса.
Толпа угрюмо сгрудилась вокруг… было очень плохо видно, вокруг чего именно, но в просветы между телами можно было заметить бока грубо обтесанного камня и весьма грязные руки-ноги какого-то существа, опрокинутого на камень.
Песня — если издаваемые звуки были достойны называться песней — принадлежала как раз существу на камне.
— Разбойничек, — усмехнулся лысый колесничий. — Овцекрад… сейчас замолчит. Уже в Аиде допоет!
— Его убивают, папа?! Да?!
— Не убивают, а приносят в жертву, — начал было рассудительный родитель, но девочка (или девушка?), похоже, не заметила особой разницы и, несмотря на окрик отца, уже спрыгнула на землю.
— Прикажи им прекратить, папа!
Переглянувшиеся солдаты усмехнулись — они давно знали, что мегарский терет[36] Алкатой, или Алкатой-Плешивый, слушается в этом мире всего двух человек: басилея Мегар, своего тестя, носящего в честь города имя Мегарей, и свою тринадцатилетнюю дочь Автомедузу.
— Почему это я должен вмешиваться?.. — Алкатой не договорил.
Взбалмошная дочь, оказывается, уже неслась через луг к собравшимся у камня людям.
— Стой! Ты куда?! Автомедуза, стой! Я кому сказал?!
Где там — все призывы Алкатоя были абсолютно тщетны.
— За мной! — коротко бросил мужчина, отчаявшись вернуть девчонку словами, соскочил с колесницы и, сопровождаемый охраной, побежал через луг вслед за длинноногой Автомедузой.
Та между тем успела ворваться в толпу селян, морщась от их запаха, и оказаться у самого жертвенника, возле которого стоял местный жрец с гнутым ножом в руках.
Нет, пожалуй, это был не жрец (несмотря на драную накидку, гордость многих поколений), а скорее старейшина; или даже не так — старейшина должен быть величав, белобород, преисполнен достоинства, а у этого жертвоприносителя борода была какая-то мутная, величавость отсутствовала напрочь, ну а что касалось достоинства…
Староста.
Деревенский староста — и то в лучшем случае.
— А-хой, режьте глотку, а-хой, рвите жилы!..
Староста уже занес лезвие ножа над песней и жертвой, когда в его руку впились чьи-то цепкие пальцы с крайне острыми ногтями, а в самое ухо ударил пронзительный крик:
— Не сметь! Не сметь его убивать!
Насмерть перепуганный староста выронил нож, резко обернулся, полагая обнаружить рядом некое божество, явившееся помешать неугодному ему обряду, — но вместо этого увидел перед собой незнакомого подростка.
Ничем божественным, кроме наглости, подросток явно не страдал.
Обуянный праведным гневом, староста молча влепил поганцу полновесную затрещину, от которой щенок с визгом покатился по траве, призывая кого-то на помощь.
И помощь не замедлила явиться. Чья-то крепкая рука ухватила старосту за шиворот, а чье-то еще более крепкое колено пнуло его пониже спины, в результате чего грузный староста полетел головой вперед ничуть не хуже, чем перед этим — нахал-подросток.
— Не сметь! — слова были знакомые, а голос другой, суровый, привыкший командовать. — Не сметь поднимать руку на мою дочь!
К чести служителя культа надо сказать, что мысль о божественном происхождении кричавшего и пинавшего даже не пришла ему в голову.
— Какую еще дочь? — заорал староста, с трудом вставая на ноги. — И вообще, ты кто такой?! И почему ты и твой наглый… дочь прерываете обряд приношения жертвы Великому Пану?!
Толпа сомкнулась вокруг Алкатоя и двух его солдат, недобро гудя.
— Я — терет Алкатой из Мегар, — лысый мужчина нашарил рукоять меча, висевшего на поясе. — А ты…
— А ты убирайся вон, в свои Мегары! — не дал ему договорить староста, закипавший злобой и чувствовавший поддержку односельчан. — И проси Пана, чтоб он позволил тебе благополучно вернуться! Богохульник!
Опешивший Алкатой собрался было дать зарвавшемуся старосте достойную отповедь, но тут случилось непредвиденное. Всеми забытая жертва ухитрилась за это время, воспользовавшись оброненным ножом, избавиться от пут — и разбойник с диким уханьем припустил во все лопатки к опушке леса.
Сельчане ограничились громкими криками — гнаться за освободившимся овцекрадом, спасавшим свою жизнь, не рискнул никто; тем более, что скрутили они разбойника спящим после грандиозной попойки.
Лицо старосты, и без того не отличавшееся красотой, стало похоже на козью морду Химеры.
Алкатой еще успел заметить, что староста подает какие-то знаки, рванул меч из ножен — но потные тела в вонючих шкурах навалились на терета, кто-то вскрикнул, получив локтем под ребра, еще один захлюпал разбитым носом, меч взлетел над толпой… и удар тяжелой дубины по лысой голове опрокинул Алкатоя во мрак беспамятства.
Увидев лежащего Алкатоя, охрана не особо сопротивлялась, и даже с некоторым облегчением потеряла сознание. После чего пленных мужчин надежно связали и уложили в сторонке под присмотром местных парней, двое из которых гордо сжимали отобранные у солдат копья.
Автомедузу же, предварительно стреножив и сунув в рот кляп, торжественно возложили на жертвенник; толпа вернулась в исходное состояние, и теперь цветущий староста снова взывал к доброму богу Пану, дабы тот защитил их стада и остановил мор.
— Тебе, о Пан, сын Гермеса, Великий и Милостивый, приносим мы жертву сию, — возвысил голос староста, поднимая над головой забытый удирающим разбойником нож, — и молим о…
Нет, сегодня ему положительно не везло.
Странная птица коротко просвистела в воздухе — и староста, второй раз за сегодня роняя злополучный нож, вскрикнул и схватился за окровавленную правую руку, насквозь пробитую длинной стрелой с узким бронзовым клювом.
Толпа развернулась всем многотелым существом, готовая рвать, топтать, уничтожать, — и застыла на месте, округлив глаза и разинув рты; некоторые даже начали падать на колени.
Последние были самыми сообразительными, ибо что еще положено делать при Явлении?
Явлении богов.
…Первым к бедным сельчанам несся, не касаясь земли, разгневанный Гермес — билась на ветру накидка с каймой по краю, радужные полукружья трепетали на задниках знаменитых сандалий, а жезл-кадуцей был устремлен в сторону старосты и простертой на алтаре девчонки.
Сразу за Килленцем, оглушительно грохоча копытами, мчался огромный гнедой кентавр, неся на могучих руках какого-то юного — но, вероятно, очень важного бога, а другой юный бог (или тот же?.. С ума сойти!) восседал на спине кентавра, размахивая увесистой сучковатой дубиной.
Цепляясь за хвост кентавра, спешил на заплетающихся ногах курчавый Дионис с тирсом в руке; от Диониса не отставал Великий и Милостивый Пан (правда, в данный момент и впрямь Великий, но уж никак не милостивый), топоча копытами не хуже кентавра.
А следом за ними валила целая орава сатиров и вакханок, над которыми возвышалась гигантская фигура солнцеликого Аполлона, уже накладывавшего на тетиву очередную стрелу.
Боги все прибывали и прибывали, объявляясь посреди луга прямо из трясущегося от страха воздуха; и селяне поняли, что больше не в силах благоговеть и ужасаться.
Оказалось, в силах — когда один из юных богов вихрем слетел со спины конечеловека и принялся колотить своей дубиной кого ни попадя и по чему ни попадя!
Гнев божества был столь велик, а ноги селян столь сообразительны, что очень скоро у жертвенника из первоначальных участников событий остались лишь раненый староста, явно неспособный двигаться (от страха, не от раны!), Алкатой с воинами (пребывавшие по-прежнему без сознания) и Автомедуза на камне, во все глаза глядевшая на это невиданное нашествие.
Юный бог швырнул в стонущего старосту свою дубину, подошел к жертвеннику, поднял нож, оглядел его с кислой миной, взмахнул рукой (Автомедуза в ужасе зажмурилась) и быстро перерезал веревки, стягивавшие ноги жертвы.
— Ладно, вставай, чего разлегся? — буркнул юный бог, как и все до него, принявший Автомедузу за мальчишку. — И кляп выплюнь, хватит мусолить-то…
— Спасибо, — невпопад ответила девушка, сперва все-таки открыв глаза и освободив рот от кляпа. — Ты бог?
— Не-а, — равнодушно мотнул головой спаситель. — Вон бог, — и указал через плечо на Гермия, зависшего неподалеку в воздухе. — И вон бог. Ну, который с рогами…
Это относилось к Пану.
— А я — этот… герой я. Вот.
— Да уж, мы герои! — непослушным языком проговорил позади него другой юнец, несомый кентавром, и Автомедуза с ужасом поняла, что говоривший в доску пьян.
— А как тебя зовут, герой?
— Ификл, — буркнул Ификл, на этот раз забывший, кем ему в подобных случаях следует называться.
— А меня — Алк… ик!.. Алкид! — возвестил второй, также начисто забывший об уговоре. — Я его брат! Или нет, это он — мой брат! Вот, теперь правильно…
Автомедуза не удостоила Алкида своим вниманием, намереваясь засыпать Ификла вопросами, но тут вмешался Гермий.
— Шла бы ты, девочка, отсюда, — без лишних церемоний посоветовал он, безошибочно угадав пол неудавшейся жертвы. — Вон твои спутники валяются — лучше погляди, что с ними! Давай, давай!
Только тут вспомнив об отце, Автомедуза ойкнула, зажала рот ладошкой и припустила ко все еще не пришедшим в себя Алкатою и двум солдатам.
— Так это девчонка? — удивился Ификл.
— Придется тебя к бассаридам в обучение отдавать, — вздохнул Лукавый. — Уж они научат, чем мальчик от девочки отличается…
Ифит-лучник тем временем соскочил с плеч несших его сатиров (боясь опоздать, он стрелял прямо с этого движущегося постамента), проворчал: «Весь зад рогами искололи!» — и с удивлением заметил, что уже вполне освоился в этой шумной околобожественной компании.
Мрачный Пан подошел к старосте, отломал наконечник стрелы и одним рывком выдернул застрявшее в руке древко.
Староста раскрыл рот, но закричать побоялся.
— До смерти заживет, — неприветливо сообщил Пан, мельком осмотрев рану.
Потом лесовик отошел к Гермию, и Лукавый принялся что-то ему втолковывать, а Пан слушал, изредка согласно кивая тяжелой рогатой головой.
Закончив разговор, Гермий вежливо, но настойчиво потащил всех прочь. Действительно, задерживаться дольше не имело смысла, и заново открывшийся Дромос радушно принял толпу, пропуская ее обратно на Киферон.
Всех, кроме Пана.
Тупо моргающий староста и Автомедуза, на время оторвавшаяся от бесчувственного отца, следили, как боги исчезают в мерцающей воронке; оба видели, как сидящий на спине кентавра герой по имени Ификл в последний момент обернулся, скользнув взглядом… Автомедуза надеялась, что по ней, по ее угловатой фигурке, а староста всерьез опасался, что герой хочет получше запомнить его, незадачливого жреца.
Но, как бы то ни было, Дромос принял в себя героя вместе с его пьяницей-братом и гнедым кентавром; и луг опустел.
— О Великий Пан! — заголосил староста, опомнившись и преданно вылупившись на козлоногое и козлорогое божество. — Мор у нас!.. Жертву тебе хотели…
— Мор у вас! — угрюмо передразнило божество. — Морды у вас — никакого мора не нужно! Ладно уж, ради овец… овцы-то в чем виноваты?
— И свиньи, — поспешно вставил староста.
— Точно, что свиньи, — непонятно отозвался Пан. — Значит, так: мор уберу, жертву приносите, только не человеческую! Такая жертва мне не угодна. Понял?
— Понял! — радостно закивал староста. — Овцы угодны, свиньи угодны («Плоды угодны», — добавил Пан), а люди не угодны! Как не понять?! Любимую свинью — на алтарь Великому Пану!..
— Молодец… а про то, что видел сегодня, — забудь. Ничего не было. И своим объясни. Знамение было, и все. А станет кто языком болтать — одним мором не отделаетесь! Еще и этого натравлю, который дубиной вас гонял…
— Не надо, милостивый! — запричитал староста, и обильные старческие слезы потекли по его щекам. — Молчать будем, молиться будем, только не надо этого… с дубиной!
— То-то же… так своим и передай. А мор завтра прекратится.
Пан хмыкнул и побрел прочь.
10
— …Папа, папа! Хвала… ой, хвала кому-нибудь — ты очнулся, папа! Ой, папочка, тут такое было! Боги, герои, кентавры, сатиры, нимфы еще какие-то… сам Аполлон был, и Гермес, и Дионис, и Пан, и… и даже Громовержец с ними!
Громовержца Автомедуза решила помянуть на всякий случай, для солидности.
— Доча… с тобой все в порядке? — пробормотал Алкатой, с недоверием глядя на возбужденную дочь и пытаясь сесть. — Они тебя тоже… по голове?
Сесть получалось плохо.
— Ой, да ты же ничегошеньки не видел! Боги, прямо с Олимпа — и давай меня спасать! А с ними герой, Ификлом зовут! Он тут меня дубиной освобождал — все прямо разбежались!..
При напоминании о дубине Алкатой невольно тронул плешь и скривился. Потом глянул на сияющую дочь — нет, увы, не Андромеда, чтоб ее всем Олимпом спасать! — на пустой жертвенник, на луг, перепаханный вдоль и поперек…
— Ладно, пусть, — протянул он, — мало ли… а как, говоришь, героя звали?
— Ификлом, папа! Он такой герой, такой герой!..
— Ификл? — Алкатой решил оставить богов в покое и зацепиться за более земную тему, тем более, что после полученного удара голова терета соображала не лучшим образом. — Ификл, значит… нет, не слыхал о таком!
— Как это не слыхал?! — Автомедуза чуть не расплакалась от обиды за себя и за своего спасителя. — Почему не слыхал?! Ну, Ификл, герой… у него еще брат есть, Алкид!
— Алкид? — изумился Алкатой. — Алкид из Фив?! Сын Зевса и Алкмены, будущий Истребитель Чудовищ?!
— Да ну его! — девушка презрительно дернула острым плечиком. — Истребитель вина, вот он кто, твой Алкид! Ерунду еще всякую порол, пьяница!.. А Ификл — тот действительно…
И глаза девушки мечтательно затуманились.
— А ты не путаешь? — с надеждой осведомился Алкатой, оглядываясь на начавших приходить в себя воинов. — Спас тебя Алкид, будущий герой — уже герой! — а брат его был пьян и порол ерунду. Вспомни!
Взрыв негодования был ему ответом.
— И ничего я не путаю! Ну какой же ты глупый, папа! Ификл меня спас, Ификл, Ификл, а вовсе не Алкид этот противный! Ты вот валялся и ничего не видел, а я…
— И она ничего не видела, — раздался рядом чей-то подозрительно знакомый голос.
Отец и дочь разом обернулись — и обнаружили незаметно подошедшего старосту, правая рука которого была перевязана в меру грязной тряпицей.
— Ах ты, паскуда немытая! — Алкатой аж задохнулся от негодования и зашарил сперва по своему поясу, а потом по траве вокруг.
— Вот он, господин мой, — староста смиренно, с поклоном, протянул терету его меч. — А вот и копья твоих воинов.
Двое смущенных деревенских парней неловко приблизились и положили копья рядом с воинами, после чего поспешили отойти назад.
Алкатой растерянно вертел в руках оружие. Рубить старосту при сложившихся обстоятельствах было как-то неловко.
— Знамение нам было, господин мой, — многозначительно произнес староста. — Что неугодны богам человеческие жертвы. Так что прощения просим — вразумили нас боги!
— Еще как вразумили, — ехидно хихикнула Автомедуза. — То-то у тебя рука перевязана… а у твоих парней все рожи разбиты!
Алкатою не надо было долго вглядываться, чтобы увидеть правоту дочери.
— Ну и кто ж это вас? — уже более миролюбиво спросил он у старосты и жавшихся за его спиной друг к другу парней.
— Знамение, однако! — туманно сообщил староста.
— А луг кто копытами напрочь перепахал?
— Знамение, — тяжело вздохнул старик. — Все оно, проклятое… в смысле, благословенное!
Запивая жесткую и подгоревшую баранину тепловатым вином, Алкатой решил не касаться больше знамений и богов, тем более, что инцидент был исчерпан. Закупить скот — а именно за этим он и ехал из Мегар, где прожорливая армия каменщиков возводила новые стены — после мора не удалось. Зато у словоохотливого старосты удалось выяснить, что до северных пастбищ мор не дошел, так что…
— Зря ты со мной увязалась, — бросил он дочери. — Ох, зря… вернусь в Мегары — спущу три шкуры с гадателя Эмпедокла! Врал, подлец, что дорога удачной будет, — а она вон какая… Хай, мохноногие, трогай!
Неудачная дорога уносила колесницу мегарского терета все дальше от Мегар и все ближе к северным склонам Киферона, где обосновались изгнанные из Фив беспокойные братья Амфитриады.
11
Взбалмошная и упрямая Автомедуза, дочь мегарца Алкатоя, ворвалась в жизнь близнецов стремительно, но, увы, ненадолго — всего на каких-то четыре года. В конце этого срока она умерла родами, принеся Ификлу сына, а Алкиду — племянника. Мальчика назвали Иолаем и при первой же оказии отправили в Фивы, к бабушке Алкмене.
Так родился Иолай, сын Ификла и Автомедузы, чья дальнейшая судьба сложится, пожалуй, еще извилистей и своеобразней, чем судьбы его отца и дяди, потому что именно Иолай в свое время завещает похоронить себя в могиле покойного деда Амфитриона (чем немало шокирует половину Эллады), именно Иолай будет верным другом и защитником дряхлой Алкмены и многочисленных Гераклидов, а спустя годы и годы от руки великого Гектора падет некто Протесилай, сын Ификла… Протесилай, что значит «Первый из народа», но что также значит «Иолай Первый».
Впрочем, обо всем — в положенный срок.
— Радуйся, Мать.
Голос мужчины гибок и упруг, подобно кожаной праще, готовой в любой момент свистнуть, выпуская на волю беспощадный ребристый камень.
— Радуйся, Сын. Ты знал о моем визите заранее?
Голос женщины спокоен и уверен, полон сдержанной властности, не привыкшей ни к шепоту, ни к крику.
Впрочем, Владыка Аид мог бы засвидетельствовать, что это не всегда так.
— Конечно, Мать. Кто еще из Семьи, кроме тебя, мог посетить Арея Эниалия, Арея-Кровопийцу, Арея Неукротимого?!
Горькая ирония переполняет сказанное.
— Это так, Сын мой. И всякий раз я замечаю, как красиво здесь у тебя. — Мать спешит сменить тон и тему разговора. — Красиво и… страшно.
Розовым младенческим светом мерцает полированный мрамор колонн портика, под сенью которого встретились Мать и Сын. Вплотную к балюстраде скала, служащая основанием, почти отвесно обрывается вниз, и там, внизу, в долине, заносимой голубоватым, стеклянисто отсвечивающим песком, виднеются развалины каких-то крепостей, простерших по равнине резкие точеные тени. Ветер меланхолично посвистывает в руинах, перекидывая из ладони в ладонь горсти песчинок, обтачивая древние плиты с зубчатыми краями, сглаживая углы, понемногу изменяя очертания того, что казалось делом рук человеческих, но никогда им не являлось на самом деле.
Вдалеке, выгибая утомленный горизонт, полыхает закат цвета запекшейся крови, липкими отсветами ложась на молчащую долину, на розовый мрамор колонн, на лица и одеяния Сына и Матери.
Мать знает, что этот закат полыхает здесь всегда, не уступая место ни ночи, ни восходу, вот уже которую сотню лет, если считать время смертным счетом. Один и тот же закат, одни и те же руины, один и тот же ветер, засыпающий их бледно-голубым песком; и бронзово-каменная скала, возносящая ввысь жилище Сына, — вот сейчас он откинет тяжелый бархат занавеси, бордовой, с бахромой из золоченых нитей…
Он откинул тяжелый бархат занавеси, бордовой, с бахромой из золоченых нитей, он сделал приглашающий жест, и Мать послушно вошла в покои с угольно-черными стенами, испещренными россыпями драгоценных камней, которые переливались в отблесках пламени факелов тысячей глаз-созвездий древнего титана Аргуса, бывшего слуги Матери.
Блики света от камней и развешанного на стенах оружия на мгновение ослепили вошедшую.
— Что-то случилось, Мать?
Сын указал ей на крайнее гиацинтовое кресло — как всегда.
Сам же присел напротив на резной край дубового — тоже как всегда.
— Ничего не случилось, Сын. Пока ничего. Но может случиться.
— Рассказывай.
— А что, тебе нужно напоминать о Мусорщике-Одиночке?
— А-а-а… да, нужно. Я давно успел забыть про скандал, связанный с последней игрушкой Отца.
— Зря, Сын. Вы все забыли про него. Даже Средний…
— Ты говорила об этом с Энносигеем? Перед приходом ко мне?
— Конечно. И выяснила, что Средний тоже давно выбросил все из головы. Он сам занялся тем же, что и Младший, мой Супруг и твой Отец — плодит Полулюдей. Хотя, похоже, его больше интересует не результат, как Младшего, а…
— Понятно. Посейдон всегда в глубине души оставался жеребцом. Не зря лилейнобедрая Амфитрита, его супруга, держится недотрогой — видно, у мужа вполне хватает сил и на нее. Что, Мать, не до интриг Черногривому?!
— Разумеется. И никого больше не интересует Мусорщик-Одиночка; никого, кроме глупой ревнивой Геры! Даже тебя, мой Сын и союзник!
— А почему он должен интересовать меня, если хваленый герой еще ни разу не воевал?
— Вот именно, Арей! «Величайший герой, равный Семье, которого в конце его жизни ждет Олимп» до сих пор еще ничем не подтвердил слова Громовержца! Ему уже восемнадцать — другие в его годы…
— Ты считаешь, что попытка Отца провалилась?
— Не обязательно. Просто мой Супруг и твой Отец мог оказаться гораздо умнее и искушенней в интригах, чем все мы считали. Возможно, он никогда и не собирался порождать Мусорщика-Одиночку, равного Семье, — просто Младшему зачем-то понадобилось, чтобы Семья поверила в это. И Семья действительно поверила! А потом у будущего героя и надежды Олимпа начинаются эти странные припадки. Кто виноват? Я виновата, коварная Гера; и в это тоже верят все!
— Не все, мама, — тихо сказал Сын.
Мать вздрогнула и на некоторое время умолкла. Уж очень редко ее первенец, шлемоблещущий Арей, бог войны, называл ее так: мама…
— Потом приступы безумия у героя вроде бы проходят, — собравшись с мыслями, снова заговорила она, — Мусорщик преспокойно растет на своем Кифероне под опекой клевретов Младшего, вырастает — и что? Ничего! Где обещанные подвиги, где убитые чудовища, где поверженные великаны и сраженные враги?! Их нет! Не потому ли, что он вовсе не герой, этот Получеловек?! Не потому ли, что он нужен Младшему совсем для другого?!
— К чему ты клонишь, мама?
— Не притворяйся глупцом, Арей! Вся Семья знает, что только я, Средний и ты осмеливаемся возвысить голос в присутствии Громовержца! Ну почему, почему из моего потомства лишь ты способен принимать решения?! Хромца Гефеста интересуют лишь его дурацкие поделки, а вертихвостка Геба годится лишь для того, чтобы подносить гостям нектар!
— Короче, мама, — опасно прозвенел голос Арея.
— Короче? Хорошо. Итак, Младший не любит возражений; я, Посейдон и ты не любим Мусорщика-Одиночку, а сам Мусорщик в порыве безумия («Кто наслал?» — конечно, Гера!) вполне способен, к примеру, осквернить храм Младшего или его любимчика Аполлона, убив при этом с десяток жрецов! Что тогда? Да, конечно, мой Супруг и твой Отец покарает богохульника — а что ему останется, кроме молний?! — вы с Посейдоном уйдете в тень, и вот тут-то придет моя очередь! Кто строил козни? Кто насылал безумие? Из-за кого погиб великий герой и надежда Олимпа? Ату ее!
— Великая интрига, мама… не менее великая, чем обещанный герой. И Отец продумал все это заранее?
— Никогда не недооценивай своего Отца, мальчик мой! Ты — воин, ты должен знать, что бывает, когда недооцениваешь противника. А я не хочу, чтобы меня постигла участь первых двух жен Младшего — Метиды и Латоны! Я не хочу превратиться в мелкое божество трех захудалых деревушек где-нибудь на окраине Пелопоннеса! И уж тем более не хочу оказаться в Тартаре… Не забывай, Сын: разделавшись со мной, Зевс сразу примется за тебя! Сколько раз Младший говорил, что, не будь ты его сыном, быть бы тебе преисподнее всех Уранидов?! Так что встретимся внизу, сынок, у Павших, — сам знаешь, как Отец к тебе относится, в отличие от меня…
— Знаю, — глухо отозвался Арей.
Да, он знал.
С детства Мать внушала ему, что он, первенец Зевса и Геры, — самый лучший, самый смелый, самый-самый… И главное — единственный законный наследник Громовержца (ведь нельзя же считать соперником колченогого замухрышку Гефеста?!), чистокровный Олимпиец, поскольку его Отец и Мать — родные брат и сестра из первого поколения детей Крона и Реи.
И это было правдой.
Но когда он вырос и ему понадобился свой источник пищи и силы, когда его «Я» возжаждало утверждения — выяснилось, что более расторопные родственнички уже успели прибрать к рукам все хоть сколько-нибудь стоящее и самому-самому законному наследнику не осталось ничего. А Мать — Мать не умела помогать или советовать, она умела только бороться, и еще она умела убеждать Сына в его врожденной исключительности. Ах, мама, мама, зачем ты это сделала?!
Он нашел новую, незанятую территорию. Он нашел ее сам — то, что было незамечено или с презрением отвергнуто другими. Он все-таки был исключительным! — да и особого выбора у молодого Арея не оставалось.
Он выбрал войну.
Войну смертных, дикость и разрушение, боевое безумие воинов, гордость юнцов и проклятия ветеранов, готовность погибнуть от вражеского копья и радость от гибели врага, боль и кровь, души, толпой бредущие в Аид, страх и ужас; Фобос и Деймос, его сыновья.
Горящий факел, копье и хищный коршун стали его атрибутами.
Его «Я» впитало в себя все это, сделав силой — ЕГО СИЛОЙ! — но Семья молча отвернулась от Арея. Он стал изгоем, выродком, с которым вынужденно приходилось считаться. В глаза, правда, никто не смел сказать ему этого — ему вообще избегали смотреть в глаза.
Увы, Арей-Эниалий был далеко не так глуп, как полагали Гермий или тот же Мом-насмешник. Он видел брезгливость на лицах родни и ожесточился, с головой уйдя в войну, в омут уничтожения; он стал находить в этом своеобразное мрачное удовольствие. Однажды злой на язык Мом сравнил его с хищным зверем, который жадно лакает кровь из лужи, не замечая, что к противоположному краю той же лужи припал другой зверь.
Мом думал, что Арей не слышит.
Он слышал. Он понимал, что война — это в некотором роде тоже человеческое жертвоприношение, что другим зверем у его лужи были низвергнутые в Тартар Павшие. Только Павшие вкушали гибель частиц «Я» Семьи, входящих в сознание умирающих; Павшим доставались побежденные, а ему, Арею, — победители.
Впрочем, для Семьи эта разница выглядела несущественной.
Лужа-то общая.
Арей был одинок. Он был настолько одинок, что временами начинал ненавидеть свою Мать (Отца он ненавидел уже давно), ненавидеть самого себя — изгоя, неудачника, самого-самого…
— …я знаю, как Отец относится ко мне, мама. И еще я знаю, что ты редко приходишь советоваться, не приняв какого-либо решения заранее. Что ты предлагаешь?
— Пойми, Сын, выбор невелик. Или Младший действительно создавал Мусорщика-Одиночку — и ему это не удалось; или удалось, но он бережет героя для грядущей битвы с Павшими; и, наконец, ложный герой может оказаться лишь поводом для расправы с инакомыслящими. Мы должны выяснить правду.
— Как?
— Испытав Мусорщика. Поединок с чудовищем или война — все равно. Если он герой, он проявит себя; если все это козни Младшего, то сын Алкмены погибнет, но уже не по моей вине! В последнем случае Супруг будет взбешен, но крыть ему будет нечем — герой, равный Семье, убит в первой же стычке?! Смешно! Ну а победа героя тоже прояснит ситуацию, отодвинув угрозу, нависшую надо мной… над нами. И у меня будет время выяснить, кто устраивает эти приступы безумия у Мусорщика. Если, конечно, за этим не стоит сам великий Зевс…
— Я понял, Мать. Чудовище или война. Так что из двух?
— Война.
— Я так и думал. Иначе ты бы не пришла ко мне. И я даже понимаю, почему именно война. Поблизости от Киферона чудовищ нет, а тащить Получеловека через всю Беотию… Узнают. Значит — война.
— Значит — война.
— Подожди, мама, я не закончил. Ты действительно выходишь из-под удара, подставляя под удар меня. Я не люблю Мома, но когда его пытались женить, он отказался, добавив: «Я всегда недоумевал, почему самая склочная женщина в Семье — покровительница брака и домашнего очага?!»
— И ты простил ему это?!
— Но ведь это правда, мама…
— Хорошо, оставайся в стороне, мой верный и преданный Сын! — с горечью и злобой бросила Гера, вставая. — Но знай, что удар не заставит себя долго ждать!
— И опять ты не дала мне договорить, мама. Я… я согласен.
— Прости меня, Арей. Да и не мне тебя учить, как начинать войны, уходя от ответственности.
— Ты права, этому меня учить не надо, — бичом хлестнул голос Арея. — Скоро… впрочем, позволь мне умолчать о моих намерениях.
Оставшись один, Арей вернулся к балюстраде, опоясывавшей мраморный портик, и стал смотреть вниз, в обрыв, где ветер играл с голубоватым песком и развалинами нечеловеческих крепостей.
— Я уже давно вырос, мама, — тихо шепнул он, улыбаясь, — я вырос, а ты не заметила… Так что позволь мне иметь свои планы на жизнь; даже если они в чем-то совпадают с твоими. Мусорщик-Одиночка и Арей Одинокий, братья по Отцу, надежда Олимпа и изгой Семьи — не получится ли так, что мы сумеем найти общий язык раньше, чем об этом задумаются другие?..
Ветер, взметнувшись к портику, робко тронул прядь волос на его непокрытой голове — только дома Арей снимал свой знаменитый конегривый шлем, почти полностью скрывавший лицо.
1
— Это неправда, — задумчиво произнес Гермий, глядя, как вспотевшие близнецы снимают шкуру с убитого зверя, — что живая собака лучше мертвого льва. Тот, в чью голову пришла такая странная мысль, — дурак. В некоторых, да что там — во многих случаях мертвый лев гораздо лучше живой собаки! Ты согласен, Пан?
— Угу, — немногословный Пан кивнул и почесал левым копытом под правым коленом.
— Давайте лучше выпьем, — вставил кучерявый Дионис, но на него никто не обратил внимания.
Веселый бог виноградной лозы сегодня по случаю облачился в пятнистую леопардовую шкуру поверх обычного хитона и выглядел как-то двусмысленно рядом с полуободранной тушей, над которой вились обезумевшие от счастья мухи, — все, что осталось от былой славы Киферонского Людоеда.
Один из близнецов на миг прекратил свежевать добычу, сорвал пук травы и вытер им тускло блеснувшее лезвие ножа. Потом провел тыльной стороной ладони по лбу, испачкав лицо свежей кровью, и вернулся к прерванному занятию.
— Интересно, — продолжил Гермий, взглядом знатока созерцая мощные спины братьев, похожие на груды речных валунов, мокрых и скользких, — что сказали бы здешние пастухи, если бы наши молодцы вместо мертвого льва привели им живую собаку? Полагаю, что восемнадцатилетним юношам было бы трудно выслушать все это, не покраснев. Ты согласен, Пан?
— Угу, — немногословный Пан кивнул и почесал правым копытом под левым коленом.
— Ну давайте все-таки выпьем! — обиженно возвысил голос Дионис, соблазняюще встряхивая почти полным бурдюком.
Увы, призыв Бассарея снова пропал втуне.
Второй близнец, усердно трудившийся над косматой головой льва, вскрикнул, уколов палец одним из страшных клыков, и по-детски сунул пострадавший палец в рот. При виде этого Гермий не выдержал и рассмеялся — уж больно нелепо выглядел такой жест рядом с изодранным плечом и внушительным красно-синим пятном на ребрах парня. Близнецы одновременно подняли головы, глянув на Лукавого, и Гермий успокаивающе махнул рукой: продолжайте, мол, все в порядке!
Резкий запах смерти, исходивший от распластанного тела Киферонского Людоеда, вызывал тошноту, сытые и отяжелевшие мухи лениво жужжали, мерцая зеленью и перламутром, от крохотного родничка в низинке тянуло сыростью, и Лукавый поймал себя на том, что испытывает неодолимую потребность говорить — пусть глупости, пусть ерунду, что угодно, лишь бы не тишина, прерываемая только хрустом разделяемой плоти и жужжанием насекомых, пахнущая кровью тишина, напоминающая о недавних криках, реве, яростном рычании трех глоток, рвущем душу треске костей, захлебывающемся хрипении…
Гермий никогда не считал себя воинственным богом.
За что и не любил бешеного Арея; да еще, может быть, невозмутимо-ледяную Артемиду-охотницу.
Но иногда, в редкие минуты слабости или одиночества, как сейчас, наблюдая за сосредоточенными лицами братьев, хитроумный сын Громовержца и Майи-Плеяды признавался сам себе в легкой зависти к безрассудству смертных, умеющих решать, не выбирая, и поступать, не соразмеряя последствий.
— Бедный львенок, — Гермий смерил взглядом груду мяса, мышц и костей; все, что еще недавно было свирепым хищником добрых пяти локтей в длину (если не считать хвоста с кисточкой на конце) и двух с половиной локтей в холке. — Двое на одного… в конце концов, в этом есть что-то нечестное! Разве глупый зверь виноват, что предпочитал двуногих четвероногим (впрочем, не брезгуя и последними)?! Вот она, невинная жертва несоответствия вкусов, валяется и смердит на всю округу! Ты согласен, Пан?
— Угу, — Пан шлепнулся задом на траву и принялся обеими руками скрести зудящие ноги, проклиная душный и влажный месяц метагейтнион,[37] когда блохи особенно докучали мохнатому божеству.
— А вот вино! — тоном базарного зазывалы выкрикнул глубоко несчастный Дионис, стараясь не смотреть на задние львиные лапы, уже лишенные шкуры и загнутых когтей. — Ай, какое вкусное вино, чтоб вас всех! Алкид, хороший мой, обмоем покойничка?!
Алкид не глядя протянул руку, ухватил бурдюк, радостно протянутый Дионисом, зубами развязал узел и принялся плескать вино на бока и живот убитого льва, отгибая шкуру наружу и аккуратно подрезая ножом желтовато-белесые волокна жира.
— Присохло уже, — пояснил он, передавая бурдюк брату, — снимается плохо… И воняет теперь меньше.
Дионис схватился за голову и застонал.
— Разгневаться, что ли? — вяло поинтересовался веселый бог, поджав пухлые губы.
— Не надо, — хором отозвались близнецы. — Лучше сбегай за вторым бурдюком. Или пошли кого-нибудь.
Пальцы братьев — даже на расстоянии чувствовалось, какие они липкие — двигались уверенно и сноровисто, дыхание не сбивалось ни на мгновение даже тогда, когда проснувшиеся змеи мышц оплетали их руки, напрягавшиеся в коротком, точно рассчитанном усилии; лишь самую малость выпячивались при каждом вдохе бугристые животы, не столь подчеркнуто-рельефные, как у городских атлетов, зато способные выдержать удар копыта сатира; и голые ляжки близнецов вплоть до середины каменно-твердых ягодиц были одинаково покрыты жесткой порослью черных волос — всех Персеидов-мужчин злые языки называли Мелампигами, то есть Чернозадыми (а иногда даже значительно грубее).
Называли, понятное дело, за глаза — и даже не стоит говорить почему.
Гермий разглядывал близнецов, ловя себя на внезапно проснувшемся чувстве гордости, как если бы он был ваятелем, глядящим на законченную статую собственной работы, или отцом, созерцающим выросших сыновей… и смутное облачко грусти не омрачало, а скорее оттеняло нынешнее состояние Лукавого, потому что грусть не свойственна Семье и еще потому, что ни на Автолика, ни на Пана, ни на шестилетнего Абдера из Локриды Опунтской, своего последнего сына от смертной, не смотрел Гермий-Психопомп так, как смотрел на братьев Амфитриадов.
Лишь сейчас он начинал понимать, что утратил и что обрел; лишь сейчас ему становилась ясна суть того странного выражения, которое изредка возникало в угольной глубине глаз бездетного Владыки Аида, когда Старший искоса поглядывал на Гермия, своего племянника, думая, что Лукавый этого не замечает.
А хрупкая и бледная, похожая на ночной цветок Персефона, дядина жена, тихо плакала по ночам.
«Мы — мужчины, отцы, смертные или бессмертные, — думалось Гермию, — зачиная детей, никогда не думаем о них, с головой окунаясь в реку сиюминутного наслаждения. Да и потом мы на самом деле заботимся не о них, а о себе, пытаясь вырастить продолжение себя, способное доделать за нас, долюбить за нас, доказать за нас, — и, заменяя любовь пользой, мы теряем их, как теряется драгоценная брошь из прохудившейся сумки. Мы теряем своих сыновей — и их находят другие. Так бывает всегда…»
Алкид, нахмурившись, закусил нижнюю губу; Ификл, покрепче ухватив край шкуры, неосознанно повторил то же самое — и низкий, чуть глуховатый голос прозвучал в сознании Лукавого, как если бы его обладатель стоял сейчас рядом, а не находился в Фивах.
«Не всегда, — сказал этот голос, голос Амфитриона. — Далеко не всегда».
Три бога стояли у останков Киферонского Людоеда и смотрели вслед удаляющимся братьям, один из которых тащил свежесодранную львиную шкуру, а второй — дубину и связку коротких дротиков.
— А Хирон говорил, — пробормотал Гермий, — что они в схватке похожи на молодого Арея… то же упоение боем, то же растворение в происходящем. Правда, по словам Хирона, Арей чуть ли не с детства любил всякие блестящие игрушки, а этим оружие только мешает. «Они сами — оружие», — так сказал кентавр.
— Угу, — на этот раз Пан даже не подумал чесаться.
— А может… — безнадежно оборвал вопрос на полуслове Дионис, уставясь в землю и поэтому не видя, как Гермий и Пан улыбаются и подмигивают друг другу.
— Что-то в горле пересохло, — задумчиво заметил Пан и легонько боднул в спину не верящего своему счастью Диониса. — Сообразим, пьяница?
И искрящийся винопад, рухнув прямо из воздуха, омыл то, что еще недавно было Киферонским Людоедом, а теперь стало просто падалью.
2
Все было в меру прекрасно: оглушительно свистели и щелкали птицы в темной зелени листвы, косые лучи солнца леопардовыми пятнами расцвечивали тропинку, по которой шли братья… и над сырой шкурой продолжали виться радостные мухи, а спешившие переселиться из львиного меха блохи уже изрядно искусали Алкида, который мужественно терпел эту месть мертвого льва, и теперь принялись за Ификла, не отличавшегося стойкостью к искусу и яростно чесавшего зудящие места.
— Мы теперь на самом деле герои? — прервал наконец молчание Ификл.
— А как же! — Алкид чуть усмехнулся. — Вдвоем на одного льва — правильно Пустышка сказал…
— Зато пастухи будут довольны.
— Угу, — явно подражая Пану, кивнул Алкид, на ходу пристраивая поудобнее тяжелую шкуру. — У нас теперь целых два подвига есть — дочери нашего гостеприимного друга Теспия тоже остались довольны.
Ификл весело хмыкнул.
— Интересно, эти толстоногие кобылы действительно не поняли, что нас было двое?
— По-моему, нет.
— И по-моему, нет. Зато люди болтают, что это как раз мы — вернее, ты, Алкид, не заметил, что спал не с одной, а чуть ли не с пятью десятками…
— Ну да! Это только слепой не заметил бы! И то, если ему руки-ноги связать и уши воском залепить! Помнишь, как они все в мегарон заглядывали, когда Теспий нас угощал?
— Помню, но плохо. Я ж ко входу спиной сидел и лицо старался в тени держать… Кстати, а сколько их на самом деле было? Все говорят, что пятьдесят; только, думаю, вранье это.
— Раз мы еще живы — значит, вранье. Штук двадцать пять — двадцать восемь, не больше. Я сперва считал, а потом сбился.
— Герои…
— Герои… Кто? Мы или они?
— Не важно. Дочки все в отца, а Теспий вон их сколько настрогал — дай Зевс всякому! Теперь врет, что Алкид его дочек скопом за одну ночь ублажил, потому как герой…
— Герой… Кто?
— Да ты же!
— А-а-а… пусть врет. Он соврет, а мы добавим, что не за одну ночь, а за час — кто ему после этого поверит?! Только отец в наши годы уже на двух войнах побывал, прадед Персей на Медузу пошел, Кадм Фивы основал, а мы басилейских дочек ублажаем да еще льва этого чахоточного пришибли — и все! Так Алкатой, отец твоей Автомедузы, такого в одиночку…
Алкид внезапно осекся и сбавил шаг.
— Извини, Ификл.
— Да ладно… мне уже почти не больно. Она так быстро… ушла. Надо бы в Фивы съездить, на Иолая взглянуть — как он там? Паршивый из меня отец!
— Ну извини!
— Да ладно… воспрянь духом, братец, — льва-то мы с тобой все-таки убили! Какой-никакой, а людоед! Говорят, больше дюжины народу слопал. Так что как бы мы ни считали для себя — все равно скажут, что подвиг! Помнишь, что Пустышка говорил?
— Что вдвоем на одного…
— Нет! Что герой должен быть один. Не годится нам с тобой вдвоем на стоянку являться. Сбегаю-ка я вперед и возвещу о твоем великом подвиге — а там и ты подойдешь, со шкурой да с дубиной!
— Давай, — неохотно согласился Алкид. — Только перекусим сначала. А то уж больно жрать хочется, после подвига-то…
Устроившись в душистой тени огромного лавра, братья увлеченно принялись за просяные лепешки с остро пахнущим козьим сыром, запивая пищу кисловатым, сильно разбавленным вином.
На этот раз первым заговорил Алкид.
— Слушай, Ификл… В последний раз, когда мы были у Хирона, а Пустышка куда-то смылся, я спросил у кентавра: что делают боги, когда им приносят человеческие жертвы?
— Помню, — коротко бросил Ификл, не любивший подобные разговоры.
— И Хирон сказал, что боги закрываются в этот миг от Тартара, отгораживаются, отторгают Павших от себя! А мы… то есть я поступаю не как боги, а как самый обыкновенный трус! Я убегаю, прячусь, а ты следишь, чтобы я не натворил чего! Ну раньше — ладно, мы были детьми, но сейчас-то хватит! Надо как боги! Надо бороться! Не пускать этих скользких в себя! Нас с рождения прочат в герои — отец, Автолик, Ифит, Пустышка, Хирон, — так почему мы прячемся?! Герой должен сражаться! Зачем нам искать чудовищ, если они рядом с нами?! Вернее, внутри нас. А мы прямо как дети: маленьких обижают — и в кусты!
— Герой должен сражаться? — эхом повторил Ификл, но чуть-чуть по-другому, чем брат. — Наверное, ты прав.
— Наверное? Я наверняка прав!
— Не знаю. И не узнаю — до ближайшего приступа. Вот тогда и посмотрим. А пока я пошел возвещать о смерти Киферонского Людоеда и о твоем великом подвиге. Привет, братец!
И Ификл легко поднялся на ноги, подхватывая связку дротиков.
— Ну вот, — проворчал Алкид, дожевывая лепешку. — А мне теперь и шкуру, и дубину тащить…
— Такова нелегкая доля героя, — Ификл ехидно ухмыльнулся и скрылся в зарослях тамариска, безошибочно определяя кратчайший путь до пастушьей стоянки.
Алкид посмотрел на недоеденный сыр и грустно сунул слезящийся ломоть в рот.
3
…Это были не самые лучшие дни в жизни Галинтиады, дочери Пройта, любившей то ли в шутку, то ли всерьез называть себя «Тенью Фив».
Случайные путники на дорогах от семивратных Фив до северо-восточных склонов Киферона с удивлением и сочувствием глазели на крохотную сморщенную старушонку с острой мордочкой ласки, из последних сил семенившую за двумя угрюмыми неприветливыми детинами, один из которых тащил на руках сонного мальчонку лет шести с короткой стрижкой раба.
Столь бережное отношение к еще не вошедшему в возраст и потому бесполезному рабу удивляло встречных путников ничуть не меньше, чем бродячая старуха-карлица, которой пора думать о путешествии во тьму Эреба, а не шляться по дорогам Беотии; и узнай они о том, что сонного мальчишку Галинтиада перед выходом из города спешно приобрела по двойной цене через третьи руки, — хмыкнули бы путники, пожали плечами и двинулись бы дальше, переговариваясь и судача.
Хорошо еще, что привалы эта странная компания устраивала в местах укромных да безлюдных, потому как, вымотавшись за день перехода, детины спешно проглатывали не лезущий в горло кусок и проваливались в объятия Сна-Гипноса, словно в кольцо рук вожделенной женщины; мальчишка-раб сперва послушно жевал, а потом послушно не жевал, явно не слишком отличая день от ночи, а видения от яви; но долго еще в тиши и мраке желтоватым огнем поблескивали глаза немощной на вид старухи, и окрестное зверье на полет стрелы обходило глазастую невидаль, заменяя разум чутьем, а любопытство — опаской.
Людям же все это видеть было и вовсе ни к чему.
Давно, очень давно не покидала Галинтиада, дочь Пройта, некогда служительница Трехтелой Гекаты, а ныне Одержимая Тартаром… ох, давно не покидала она города, обнюхав в нем все углы, испробовав на вкус все сквозняки, ощупав видимое и невидимое, изучив Фивы вдоль и поперек, как хищная ласка свою нору со множеством скрытых запасов и тайных выходов, слившись с городом, действительно став тенью Фив, — и теперь, выбравшись на опасный и непредсказуемый простор, дочь Пройта ни на мгновение не позволяла себе расслабиться, вместо сна уходя в воспоминания.
Вот она — юная, порывистая, неутомимая в служении Хозяйке Перекрестков, будь то ночной бег по свежевспаханным полям или обрядовая любовь, после которой земля принимает в себя трупы самцов, не вынесших экстазов Гекаты, тела людей, похожих на животных, и животных, похожих на людей.
Вот она — зрелая, сосредоточенно-уверенная, возносит каменное лезвие над трепещущей жертвой, и сладкая, тягучая волна вскипает в ней, туманя сознание запахом вечности и еще почему-то — плесени; божество довольно, и Галинтиада на миг ощущает себя Трехтелой: жрица, жертва и богиня — единое существо, объятое истомой гибели и возрождения.
Вот она — испуганная, дрожащая, забывшая о недобитой жертве, корчащейся на алтаре, внимает голосу Гекаты, пока не осознает, что это совсем другой голос и что она, Галинтиада, дочь Пройта, отныне и навсегда — другая.
Это был день, когда она услышала Тартар; день, когда с ней впервые заговорили Павшие.
Сперва она не поверила. Нет, не тому, что удостоилась беседы с древними титанами и самим Праотцом Кроном, — велика была гордыня дочери Пройта, слишком часто отождествляла она себя с божеством, зная при этом, что любой из бессмертных вправе и в силах воззвать к Павшим и говорить с ними, пока не грянут Сторукие в медные стены Тартара.
Не поверила Галинтиада иному. Легче ей было впустить щербатый нож в собственное сердце, чем поверить в правду Павших: не Гекате приносятся жертвы, не божество питает она, но Тартар; пища же бессмертных, к которым взывает она над алтарем, — сама жрица.
Ее экстаз, ее порыв, вера ее и служение.
«Все вы, смертные, — жертвы, убитые и убийцы, — такова была правда Павших. — Но если душа, слетающая с твоего алтаря, минует Аид и растворяется в нас, Древних, побежденных, но не покорившихся, то ты, жрица, высосанная досуха божеством, сойдешь в Аид безгласной и беспамятной тенью, оболочкой от бабочки, побывавшей в лапах у прожорливого паука. Безразлично божеству, что на алтаре — тело ли человека, колосья ли, ягненок или кусок сыра; вами, людьми, питаются боги, объедки сбрасывая в Аид!»
«А вы?! — беззвучно вскричала Галинтиада, под ногами которой зашатался мир. — А вы, вы сами?!»
«Мы не боги; мы — пастыри Золотого века, — прозвучал ответ. — Оттого и восстали в свое время. Ответь сама себе, дочь Пройта: если ты, занося нож, взывала к Гекате — почему отозвались мы? Как сумела ты докричаться до преисподней?!»
И ощутила себя Галинтиада не вместилищем божественного духа, а грязной плошкой, одной из многих, из которой жадно лакает подкравшаяся собака.
Много раз обращалась к Павшим жрица Гекаты; спорила, сомневалась, доказывала, не верила…
Велика была гордыня дочери Пройта.
А поверив — не простила.
Ничего не боялась теперь Одержимая Тартаром, выжженная изнутри страшной ненавистью, кроме одного — не успеть уйти в последнем обряде, чтобы, минуя Аид, влиться в жаждущий свободы Тартар.
Потому и опасалась Фивы покидать, как зверь нору.
Пришлось.
Раньше обычного обратились Павшие к дочери Пройта, и странным было их веление: идти на Киферон, где и принести жертву Алкиду, сыну Зевса и Алкмены, да так, чтобы сам Алкид обряда не видел, будучи видимым для Галинтиады.
Хотел Тартар человеческим взглядом увидеть героя-безумца.
Оттого и брели по склонам Киферона двое угрюмых мужчин с вечно сонным мальчишкой-рабом на руках, оттого и семенила за ними старушонка-карлица, остро поглядывая по сторонам.
Справа от извилистой тропы, по которой двигалась сейчас Галинтиада со спутниками, возвышался сумрачный девственный лес, слева же, под глинистым обрывчиком локтей шести в высоту, весело шумела вертлявая горная речка.
В общем, ничем не примечательный пейзаж, за исключением одного: сухая сосна с прогнившей насквозь сердцевиной именно сейчас собралась падать поперек тропы, и упала, надо сказать, на редкость благополучно, шагов за десять до идущего первым мужчины с ребенком на руках.
Мужчина замер как вкопанный, его не столь сообразительный напарник ткнулся в широкую спину, выругался вполголоса — и потом выругался еще раз, уже громче, потому что ребенок на руках первого вяло качнулся и, не удержав равновесия, полетел вниз, в реку.
Погрузившись, мальчишка почти сразу всплыл и, бессмысленно шевеля руками, стал таращиться в небо, словно оно должно было объяснить ему смысл происходящего. Течение быстро сносило ребенка туда, где вокруг торчащих из воды острых камней с грохотом вспенивались грозные буруны.
— Вниз! — завизжала мгновенно оценившая ситуацию Галинтиада, скаля мелкие крысиные зубки. — Быстро вниз! Вытащите его, идиоты!
Двое спутников дочери Пройта одновременно спрыгнули с обрыва и бросились в воду. При этом один из них — тот, что раньше нес мальчика, — заметно прихрамывал, видимо, ушибив ногу при неудачном приземлении.
Как ни странно, хромой успел раньше. С шумом расплескав сверкающую водную поверхность, он мигом оказался на середине потока и почти достал мальчишку загнутым концом своей дорожной клюки, которую так и не выпустил. Ему удалось зацепить наполовину размотавшиеся тряпки, составлявшие одежду маленького раба; казалось, дело сделано — но в следующий момент на клюке остался лишь ворох тряпья, а голое тельце скользнуло дальше по течению.
Второй слуга косолапо бежал вдоль берега, оступаясь на мокрой гальке, но Галинтиада уже видела — не успеет.
Он действительно не успел, поскользнувшись и упав ничком, когда чье-то стремительное тело буквально разорвало хитросплетение кустов на другом берегу, почти без всплеска войдя в поток неподалеку от бурлящей пены порогов.
«Лев! — вспыхнуло в мозгу у оторопевшей Галинтиады. — Киферонский Людоед!»
И спустя мгновение, когда совсем рядом из воды поднялся загорелый, дышащий спокойной силой юноша, держа на сгибе левой, чуть напрягшейся руки спасенного ребенка (мальчишка по-прежнему выглядел сонным и равнодушным ко всему, включая собственную жизнь), Галинтиада поняла, что недаром приняла случайного спасителя за льва — за гибкого, грациозного хищника, при встрече с которым не поздоровилось бы и настоящему горному льву.
Юноша правым локтем прижал к боку связку коротких дротиков и успокаивающе улыбнулся старухе, видя, как та вскрикивает, невольно зажав рот рукой, — но он неправильно определил причину беспокойства дочери Пройта. Пять лет прошло с тех пор, как Галинтиада в последний раз видела это лицо, но ошибиться она не могла: перед ней стоял сосланный на Киферон Алкид, сын Зевса и Алкмены, живая цель дочери Пройта.
Стрелы, посланной Тартаром.
— Радуйся и веселись, о герой богоравный, — заголосила старуха, мгновенно подбирая нужные слова, — я же хвалу вознесу и тебе, и богам, что тебя направляли, когда ты из чащи явился, Алкид, гордость Фив и…
— Ошиблась ты, бабушка! — рассмеялся юноша, вручая ребенка подоспевшему слуге, припадавшему на левую ногу. — Ификл я, брат Алкида. Ты уж извини, если что…
— Ой, Ификл! — умильно всплеснула руками старуха, мигом забыв о возвышенном слоге. — Ой, деточка! Да разве вас различишь, с братцем-то?! Оба герои, оба молодцы, мамино сокровище, папина гордость! Ты вот и не помнишь меня, наверное, а я — бабушка Галинтиада, я Илифий от маминого ложа гоняла, травками вас поила, чтоб животики не болели, мамочка ваша еще говорила: «Я, Галинтиадочка, добро всю жизнь помню…»
Ификл не особенно вслушивался в нескончаемый поток старушечьей болтовни. Лицо Галинтиады казалось смутно знакомым, мать действительно что-то такое рассказывала… еще почему-то вспомнилась озверелая толпа перед домом, пришедшая убивать его, Ификла.
К чему бы это?
Ификл тряхнул мокрой головой, отгоняя неприятное видение, и неожиданно придумал способ избавиться от надоедливой старухи.
— Бабушка Галинтиадочка! — заорал он дурным голосом, вихрем взлетая на обрыв и подбрасывая в воздух сухонькое тельце заверещавшей дочери Пройта. — Радость, радость-то какая! А Алкид, Алкид-то обрадуется — слов нет! Он здесь, рядышком, шкуру Киферонского льва несет после подвига — это тебе, бабуся, надо вверх по тропиночке и налево за старым вязом, молнией расколотым… Ты только покричи: «Алки-ид!» — он сразу и объявится! А уж обрадуется!.. Просто счастью своему не поверит…
Злорадно хихикнув напоследок, Ификл припустил вдоль обрыва и поэтому не обратил внимания на выражение острой мордочки старухи, словно окаменевшей на месте и даже забывшей отругать нерадивых слуг.
Галинтиада, дочь Пройта, давно перестала доверять подобным совпадениям.
Но… надо было спешить.
4
Алкид почесал укушенную комаром щеку.
Потом повернул голову и бросил всего один косой взгляд на шестерых путников в запыленных одеждах, объявившихся на краю поляны.
Он давно слышал их приближение — только мертвый не услышал бы, как эта шестерка ломилась через лес.
Путники в свою очередь оценивающе разглядывали обнаженного юношу, растянувшегося в тени лавра, и подходить ближе не спешили.
Наконец стоявший впереди всех и одетый беднее прочих коротышка — видимо, проводник — придал своему рябому и плоскому лицу приятное (с его точки зрения) выражение и шагнул вперед.
— Радуйся, козопас! — надменно бросил он.
— И ты радуйся, козопас, — тем же тоном ответствовал Алкид, сгребая крошки сыра и отправляя их в рот.
— Я не козопас! — обиделся коротышка, одергивая коряво сшитую хламиду, схваченную на плече брошью с крупными, явно фальшивыми камнями.
— Ну тогда радуйся, что не козопас, — Алкид проглотил крошки и отвернулся.
Коротышка побагровел, но все же решил на рожон не лезть и попробовать начать беседу заново.
— Я Амфином из Орхомена, сын Ликия, миниец, — заявил он, гордо подбоченясь. — А кто ты, о достойный и остроумный юноша? Если ты бог, мы принесем тебе жертву. Если человек, мы разделим с тобой трапезу, ибо сырные крошки — не лучшая пища для голодных и нахальных юнцов! Итак?
— Радуйся, Амфином, сын Ликия! — уже более миролюбиво отозвался Алкид, садясь. — Я Алкид, сын Амфитриона, фиванец.
В глазах рябого коротышки мелькнули дурашливые огоньки — и он неожиданно пал ниц перед опешившим Алкидом.
— Прости наше неведение, о великий герой! — коротышка исподтишка подмигнул своим ухмыляющимся спутникам. — Мы — Орхомена послы, что за данью идут в семивратные Фивы — тебя не узнали, могучий! Нам, басилея Эргина посланцам, дозволишь ли путь свой продолжить?!
— Дозволю, — буркнул Алкид, отлично видя, что коротышка над ним издевается. — Хоть на все четыре стороны.
«Пусть веселятся, — подумал он. — От меня не убудет… скажу потом Пану, чтоб поводил их по Киферону!»
Дружный хохот минийцев только укрепил юношу в желании избегнуть скандала. Не затевать же пустую и бессмысленную драку с чванливыми минийцами из воинственного города Орхомена?
Однако сами минийцы отнюдь не собирались отказываться от столь удачного и веселого времяпрепровождения. Рассевшись на траве вокруг Алкида, они бесцеремонно разглядывали его, словно товар в лавке, деловито прицокивая языками.
— Благодарим за дозволение, великий герой, — вступил в разговор чернявый молодчик, едва ли старше самого Алкида; и серьга в ухе чернявого игриво качнулась, сверкнув хризолитом, таким же зеленым с желтыми искрами, какой красовался в оправе перстня на безымянном пальце орхоменца. — Не соблаговолишь ли ты, богоравный, ответить мне, Проклу, племяннику басилея Эргина, — сколько подвигов ты уже успел совершить?
Алкид не ответил, но его ответа и не требовалось.
— Как тебе не стыдно, Прокл?! — откликнулся огромный солдат со шрамом на во всех отношениях выдающемся носу (Алкид машинально отметил, что солдат с возрастом изрядно подзаплыл жирком). — Ведь наш герой доблестно убил страшного злодея Лина, брата чудовищного Орфея, который коварно заставлял героя разучивать варварские богохульные песни!
Здоровяк загнул один палец, а Алкид дернулся, как от пощечины, но сдержался.
— Затем гордость Эллады обрюхатил за одну ночь сотню дочерей басилея Теспия, а заодно и самого Теспия! Ну не подвиг ли это?!
Шрам на носу у солдата побагровел от удовольствия, и второй палец был демонстративно загнут.
— И наконец, — остроумный здоровяк указал на лежавшую неподалеку львиную шкуру, — наш герой после долгой битвы уничтожил полевую мышь, которую в этих краях звали Киферонской Людоедкой! Не доказательство ли это того, что отец нашего героя — сам Дий-Громовержец, а вовсе не какой-то там Амфитрион, упомянутый великим Алкидом единственно из скромности!
Алкид недобро сверкнул глазами, но все же счел за благо промолчать.
— А мать нашего досточтимого героя так ублажала Олимпийца, что после ее ласк он и смотреть на других женщин не хочет! Небось и сама мамаша, видя во сне Зевса с молнией наперевес, сопит да слюнки пускает!
Взрыв хохота внезапно оборвался: Алкид неуловимым движением протянул руку и легко, почти нежно коснулся волосатого предплечья солдата со шрамом на носу.
— Скажи еще что-нибудь про мою мать, — тихо, но внятно проговорил Алкид, — и станешь красивым, потому что я оторву тебе твой поганый нос. Понял?
Он хотел добавить что-то еще, он даже поднялся на ноги и вдруг с ужасом ощутил, как внутри него поползли первые язычки нездешней слизи, отдающей плесенью, — предвестники прихода безумной богини Лиссы и невнятно бормочущих Павших.
«Приступ, — пронеслось в голове. — Как же так?!»
— Ну вот, герой сказал — и сам испугался! — здоровяк, сперва невольно подавшийся назад, смерил взглядом побледневшего Алкида. — Сразу видно, что богоравный!
— Я… мне надо идти, — с трудом выдавил юноша, чувствуя, что поляна плывет пред глазами.
— Надо, — согласился солдат со шрамом, обнажая короткий кривой меч. — Сейчас и пойдешь. Только сперва…
Ни Алкид, ни послы надменного Орхомена не знали, что камень для жертвенника уже выбран, нужные слова произнесены, равнодушный ко всему мальчик-раб, спасенный Ификлом, распростерт лицом вверх, и над ним занесен ритуальный каменный нож; не знали они и того, что из зарослей терновника за ними внимательно следят цепкие и не по возрасту зоркие глазки сморщенной старухи с острой мордочкой хищной ласки.
А Галинтиада, в свою очередь, не знала, что совсем рядом с ней, невидимый для смертных, стоит стройный широкоплечий воин в сверкающем на солнце панцире, поножах с литыми львиными мордами из массивного серебра и конегривом шлеме, почти полностью закрывающем лицо своего владельца.
В следующее мгновение произошло много всяких событий.
Кривой меч словно сам собой перекочевал в руку Алкида.
Солдат со шрамом на носу вскрикнул, хватаясь за сломанное запястье.
Рассмеялся шлемоблещущий Арей, сын Геры и Зевса.
Опустился жертвенный нож, зажатый на этот раз в кулаке хромого слуги.
Солнце-Гелиос отвернулось от Киферона.
А теряющий рассудок Алкид вспомнил, что герой не должен бежать от Тартара.
Герой должен сражаться.
5
…Ификл не сразу заметил, что уже некоторое время бежит с закрытыми глазами, но опомнившийся лес бросился ему в лицо, выставив твердую корявую ладонь, — и, упав на бок и хлюпая разбитым носом, юноша пришел в себя.
За миг до этого он был где угодно, но только не в себе.
«Не может быть!» — мелькнула первая мысль, наивная и бесполезная, как выставленная навстречу копью корзинка из ивовых прутьев. Впрочем, в умелых руках и плетеная корзинка — оружие, потому что летящее изнутри копье неохотно отклонилось, возвращаясь назад для нового удара; и к Ификлу вернулась способность мыслить.
Он знал, что означает это копье.
Приступ безумия у Алкида.
Ификл давно научился определять их приближение одновременно с братом, иногда даже чуть раньше, потому что Алкид в самом начале всегда боялся поверить, что ЭТО снова приближается, снова берет за горло и заглядывает в тайники души. В последние годы безумие накатывало на брата с завидной регулярностью, раз в шесть месяцев (что-то это означало… какой-то разговор Гермия с Хироном — и оба как по команде замолчали, увидев близнецов… шесть месяцев? шесть лет? шесть веков?!) — и сейчас Ификл проклинал себя за то, что слепо доверился этому сроку, зная, что предыдущий приступ случился у Алкида почти сто дней тому назад. И вот теперь он оставил брата один на один с чернокосой и бледной Лиссой-Безумием.
Лес дрогнул, вскинувшись лохматыми кронами, и бросился туда, куда совсем недавно спешил рослый юноша со связкой коротких дротиков на плече, — потому что сам Ификл уже бежал обратно, бежал, не разбирая дороги, не следя за дыханием, отшвырнув мешающие дротики и не замечая того, что разодранное Киферонским Людоедом плечо взбунтовалось и вновь начало кровоточить…
Запах плесени становился все резче, он оглушал и вязкими хлопьями оседал в легких, скользкая многопалая рука осторожно протянулась из ниоткуда и мгновенно отпрянула, чтобы вернуться с подругами, и все они закружились вокруг скорчившегося мальчика, раненого зверя, загнанного в угол и припавшего к земле, повернувшегося к преследователям безнадежным и беспощадным оскалом; что-то было не так, как обычно, но времени понимать и оценивать не осталось, и все завертелось в яростно-ревущей круговерти, где каждая частица была сразу ожившим Киферонским львом, запуганным мальчишкой и скользким запахом плесени; плотью, болезнью и ножом лекаря.
Что-то было не так.
Ификл несся, не открывая глаз, расшибаясь о стволы, обдирая ноги о шипы и ветки, падая и вставая, безропотно принимая хлещущие проклятия кустарника; что-то было не так, потому что там, на поляне, один из близнецов, отчаянно труся и забывая вытирать холодный пот, впервые огрызнулся и повернулся лицом к Тартару, чувствуя на затылке теплое дыхание брата, как когда-то чувствовал его восьмилетний Ификл, поднимая на Пелионе ставший необыкновенно легким камень.
Впервые отдирая от себя (от себя?!) пальцы Тартара не для того, чтобы удрать и спрятаться, а для того, чтобы драться и победить, Ификл понял, что уже добежал.
А тело его, глупое непонятливое тело, продолжало мчаться, падать, вставать, захлебываться горьким воздухом…
Что-то было не так.
Упоение боя с призраками лгало, морочило, бесплотные легионы разлетались клочьями, победа оборачивалась бессмысленной, вечной схваткой, Сизифовым камнем; безумие страха превращалось в безумие уничтожения, оставаясь безумием, Алкид теперь рвался вперед, как раньше — назад, и Ификлу вновь приходилось удерживать брата, круг замкнулся, и плотно зажмуренные глаза Ификла внезапно обрели способность видеть…
…лица. Искаженные гневом, болью, страхом, перекошенные и потные, разлетающиеся в стороны и опять возникающие совсем рядом; усатые, безусые, рябые, юные, зрелые, смоляные волосы схвачены ремешком, багровеет шрам на носу…
Лица?!
…меч. Широкий бронзовый меч, непривычно кривой и скошенный к концу, оплетка рукояти вытерлась и скользит в ладони, заставляя пальцы смещаться ближе к крестовине, усиливая хватку…
Меч?!
Изо всех сил вцепившись в хрипящего брата изнутри, пытаясь отдернуть неслушающуюся руку, вынуждая чужой клинок отсечь ухо вместо того, чтобы с хрустом врубиться в основание шеи, отрывая не Тартар от Алкида, но Алкида от Тартара, стараясь успеть и не успевая, избитый, исхлестанный, окровавленный Ификл уже знал, что обманут.
Все обманули его.
Все.
Забывшая о сроках Лисса-Безумие, обрадовавшийся сопротивлению Тартар и лживое одиночество киферонских полян.
— …я сумел! Я сумел! Они просто испугались меня — Хирон был прав!.. Я сумел…
Слипшиеся веки не хотели слушаться, раскрыть глаза было все равно, что Тиресию — прозреть, но Ификл должен был это сделать, даже если бы это усилие оказалось последним в его жизни.
Алкид лежал лицом вверх у выбравшихся наружу корней старого вяза, дымящийся меч был намертво зажат в его руке, и рядом с измазанным кровью клинком валялась чья-то отсеченная кисть.
На безымянном пальце блестел перстень с крупным хризолитом.
Спиной привалившись к дереву, на Ификла смотрел незнакомый человек с лицом вепря. Кончик его носа был отрублен, и красные слизистые пузыри с каждым выдохом клубились вокруг страшно открытых ноздрей.
И стонали кусты олеандра.
— Хирон был прав!.. Я сумел…
— Да, — еле слышно отозвался Ификл, не заметив, что упал на колени. — Да, Алкид.
— Ификл… это правда? Я действительно сумел?
— Да, Алкид. Это правда.
Правда пахла болью и плесенью.
И стоял за спиной коленопреклоненного Ификла невидимый воин в конегривом шлеме, почти полностью закрывавшем лицо.
6
Этот старый слепой рапсод,[38] олицетворявший собой, так сказать, некий Геликон[39] фиванского базара, тренькал здесь на расстроенной лире чуть ли не со дня основания города.
И песни у него всегда были одни и те же.
— Гермий-лукавец, посланец богов легконогий, сын Майи-Плеяды и грозного Дия-Кронида…
Если слепец и вспоминал других богов, то всегда в связи с вышеуказанным:
— Феб-Аполлон сребролукий, у коего Гермий-Килленец волов круторогих похитил…
— О Посейдон, Колебатель Земли, чей могучий трезубец однажды был унесен крылоногим Гермесом…
— Шлем-невидимка Владыки Аида, чье имя запретно для смертных, когда-то украден был — кем бы вы думали? Верно, ахейцы! Лукавым Гермесом!..
О том, что Гермий, к примеру, изобрел лиру, об этом рапсод вспоминал редко, предпочитая чеканным слогом описывать темные делишки возлюбленного божества, величая их чаще деяниями и реже — подвигами.
Впрочем, подавали ему неплохо — сказывалось влияние базара.
Не Аполлону же здесь хвалы возносить?!
Амфитрион мрачно глядел на рапсода-однолюба, слушал его пронзительный голос и никак не мог понять: почему достаточно подойти к слепцу и бросить в его миску для подаяний две вяленые рыбешки (обязательно вяленые, а не соленые или, допустим, копченые) — и назавтра, пройдя по Дромосу, впервые пройденному взбешенным Амфитрионом пять лет назад, он обязательно увидит полуразвалившийся дом, на пороге которого будет непременно сидеть и приветственно махать рукой горбоносый юноша в крылатых сандалиях?!
Этому безотказному способу связи Амфитриона, оставившего сосланных сыновей на Кифероне и вернувшегося в Фивы, научил лично Гермий — хотя сам Амфитрион до сих пор не мог понять, что общего между вяленой рыбой, слепым рапсодом и появлением Лукавого в определенном месте?
За прошедшие пять лет бывший лавагет пользовался наукой Гермия раз шесть-семь, когда ему хотелось повидать сыновей, а дела не давали покинуть город на месяц-другой, отправившись в поездку на Киферон.
Утром (с вечера уважив рапсода нужной рыбой) Амфитрион чуть ли не бегом — но все-таки не бегом, ощущая тяжесть прожитой половины века на еще крепких плечах — отправлялся на северную окраину, с третьей попытки находил нужное место между холмами, делал шаг-другой, чувствуя неприятный холодок внизу живота и слабое головокружение, ответно махал рукой встающему с порога Гермию, затем следовал короткий разговор…
И Амфитрион в очередной раз понимал, почему юношу-бога называли Проводником. Холодок внизу живота усиливался, приходилось зажмуриваться и крепче сжимать тонкое чужое запястье, уши непременно закладывало, а потом Гермий смеялся, Амфитрион судорожно сглатывал и открывал глаза, видя бегущих к нему сыновей.
Вечером Гермий возвращал его домой.
Но сейчас, сегодня… нет, не для очередного путешествия на Киферон хотел Амфитрион увидеть бога в крылатых сандалиях.
Совсем не для этого.
Третьего дня в Фивы прибежал гонец и, задыхаясь, рухнул у ворот города.
Не прошло и часа, как все фиванцы от мала до велика повторяли одно слово, в котором слились воедино многие слова речи человеческой, потому что слово это — рубеж, граница, отделяющая непоколебимое «сейчас» от возможного «никогда».
Война!
Война с Орхоменом.
Безумец Алкид подстерег минийских послов, идущих за ежегодной данью, и без видимой причины надругался над почтенными орхоменцами, отрубив им руки, носы и уши, после чего повесил отсеченные члены на шеи несчастным и погнал послов пинками обратно.
— Мальчик-то хоть не ранен? — это было все, что спросила узнавшая о случившемся Алкмена.
Что поделаешь, мать есть мать — тем более, что годовалый внук Иолай, худенький и болезненный малыш, был сейчас для Алкмены единственной реальностью.
Когда Амфитрион назавтра пополудни шел во дворец Креонта, молодежь криками приветствовала земного отца великого героя, освободившего Фивы от позорной дани, люди же постарше хранили угрюмое молчание или шептались о гневе богов и тяготах грядущей войны.
Во дворце же Амфитриона встретил не старый друг и покровитель Креонт, но басилей Креонт, государственный муж, мыслящий широко и предусмотрительно.
Во-первых, Амфитрион должен был понять, что Фивы к войне не готовы — что бы ни кричали по этому поводу на улицах оголтелые юнцы, которым нечего терять, кроме их собственных, бесполезных для города жизней; и самовольство Алкида никак не может быть оправдано.
Во-вторых, если выяснится, что разбойное нападение на минийских послов неугодно богам — а с чего бы ему быть угодным, если оно неугодно ему, Креонту Фиванскому?! — то Фивы покорно склонят голову перед воинственным Орхоменом, как склонили ее тогда, когда миниец Климен, отец нынешнего орхоменского басилея Эргина, был случайно убит фиванским возничим Периером во время спортивных состязаний; и поскольку сотней коров в год в таком случае не отделаешься, то все имущество Амфитриона вполне может быть передано минийцам в качестве выкупа.
В-третьих, если орхоменцы потребуют выдать им злодея Алкида, то сам понимаешь, дорогой Амфитрион, и вообще — как себя чувствует прекрасная Алкмена в качестве бабушки?.. Ну, тогда все в порядке, передавай ей привет от моей Навсикаи.
В-четвертых же, доблестному Амфитриону, блистательному полководцу и опытному воину, надлежит на тот случай, если поступок Алкида окажется все-таки богоугодным, продумать план военных действий, а также заблаговременно отправить гонцов к покинувшим Фивы Автолику Гермесиду и Кастору Диоскуру с целью привлечения последних в качестве союзников; Ифита же Ойхаллийского привлекать, к сожалению, не следует, потому что басилей Эврит отзывает наследника на Эвбею, о чем и уведомил с посланцем.
На этом аудиенция была закончена.
И вот сейчас Амфитрион стоял, ожидая, пока слепой рапсод допоет очередной панегирик Гермесу-Психопомпу, чтобы опустить в его щербатую миску две вяленые (непременно вяленые, а не сушеные или, допустим, жареные) рыбешки.
Дождался.
Опустил.
И пошел домой, спиной чувствуя взгляды толпы: восхищенные — молодежи, раздраженные — стариков, сомневающиеся — людей среднего возраста, испуганно-ненавидящие — женщин.
Все они были фиванцы.
Да и сам Амфитрион давно уже чувствовал себя фиванцем, почти забыв родные Микены.
…Рыбы сработали безотказно — Килленец поджидал Амфитриона на пороге своего ничуть не изменившегося дома; да и сам Гермий выглядел абсолютно прежним.
Вот только разве что не улыбался, как обычно.
— Радуйся, Гермий, — устало произнес Амфитрион, садясь рядом и стараясь не опуститься на край Гермесова хитона понтийского полотна.
«Интересно, кто ему одежду стирает?» — мелькнула совершенно дурацкая мысль.
— Радуйся, Амфитрион, — серьезно ответил вечно юный бог, и Амфитриону вдруг показалось, что в углах чувственного рта Гермия залегли горькие складки, а от внимательных глаз — единственного, что выдавало возраст Лукавого — разбежались и почти сразу скрылись предательские морщинки. — Радуйся, Амфитрион, хотя радоваться нам особо нечему — ни тебе, ни мне.
После этих слов оба некоторое время молчали.
— Что с мальчиками? — выдавил наконец Амфитрион.
— С ними-то как раз все в порядке, чего не скажешь о минийцах. Только вот… уж больно много здесь совпадений. Сели мы втроем — я, Дионис и Пан, — решили это дело обмыть… сам понимаешь, не каждый день братья Киферонских львов убивают (Амфитрион вскинулся, даже как-то сразу помолодел, но перебивать Гермия не стал), только-только первый бурдючок приговорили после ухода наших героев, как прибегает к нам старый знакомец — колчеухий сатир Фороней. И кричит, что видел на Кифероне моего любимого братца Арея! Ни мало ни много!
— Эниалия? — не выдержал Амфитрион. — Бога войны?! Он действительно был на Кифероне?!
Гермий развел руками.
— Не знаю. Хотя, с другой стороны, — с чего бы Форонею врать? Тем более, что гордиться такой встречей глупо. Фороней Арею: «Радуйся, великий Арей-шлемоносец!» — а тот Форонею пинка в зад дал и исчез. Небось открыл Дромос и ушел. Короче, выслушал я Форонея, взяло меня беспокойство, допили мы второй бурдючок…
Красноречивый взгляд Амфитриона привел к невозможному — Лукавый смутился.
— Да сам теперь вижу, что поздно спохватился… ну, не люблю я Арея! Вот и решил с Паном в укромном месте пересидеть, чтоб лишний раз не встречаться! А к вечеру по лесу уже шум пошел о побоище; я сразу на пастушью стоянку, смотрю — нет братьев! К утру лишь явились, бледные, глаза в землю… Приступ, говорят, у Алкида был не вовремя, а тут — минийцы, как назло!
— Значит, все-таки приступ, — обреченно прошептал Амфитрион, и всю его ложную молодость как ветром сдуло.
Пятьдесят лет, год в год, полголовы в седине.
— А Ификл, Ификл где же был?!
— Вот и я на него набросился: где ты, подлец, был, почему проворонил?! Я на него, а он на меня… — Гермий отчего-то завертел головой, словно разминая затекшую шею, и глаза Лукавого потемнели от воспоминаний. — В общем, уел меня твой Ификл. Никто вроде бы не виноват: и приступ неожиданный, и Ификл по делу вперед побежал, и минийцы, как дождь на голову, и Арей чуть ли не пролетом по своим делам — а уж больно все сложилось не по-доброму. Не верю я таким совпадениям!
— Никто не виноват, — словно и не слыша последних слов Гермия, медленно повторил Амфитрион. — Послы искалечены, война на носу, и никто, кроме Алкида, не виноват…
— Не совсем так, почтенный лавагет, — впервые за весь разговор чуть улыбнулся Лукавый. — Не совсем так. Сосланный из Фив Алкид — то есть не совсем полноправный фиванец — встретил орхоменцев на нейтральной территории, где они, в свою очередь, еще не являлись для него полноправными послами (Амфитрион резко вскинул голову, жадно впитывая слова юноши-бога, как сухая губка — влагу). Шестеро вооруженных минийцев, повстречав одного безоружного Алкида, пренебрегли приличиями и стали оскорблять нашего героя — зарвавшись и в конце концов оскорбив его отца!
— Ну и что? — не понял Амфитрион. — Тоже мне повод для войны: минийцы меня оскорбили!
— При чем тут ты? — очень искренне удивился Гермий. — Я ж тебе говорю: оскорбили Алкидова Отца! Дошло — или повторить?
— А… приступ? — растерялся Амфитрион, никогда раньше не задумывавшийся, за что Лукавый получил свое прозвище.
— Какой приступ? Приступ праведного гнева, охвативший героя, когда тот услышал богохульства в адрес самого Громовержца?!
— Они… они действительно оскорбляли Зевса?
— А какое твое дело? Достаточно того, что так считает сам Зевс.
— Значит, Алкид невиновен?
— Значит, невиновен. И как раз сейчас делегация знатных граждан Фив во главе с самим басилеем Креонтом возвращается от прорицателя Тиресия, который сообщил им все необходимое.
— Это хорошо… Гермий, это очень хорошо! То, что мы будем правы в глазах ахейцев, — это просто здорово! Я сегодня же приму полномочия лавагета и…
— Вы собираетесь наступать или обороняться?
— Я не перебивал тебя, Гермий! — жестко отрезал Амфитрион. — Но отвечу: мы вынуждены наступать. Войну с Орхоменом поддержит в основном молодежь, а молодые не умеют защищаться, они перегорят, ожидая за стенами… да и стены наши обветшали. Я сам поведу фиванцев на Орхомен!
— Тогда Алкид и Ификл присоединятся к тебе на Восточном перевале.
— Ладно. Но сперва мне хотелось бы знать — на чьей стороне будете вы, боги? Плох тот лавагет, который не пытается выяснить планы всех участвующих сторон… потому что иначе не определить возможных союзников и противников.
— И ты, смертный, спрашиваешь это у меня?! У меня, одного из двенадцати Олимпийцев?!
— Да, спрашиваю. Я бы спросил у других — но у кого? Не в храм же идти, или к гадателю… Итак?
И Гермий заговорил — медленно, запинаясь, удивляясь самому себе.
…тогда он успел вовремя. От него, легконогого Гермия, узнал грозный Дий-Отец о послах-богохульниках и каре, постигшей минийцев от руки героя. Так что когда явилась встревоженная Семья на Олимп — лишь усмехнулся Громовержец, ибо знал больше других.
Или думал, что знает.
Не посмели боги перечить Крониду — чист перед Семьей оказался его сын от Алкмены. Но когда захотел Зевс возлюбленного сына избавить от тягот и опасностей войны, дабы сберечь для дел грядущих, — возроптали боги, даже те, кто всегда был послушен слову Дия.
Не было на Олимпе лишь кровавого Арея, но кому не известно мнение Эниалия по поводу любой войны и участия в ней героев? Не явился и Владыка Гадес (по-земному — Аид), передав через Гермия: «Нет мне дела до войн живых. Тени же мертвых — приму».
И сказала Гера, Супруга Державного: «Начал герой богоравный войну — что ж, посмотрим, на что он способен!»
И молвил Сотрясатель Земли Посейдон: «Согласен я с Сестрою. У меня самого сыновей-героев — хоть море пруди. Поучиться хочу я у Зевса, каких надо героев зачинать!»
И поддержали их сребролукий Феб-Аполлон, и сестра его Артемида-девственница, и Афина-Тритогенейя, Защитница Городов, и Гестия, и другие.
Когда же спросили Вакха-Диониса о его мнении и высказал мнение свое кудрявый бог — взашей прогнал его Зевс-Отец вместе с булькающим мнением его, ибо грозил Семейный совет превратиться в очередную попойку.
«Быть посему, — решил Громовержец. — Примет участие сын мой в войне между Фивами и Орхоменом. Но и Семья пусть стоит в стороне, не участвуя в распре! В деле увидеть героя хотели — смотрите, но горе тому, кто вмешается в схватку! Все свободны».
И поклялись собравшиеся на Олимпе боги черным Стиксом, что будут лишь зрителями в войне смертных.
Все это Лукавый изложил Амфитриону.
— Еще раз спасибо, Гермий, — был ответ. — Это то, что я хотел знать: исход войны зависит только от нас, людей. И все-таки ты прав — слишком много совпадений. Неожиданный приступ у Алкида, отсутствие рядом Ификла, появление минийцев… нет, сперва Ификл, потом минийцы, и только затем приступ… ах да, еще Арей по Киферону шляется, сатиров пинает! Слушай, Гермий, а там поблизости никого больше не видели?
— Тебе одного Арея мало?
— Ну пусть не из богов — из смертных или еще каких?!
— Да что ты ко мне пристал?! Мало ли кто там был — сатиры, нимфы, пастухи, козлы с козами, старуха эта с внуком, которого Ификл спас, потом я там был с Паном и Дионисом!.. Хватит?!
— Стой! Какая еще старуха?
— Ификл твой по дороге бабку какую-то встретил… только она-то тут при чем?! Бабка себе и бабка…
— Вопросы здесь задаю я! — как на допросе пленника, рявкнул побагровевший Амфитрион.
И осекся.
— Ну, ты понимаешь, — совсем невпопад закончил он извиняющимся тоном.
Но опешивший Гермий, видимо, и впрямь что-то понял — или притворился, что понял — и принялся вслух припоминать уже успевшие улетучиться из головы подробности Ификлова рассказа.
— Звали, звали ее как?! — чуть ли не выкрикнул Амфитрион под конец воспоминаний Килленца. — Ификл тебе сказал?
— Сказал, — растерянно ответил Лукавый. — А я забыл.
— Вспомни, Гермий, постарайся!
— Далась тебе эта старуха! Ну, шла себе из Фив на Киферон, родню небось проведать хотела… братьев, говорит, в детстве лечила, животики у них, проглотов, болели!.. Еще Илифий от родильного ложа гоняла…
— Галинтиада! — резко выдохнул Амфитрион. — Галинтиада, дочь Пройта!
— Точно, Галинтиада! — обрадовался Гермий. — А… что?
— Пока ничего. Еще одно совпадение. Вот что мне интересно — Галинтиада говаривала, что служит Гекате… скажи-ка, Гермий, вы знаете своих постоянных служителей?
— Конечно. Не всех, но многих.
— Тогда не откажи в любезности, спроси у Гекаты, что ей известно о жрице Галинтиаде, дочери Пройта из Фив?
Гермий как-то странно покосился на собеседника, но тем не менее кивнул.
— И еще, — продолжил лавагет. — Еще одна странность, о которой ты забыл…
— Какая?
— Почему Алкид не убил минийцев?
— Что ж тут странного? — недоуменно пожал плечами Гермий, в упор глядя на Амфитриона.
Седого, грузного смертного пятидесяти лет, с лицом, состоящим из впадин и складок шелушащейся кожи, со вздувшимися венами на волосатых голенях и коряво сросшимся бицепсом правой руки, некогда разрубленной чьим-то мечом.
— Если бы эти минийские ублюдки, — глаза Амфитриона на миг вспыхнули опаляющим пламенем, — оскорбили МОЕГО отца, Алкея из Микен, то я бы их убил! И, клянусь подмышками Афродиты, ни одна зараза никогда не узнала бы, почему послы Орхомена исчезли на Кифероне, так и не добравшись до Фив!
— Даже боги? — то ли в шутку, то ли всерьез спросил Лукавый.
Амфитрион не ответил.
Глаза его потухли, напрягшееся было тело обмякло — и Гермий вдруг ни с того ни с сего вспомнил, что именно сидящий пред ним человек двадцать лет тому назад внял мольбам измученного Креонта, чьи поля опустошала чудовищная Тевмесская лисица, от которой приходилось откупаться шестнадцатилетними юношами, ибо никто и никогда не мог настигнуть чудо-лису; именно Амфитрион-Изгнанник, на полгода исчезнув из Фив, неведомо какой ценой уговорил Кефала-охотника отдать ему своего чудо-пса, рожденного не от суки, от которого не могла уйти ни одна дичь, — и, вернувшись к Креонту, натравил невозможное на невозможное.
Никому не встречались с тех пор преследователь и преследуемая. Поговаривали, что Зевс превратил обоих в камни — да только где те камни?..
И не любил Амфитрион, когда люди называли его работу подвигом.
7
Бурлит гордый Орхомен, пеной через край перехлестывает…
Возвращение искалеченных послов вызвало у минийцев взрыв негодования, по силе сравнимый разве что с извержением вулкана, под жерлом когорого раздувает свой горн Гефест, бог-хромец. Наиболее горячие и пустые головы, а также родичи пострадавших призывали немедленно выступить походом на Фивы, фиванцев истребить поголовно, а город разграбить и сжечь, развалины засыпав солью, дабы и чертополох не рос на месте, где стояли семивратные Фивы.
К чести орхоменского басилея Эргина, сына Климена, следует сказать, что его голова не была ни горячей, ни пустой. И Эргина мало трогали вопли и призывы, пусть даже его собственный племянник Прокл звался теперь Проклом-Одноруким и кричал громче всех.
Война неизбежна и даже в некотором роде полезна. Это правда. Но такое серьезное дело требует тщательной подготовки, опять же благословения богов и выяснения, что замышляет противник… не исключено также, что Фивы в последний момент струсят, подобно зарвавшемуся щенку, и опять согласятся на любые требования, выдвинутые Орхоменом, как это уже было однажды, — только сейчас им сотней коров в год не отделаться!
Жрец Арея после приношения воинственному Эниалию сообщил Эргину, что Арей благословляет доблестных орхоменцев на битву. «А чего еще можно ожидать от бога войны?» — про себя пожал плечами благоразумный Эргин; тем более, что другие боги упорно молчали, не отзываясь и игнорируя моления жрецов.
Бессмысленно дымились внутренности черного барана, полет птиц только сбивал с толку гадателей — и басилей, готовясь к войне, не спешил выступать.
Вскоре лазутчики принесли вести из Фив. Прорицатель Тиресий-слепец объявил во всеуслышание, что глашатаи дерзкого Орхомена оскорбили самого Громовержца, за что и были справедливо покараны Алкидом. Орхомен забурлил гораздо круче, Эргин-басилей еще раз пожал плечами — чего, собственно, ждать от Тиресия, уроженца Фив и местного патриота? — потом приказал объявить измышления слепца лживой фиванской пропагандой и продолжил неторопливо готовиться к войне.
Впрочем, Эргин лично допросил с пристрастием всех вернувшихся послов на предмет богохульных высказываний. Те клятвенно уверяли, что Зевс здесь абсолютно ни при чем, но при этом как-то странно отводили глаза в сторону. Так что в итоге Эргин отпустил калек, затем посовещался со своими полководцами (рыжебородым верзилой Фестиклеем и мрачным одноглазым Птерелаем по прозвищу Циклоп) и решил обождать с выступлением до конкретных действий со стороны противника.
Военачальники справедливо рассудили, что, во-первых, если фиванцы после всего еще и вторгнутся в земли Орхомена, то даже предположительно оскорбленный Зевс (не говоря уже о других олимпийцах) сочтет войну единственно возможным ответом; а во-вторых, северо-восточнее Орхомена, в пойменной долине у излучины бурноструйного Кефиса, тяжелые колесницы минийцев будут иметь явное преимущество перед многочисленной фиванской пехотой.
Опять же, к чему гнать лошадей в обход Киферона, если фиванцы сами явятся за своей смертью?
По предложению кривого Птерелая-Циклопа на Киферон был послан отряд из шести дюжин опытных воинов — истребить фиванских пастухов, угнать стада и захватить по возможности ублюдка Алкида, если тот по-прежнему околачивается на северных склонах.
Отряд ушел и не вернулся.
Эргину очень хотелось думать, что «ПОКА не вернулся».
А через неделю лазутчики донесли, что фиванская армия выступила на Орхомен.
Вскоре, пройдя вниз по течению Кефиса и сделав небольшой крюк у Восточного перевала (Эргин понимал, что это Амфитрион скорее всего подобрал своего проклятого отпрыска), фиванцы стали лагерем в южных предгорьях Киферона — как раз у входа в долину, намеченную Эргином и его лавагетами для решающего сражения.
Узнав о местонахождении фиванского лагеря, басилей Эргин подумал, что боги все-таки неплохо относятся к Орхомену.
Ранним утром, когда сплошь затянутое тучами небо слегка посветлело на востоке, минийцы выступили из города.
Впереди, по раскисшей от двухдневного дождя дороге, катила гордость и слава минийцев — шесть дюжин тяжелых боевых колесниц, мокро поблескивавших медной обшивкой. На каждой колеснице находилось по три воина: возничий с коротким мечом на поясе, копейщик и оруженосец, в чьи обязанности входило прикрывать копейщика щитом и подавать ему копья и дротики; все трое — в шлемах и кожаных двусторонних плащах-панцирях с нашитыми накладками, костяными или металлическими.
Следом шла пехота: семь сотен щитоносцев из знатных и обеспеченных семей, способных снабдить сына полным воинским снаряжением, и сотня наиболее крепких юношей, несших на плечах двуручные и двулезвийные секиры-лабриссы, чей удар всегда прорубал панцирь, и редкий воин мог принять на щит весь вес массивной секиры на длинном древке.
В арьергарде двигалось как попало вооруженное ополчение: в основном рвавшаяся в бой бедная молодежь, надеявшаяся обзавестись доспехом и более или менее приличным оружием прямо в бою, а пока что свято верившая в победу Орхомена и собственную неуязвимость.
Всего орхоменцев насчитывалось чуть более тысячи шестисот человек.
На передовой колеснице все могли лицезреть знаменитый шлем басилея Эргина (разумеется, вместе с головой и всеми остальными частями тела басилея), столь похожий на шлем самого Арея-Эниалия, как его обычно изображали.
Одноглазый Птерелай вел щитоносцев, рыжебородый Фестиклей — ополченцев.
Ровно через сутки передовой отряд колесниц с грохотом вкатился в долину, оставив справа излучину бурлящего от осенних дождей Кефиса. Снявший шлем басилей Эргин привстал и, приложив ладонь козырьком к глазам, увидел на противоположном краю долины спускавшихся фиванцев. Врагов было чуть ли не вдвое меньше, чем орхоменцев, да и колесниц у них оказалось совсем мало — впрочем, ведь это Орхомен, а не Фивы славился мощью своих боевых колесниц, так что басилей Эргин ухмыльнулся и еще раз подумал о благосклонности богов.
Выдвинувшись на исходный рубеж, Эргин стал поджидать пехоту. Земля в долине размокла, лошади то и дело оскальзывались, но колеса шли ходко, и басилей решил, что дождь вряд ли помешает колесничному удару в центр вражеского войска. Да и отступать фиванцам было некуда: справа от Эргина выгибался дугой мутный и раздраженный ливнями Кефис, слева тянулась гряда холмов, ну а позади фиванцев начинались предгорья Киферона.
Да, Амфитрион-Изгнанник в свое время неплохо громил тафийских пиратов — что ж, пусть теперь попытает счастья с Орхоменом!
Пока подходила пехота, противник успел занять позицию на небольшом пологом откосе. Спускаться оттуда фиванцы явно не собирались, толпясь на облюбованном месте и выкрикивая угрозы и ругательства в адрес орхоменцев. Слышно было плохо, но благодаря героическим усилиям особо горластых личностей удалось выяснить, что минийцам, родившимся на свет совершенно противоестественным путем, предлагается заняться различными формами любви с собственными матерями и ослицами, страдающими кожными заболеваниями.
Орхомен в долгу не остался, так что и фиванцы узнали о себе много нового.
«Они надеются, что наши колесницы не одолеют подъема, — мигом оценил ситуацию Эргин, — и совершенно зря! Склон, где они стали, настолько пологий и каменистый, что… Ну, да не оставит Арей храбрых!»
— Вперед! — громко скомандовал Эргин, хлопая своего возничего по плечу; его клич подхватили за спиной оба его военачальника, а за ними — и другие воины. В следующее мгновение земля содрогнулась, и колесницы Орхомена рванулись вперед, расшвыривая из-под копыт и колес комья грязи.
Эргин еще успел подумать, что земля содрогнулась как-то уж слишком сильно, но не придал этому значения.
А потом… потом было поздно.
Передние лошади находились уже на расстоянии двух копейных бросков от позиций притихших фиванцев, когда со стороны Кефиса в долину с шумом хлынул поток грязной воды, сбивая лошадей с ног, опрокидывая колесницы… Сперва Эргин решил, что бог Кефиса сошел с ума, но почти сразу понял, что душевное здоровье божества тут вовсе ни при чем, а мутный вал воды — дело рук проклятых фиванцев, оказавшихся гораздо подлее, чем думал он, благородный басилей Эргин.
Дюжина упряжек успела проскочить поток, лишь краем зацепивший их, и теперь во весь опор мчалась на врага, еще не сообразив, что за ними никто не следует.
Уже взлетев на откос, возницы стали недоуменно придерживать коней, не слыша сзади привычного грохота и оборачиваясь в надежде увидеть своих, — но фиванцы, мгновенно обрезав постромки у собственных колесниц, отвели лошадей назад, и орхоменские упряжки со всего маху врезались в опустевшие повозки, так и не двинувшиеся с места.
Толпа фиванцев сомкнулась вокруг горстки неудачников — и все было кончено.
Две колесницы все-таки успели повернуть, но воинов одной из них сразу настигли метко пущенные дротики. Так что лишь последняя упряжка сумела вернуться в образовавшееся болото, где столь прочно увязла остальная слава и гордость минийцев.
Впрочем, далеко не все еще было потеряно. Поток воды и обезумевшие лошади опрокинули около десяти колесниц, еще дюжина стала добычей противника — но люди на остальных повозках были вполне боеспособны; пехота же вообще не пострадала.
Необходимо было спешить людей, вырваться из этой отвратительной грязи и, пройдя по краю холмов, ударить во фланг возликовавших фиванцев, которых по-прежнему было значительно меньше, чем минийцев.
Усилием воли подавив клокочущее бешенство, Эргин стал отдавать приказы и вздохнул с облегчением, увидев, что его полководцы оказались выше всяких похвал: пехота уже двигалась к холмам, выбираясь на сухое и не загроможденное увязшими колесницами место.
Птерелай только-только повел щитоносцев вдоль гряды, когда вдруг на холмах как из-под земли объявилось сотни две фиванских лучников и пращников. После чего град камней вперемешку со стрелами заставил щитоносцев смешаться и остановиться.
Но двигавшийся следом рыжий Фестиклей проявил завидное хладнокровие, мигом направив волну яростного ополчения в узкий проход между холмами, намереваясь обойти стрелков с тыла и сбросить вниз, на копья уже ждущих щитоносцев, заодно захватив господствующие высоты.
Расчет Фестиклея был верен, и его солдаты успешно миновали проход между холмами, собираясь карабкаться вверх по более пологим с западной стороны склонам; но…
«Ну что ж!» — философски успел подумать рыжий военачальник, когда почти три дюжины фиванских колесниц, скрывавшихся за грядой, в считанные мгновения смяли и растоптали плохо вооруженное ополчение. Следующие за колесницами четыреста ветеранов былых походов довершили остальное — орхоменцы откатились обратно в заболоченную долину, под ливень камней, стрел и дротиков, оставив за холмами более двух сотен убитых и тяжелораненых.
Умирающему Фестиклею оставалось утешать себя тем, что копье, с хрустом вошедшее ему под ребра, было копьем Амфитриона, а не какого-нибудь простого воина.
Слабое утешение; но все же лучше, чем никакое.
Ловушка захлопнулась, но зверь в западне был еще весьма и весьма силен. Заняв проход между холмами, ветераны и спешившиеся колесничие фиванцев пока что удерживали натиск оставшихся ополченцев и щитоносцев, брошенных в бой Циклопом-Птерелаем, чей единственный глаз свирепо блестел из прорези гривастого шлема, — но это не могло продолжаться слишком долго.
Особенно если остальные орхоменцы, бросив колесницы, тоже вступят в бой и смогут занять холмы.
С трудом — сказывался возраст — выбравшись из свалки, Амфитрион добежал до заранее оставленной запасной колесницы, задыхаясь, вскарабкался на нее и велел вознице убираться прочь.
Он должен был успеть.
Завидев знакомую колесницу, несущуюся из-за холмов, фиванская молодежь (до сих пор с трудом сдерживаемая командирами) взревела пятью сотнями глоток и кинулась вперед, с пологого каменистого склона в болото, где орхоменцы под началом Эргина спешно пытались выстроить из своих колесниц некое подобие укрепления.
Приманка стала охотником.
Амфитрион не рвался в первые ряды атакующих — годы не те, да и не его это дело; кроме того, он бы туда и не успел. Легким, размеренным бегом двигаясь в середине ополчения, он просто своим присутствием не давал необученной фиванской молодежи, наспех вооруженной и горластой, понять, что перед ними — почти две сотни опытных бойцов, пусть измотанных борьбой со стихией, пусть увязших в грязи, но до сих пор невероятно опасных. Да, молодых фиванцев было чуть ли не втрое больше, чем орхоменских колесничих; да, в вязкой жиже, заполнившей долину, тяжеловооруженные орхоменцы становились неповоротливыми, что играло на руку легконогим, почти бездоспешным юнцам; но все-таки, все-таки, все-таки…
Что ж, говорят, Арей любит храбрых.
Навстречу фиванцам взвилась туча дротиков, заранее заготовленных для метания с колесниц. Многие из них достигли цели, и топкая грязь сомкнулась над теми, кому не посчастливилось добежать до врага.
Потери могли быть куда большими, если бы Амфитрион заблаговременно не вооружил первые ряды большими овальными щитами, принявшими на себя немало смертоносных жал; кроме того, не прекращающийся обстрел с холмов мешал орхоменцам провести точный бросок.
Отбрасывая утыканные дротиками щиты, атакующие с ревом вспрыгивали на заграждавшие им путь повозки. Падая на копья орхоменцев, они гибли десятками, но следом уже карабкались следующие, вооруженные кто чем: палицами, ножами, чужими копьями, вырванными из живота товарища. Начиналась всеобщая беспорядочная резня, где смертные, забывшие о смерти, с ног до головы облепленные грязью, захлебывающиеся в ней, лишь чудом, каким-то особым чутьем отличали врага от своего, мертвой хваткой вцепляясь в чужое горло, чтобы вместе упасть в чавкающую жижу…
Раненых не было. Их затаптывали в кровавую грязь, доходившую бойцам до колена, а кое-где и до пояса.
Сейчас было достаточно одного небольшого усилия, чтобы опрокинуть шаткое равновесие боя, чтобы склонить заляпанную кровью и лошадиным навозом чашу весов в ту или иную сторону, — но у враждующих сторон больше не оставалось ничего, кроме грязи, крови и горла врага…
8
Впервые за всю жизнь страстное желание стать богом охватило Алкида.
Сандалии-крепиды Гермия, легчайшая поступь речных наяд, неукротимый мах Посейдоновых коней-вихрей, косматые крылья северного ветра Борея — все что угодно, лишь бы попасть туда, на правый берег искалеченного людьми Кефиса, ворочающего корявые стволы в клочьях ярящейся пены! Лучше боль, лучше смерть под ногами озверевших людей, ежесекундно доказывающих друг другу, что они смертны, чем беспомощное бешенство, когда ты готов кусать локти, в отчаянии стоя у разрушенной навесной переправы, столь тщательно наведенной с вечера!
Тело немилосердно жгло, жирная грязь подсыхала, облепив кожу ломкой глинистой коркой. Мышцы молили о пощаде, судорожно вспоминая о бессонной ночи, когда под насмешливый шелест дождя три десятка молодых киферонских пастухов, перебравшись вместе с Алкидом на левый берег, кормили объевшийся ливнями Кефис валунами и стволами деревьев. В это же время семьдесят присланных в помощь фиванцев во главе с Ификлом (иные были знакомы братьям еще по палестре) сооружали косую и короткую насыпь в сорока локтях от заблаговременно подрытого правого берега — потому что именно в этом месте Кефис был значительно уже.
К рассвету Алкиду казалось, что стадо пьяных сатиров до полусмерти истоптало его копытами. Пастухи же просто валились с ног, с суеверным ужасом поглядывая на равномерно движущегося юношу с двумя углями, нечеловечески горящими в провалах глазниц страшной глиняной маски.
Перед самым рассветом Ификл перебрался к брату по натянутым между двумя деревьями веревкам и сообщил об уходе большинства фиванцев, трудившихся под его началом. Те должны были присоединиться к ложному авангарду, приманке для воинственных орхоменцев, в то время как заботой оставшихся на правом берегу были подпорки, еще удерживающие искусственно созданную осыпь.
Только выслушав измотанного не менее, чем он сам, брата, Алкид позволил себе упасть и лежа приказал пастухам уходить по навесной переправе.
Ификл собрался было остаться, чтобы помочь Алкиду в нужный момент свалить в реку последнюю порцию валунов и бревен, запасенных на берегу, — подпорки якобы вполне могли выдернуть и без него. Некоторое время братья спорили, пока не выяснилось, что спорят они молча, сберегая дыхание. Да и спор их давно потерял всякий смысл, потому что веревки переправы лопнули, пропустив двадцать киферонцев и отправив так и не вскрикнувшего двадцать первого в желудок вздувшейся от дождей и насилия змеи Кефиса.
Девять пастухов и братья Амфитриады оказались отрезаны от места грядущего сражения — плыть через взбесившуюся реку было равносильно самоубийству. Но сожалеть или радоваться не оставалось времени, потому что орхоменские колесницы уже выстраивались для неудержимого удара; уже вовсю визжали столбы подпорок, скользя по размокшей глине и заставляя берег стать лавиной, так что надо было брать усталость за горло, чтобы вовремя хлестнуть вздыбившимся Кефисом по долине!
Только потом девять пастухов ничком рухнули на безопасный левый берег, мало чем отличаясь от трупов на той стороне, а проснувшееся бессилие влепило каждому брату по обжигающей пощечине и хрипло расхохоталось, видя землекопов вместо воинов.
Не сговариваясь, близнецы бросились в разные стороны. Ификл схватил подаренный Ифитом-Ойхаллийцем лук и три стрелы, случайно оказавшиеся под рукой, и умчался вверх по течению, надеясь привлечь внимание фиванских обозников и навести переправу. Алкид же понесся вниз, высматривая хоть что-то — чудо, подарок судьбы, что угодно, лишь бы позволило перебраться через Кефис.
Вот тогда он и захотел стать богом.
Дождь незадолго перед этим прекратился. Богиня облаков Нефела погнала прочь своих небесных коров, в разрывах замелькал солнечный венец Гелиоса, и Алкид сперва не поверил глазам, увидев впереди незнакомого воина, сидевшего на краю боевой колесницы, запряженной парой вороных жеребцов.
Серебряные львиные головы на поножах и рукояти меча воина насмешливо скалились, словно напоминая Алкиду о недавних подвигах на Кифероне. Даже не видя скрытого под глухим конегривым шлемом лица незнакомца, юноша был почему-то уверен, что тот улыбается.
— Радуйся, брат! — неожиданно звонко прозвучал из-под шлема ясный голос воина.
— Кто ты? — выдохнул Алкид, шаря глазами в поисках чего-нибудь, что могло бы послужить оружием, и не сильно доверяя странному чистюле-«брату».
— Я Арей, сын Зевса и Геры, — ответ был простым и недвусмысленным. — Посмотри на себя и на меня, и ты сразу поймешь, что мы братья.
Ни тени насмешки не крылось в словах воина, как если бы он считал свое сходство с обессиленным, покрытым чешуйчатой коростой Алкидом чем-то само собой разумеющимся.
— Я бог войны Арей-Эниалий, — повторил воин, указав рукой в чеканном наруче за реку, где зубами грызли друг друга Фивы и Орхомен. — А это мои владения. Нравится? Хочешь туда?
— Хочу! А ты… ты можешь?!
Хохот воина заставил дрогнуть ребристое забрало его шлема.
— Могу ли я? Старый обожравшийся Кефис — не преграда для моих коней! Дело не в том, смогу ли я, дело в том — захочешь ли ты?!
— Захочу — что?
— Захочешь ли ты взойти возничим на колесницу Арея-Неистового?! Подумай, мальчик!
Все в Алкиде кричало «да!», но, загоняя рвущиеся наружу слова обратно в глотку, по воздуху едва уловимо скользнул щекочущий ноздри запах… запах плесени.
— Возничим? На твою колесницу? — недоверчиво переспросил Алкид, стараясь не смотреть через Кефис, откуда взывала к нему жизнь и смерть сородичей. Арей-Эниалий был не таким, как Гермий, Пан или веселый Дионис; и уж совсем иным, чем Хирон, — но понять, в чем же кроется различие, не удавалось.
Арей расценил его колебания как юношескую неуверенность.
— Да! Я сразу понял, что ты такой же, как я, еще там, на Кифероне, когда ты, мальчик, с чужим мечом в руке плясал среди шестерых минийцев, подобно богу продлевая экстаз наслаждения! Алкид, брат и возничий Арея-Эниалия, — тебе не придется ждать, пока дряхлый скряга Зевс соблаговолит или не соблаговолит пожаловать тебя бессмертием! Герой, ты станешь богом сам, вырвав желаемое у трусливой и подлой Семьи! Ты промчишься рядом со мной через сотню, тысячу битв, солдаты станут погружать копье в печень врага, взывая к тебе, девушки будут зачинать мальчиков, взывая к тебе; вспомнив меня, седой ветеран и впервые надевший панцирь юнец не преминут вспомнить и тебя… и наконец закончится мое проклятое одиночество! Сейчас ты рвешься за реку, как усталый путник стремится домой, — соглашайся, Алкид, и война навсегда станет твоим домом, любимым и желанным… богам приносят жертвы, мальчик, — и это великое, грандиозное жертвоприношение, которое смертные никогда не устанут приносить мне, станет и твоим! Будь возничим Арея!..
Арей резко замолчал.
Он ожидал чего угодно, но только не выражения скорби на осунувшемся и сразу постаревшем лице Алкида — словно последние слова Эниалия были последней чашей цикуты, подносимой преступнику, осужденному на казнь.
— Мне жаль тебя. Ты безумен, как и я, — измученный и грязный юноша с неподдельным сочувствием смотрел на воина в сверкающих доспехах, и Арею на миг показалось, что забрало его шлема стало прозрачным. — Бедный мой… брат — прости, но мне нужно искать другую переправу.
— Глупец! — Арей вскочил, заставив вороных жеребцов захрапеть. — Щенок! Ты не хочешь быть моим возничим? Хорошо, ты будешь моим рабом! Ведь ты же рожден героем! Копошась в грязи, подобной той, в которую торопишься погрузиться, ты вспомнишь обо мне и о том, от чего отказался, когда я со смехом промчусь мимо! Иди, герой, живи, воюй, грызи — во славу Арея!
— Если тот, в кого вы превращали меня с детства, называется «герой» — поверь, я не хочу быть им. Если не воевать — значит, не быть героем; если не радоваться победе — значит, не быть твоим рабом, то я…
— Ах так! — Арей уже стоял на колеснице, сжимая поводья. — Ну что ж, я не стану пользоваться детским недомыслием. Стой здесь, герой, не желающий быть ни героем, ни богом! Стой здесь и смотри за реку; и если ты вдруг передумаешь — дай мне знак! Ах я дурак… не зря Семья называет вас Мусорщиками! Смотри и думай!
Внезапно усилившийся ветер перешерстил гриву Ареева шлема, и бог погнал колесницу через Кефис, туда, где в болоте копошились его жрецы и жертвы.
Алкид смотрел ему вслед, не замечая бегущего к брату Ификла, так и не сумевшего обнаружить на том берегу хоть кого-нибудь из фиванских обозников.
— Мусорщик? — в горле словно застряла глиняная корка, и все не удавалось заставить дрожащие руки забыть о валунах, бревнах и хлюпающей грязи. — Ну что ж, это правда…
9
Сил у Амфитриона не оставалось — только опыт и годы, враждующие между собой; и хотел бы он знать, что в конце концов перевесит. Отдавать приказы было некогда и некому, все резервы, включая самого лавагета, утонули в рычащей мешанине боя, и можно было делать лишь одно — тупо отражать и наносить удары, доверившись телу и стараясь не думать. Чтобы выжить. Чтобы не упасть в вязкую трясину, подняться из которой уже не будет суждено. Чтобы отправить по протоптанной дороге в Эреб еще одного орхоменца. Вот этого. И вот этого. И еще вон того, с разорванным ртом. И еще…
Амфитрион втиснулся в узкое пространство между двумя столкнувшимися колесницами, наглухо перекрылся щитом и лишь изредка коротко и зло бил зажатым в правой руке копьем, чутьем старого воина ловя единственно возможный миг для змеиного укуса листовидного жала.
Когда вокруг становилось посвободнее, он успевал выудить из грязи несколько дротиков — и некоторое время не подпускал к себе минийцев, но дротики скоро кончались, и все начиналось снова.
— Эргин! — раскатилось совсем рядом. — Эр-гин! Эр-гин!
И несколько десятков глоток подхватили этот клич.
Ближайший орхоменец обернулся — и Амфитрион немедленно всадил копье в открывшийся бок.
— Эр-гин! Вперед, Орхомен!
Одни трупы громоздились перед лавагетом, и он рискнул выглянуть из своего укрытия.
— Эр-гин! Эр-гин!..
По болоту неслась колесница. Этого не могло быть, но это было. Золоченая, запряженная вороной парой, она попирала трясину, словно под колесами лежала укатанная дорога, и брызги грязи не приставали к сияющей обшивке.
А на колеснице во весь рост стоял басилей Эргин — кто же не знал его знаменитого шлема?! — и разил копьем направо и налево, одновременно правя упряжкой и не замечая свистящих вокруг стрел и дротиков.
Казалось, что орхоменский басилей помолодел лет на пятнадцать, а у его коней выросли крылья.
«Боги обещали не вмешиваться!» — мелькнуло в голове Амфитриона; и сразу же знакомый голос Гермия произнес: «Не было на Олимпе лишь кровавого Арея — но кому не известно мнение Эниалия по поводу любой войны?..»
Арея не было на Олимпе, когда боги клялись черными водами Стикса!
Фиванцы смешались, во все глаза глядя на колесницу, а минийцы, криками подбадривая друг друга, уже стягивались к остановившимся вороным жеребцам, к хохочущему лже-Эргину — в этом Амфитрион больше не сомневался.
И от холмов грузно бежали шесть дюжин щитоносцев, которых Птерелай-Циклоп чудом вырвал из битвы и отправил в поддержку басилею.
Если щитоносцы Птерелая успеют пробиться к колеснице…
Если здесь, в центре боя, образуется мощный сплоченный кулак…
Если…
Амфитрион вздохнул, бросил ставший совершенно неподъемным щит и полез через наваленную перед ним кучу трупов.
«Стой! Назад! Стой, старый дурак!» — вопил в его сознании чей-то голос. Амфитрион лгал сам себе, прекрасно зная, что это не один, а два голоса, один из которых принадлежал лукавому богу в крылатых сандалиях, а другой был его собственным, голосом того Амфитриона, который безумно хотел жить… приказав голосам, чьи бы они ни были, заткнуться, лавагет перебрался через завал и, по колено проваливаясь в грязь, пошел к воину в знакомом шлеме.
…О, басилей Эргин был далеко не глуп! Он почти сразу понял, кто оказал ему честь, придя на выручку Орхомену, — и, разумеется, не стал портить игру богу, раз бог на его стороне, на стороне благоразумного и благочестивого басилея Эргина!
Сам Эргин к тому времени давно остался без шлема, потерянного в свалке, лицо басилея было заляпано грязью — и никем не узнанный Эргин просто старался держаться поближе к своему божественному двойнику, видя, куда перемещается центр боя.
…весь облепленный вонючей жижей орхоменец возник перед Амфитрионом внезапно — и столь же внезапно исчез, когда лавагет молча ткнул его копьем в живот; но древко застрявшего копья с треском сломалось.
Воин в сверкающем шлеме был уже совсем рядом. Взгляд обезоруженного лавагета еще раз скользнул по шевелящейся трясине, по опрокинутой на бок повозке с отлетевшим колесом… колесом…
Грязь злобно чавкнула, нехотя отпуская добычу, Амфитрион на мгновение застыл, согнувшись в пояснице, а потом отчаянным усилием выпрямился, занося над головой дубовое, обшитое медью колесо, весящее никак не меньше таланта,[40] для последнего броска.
…Эргин не успел заметить, откуда взялся этот немолодой кряжистый фиванец, неуклонно движущийся к богу на золоченой колеснице, спасавшему Орхомен.
Молча воткнув копье в чей-то живот и переступив через труп, фиванец зашарил взглядом вокруг себя — и вдруг Эргин узнал врага!
Он трижды видел его, когда Амфитрион по приказу Креонта Фиванского сопровождал дань в Орхомен; и еще один раз — на колесничных состязаниях в Аргосе.
Проклятый внук Персея, заманивший его, басилея Эргина, в предательское болото, сделал еще шаг и, повернувшись к басилею спиной, поднял покореженное колесо.
Эргин не знал, может ли смертный причинить вред богу, но, глядя на фиванского лавагета, решил не рисковать.
И бросился вперед, целясь острием притупившегося меча в незащищенную спину Амфитриона, как раз в прореху треснувшего доспеха.
…боль ударила неожиданно и страшно. И эту боль, словно в ней сошлась воедино вся боль его не столь уж короткой жизни, всего себя, уже мертвого, но еще живого, все презрение к богам и людям, бьющим в спину, — все, что мог, вложил Амфитрион в это колесо, которое любил сейчас больше жены, детей, жизни, сделав дерево и медь частью себя, отрываемой с животным ревом.
Падая, он успел увидеть, как колесо ударило воина в сверкающем шлеме; и бог, нелепо взмахнув руками, полетел в грязь.
Эргин судорожно шарил рукой в горячей и липкой жиже, пытаясь отыскать оброненный меч, — добить, добить фиванца! Наконец пальцы чудом нащупали знакомую рукоять; басилей с кривой улыбкой выпрямился, но какая-то непонятная сила, словно котенка, отшвырнула его в сторону, заставив выронить с таким трудом найденное оружие.
…две руки, сделанные из раскаленного металла, рывком вздернули Амфитриона вверх. И лавагет увидел перед собой, в прорези конегривого шлема, неистово горящие глаза Арея-Эниалия.
— Поздно, — с усилием прохрипел Амфитрион, пытаясь улыбнуться ребристому забралу шлема. — Ты опоздал, бог! Можешь добить меня… если хочешь…
Кровь, хлынувшая из его горла, забрызгала Ареев шлем.
Арей медленно и бережно опустил задыхающегося лавагета на землю, прислонив к стоявшей рядом минийской колеснице.
Потом стал стаскивать свой шлем.
Он был богом войны, Арей-изгой, и умел ценить своих жрецов.
Бой вокруг удивленно затих. Грязные окровавленные люди молча смотрели на смертного и бога, не зная, кто перед ними.
…Эргин выхватил копье у одного из своих воинов. Фиванского лавагета необходимо было добить — и тогда клич «Амфитрион мертв!» окончательно переломит ход битвы.
Мало ли что взбредет в голову непостоянному божеству? Ведь не Арей, а он, Эргин, является басилеем гордого Орхомена!
Эргин отвел руку для броска, пошатнулся, сделал неверный шаг и рухнул ничком, оставив заботы живым, — из-за уха у него торчало длинное оперенное древко стрелы.
Воздух снова взвизгнул. Арей, не оборачиваясь, поймал на лету вторую стрелу и с диким изумлением уставился на свою ладонь, глубоко оцарапанную наконечником.
Резко обернувшись, он увидел на том берегу Кефиса юношу, который накладывал на тетиву варварски длинного лука последнюю стрелу.
Вот он выпрямился и прицелился, оттягивая тетиву до самого уха, — тот, кто отказался быть возничим на колеснице Арея.
И еще что-то двигалось в клокочущих водах реки, ниже размываемого завала из камней, бревен и глины; словно сам бог Кефиса поднялся из мутных глубин, желая выйти на берег.
Одно из бревен ударило упрямого пловца, подбросив вверх, и Арей увидел лицо плывущего. Это был тот же самый юноша, который натягивал сейчас лук на обрыве; это была та же самая стрела. И столько ярости и неотвратимой мести было в этом раздвоившемся лице, что Арей содрогнулся.
В следующий момент его шатнуло — третья стрела ударила в наплечную пластину панциря, промяв металл.
Арей запрокинул голову к небу и рассмеялся.
Потом бог посмотрел на Амфитриона, истекавшего клекотом забитого кровью горла.
— У тебя хорошие сыновья, лавагет, — Арей не спрашивал, а утверждал, и странная усмешка бродила по его лицу. — Очень хорошие. Умирай, герой, и не бойся — я, Арей, нелюбимый сын близорукого отца, не из болтливых…
И исчез вместе с колесницей и вороными жеребцами как раз тогда, когда задыхающийся Алкид разорвал объятия Кефиса и выбрался на берег, на ходу освобождаясь от веревки, в последний момент наброшенной на него братом.
Вид юноши был страшен — избитый, мокрый, совершенно голый, с всклокоченными и вымазанными глиной волосами, с безумными глазами на бледном, как у покойника, лице.
Кинув веревку кому-то из фиванцев (тот сразу побежал к одиноко растущему на берегу дереву), Алкид вырвал двуручную секиру из чьего-то трупа и с ревом бросился на опешивших щитоносцев Птерелая, прорубаясь к тому месту, где умирал его отец.
И у притихшей было бойни появились цель и смысл.
Бой за тела предводителей.
Какой-то коренастый воин в кожаном, обшитом кабаньими клыками шлеме непонятно как оказался возле Амфитриона. Попросту расшвыряв нескольких минийцев, воин правой рукой подхватил уже ничего не чувствовавшего Амфитриона под мышки и, прикрываясь овальным щитом с изображением скалящегося вепря, потащил лавагета прочь.
Рядом с неизвестным почти сразу возник голый юноша с кровавой секирой — и когда опомнившиеся минийцы услышали крик со стороны Кефиса, то, обернувшись, с суеверным ужасом увидели все того же юношу, но почему-то не с секирой, а с тяжелым копьем, подобранным на ходу.
Даже избранные щитоносцы Птерелая — те, кто был еще жив — попятились: драться с победителем Кефиса, способным находиться одновременно в двух местах, не хотелось никому.
— Эргин убит! — весьма своевременно заорал воин в шлеме с кабаньими клыками; и это был финал войны Орхомена и Фив.
Минийцы стали бросать оружие, сдаваясь в плен.
— Это ты, Алкид? — устало спросил находчивый воин, снимая шлем и вытирая пот со лба. — А я-то спешил… и опоздал. Это действительно ты, Алкид?
— Я, учитель, — ответил Алкид и твердо взглянул в горбоносое лицо Автолика.
10
Амфитрион ни на минуту не сомневался, что умер.
Во всем теле ощущалась необыкновенная легкость, дышать было совершенно необязательно, солнце било прямо в глаза, заставляя щуриться, а вокруг почему-то шумела священная роща под Крисами, куда взбалмошная судьба однажды девятнадцать лет тому назад занесла Амфитриона с беременной Алкменой по пути к дельфийскому оракулу.
И бил у самых ног чудесный источник, исцеляющий все болезни, кроме смерти.
А в тени старого ясеня, бездумно играя льнущим к пальцам цветком шиповника, на том самом бревне, где некогда сидел слепой прорицатель Тиресий, сидел суровый, лишь слегка отяжелевший с возрастом мужчина, очень похожий на сорокалетнего Амфитриона.
— Я знаю тебя, — Амфитрион не был уверен, произнес он это вслух или только подумал. — Ты Зевс, сын Крона, внук Урана.
— И я знаю тебя, — ответил или подумал мужчина, медленно склонив тяжелую лобастую голову. — Ты Амфитрион, сын Алкея, внук Персея, мой правнук. Радуйся, смертный: ты умер, как жил, — героем.
— И ты радуйся, Олимпиец: когда-нибудь и ты умрешь, как жил, — богом.
Зевс испытующе глядел на Амфитриона, а тот, в свою очередь, разглядывал ладони Кронида: жесткие, мозолистые ладони воина со странными следами застаревших ожогов.
«Как же это должно быть больно!» — без сочувствия, но с пониманием и уважением оценил лавагет.
— Они все любили меня, — неожиданно вздохнул бог. — Во всяком случае, говорили, что любят. Все: Леда, Европа, Даная, Семела, Ио, и я платил им тем же, щедро разбрасывая семя, как пахарь зерно. Я был быком, лебедем, золотым дождем, могучим и непонятным божеством; лишь однажды я попробовал стать смертным, придя к твоей жене… У меня никогда больше не будет детей, Персеид! Ты понимаешь, что это значит — никогда?!
— Да, я понимаю это, Кронид. У меня больше никогда не будет ничего. Зря ты решил примерить мою шкуру — лучше бы тебе явиться в облике быка… и не к Алкмене. Но Алкмена оплачет меня, а не тебя. Ты разбрасывал то, что называл любовью, свято веря в ее неисчерпаемость, ты оставил мне смятое ложе и усталую жену, а я оставил ей мою ложь во спасение ее жизни и сыновей, звавших Алкмену матерью, а меня отцом, пока ты страдал над иссякшим семенем! Здесь, в роще под Крисами, слепой Тиресий предсказал мне, что я умру в бою — и я умер в бою; что у меня будет наследник — у меня их два, что бы ни говорили по этому поводу люди; что я буду бороться за сына с богом, и сперва победит бог, а потом — я. Кто победил, Громовержец?
Цветок шиповника дернулся на гибкой ветке и, уколов палец Зевса, выскользнул и закачался, играя розовой мякотью лепестков.
— Ты победил, Амфитрион. Сперва — я, когда ты солгал жене и людям, потом — ты, когда я молчал девятнадцать лет, хотя наша общая ложь жгла мне сердце сильнее, чем молнии — руки… но Тиресий сказал тебе не всю правду. Наслаждайся своей победой, ибо ты уходишь вместе с ложью, а я, Зевс-Олимпиец, отец великого героя Алкида, — остаюсь! Ну, кто теперь в выигрыше, смертный? Ты умер, и даже я больше ничего не могу сделать для тебя. Может быть, мой брат Аид будет добрее…
Амфитрион еще смотрел на опустевшее бревно, когда кто-то опустил ему руку на плечо.
— Гермий! — обрадовался старый лавагет, обернувшись. — А ты здесь откуда?
— Пойдем, Амфитрион, — Гермий старательно отводил взгляд в сторону, словно нашкодивший воришка. — Пойдем, я провожу тебя… тут недалеко.
— Хорошо, — согласился Амфитрион. — Я ведь все понимаю. Надо — значит, надо.
— Нет! — неожиданно выкрикнул Лукавый, очерчивая вокруг себя и Амфитриона круг своим страшно зашипевшим кадуцеем. — Нет, не сразу!.. Пусть вся Семья потом взъестся на меня — но ты должен увидеть! Смотри!
И Амфитрион увидел.
…Он увидел кровавое болото, грязное поле боя, которое осталось за ним, он увидел Алкида, стоящего над телом отца — над ЕГО телом, — и рядом с ним Ификла; увидел, поразившись в последний раз, до чего же братья похожи друг на друга… увидел колесо, швырнувшее наземь Арея-Эниалия, увидел глаза оставшихся в живых, услышал дрожь в голосе пленных орхоменцев, когда они вспоминали его имя, имя Амфитриона, сына Алкея, внука Персея, Амфитриона-Изгнанника, Амфитриона-лавагета…
И услышал слова сына, за которого боролся с богом.
— Клянусь своим отцом, — голос Алкида звенел натянутой струной, и воины переглядывались при этих словах, косясь то на тело лавагета, то в хмурое небо, — клянусь своим отцом, что никогда Арей не дождется от меня той жертвы, которую он хочет! Никогда! И если для этого надо, чтобы война забыла мое имя, а я — ее грязь… значит, так тому и быть! Ты слышишь, отец?!
— Слышу, дурачок! — усмехнулся Амфитрион. — Слышу, не кричи… Гермий, как ты думаешь — он выполнит эту клятву?
— Не знаю.
— И я не знаю… Ну что, пошли?
— Пошли…
Ни Гермий, ни Амфитрион не знали тогда, что Алкид будет верен своей клятве ровно пять лет — до того дня, когда жрица дельфийского оракула назовет его Гераклом.
Не знал этого и сам Алкид.
Строфа
— …ты, Лукавый?
Тьма резко светлеет, словно кто-то зажег сразу дюжину масляных светильников.
— Я… дядя.
Тот, кого назвали Лукавым, явно смущен и напуган, хотя и пытается скрыть это.
— Ты провел его в обход Белого Утеса Забвения?
В вопросе кроется ответ.
И намек на гнев, готовый прорваться.
— Да… Владыка.
— И не дал напиться из Леты?
— Да… Старший.
— Ты понимаешь, что будет с тобой, если кто-нибудь из Семьи узнает об этом? Впрочем, я уже узнал. Я спрашиваю — понимаешь?!
— Да… понимаю.
— Отлично. Потому что меня радует твоя понятливость. Потому что я заранее предупредил Харона, чтобы он не брал тень Амфитриона на борт и послал вас обходным путем. Но мой приказ оказался напрасным — племянник вполне достоин своего любимого дядюшки!
Тьма хохочет.
Долго.
Взахлеб.
— Так значит, ты хотел того же, дядя? — радость пойманной птицей трепещет в голосе Лукавого.
— Нет, — смеется тьма. — Потому что я не знаю, чего хотел ты. Подозреваю, что ты и сам не очень-то знаешь, чего хочешь. Ведь ты собирался оставить ему не только память, но и волю к действиям?! Отвечай!
— Ну… вряд ли.
— Врешь — собирался!
— Дядя! При посторонних…
— Не волнуйся. Твой подопечный дремлет с того момента, как я увидел вас. Так и ему, и нам спокойнее. В Эребе герои ни к чему. А ты прикуси-ка язычок и отведи его пока на Пустые Территории!
— На Острова? Но ведь ты…
— Пусть тебя не волнует то, что я намереваюсь делать. А Амфитриону лучше побыть на Островах. Одному. Скажешь Керам, пускай проследят. Так он и не встретится ни с кем, и не угодит случайно в Лету или к Утесу.
Тьма сгущается, собирается в складки и умолкает.
И когда Гермий-Психопомп на цыпочках удалился, ведя за собой безмолвную тень того, кого еще недавно звали Амфитрионом, — Владыка Аид еще долго сидел, задумавшись.
Сегодня они с Гермием нарушили древний закон, который сам Владыка и установил. Поэтому Старшему было невероятно трудно решиться на подобный шаг.
Но все же он решился.
Тени, попав в Эреб, теряют земную память. Это известно всем. Вот только мало кто задумывался: кому это надо и зачем?
Не задумывался над этим и Старший.
Потому что знал.
Если умершим оставить память, они будут стремиться обратно, к живым — долюбить, довоевать, достроить, отомстить за собственную смерть, наконец! — всегда найдется что-то, чего человек не успел. Но, вырвавшись из Эреба, тень не способна действовать, как человек. Она — тень.
Она хочет жить, не будучи живой в земном смысле слова.
И станут тени захватывать тела живых, пытаясь подчинить их своей воле. Схватятся не на жизнь, а на смерть, две души в темнице единой плоти, и ужаснутся окружающие, и скоро уже две души вернутся в Эреб, ненавидя одна другую — чтобы снова рваться в мир.
Достроить, долюбить… отомстить!
Вот почему Харон-Перевозчик — родившееся старым дитя Эреба — не перевозит обратно; вот почему неусыпно стережет выход из Аида трехглавый и драконохвостый пес Кербер — именно ВЫХОД, а не ВХОД, ибо кто ж по доброй воле явится в царство мертвых, а явившись, сумеет в нем затеряться?
Всевидящ Владыка в Эребе.
Не для гостей нужен Кербер. Нужен для того, чтобы не бегали тени к свету, руководствуясь самыми благими намерениями, которыми известно куда дорога вымощена.
Сюда.
Но старая память жжет тени, как проглоченные угли, и в вечную муку превращается стремление, не находящее выхода.
Оттого и проводят души умерших мимо Белого Утеса Забвения, оттого и дают испить из Леты, чтобы покинула их память о прошлой жизни, чтобы бродили они во мгле, ни о чем не вспоминая, ни о чем не сожалея и никуда не стремясь.
Лишь жертвенная кровь может на некоторое время вернуть память теням; но неподкупен Харон, неумолим Кербер, и забывают о прошлом тени, вновь покорно бредут они во мглу…
Впрочем, сегодня Владыка впервые нарушил свой закон.
Чувствовал: понадобится ему Амфитрион-Изгнанник вместе со всей своей нелегкой судьбой.
Не знал лишь Аид — Когда, Как и Зачем.
Об этом надо было думать.
Что ж, думать Владыка привык. Думать долго, обстоятельно, не считая времени, которого у него было достаточно.
Антистрофа
— Радуйся, дядя! Я принес новости!
— Приятно слышать, малыш! Сам знаешь, меня Семья новостями не балует.
— Ну-ну, дядя, не прибедняйся! Когда тебе нужно, ты узнаешь все новости еще до того, как они случаются. Только последний скандальчик — это что-то особенное! Посейдон грандиозно роет под папу, и на этот раз Младшему не отвертеться!
— Не смеши меня, Гермий. С каких это пор твой отец обращает внимание на Среднего?
— А что ему остается, если сейчас на стороне Среднего и Мачехи Геры половина Семьи: и Артемида с чумазым Гефестом, и эта бестия Гестия, и даже твердолобый Аполлон, который раньше по причине природной тупости поддерживал папу в любых его начинаниях! Одна Афина кое-как держится…
— Интересно… ну не томи, поведай старому дяде о тайнах Семейных, — в голосе Владыки крылась еле уловимая насмешка. — Кто на сей раз виноват?
Гермий сделал вид, что ничего не заметил, и продолжил:
— Старый камень преткновения, дядя! Алкид из Фив, Мусорщик-Одиночка, папочкина гордость!
— И что же он на этот раз натворил?
— Ничего! — выпалил Лукавый. — В том-то и дело, что ничего! За пять лет — ни-че-го-шеньки! В Иолке Арг-корабел судно заложил, все герои Эллады в Колхиду за Золотым Руном собрались; даже семнадцатилетний Тезей, Мусорщик Посейдона, с ними… Что там Тезей — из сыновей Среднего там и Эвфем, и Эргин; потом сыновья Борея Зет и Калаид, Мусорщики Диониса Фан со Стафилом, Авгий Гелиад, Ялмен и Аскалаф Ареады, Палемон Гефестид, Диоскуры, божественный Орфей, и мой Автолик, и…
— Стоп! — рявкнул Владыка. — Сколько их там всего?!
— Пятьдесят, дядя! Если не больше уже…
— Ну и нечего мне всех перечислять! Я тебе не тетка Мнемосина, богиня памяти! Толком говори!
— Так я ж толком и говорю — один Алкид не приехал! Ему и приглашение отсылали — даже ответить не удосужился! Он-то молчит, а Эллада о нем и подавно забыла. У всех на уме молодой трезенец Тезей, Посейдонов отпрыск! Наш пострел везде поспел — и Кроммионскую свинью зарезал, и великанов каких-то поубивал (интересно, где он их нашел?!), и разбойничков повывел, и девок кучу испортил…
— А Алкид в свои без малого двадцать три сиднем в Фивах сидит и носу оттуда не кажет! Ты это имеешь в виду, Лукавый?
— Вот именно, дядя! Семья шумит: что ж это за Мусорщик такой, что подвигов не совершает, войн не ведет, гор не сворачивает, ему уж и приглашения шлют, в ножки кланяются — глухо! В Фивах недорослей в палестре тренирует, богоравный наш! И все. Поговаривать начали, что не Алкид — Мусорщик-Одиночка — а скорее Тезей из Трезен, Посейдонов сынок.
— А отсюда один шаг до другой мысли, — задумчиво проговорил Владыка. — У Среднего сын-Мусорщик — истинный герой, в отличие от сына-Мусорщика Младшего. Ослабел Зевс, истаскался — может, и править стоит не Младшему, а Среднему?
— Да, дядя. Вслух этого пока не говорят, но думают. Те, кто умеет думать. Значит, скоро заговорят — те, кто умеет говорить.
— Выходит, авторитет Младшего пошатнулся, и ему позарез надо, чтобы Алкид начал совершать подвиги в честь Отца-Олимпийца? Тебя это беспокоит, Лукавый?
— Не то чтобы беспокоит, но я решил, что ты должен знать. А беспокоит меня другое: у Алкида за эти пять лет не было ни одного приступа.
— Вот тут ты прав — очень уж похоже на затишье перед бурей. Да и Тартар в последнее время притих… не нашли ли Павшие новый выход из создавшегося положения? А, Гермий? Мы тут себе ждем прорыва, войны, грохота, а они…
— О чем ты, дядя?
— Все о том же. Я долго думал, Лукавый, я складывал мозаику и так и эдак, я беседовал с тенями Мусорщиков, на время возвращая им память жертвенной кровью — и, кажется, кое-что понял.
— Что, Владыка?
— И мы, и Павшие, и титаны — бессмертны. Мы знаем это. Мы убеждены, что не способны убивать друг друга навсегда. Те, кого люди называют чудовищами, — сродни нам. Но… Беллерофонт убил Химеру, а Персей — Медузу. Почему? Почему смертный Мусорщик смог уничтожить существо, уверенное в собственном бессмертии?! Ты когда-нибудь всерьез задумывался над этим, Гермий?
— Нет, дядя, — Лукавый был явно растерян.
— А зря. Младший видит в Мусорщиках новое оружие, Гера — объект для нападок, остальные — скаковых лошадей, иметь которых престижно и на которых можно делать ставки; я же попытался понять, в чем их сила.
— И понял?
— Надеюсь, что так. Мусорщик, вступая в бой с чудовищем, вначале побеждает себя, свой страх смерти, ужас смертной плоти, которая хочет жить. И если это ему удается — тогда он вкладывает изгнанную смерть в свои удары, он заражает смертью бессмертного противника, как прикосновение к больному чумой заражает здорового человека; на какое-то мгновение смертный и бессмертный меняются местами! Мы не боимся смерти, но Мусорщик заставляет нас научиться этому, заставляет нас испугаться… и от такой мысли мне холодно, Лукавый!
Некоторое время оба молчали.
— Ты говоришь «мы», дядя, — первым нарушил молчание Гермий. — Ты не говоришь просто — «чудовища». Это значит…
— Да, Гермий. Это значит, что если Мусорщик способен убить чудовище, то он способен убить и бога. Это обоюдоострое оружие, и мы должны понимать это, используя его.
— Но смертные Мусорщики — наши дети, Владыка!
— Да. И Павшие в Тартаре могли додуматься до того же! Там хватает времени для размышлений, а Крон-Временщик никак не глупее меня или Младшего. Так что, узнав о подоплеке гибели Медузы и Химеры, Павшим вполне могла прийти в голову идея породить в Тартаре собственную расу смертных героев — назовем их, к примеру, Гигантами — которые будут знать о своей смертности и звать чудовищами нас с тобой!
— То есть?..
— То есть они будут способны убивать нас навсегда.
— Но Павшие или Гиганты — они ведь в Тартаре, дядя, под охраной Сторуких!
— Смертные Гиганты просто-напросто выйдут из Тартара. Гекатонхейры и не заметят их, потому что смертные якобы не могут посягать на миропорядок, охраняемый Сторукими. И потом, ты возьмешься предсказывать действия гекатонхейров? Я — нет. Так что Семья вполне может быть снова втянута в войну, но даже если Гея-Земля и не выдержит новой бойни — Сторукие на этот раз не смогут вмешаться и бросить охраняемый ими Тартар. И тогда для Семьи вопрос станет так: не победа или поражение, а жизнь или смерть. Как это было для Медузы и Химеры. Но может быть…
— Что — может быть?
— Все может быть, Гермий. А также может быть, что я ошибаюсь. Ребенок тоже способен увидеть буку в вывешенном для просушки хитоне.
— Тогда мы должны выяснить это, Владыка. Мы знаем, с чем на самом деле связаны приступы Алкида — значит, кто-то из Одержимых Тартаром находится в Фивах или поблизости. Если найти его и допросить, если взять его живым…
— Живым не надо. Я предпочитаю допрашивать мертвых — они честнее. Но ты прав, Гермий. Просто мне хотелось, чтобы ты сказал это вслух. То, что сейчас у Алкида нет приступов, ни о чем не говорит. Если Младший погонит своего Мусорщика на подвиги — Павшие в долгу не останутся.
— Что ж, пусть братья и отыщут для нас Одержимого!
— Ты разочаровываешь меня, Лукавый. Даже если Алкид и выйдет на след культа Павших — Одержимым достаточно принести ему человеческую жертву, чтобы Алкиду стало не до поисков.
— Ну, тогда могу попробовать я…
— Не можешь. Отец отозвал тебя из Фив, и нечего попусту раздражать Младшего.
— Кто-то из смертных?
— Нет.
— Тогда кто же?
— Тот, кто ждет своего часа на Островах. Амфитрион, потомок Персея.
Эпод
Тьма.
Густая, вязкая тьма, озаряемая багровыми сполохами.
Шум реки.
Далекий приглушенный стон, ропот исполинского сердца, голос мириадов теней…
И скорбным эхом:
— Амфитрион… Амфитрион, потомок Персея.
— Ты хочешь вернуть его в мир живых, Владыка?!
— Да. Я нарушил закон один раз — нарушу дважды.
— Чье же тело он сможет взять, не став безумным?
— Тело ребенка. Достаточно большого, чтобы быть свободным в поступках; и достаточно маленького, чтобы убить неокрепшую душу и стать единоличным хозяином тела.
— Кто этот ребенок?
— Иолай. Его внук, сын Ификла и Автомедузы. Так Амфитрион будет в Фивах рядом с близнецами, и при этом — вне подозрений.
— Ты жесток, дядя.
— Я? Нет. Я рассудителен. И Амфитрион будет лезть из кожи вон, чтобы выяснить, кто сводит с ума Алкида.
— Скорее он сдерет кожу с Одержимого…
— Меня это вполне устроит.
— Владыка, я знаю Амфитриона. Поверь, он не менее… рассудителен, чем ты, и к тому же не менее горд, чем Младший.
— Не беспокойся. Гордый или рассудительный, он смертен. И он будет знать, что Острова (усмешка в голосе Владыки), Острова Блаженства всегда готовы принять его обратно. Кроме того, наши интересы во многом совпадают, так что твой Амфитрион станет работать не за страх, а за совесть.
— За страх — сомневаюсь. А вот за совесть… Слетать за ним на Острова, дядя?
Владыка молча кивнул, и легконогий Гермий мгновенно исчез в сгущающейся багровой мгле.
1
Пробуждение было не из приятных.
Амфитрион судорожно рвался на поверхность кошмарного сна, сражаясь за каждый глоток того, что казалось таким же необходимым, как воздух, не будучи им на самом деле; он исступленно молотил руками и ногами, не чувствуя этого и приходя во все большее исступление, а кошмар всхлипывал и не хотел отпускать Амфитриона, вцепившись в него хрупкими пальцами, пока не хрустнул под кулаком и не затих.
Вот так это было, если было.
Некоторое время Амфитрион недвижно лежал на влажной и горячей поверхности — куда так стремился, — наслаждаясь тем, что лежит, что у него бурчит в животе, что во рту скопилась горькая слюна, которую можно проглотить, но можно и выплюнуть, и вот теперь липкая ниточка бежит по подбородку, пока не потянется куда-то вниз — но этого он уже не ощущает.
Левое веко неожиданно послушалось и слегка двинулось. Чуть-чуть, приоткрыв узенькую щелочку, чтобы Амфитрион не подумал, будто оно, гордое левое веко, так уж сильно зависит от него.
Острая звериная мордочка смотрела на него, настороженно собираясь в складки.
— Что с ним, Галинтиада? — взволнованно спросили сзади. — Ведь вторую неделю уже…
Голос был знакомый, но узнать его окончательно не хватило сил.
Веко опустилось, вновь сгустилась тьма, озаряемая багровыми сполохами, и Амфитрион ощутил себя заживо погребенным. Вокруг выгибался купол толоса — гробницы, в которой хоронили обычно басилеев или их близких родичей; диаметр основания купола всегда был равен его высоте, а наружу из усыпальницы вел коридор, завершавшийся у дверного проема двумя резными полуколоннами зеленого мрамора, но сама дверь была заперта с той стороны, потому что из толоса не выходят, в него только входят — и то на чужих плечах, чтобы остаться навсегда; и Амфитрион беззвучно кричал, что он никогда не был басилеем, что он не хочет гнить в толосе, что живым не место в гробнице…
И снова вернулся в жизнь, дрожа от памяти, от бездушного молчания гробницы и хруста убитого кошмара.
— Выживет, — уверенно пискнул старушечий голосок. — Нутром чую: отпустил его Танат-Железносердый. Только вот…
— Что «только», Галинтиада? — в знакомом голосе, словно шмель в закрытом кувшине, билось беспокойство. — Что — только?!
Нет ответа.
Тишина.
Шарканье ног, скрип двери…
Прохладная ладонь на пылающем лбу.
— Тебе плохо, Иолай?
«Не знаю, как Иолаю, — хотел сказать Амфитрион, — а мне плохо».
Но вместо этого открыл глаза.
Над ним склонялось лицо Алкмены — постаревшее, осунувшееся, какое-то неестественно большое, и в любимых глазах, в черной влажной глубине мерцали забота и нежность, но нежность чуждая, забота непривычная, пугающая; полуседая прядь падала на высокий лоб, покрытый бисеринками пота, кончиком касаясь глубокой морщины между все еще густыми бровями, которые Алкмена даже в молодости никогда не выщипывала согласно прихотям критской или микенской моды, — и Амфитрион невольно протянул руку, чтобы убрать эту прядь.
Рука, возникшая перед его глазами, была худой и тонкокостной, как у тяжелобольного.
Амфитрион, захлебываясь ужасом, смотрел, как его жена берет эту чужую руку и прижимает к губам, тепло которых так хорошо знал старый лавагет.
Бывший лавагет.
— Хвала Пеану-целителю, ты очнулся, Иолай! — слова, рождаемые этими губами, входили в Амфитриона острием Эргинова меча. — Ну ничего, сейчас бабушка принесет тебе попить…
И Амфитрион понял, вспомнив агонию всхлипывающего кошмара, что только что убил собственного внука — чтобы жить самому.
— Мама! — позвали из коридора. — Тебя можно?
— Да, Ификл, я сейчас, — Алкмена поправила покрывало на лежащем перед ней шестилетнем мальчишке и в тысячный раз поразилась его сходству с покойным дедом.
Она вышла, осторожно притворив за собой дверь и так и не заметив, как маленький Иолай, сын Ификла и Автомедузы, вцепился зубами в собственное предплечье, чтобы не завыть.
Страшно и дико, как попавший в западню волк.
2
К вечеру он заставил себя встать и выйти во двор.
Пора было приучаться жить заново.
Тело слушалось плохо, но все-таки слушалось. Болезненность Иолая давала себя знать, и Амфитрион, без особой благодарности поминая излишнюю заботу Алкмены о любимом внуке, заставлял себя не думать о цене, уплаченной за возможность снова дышать и хвататься за стены коридора при головокружении. Умея разменивать прошлые победы на пригоршни чужих жизней, он умел не щадить друзей и родичей, не щадя себя самого… сейчас это помогало, но не до конца.
Пора платить за сделку с Аидом настанет, если уже не настала, — но воину в бою некогда терзаться. Вот его сегодняшний бой: необходимость идти во двор, привыкать к несуразно выросшим вещам и пространствам, опасаться грома с ясного неба и ловить сочувственные взгляды челяди.
— Бедненький! — бросила пробегавшая через двор рабыня. — Квелый-то какой!..
И удивилась, когда бледный болезненный мальчик криво ухмыльнулся и, по-отцовски закусив нижнюю губу, плетью непривычно острого взгляда ожег крутые бедра болтливой рабыни.
Словно породистую кобылу оценивал.
«Видел бы меня Зевс! — Амфитрион мимо воли глянул вверх. — То-то посмеялся бы… да, новыми детьми я обзаведусь не скоро! Что, Амфитрион-Изгнанник, отовсюду тебя изгнали? — из Микен, из постели жены, из жизни, из Эреба… Одно слово: герой! А что? Съезжу в Иолк, приду в гавань: где тут Арг-корабел или Тифий-кормщик? С собой в Колхиду возьмете? Небось, раньше за честь бы почли…»
Он чуть не подпрыгнул, когда почувствовал, как чья-то тяжелая рука гладит его по макушке.
Позади стоял Ликимний, сводный брат Алкмены.
За последние пять лет Ликимний сильно изменился. Роскошные некогда волосы поредели, лицо покрылось пятнами неопределенного цвета, и лишь глаза оставались почти прежними — черные, миндалевидные, в обрамлении густых ресниц, — только белок глазного яблока треснул сетью кровяных прожилок, помутнел, отчего казалось, что Ликимний только что проснулся.
— Ожил? — бодро поинтересовался Ликимний, нависая над мальчишкой. — Ну, хвала богам! Тебе, Иолай, больше бегать надо, одежду в клочья рвать, а не с няньками в доме сидеть!
«А тебе пить меньше надо», — чуть не вырвалось у Амфитриона.
Смотреть на бывшего шурина снизу вверх оказалось делом непростым и раздражающим.
Особенно если этот почти сорокалетний мужчина непрерывно поглаживает твою макушку.
— Я в твои годы… — Ликимний не договорил, как бы предполагая, что собеседник и без того знает, чем занимался Ликимний в его годы; знает и всячески восхищается. — И-эх, Иолайчик… земля под ногами горела! Синяки, шишки — навалом! А ты прямо как девчонка — болеешь, болеешь… И друзей у тебя настоящих нет. Ты знаешь, дорогой, я как твой двоюродный дед и потомок Персея…
— Шел бы ты лучше, Ликимний, — непроизвольно отозвался Амфитрион, с удивлением слыша собственный голос, тонкий и высокий. — Как дед… и двоюродный потомок Персея.
И стряхнул с себя пухлую ладонь.
Как выяснилось, зря — ладонь немедленно впечаталась в затылок, бросив Амфитриона наземь.
Он еле успел увернуться, чтобы скулой не налететь на черенок валявшейся на земле деревянной лопаты.
Тело слушалось плохо, но слушалось.
— Щенок! — разъяренный Ликимний нагнулся и ухватил наглого мальчишку за шиворот. — Распустил язык, бабкин любимчик! Аггхх… оуууююй!..
Последнее относилось к лопате, воткнувшейся ему между ног.
Следующее, в чем несчастному Ликимнию пришлось убедиться, — оказывается, оплеуха лопатой гораздо менее приятна, чем это кажется вначале.
То есть даже вначале оплеуха эта не кажется подарком судьбы, а в конце — ну так совсем…
— Больно, — задумчиво сказал Ликимний, лежа на спине. — Очень больно. Я как твой дед… и вообще.
Над ним склонилось хмурое мальчишечье лицо.
Без малейших проблесков участия.
— Пожалуешься сестре — убью, — скучно пообещал маленький Иолай. — И вот что, дедушка: не гладь меня больше по голове. Никогда. Договорились?
— Договорились, — кивнул Ликимний, чувствуя, что сходит с ума.
И потрогал пальцем шатающийся зуб.
3
…Алкмена знала, что в этой жизни у нее не осталось ничего, кроме внуков.
Вот уже почти пять лет она знала это — с того самого дня, когда Фивы впустили победителей, вернувшихся домой. Наверно, многие тогда осуждали ее, жену погибшего лавагета, так ни разу и не заплакавшую над телом мужа. Над Амфитрионом убивались все: живые и родичи живых — благодаря за этот дар; те, чьи семьи опустели — видя в лавагете своих родных, оставшихся в проклятой долине; уронил скупую государственную слезу басилей Креонт, разрыдалась его жена Навсикая, выла у погребального костра сумасшедшая карлица Галинтиада, в исступлении целуя золотой диск, некогда подаренный ей умершим; отвернулся от людей скорбный Автолик, хитрейший из эллинов, скрывая предательский блеск глаз…
Алкмена не плакала.
Ни слезинки, ни вздоха, ни всхлипа.
«Еще бы, после Зевса-то!» — шептались фиванцы.
И когда подошли к Алкмене ее сыновья вместе с Креонтом Фиванским, то озноб пробрал всех троих — так взглянула им в лица жена покойного.
Вдова.
Но всем городом в одни глаза не заглянешь.
— Я отдам героям в жены своих дочерей: Алкиду — Мегару, Ификлу — Астеропею, — пробормотал Креонт, в единый миг растеряв все слова заготовленной речи.
Алкмена молчала.
— Я… я воздвигну великому Амфитриону такой толос, в каком никогда не погребали ни одного из басилеев, — сказал Креонт, не зная, что говорить дальше.
Алкмена молчала.
— Мы воздвигнем в Фивах храм, мама, — сказали близнецы. — Храм Отца.
— Да, правильно, — одобрил Креонт. — Храм Зевса-Победителя, отца богов и смертных.
— Храм Отца, — словно и не слыша басилея, одним голосом ответили братья, и Креонт счел за благо промолчать.
Алкмена подошла к пепелищу и взяла горсть углей и золы.
И чудилось: драгоценные камни мечут искры с ладони последней женщины Громовержца.
— Это заложите в основание, — тихо бросила Алкмена.
И высыпала раскаленный прах в подставленные руки сыновей: по полгорсти — каждому.
Даже Креонт, муж государственный, понял тогда: плоть бесчувственна, когда горит сердце.
— Хаа-ай, гроза над морем, — вполголоса запела Алкмена и пошла прочь, — хаа-ай, Тифон стоглавый…
И братьям, беспокоившимся, не повредилась ли мать рассудком, внезапно почудился грохот колесницы, несущейся по краю обрыва между морем и небом.
Так ясно, будто они его уже когда-то слышали.
Но живые живут, и время не ухватишь за хвост, как ни старайся.
Упокоился в грандиозном толосе Амфитрион-Изгнанник, за два года вырос храм, который вслух все называли храмом Зевса, но правый бицепс у статуи Громовержца был странно надколот, словно плохо сросшись после удара мечом; неутомимая Мегара, дочь Креонта, родила Алкиду сероглазого Теримаха, потом крепыша Деикоонта и наконец — крикливого Креонтиада; Астеропея тоже принесла Ификлу двух сыновей и дочь, ласково относясь к первенцу мужа, хрупкому Иолаю…
Впрочем, все — невестки, сыновья, челядь — знали, что Иолай был, есть и останется бабушкиным любимцем.
Потому что первый.
Потому что слабенький.
Потому что вырос на Алкмениных руках, до четырех лет зовя бабушку мамой.
Потому что лицом неуловимо похож… только не спрашивайте у Алкмены — на кого?
Не ответит.
Вот и сейчас, когда шестилетний Иолай пришел в себя после чуть ли не двухнедельной горячки, Алкмена боялась ответить самой себе: почему так изменился любимый внук и что мерещится ей во взгляде маленького ребенка?
Да и не знала она ответа.
Не бывало такого раньше, чтобы Иолайчик избегал обожаемую бабушку, заменившую ему мать, которой мальчик не знал, — а сейчас приласкать себя не дает, из объятий выворачивается, все норовит стороной обойти, поцелуешь его чуть ли не насильно, а он мимо глядит и в глазах тоска смертная, будто и не целуют его, а на части режут. Молоко козье, кипяченое, что всегда дважды в день пил, — наземь вылил. Нянька пробовала сперва уговорить, потом заставить — так на няньку вызверился, что бедной целую декаду потом кошмары снились; и велел мяса подать. Жареного, с кровью. Опять же со сверстниками и до того не больно-то игрался, а теперь и вовсе перестал. Около взрослых трется. И молчит. Нехорошо молчит, по-стариковски. Телем Гундосый, караульщик бывший, помер на днях — Иолай как услышал, сразу велел себя на похороны отвести. Дескать, так и так пойду. Ну кто ему старый Телем?! Меньше, чем никто. Нет же, стоял у костра, бормотал что-то, закусив губу, а в глазах…
Боги, за что караете?!
Кому жаловаться? Навсикае? — этой ее дочки столько внуков наплодили, что не до чужого Иолая ей…
Вот и сейчас — Алкид опять в Трезену уехал, по торговым делам, Ификл с утра в палестру собрался, к ученикам, а Иолай к отцу и подходит, вразвалочку.
— Папа, — говорит…
4
— Папа, — это слово далось Амфитриону с немалым трудом, — я с тобой пойду.
Ификл посмотрел на сына — худенького белобрысого мальчугана, уставившегося в пол.
— Куда это? — с нарочитой строгостью спросил он.
Малчишка вдруг поднял голову и твердо посмотрел в лицо Ификлу.
— В палестру, — буркнул Амфитрион и подумал про себя: «Паршивый из тебя родитель, сынок! Я-то вас с братом гонял да выгонял… оболтусов! Сам, небось, с шести лет по палестрам!»
Ификл недоверчиво хмыкнул, помассировал затекшую со сна шею и вдруг засмеялся, ухватив сына под мышки и подбросив к потолку.
— Что, герой, надоело с женщинами сидеть?! — крикнул он. — Кровь заиграла? Ну что ж, это правильно, у нас с тобой кровь звонкая, хорошая… Собирайся, пойдем!
«Тяжелый он какой-то стал, Иолай мой!» — краем мелькнула мысль.
— Если обижать кто станет — отцу жалуйся! — всполошилась Алкмена. — И не бегай много, тебе нельзя!
— Правильно, мама! — Ификл опустил сына и поцеловал мать в щеку. — Бегать нельзя, прыгать нельзя, молоко кипятить надо… Не повезло тебе — хотела девочку, а вышел мальчик! Эй, мальчик Иолайчик, что делать надо, когда обижать станут?
— Кричать, — угрюмо ответил Амфитрион.
— Что кричать? — удивился Ификл, ожидавший иного ответа. — Что кричать-то?! Папа, на помощь?
— Тебя, папа, дождешься на помощь, как же! — на мальчишеском скуластом лице обнаружилась кривая ухмылка. — То у тебя река разлилась, то стрелы кончились… нет уж, мы, Персеиды, другое кричим!
И, пока Ификл стоял столбом, не веря собственному слуху, маленький Иолай подпрыгнул, уцепился за шею отца и мигом вскарабкался ему на плечи.
— Маленьких обижают! — прогремел старинный боевой клич, и две тощие ноги на удивление цепко охватили Ификлову шею, а две узкие ладошки на удивление хлестко ударили по Ификловым ушам.
Спрыгивая, мальчишка по дороге лягнул отца в грудь — и приземлился не самым удачным образом, ободрав левую коленку.
— Ну вот, — расстроенно бросил Амфитрион, — куда это годится? Нет, в палестру, в палестру, срочно! — а то скиснешь тут от молока и любви вашей! Догоняй, папаша!
И выскочил за дверь.
— А что? — неожиданно заявил Ификл. — Молодец! Весь в меня. Или в деда.
Алкмена замахала на сына руками.
— Типун тебе на язык, сынок! Вот уж чего внуку не пожелаю, так это дедовой судьбы! Сам знаешь — герои долго не живут. Да и жизнь у них… никому не в радость. Вон Тиресий — слепой, а живет себе и живет…
— Ладно, мама, — оборвал ее Ификл. — Не будем об этом. Алкид клятву давал, я тебе обещал — вон, в Иолк приглашали, «Арго» строить, так мы не поехали…
И дверь хлопнула еще раз.
Алкмена вздохнула и пошла в гинекей, откуда доносился младенческий плач и еле слышный голос Астеропеи, баюкавшей девочку.
Впервые она почувствовала себя совсем старой.
…А палестра шумела так же, как всегда. На появление Ификлова сына никто не обратил внимания — что Амфитриона вполне устроило. Единственное, за чем приходилось следить, — так это расписание занятий: когда ученики шли в крытый гимнасий, он бегал на стадионе, когда подростки метали диски и копья, он шел в гимнасий, когда работали с оружием, он направлялся в сектор для прыжков.
К вечеру он твердо знал, что ему нужна только сила, — прежние навыки сохранились полностью, что было неудивительно, юное тело быстро училось всему, чему надо, и это, с одной стороны, радовало, а с другой — грозило разрывом неподготовленных связок или вывихом по-детски гибких, но еще слабых суставов.
Принесшая обед рабыня позже осчастливила Алкмену известием о том, что любимый внук ест за троих с геройским аппетитом, чего раньше никогда не случалось.
Так с этого дня и повелось: палестра, обильная пища и никакого кипяченого молока.
Одно оставил Амфитрион от прежнего Иолая — спать ложился рано и просыпался от того, что около полуночи заботливая бабушка на цыпочках входила в покои внука, поправляла на нем покрывало, прислушивалась к дыханию и удалялась.
А маленький мальчик, сцепив зубы, ждал, пока затихнут ее шаги, после чего вскакивал, выскальзывал из покоев и, никем не замеченный, еще на два-три часа убегал в ночную палестру.
Ему надо было спешить.
Через месяц из Трезен вернулся Алкид. К этому времени Амфитрион сто раз успел насладиться историей первой поездки сына (дяди?) к трезенскому басилею Питфею Мудрому, когда при виде сброшенной на кресло шкуры Киферонского льва всех Питфеевых внуков объял страх, кроме юного Тезея, кинувшегося на зверя с топором.
После чего Алкид якобы предрек Тезею блестящее будущее.
Сам Амфитрион всерьез сомневался в особом блеске будущего Тезея, если тот в двенадцать лет кидается на шкуру с топором.
Впрочем, когда вся семья собралась в мегароне, чтобы послушать рассказ Алкида о его нынешней и весьма удачной поездке, — сам Алкид очень не понравился Амфитриону, наблюдавшему за ним из укромного угла.
Нездоровое возбуждение захлестывало старшего сына, щеки его то резко бледнели, то покрывались пунцовыми пятнами, разговаривал Алкид чрезмерно громко и размахивал при разговоре руками, чего раньше за ним не водилось; и во всем его поведении сквозила странная истеричность, не свойственная мужчинам его возраста и телосложения.
После трехдневной слежки за Алкидом в палестре Амфитрион уверился в полном физическом здоровье сына — чего не мог сказать о здоровье духовном. Алкид часто кричал на жену Мегару (правда, при ее характере это было не особо удивительно), был с детьми или подчеркнуто ласков, или неоправданно раздражителен; кроме того, он зачастил в храмы, где подолгу стоял, наблюдая за обрядами жертвоприношений и кусая губы, после чего до вечера бывал хмур и неразговорчив.
Он походил на пьяницу, надолго лишенного вина; тафосцы называли подобное состояние «кумаром».
Амфитрион даже думать боялся, что сыну может не хватать его младенческого проклятия — приступов безумия.
Боялся, а думал.
И по ночам, после изнурительных бдений в палестре, шестилетнему Иолаю снились Острова Блаженства — безбрежное, безнадежное одиночество — и тень, кричащая в пустоту:
— Я — Амфитрион-Изгнанник!..
Иногда ему казалось, что не умри он тогда, под Орхоменом, пять лет назад — Алкид, его сын, которого Амфитрион и Зевс рвали из рук друг у друга, остался бы прежним.
5
В тот вечер Амфитрион проснулся, как всегда, за полчаса до полуночи, от ласковых прикосновений Алкмены, очень старавшейся не разбудить внука.
Он подождал, пока его жена… его бывшая жена, а теперь — бабушка, к чему невозможно было привыкнуть, — короче, пока Алкмена удалится и шаги ее затихнут в гинекее, и соскочил с ложа.
Выбраться из дома незамеченным было несложно — все, включая растяпу привратника, крепко спали. Вскарабкаться на стену, окружающую двор, для шестилетнего невысокого мальчишки было несколько труднее, но Амфитрион проделывал это далеко не в первый раз, а сегодня к тому же ощущал какой-то особый прилив сил.
«Может, это потому, что вчера был мой день рождения, день рождения Амфитриона из Микен, и Алкмена приносила жертвы отправившемуся в Аид мужу?» — подумал Амфитрион. И удивился тому, до чего естественной показалась ему подобная идея.
Ноги быстро несли Амфитриона к пустующей ночью палестре, а мысли продолжали жерновами вертеться в голове почти шестидесятилетнего мальчишки.
Владыка Аид говорил, что приступов у Алкида не случалось со времен Орхоменской войны. Значит, пять лет… и сейчас Алкид, судя по его поведению, на грани срыва. Что-то должно произойти. Либо Тартар вот-вот снова возьмется за него, как кошка за мышь, — и долгожданная жертва на время растворит в своей крови истерзанный рассудок Алкида, — либо…
Либо он сорвется сам!
«Нельзя больше ждать!» — думал Амфитрион, пока тело его накручивало круги на беговой дорожке, прыгало, метало камни (диски на ночь запирали), постепенно наполняя мышцы здоровой усталостью, которая со временем должна была превратиться в упругость и силу.
Он готовил новое тело тщательно и кропотливо.
Он, Амфитрион-Изгнанник, снова был на войне. Только это была не привычная война людей, где все ясно: вот жизнь, а вот смерть, и от первой до второй мечом подать. Бессмертные вели войну иначе — вот жизнь и вот жизнь, и никакие войска не выстраиваются на равнине, блестя панцирями и шлемами…
Но и на этой войне лилась кровь.
Кровь смертных.
Мелочь для обеих противоборствующих сторон.
И он, Амфитрион-Изгнанник, волею Ананки-Неотвратимости оказался в одном из враждующих лагерей.
Боги, титаны, Павшие… и я.
Смешно?
Нет, не так: боги, титаны, Павшие… и мы.
Я и сыновья — это уже мы.
И это уже не смешно.
Бледно сияющая Луна-Селена и звездноглазый Аргус равнодушно взирали на двигавшуюся внутри пустой палестры маленькую фигурку. Амфитрион не знал, что именно в эту ночь светловолосой и тихой жене Ификла Астеропее не спалось; встав с ложа, она некоторое время бесцельно бродила по дому, потом, уже совсем было собравшись снова лечь, по примеру свекрови заглянула на детскую половину — и обнаружила пустое ложе Иолая.
Ее крики разбудили сперва рабыню-няньку, после остальных домочадцев, и вскоре весь дом был на ногах, засверкав огнями светильников и факелов.
Иолая нигде не было.
Когда порядком уставший Амфитрион перелез обратно через стену и направился к своим покоям, в мегароне он неожиданно для себя обнаружил всю семью в полном составе: хмурый Алкид, взволнованный Ификл, заплаканная Алкмена, раздраженная Мегара (впрочем, это было ее обычное состояние), растерянно моргавшая Астеропея — и даже жившие отдельно Ликимний и молча вздыхавшая в углу Перимеда, его жена.
«Еще б Креонта вызвали! — скривился Амфитрион, глядя на толпу родичей. — Что ж это они, без басилея-то?!»
— Иолайчик! Хвала Зевсу, живой! — всплеснула руками Алкмена, бросаясь к внуку, и ее огромная тень заполошно метнулась по стене мегарона.
— Ну и где ты шлялся, гулена?! — угрюмо поинтересовался Ификл, тщательно скрывая свою радость по поводу благополучного завершения всех треволнений этой ночи.
— В палестре, — лаконично ответил Амфитрион.
— В палестре? — не удержался заспанный Ликимний, зачем-то поворачиваясь к мальчишке боком и вжимая голову в плечи. — Ночью? Что можно делать ночью в палестре?!
— Тренироваться.
— И не страшно было?
— Не страшно, — отрезал Амфитрион, начиная тяготиться этим допросом.
Ификл задумчиво сощурился, и домочадцы незаметно для себя умолкли, вопросительно глядя на Иолаева отца.
— Странный ты какой-то стал, сынок… нет, палестра — это хорошо, да и ты окреп, подрос, ешь за троих! Только чего б тебе со сверстниками не играть, ночью спать, как все люди, а в палестре днем заниматься?! Молчун ты у меня, слова не вытянешь… а мы волнуемся!
Амфитрион терпеливо молчал, оправдывая последние слова Ификла, и глядел мимо родни.
— Может, привиделось что-то? — участливо поинтересовалась Астеропея. — Или из богов во сне кто-нибудь являлся? Ты не стесняйся, Иолай, ты расскажи!
И тут Амфитрион решился.
Он не видел иного способа заинтересовать Одержимых Тартаром собой — безобидным малолетним Иолаем, сыном Ификла и племянником Алкида.
Собой.
Приманкой.
Жертвой.
— Являлся, — во всеуслышание заявил он. — Только, кажется, не бог.
— А кто? — Амфитрион даже не заметил, кому принадлежал вопрос.
— Не знаю. Вроде как тень… на тебя, папа, похожа. И на дядю Алкида. Говорила… говорил: я твой дед Амфитрион, сын Алкея-Микенца.
— Врешь! — выдохнул Алкид, уронив на пол бронзовую подвеску, которую до того рассеянно вертел в пальцах.
— Вот и он сказал, что не поверят. Тогда велел: расскажи им, как дом наш горел, когда твоего отца и его брата еще на свете не было, а бабушка Алкмена в тягости была, ногу подвернула и чуть не задохлась — еле вытащили…
— Было, — бледнея, прошептала Алкмена.
— Или как ночью в переулке напали на нее, когда от Навсикаи шла — а я… то есть он отбил бабушку у шестерых. Одному, говорил, горло его же собственным ножом перерезал…
— Было! — Алкмена смотрела на мальчишку совершенно безумными глазами, и Амфитрион решил: достаточно.
— Это действительно было, мама? — глухо прозвучал в наступившей тишине голос Ификла.
— Было. Я вам никогда не рассказывала…
— Значит, правда? — Алкид подобрал злосчастную подвеску и ссутулился, стараясь не глядеть на Иолая.
— Как он там… дедушка твой? — взгляд Алкмены молил: «Скажи хоть что-нибудь!» — и Амфитрион не выдержал.
Отвел глаза.
— Говорил — неплохо ему там. В Аиде этом. На Островах Блаженства живет. Один. Никто не мешает. Вас всех к себе ждет. Но предупреждал, чтоб не торопились — он подождет, у него теперь времени много. Даже слишком.
— А еще что говорил? — Ификл весь подался вперед. — Еще хоть что-нибудь?!
— Говорил, — охотно согласился Амфитрион. — Дескать, его ко мне боги послали. Известить, что я теперь буду папу и дядю Алкида везде сопровождать. Они вот-вот подвиги совершать станут (Алкид вздрогнул и опять уронил подвеску, услышав это), вот и я с ними… А для этого надо много кушать и хорошо заниматься. Ну, я и стараюсь.
— Все? — несколько выждав, спросил Алкид.
— Нет, не все. Велел мне мяса побольше есть и лепешек, а козьим молоком двоюродного дедушку Ликимния поить. Три раза в день. Нет, даже четыре. Вместо вина. А еще…
Амфитрион быстро оглянулся и удостоверился, что дверь в мегарон слегка приоткрыта. Челядь явно подслушивала, как он и надеялся, и Амфитрион очень рассчитывал на длинные язычки служанок.
— А еще дедушка говорил, чтобы жертвы ему приносить не забывали. Всякие. А если я его слушаться не буду, то со мной будет так же, как с дядей Алкидом. А что будет — не сказал. Дядя Алкид, ты что, в детстве дедушку не слушался? Что с тобой было?
— Болел, — угрюмо бросил Алкид.
— А сейчас ты выздоровел?
Алкид не ответил.
6
Амфитрион, насвистывая, вприпрыжку несся к палестре, размышляя над случайно подаренной ему возможностью сознательно наслаждаться детством.
Многие ли, кроме него, могут похвастаться этим?
Жизнь, при всех ее подвохах и кознях, иногда все же поворачивалась приятной стороной; особенно в последние дни, когда слов «Дедушка сказал!» хватало, чтобы бесповоротно настоять на своем — будь то распорядок занятий или что иное.
«Радуйся, Иолай! — подумал Амфитрион. — Радуйся, пока…»
— Радуйся, Иолайчик! Ой, вырос, вырос-то как! Совсем большой стал!..
И детство закончилось.
Пыль, клубящаяся следом, вдруг прибавила ходу, догнала, обступила, едким пеплом запорошив горло, заставив слезиться глаза; всклокоченное облако закрыло солнце, и Амфитрион был вынужден вспомнить, кто он есть на самом деле.
Он ждал этого голоса.
Именно этого — потому что еще на Островах Блаженства, по ту сторону Ахерона, Гермий сказал ему, что Трехтелая Геката абсолютно уверена в смерти своей бывшей жрицы Галинтиады.
Уверена.
В смерти.
…Мальчик медленно повернулся — слишком медленно для шестилетки, на взгляд Галинтиады, дочери Пройта; и глазки старухи, хищно сверкнув в надвигающихся сумерках, ощупали Иолая с ног до головы.
Слишком обстоятельно, на взгляд Амфитриона, сына Алкея Микенского.
— Ну что, узнал старуху, маленький?
— Узнал, бабушка Галинтиада. Вас — и не узнать! Мама вас часто поминает…
Амфитрион изо всех сил старался, чтобы его голос звучал достаточно приветливо.
Получалось плохо.
— И куда ж ты, Иолайчик, бежишь на ночь глядя? — Старуха сделала несколько мелких птичьих шажков и неожиданно оказалась совсем рядом.
Она была всего на голову выше ребенка.
«А то ты не знаешь! — про себя усмехнулся Амфитрион. — Врешь, старая, ты знаешь, что привез торговый караван из Мегар, за день до того, как он въедет в Фивы! Или у какого младенца будет родинка на копчике — за неделю до родов!»
Он очень боялся ошибиться.
Он помнил золотой диск, подаренный им самим этой юродивой старухе.
— В палестру, бабушка.
— Ой, молодец! Ой, труженик, сын героя, внук героя!.. Щечки румяные, вытянулся ясенем, глядишь орлом Зевесовым…
Амфитрион машинально сделал тайный знак от сглаза.
Это не укрылось от старухи, и она еще раз вспомнила багровый мрак, хлынувший на Галинтиаду из недетского взгляда очнувшегося после двухнедельной горячки Иолая.
Галинтиада очень боялась ошибиться.
Ошибка могла дорого стоить — в последнее время Павшие не баловали свою Одержимую искренностью.
— Ну, я побежал, бабушка? — подлил масла в огонь Амфитрион, нетерпеливо топчась на месте.
— Беги, голубчик, беги! Все Фивы говорят: Иолайчику дедушка-лавагет во сне является, помогает сыновьям могучего внука растить… Дедушку, маленький, слушаться надо, дедушка плохому не научит! Настоящим мужчиной вырастит Иолайчика! Вот и мне бы, старой, послушать — что такой дедушка, как у тебя, любимому внуку рассказывает?!
Голос старухи предательски дрогнул, и в нем, как узкое тело хорька в осоке, проскользнуло плохо скрываемое возбуждение.
Впрочем, нездоровый этот интерес мог быть вызван просто старческим любопытством — о чем Амфитрион не преминул себе напомнить.
— Много чего говорил дедушка… чтоб я сильным рос, чтоб кушал хорошо, чтоб жертвы ему приносить не забывал. Только…
— Что только? — непроизвольно подалась вперед Галинтиада. — Что — только, Иолайчик?! Ты не стесняйся, я тебе, чай, не чужая, чем смогу — помогу!
— Только я папе и дяде Алкиду не все сказал. А уж бабушке Алкмене и подавно. Испугался я…
— Чего ж ты испугался, маленький? Ты говори, ты Галинтиаду-то не бойся, я и папу твоего в детстве лечила, и дядю, и тебя самого — вишь, какой здоровенький! Галинтиаде твой дедушка диск золотой на память подарил — гляди, красота какая! Своим не говори, мне скажи! Бабушка Галинтиада поймет-пособит!
«Неужели ЭТО передается по наследству? — мелькнуло в голове у старухи. — Странно… а как же тогда Алкидовы сыновья? Или маленькие еще?!»
— Жертву дедушка просил. Только не простую — ему… ему… ему человека в жертву надо! Вот. А как я ему человека в жертву принесу?! — я маленький, не сумею! Да и не знаю, как… А дедушка все просит и просит — ему, наверное, очень надо…
Некоторое время Галинтиада молчала, со странной полуулыбкой глядя на мальчишку. Амфитрион не торопил ее. Стоял, понурившись, не зная, что старуха думает сейчас о семивратных Фивах, которые тесноваты для двух Одержимых.
И о жертвах — той, которую якобы просил покойный дедушка, и той, которую приказали принести Павшие после пятилетнего перерыва.
— А если я тебе помогу, маленький, — наконец разлепила узкие губы старуха, — ты передашь дедушке, что это старая Галинтиада веление его выполнила?
— Конечно, бабушка! — радость в голосе просиявшего мальчишки была абсолютно искренней. — Я-то передам, ты не сомневайся! Вот дедушка обрадуется!.. Ты не беспокойся, он услуг не забывает. Никогда. А папе сказать?
— Папе? Нет, папе не надо. Зачем его попусту тревожить?
— Правильно! Зачем его тревожить? А мы прямо сейчас пойдем жертву приносить?
— Дедушке-то? (Амфитрион вдруг сообразил, что старуха упрямо не желает произносить его имя, именуя покойного только «дедушкой».) Нет, сейчас не пойдем. Это дело неспешное, к нему готовиться надо. Ты жди, Иолайчик, жди-пожди, я сама тебя найду, когда надо будет! Хорошо?
— Хорошо, бабушка Галинтиада! Только бы…
Но сгорбленная карлица-старушонка уже семенила прочь.
А Амфитрион направился в палестру, но не вприпрыжку, а тяжелым неспешным шагом, словно груз десятилетий отягощал острые мальчишеские плечи.
Завтра он должен будет связаться с Гермием, рассказать ему обо всем и уговорить не трогать старуху до полной уверенности в том, что они берут именно Одержимую Тартаром.
Значит, до мгновения принесения жертвы.
Лишь бы Гермий был наготове…
Завтра.
Завтра он заглянет на базар и положит две вяленые рыбешки в миску горластого рапсода.
Амфитрион не знал, что через неделю и три дня к нему у входа в палестру подойдет загорелый мускулистый мужчина с пустыми и выцветшими глазами.
— Ты Иолай? — коротко спросит мужчина.
— Да.
— Галинтиада велела передать тебе, что все готово. Пошли.
На миг Амфитрион растеряется, понимая, что на этот раз не успевает предупредить Лукавого и дождаться появления бога в крылатых сандалиях.
Но… отступать было поздно.
Оставалось рассчитывать на Гермия, который обещал быть начеку.
— Пошли. Только мне сперва на базар забежать надо.
— Галинтиада ждет.
— Подождет! Сказал — на базар надо. Это быстро.
— Ну ладно… идем!
И мужчина с остановившимся взглядом возьмет за руку мальчика с недетскими глазами, после чего оба направятся в сторону городского базара.
7
Сегодня Ификл излишне увлекся, ставя бросок сперва дискоболам, а потом борцам (правда, в первом случае ученики швыряли плоский диск, а во втором — друг друга), — и поэтому не сразу заметил исчезновение сына.
Собственно, он мог бы вообще ничего не заметить, поскольку за последнее время успел привыкнуть к самостоятельности Иолая, но прибежавший из оружейной подросток начал спрашивать про юного Ификлида — и того в результате нигде не оказалось.
— Эх, жаль! — огорчился подросток. — А говорил — заходи во второй половине дня в оружейную, подберем тебе щит по руке! Соврал, выходит…
— Что подберем? — с удивлением переспросил Ификл.
— Щит. Мне Поликлей все в грудь копьем попадает, я к Иолаю, а он говорит, что у щита ремень скошен, вот я его излишне наотлет и беру. Договаривались в оружейной встретиться — не пришел ваш Иолай!
Ученики загалдели, обсуждая всякие советы Иолая (на которые тот, как оказалось, не скупился), и когда изумленный Ификл поинтересовался, знают ли они, сколько лет его сыну, — четко ответил только один, и то сразу застеснялся, словно никогда раньше над этим не задумывался.
Пожав плечами, Ификл оставил учеников на помощника (того самого Поликтора из первого выпуска палестры, с которым не раз дрался в детстве) и пошел искать сына.
В палестре Иолая не оказалось.
Проклиная вполголоса странности своего первенца, Ификл направился домой, где заставил изрядно разволноваться Алкмену с Астеропеей, поскольку женщины тоже не знали, где бродит Иолай.
— Не пропадет ваш сновидец, — бросила своенравная Мегара, выходя из гинекея. — Дедушка с того света поможет. Небось кто-нибудь из моих пропал — и не заметили бы даже! Спать легли бы небось. Следить за детьми лучше надо…
Ификл бешено глянул на старшую Креонтову дочь — и та умолкла. Четыре с лишним года назад, когда Мегара под предлогом того, что не различает близнецов, пыталась залезть в Ификлову постель, — между ними состоялся серьезный разговор.
Но не в постели, как надеялась пышнотелая Мегара.
С тех пор только Ификл и мог укротить эту кобылицу. Да и то потому, что после того случая она пыталась оклеветать Ификла в глазах Алкида, но на сей раз действительно перепутала братьев и нажаловалась не тому.
За что и была изрядно бита.
И до сих пор не могла понять — которым?
— Где Алкид? — спросил Ификл.
Мегара презрительно тряхнула гривой тщательно расчесанных волос и, не ответив, удалилась.
«Басилеев подарочек!» — чуть не вырвалось у Алкмены.
— Он у Креонта, — Астеропея успокаивающе положила руку на плечо мужа.
Словно ласточка присела на край утеса.
— Он у Креонта. К папе гонец с Эвбеи прибыл, от Эврита Ойхаллийского — ну, Алкид и пошел новости узнать. Говорят, Ифит-лучник, учитель ваш бывший, плохо с отцом ладит. Из-за Иолы, сестры своей пятилетней, — то ли бьет ее старый Эврит, то ли еще что…
Дальше слушать Ификл не стал и, подхватив со стены плащ, выскочил из дома.
Редкий дождь немного охладил его, и Ификл побежал кругами по окрестным улицам, внимательно глядя по сторонам и периодически зовя сына по имени.
Через полчаса безрезультатных поисков его догнал запыхавшийся подросток — тот самый, которому Иолай обещал подобрать щит по руке.
— Учитель! Мы это… ну, мы занятия прервали! Только нам Поликтор разрешил, вы не подумайте!..
— Короче! — рявкнул Ификл, машинально беря на заметку плохо поставленное дыхание юнца.
— Ну, это… мы Иолая вашего ищем, с ног сбились… и это…
— Нашли?!
— Да нет!
— Да или нет?!
— Нет! Зато нашли Фока-пьяницу… ну, знаете, который вечно у базара трется!..
Ификл еле сдержался, чтобы не дать болтливому недорослю по шее.
И хорошо, что не дал — понял он через мгновение.
— Фок вашего Иолая видел! С каким-то верзилой! Говорит, что Иолай ваш слепому рапсоду — ну, который все Гермеса славит! — две рыбешки в чашку сунул, а верзила его поторопил, и они пошли!
— Куда?!
— Фок говорит, что к Кадмее, к северной окраине… Вы не подумайте, учитель, — Фок трезвый был! Ну, почти… Стойте! Стойте, учитель! Я с вами!..
Куда там! — безнадежно отставший подросток только головой покрутил в восхищении, когда рванувший с места Ификл нырнул в усиливающийся дождь и исчез за мерцающей пеленой.
А богиня туч Нефела все доила своих небесных коров…
Миновав последние хижины и забирая влево от Кадмеи в холмы, поросшие желтеющим тамариском, Ификл собирался сделать большой круг, обогнув крепость. Город разрастался к югу, и Кадмея из внутренней крепости становилась скорее внешним северным бастионом, но это сейчас волновало Ификла в последнюю очередь. Уже минут десять он петлял по размокшей тропинке, во весь голос выкрикивая имя сына, но вдруг поскользнулся и упал в грязь.
Выругавшись, он собрался вскочить — но остался лежать, повернув голову вправо.
Померещилось?
Вроде бы нет… на вершине одного из дальних холмов робкой, нелепой искоркой поблескивал костер, невидимый с высоты обычного человеческого роста.
Задумываться над этой странностью не было ни времени, ни желания.
Превратившись в бесшумную тень и с благодарностью вспоминая уроки Пана на Кифероне, Ификл стал приближаться к заветному холму, стараясь зайти с подветренной стороны; дождь, правда… нет, не будем рисковать.
Почему-то ему даже не пришло в голову, что у костра могут просто коротать время охотники или обычные бродяги.
Уже ползком подбираясь к каменным ступеням, невесть как оказавшимся на вершине холма и похожим на выщербленные челюсти чудовища, Ификл понял — почему.
Потому что скользкий дождь, щупающий тело сотнями зябких пальцев, начал пахнуть плесенью.
Пять лет — целую вечность — не слышал Ификл Амфитриад, брат Алкида, этого запаха.
А слов, донесшихся из углубления за ступенями, из смрадной пасти дохлого чудовища, он вообще не слышал никогда.
— …хлынет рекою кровавой от устья к истоку, от Павших к герою; жертву приносим Алкиду, потомку великого Крона, Хозяина Времени внуку… предки, услышьте, откликнитесь!..
— Слышим Тартар, — глухо подвывали два низких голоса. — Слышим, отцы наши… скоро уже!.. скоро…
И щербатое лезвие в руке старухи-карлицы дрогнуло, забыв опуститься, хищным клювом зависнув над распростертым на алтаре шестилетним мальчишкой, когда Ификл, не таясь, шагнул в пасть капища, срывая насквозь промокший плащ.
— Животики, значит, лечила? — он словно и не видел двух коренастых мужчин, двинувшихся к незваному гостю. — Илифий, значит, от маминого ложа гоняла?.. Радуйся, Галинтиада, дочь Пройта, — пришло время умирать!
— Кому?! — карлица, изогнувшись змеей, оскалилась прямо в лицо пришельцу. — Кому умирать, герой?! Вот он, сынок твой, дитя невинное, — а вот и ножик… пить хочет ножик, истомился весь! Ох, боюсь, не удержу — опустится! Ты уж тихонько постой, герой, дай ручки связать-то, да покрепче, а то порвешь сгоряча!
— Слепа ты, Галинтиада, дочь Пройта…
Говорил мальчишка.
Силясь приподнять голову, беспомощно запрокидывающуюся назад, маленький Иолай улыбался — и у Ификла встал комок в горле, когда он увидел эту страшную улыбку на лице своего ребенка.
Как огонь в ладони.
— Слепа ты, Одержимая Тартаром! Смотришь, а не видишь… не Ификл перед тобой, а Алкид-безумец, не отец Иолая, а дядя! Опусти нож на жертву, старая жрица Павших, дай напиться лезвию, дай Павшим хоть ненадолго войти в Алкида! И подумай: надолго ли переживешь ты жертву свою?! Вспомни Лина-кифареда, глупая дочь Пройта, вспомни послов-минийцев; битву под Орхоменом вспомни!..
И, не дав замешкавшейся старухе опомниться, мальчишка вдруг вскинулся пойманной рыбой, связанными ногами ударив сбоку по руке Галинтиады, в которой был зажат нож.
— Маленьких обижают! — звонкой плетью хлестнул яростный крик.
Это были единственные слова, способные сорвать Ификла с места и бросить вперед.
Хорошо, что ученики из палестры не видели сейчас своего учителя, потому что никогда не учил их Ификл Амфитриад тому, чему учил в свое время близнецов Гермий-Лукавый, покровитель атлетов и воров.
Решили бы ученики, что и впрямь Алкид перед ними, обуянный безумием!
Сухо хрустнуло подвернувшееся колено у ближайшего служителя, запястье второго сковал бронзовый захват, и ладонь Ификла широким кинжалом вошла в подмышечную впадину несчастного, заставив родившийся крик умереть в распухшей гортани; опустевший алтарь дважды встречал искаженное лицо очередной жертвы, словно пытаясь расплескаться кровавым барельефом, и извивалась на земле хрипящая змея, бывшая человеком до того, как ему сломали позвоночник, — а дождь все лил и лил, безразличный к происходящему.
Узкое тельце скользнуло мимо и неожиданно споткнулось на бегу, упало на каменные ступени, корчась попавшей в тенета лаской, — не ногу ли себе отгрызть хотела Галинтиада, дочь Пройта?!
— Стоять! — словно за уши оттащили Ификла от старухи с жертвенным ножом, торчащим из ее бедра. — Стоять, сын! Мне она нужна живой!..
— Да, папа, — машинально ответил Ификл и обернулся, бледнея от запоздалого понимания.
У алтаря стоял Амфитрион Персеид. И было не важно, что у него лицо Иолая, что ростом он чуть ли не по пояс Ификлу, что рука его с огрызком веревки на запястье была худой и тонкой — эта рука только что безошибочно метнула нож вслед убегающей старухе, этим голосом в свое время кричал Амфитрион на нерадивых близнецов, и именно этот взгляд мучил Ификла по ночам, когда ему снился кипящий Кефис, оборванная переправа и четвертая стрела, которой ему не хватило.
Ификл смотрел на сына — и видел отца.
…Еще живы Минос Критский, Триптолем из Элевсина, благочестивый праведник Эак с острова Эгина; жив мудрый Радамант-законник, который как раз сейчас, будучи изгнан с родины, переезжает в Беотию, где вскоре и станет вторым мужем Алкмены; жив и Автолик Гермесид, чей внук (как и Иолай, внук Амфитриона) будет невероятно похож на деда — великий борец, хитрец и убийца, клятвопреступник и преданный друг по имени Одиссей, что значит «Тот, кто злит богов»…
Живы все те, кому Владыка Аид после смерти сохранит память, сделав своими судьями, советниками, лазутчиками и доверенными лицами, нарушив свой собственный закон.
Но первым был все-таки Амфитрион-Иолай, которого еще не скоро назовут Протесилаем — «Иолаем Первым».
— Ты умеешь молчать, — тоном, не терпящим возражений, бросил Амфитрион. — Я знаю, что умеешь.
— Да, папа, — повторил Ификл, тщетно пытаясь сморгнуть едкие капли дождя, застилающие ему глаза. — Я умею молчать. Я только… я не знал, что ты вернешься.
И при этих словах старая Галинтиада запрокинула лицо к небу, словно жертва на алтаре, и обреченно завыла.
8
Они бежали в ночи, забирая вправо, к северо-востоку, круто огибая мощные стены Кадмеи, почти невидимые в мокрой темноте, чутьем определяя место, куда следует опустить ногу; они бежали в ночи.
Ификлу не раз доводилось в потемках носиться по размокшему Киферону, имея на плече добычу куда более тяжелую, чем бесчувственное тело Галинтиады, — и он прекрасно понимал, что никакой шестилетний мальчишка не мог бы сделать того, что делал сейчас его… его отец, смиряя протестующие мышцы, подчиняя дыхание беспощадному ритму, укрощая детское сердце и заставляя его биться ровно и неутомимо, как опытный возничий подчиняет себе молодого необъезженного коня.
А в памяти все всплывало: алтарь, исковерканные тела служителей, рвущийся в небо звериный вой; он, Ификл, шарит глазами вокруг в поисках веревки, сам еще точно не зная зачем — то ли связать Одержимую, то ли перетянуть ей ногу после того, как выдернет из бедра жертвенный нож, — и подошедший к старухе Иолай коротко и точно бьет Галинтиаду камнем под ухо, обрывая вой.
— Так надежнее, — произнес тогда детский голос. — Нож не трогай. Просто бери и неси… не сдохнет, сволочь, живучая!
Ификл хотел еще спросить отца: что стало с настоящим Иолаем?
Не спросил.
И не спросит до конца дней своих.
Так и умрет в сознательном неведении; умрет больше сыном, чем отцом.
…Полночь догнала их у знакомого обоим Дромоса.
Ничему не удивляясь, Ификл проскочил следом за отцом, а полночь затопталась в испуге и остановилась, выжидая.
Дом, где обычно назначал встречи Пустышка, резко выделялся на фоне странно-серого неба. Но на пороге никто не ждал, и Ификлу даже не надо было заходить внутрь, чтобы выяснить — дом пуст.
— Да что ж он, загулял, что ли?! — Не договорив, Амфитрион махнул рукой и зло выругался по-лаконски, да так, что Ификл не понял и трети сказанного.
Главным, кажется, было то, что Гермий должен отчего-то подавиться рыбой.
В мутном сумеречном свете Ификл увидел, что мальчишеская ладонь вся в крови — видимо, лже-Иолай порезался, когда метал неудобный нож. Амфитрион перехватил взгляд сына, несколько раз сжал и разжал кулак, отчего кровь пошла сильнее, и задумчиво прикусил губу.
Ификл ждал.
— За мной! — наконец бросил Амфитрион и побежал обратно к Дромосу, чуть раскачиваясь из стороны в сторону.
Ификл поспешил за ним, придерживая застонавшую Галинтиаду.
И вновь запетляла тропинка между холмами, сумерки уступили место полуночи, а Галинтиада начала ворочаться, приходя в себя от дождя и сырости или еще от чего, — но вдруг Амфитрион остановился так резко, что Ификл едва не сшиб маленькую фигурку с ног.
Перед ними возвышалась герма.
Ификл еще не успел сообразить, зачем им понадобился путевой столб, посвященный Гермесу, а Амфитрион уже подпрыгнул и залепил стилизованному изображению на верхушке столба самую натуральную оплеуху.
Окровавленной ладонью.
Испачкав кровью дерево.
— На тебе жертву, подавись! — заорал Амфитрион, мешая божественное с базарным. — Рыбки мало, Высочайший?! Жертву прими, Олимпиец, сын Майи-Плеяды и Тучегонителя Зевса, хитрейший из хитрых, ворюга и клятвопреступник! Шут крылоногий, ну где тебя носит, зар-раза?!
И вторая оплеуха, звонче первой, обрушилась на герму.
Шум за спиной заставил Ификла обернуться.
И даже не шум, а так — холодом потянуло.
Никто, кроме Лукавого (разве что Радужная Ирида, личная вестница Геры), не умел так быстро открывать Дромосы. Призрачное мерцание, вспыхнувшее за спиной Ификла, еще только набирало силу, скручиваясь воронкой, а знакомый силуэт с жезлом-кадуцеем в руке — и еще отчего-то в высоком, лихо заломленном фригийском колпаке — уже выкарабкивался из светящейся паутины, раздвигая нити жезлом.
Когда Гермий освободился и приблизился, Ификл обнаружил в свете до сих пор не захлопнувшегося Дромоса, что его друг Пустышка совершенно голый, если не считать сандалий, дурацкого колпака и жезла; в левой руке Гермий держал за хвосты двух вяленых рыбешек, а щека бога была измазана кровью.
Отчетливый такой отпечаток маленькой пятерни.
Вдобавок по некоторым признакам можно было определить, что голый Гермий только что вскочил с ложа, где явно был не один.
— Ты что, лавагет, сдурел! — заорал Лукавый, подбегая. — Так же заикой оставить можно! Кровавая жертва, да еще прямо по роже — я пока сообразил спросонья!..
Ификлу на миг показалось, что он смотрит на мир глазами Гермия — и видит тускло-размытый силуэт живого мальчишки, вокруг которого сгущается мощная, хмурая тень, гораздо более выразительная, чем теплое существо из плоти и крови.
И еще Ификл подумал о том дне, когда тень и тело уравновесят друг друга.
— Тартар проспишь! — вызверился на бога Амфитрион. — Я, понимаешь, из кожи вон лезу, Одержимую для них ловлю, ее люди мне чуть сына не угробили — а ты еще ворчишь, что не вовремя?! В следующий раз обождать попрошу, пока ты соизволишь долететь!
— Ладно, ладно, — успокаивающе начал Гермий, но тут Галинтиада резко дернулась на плече у Ификла, потом еще раз, и это так напоминало судорогу начинающейся агонии, что Ификл поспешил опустить старуху наземь.
В грязь.
Ножа в бедре карлицы не оказалось — то ли сумела выдернуть по дороге, то ли сам выпал, — ноги старухи были все в крови, струившейся из разорванной бедренной артерии, и бледность Галинтиады была бледностью трупа.
Тем страшней смотрелась счастливая гримаса на острой звериной мордочке.
— Ухожу, — еле слышно прошептала Галинтиада, неотрывно глядя на лже Иолая. — Ухожу… к Павшим. Жертвенным ножом убита, в капище, дважды покойником… ухожу в Тартар. Жертву примите, отцы, пастыри Века Златого… прими… те…
И глаза старухи подернулись мутной пленкой, как у зарезанной курицы.
Ификл, не в силах оторваться, смотрел на умершую, на зеленоватое облачко, начавшее клубиться над покойной; оно сгущалось, подобно только что виденной им тени Амфитриона, из пахнущего плесенью тумана проступило лицо, шея, костлявые плечи… руки, сделавшие непристойный жест…
«Уходит!» — зарницей вспыхнуло в мозгу Ификла.
Рядом с ним взмахнул кадуцеем Гермий — и змеи с жезла шипящим бичом захлестнули тощую шею старухи, трепеща жалами у исказившегося лица.
Чешуйчатые путы натянулись, тень Одержимой рванулась было в сторону, прочь от мертвого тела, служившего ей пристанищем столь долгий срок, прочь от мальчишки, столь ужасно обманувшего ее, прочь от обнаженного бога в крылатых сандалиях…
Тщетно.
Разные души водил в Аид Гермий-Психопомп, и не все они шли туда по доброй воле.
— Владыка велел передать тебе, лавагет, — коротко бросил Лукавый, и на лбу бога вспухла жила, как бывает при большом напряжении, — что он услуг не забывает. А от себя добавлю — и я не забываю. До встречи, лавагет… и спасибо тебе.
Ификл стоял над скорчившимся в грязи трупом Галинтиады и смотрел на исчезающего Гермия, который волочил за собой проклятие Алкида.
Во всяком случае, Ификлу хотелось так думать.
Потом он закрыл глаза и прислушался к чему-то в себе.
— Папа, — замороженным голосом сказал Ификл, — ты знаешь, у Алкида приступ. Прямо сейчас.
9
Большую часть обратного пути Ификл пронес Амфитриона на руках, не обращая внимания на слабые протесты последнего; лишь один раз строго пригрозил: «Выпорю!» — и рассмеялся невесело.
К счастью, бывший лавагет был сейчас не тяжелее таланта.
Детское неокрепшее тело, не выдержав напряжения этой сумасшедшей ночи, отказалось служить решительно и бесповоротно, как загнанный конь ложится наземь, и его больше не поднять никакими посулами или побоями; Ификл нес отца, как носят сына, или как один мужчина несет другого.
Еще издалека, почуяв запах гари, оба каким-то седьмым чувством определили, что горит именно их дом. Ификл хрипло вздохнул и прибавил шагу, вспомнив слова лже-Иолая о пожаре двадцатилетней давности, едва не стоившем жизни беременной Алкмене; Амфитрион же подумал о том, что все в жизни повторяется, даже сама жизнь.
Ворота были распахнуты настежь, и во дворе толпились люди.
Было трудно что-либо понять в этой суматохе, кроме того, что призрачные клубы дыма стелются над левым крылом дома, где располагалась детская половина. Визжали рабыни, три служанки хлопотали над бесчувственной Алкменой, ведра и кувшины с водой передавались из рук в руки, но при этом в эпицентр пожара никто особо не стремился, ограничиваясь суетой и криками. С улицы стекались разбуженные соседи, пытаясь задавать вопросы кому угодно, включая и самого Ификла, — так что Ификлу пришлось послать двух-трех зевак к Харону, опустить Амфитриона в безопасном месте у забора и уцепить за край накидки какого-то словоохотливого бородача с пустым кувшином.
Амфитрион не слышал, что говорил его сыну бородач, — он только видел, как Ификл страшно, нечеловечески побледнел, сорвал с человека его плотную шерстяную накидку, закутал ею голову, опрокинул на себя отобранное у кого-то ведро воды и кинулся в дом.
Как изнуренный зноем путник в прохладное озеро.
Бородач выразительно покрутил пальцем у виска и уселся рядом с Амфитрионом, привалившись спиной к забору.
— Если б не знал, что это младшенький, — возбужденно сообщил он, — решил бы, что это Алкид-сумасброд. Везет тебе, Иолай, и на погребальный костер тратиться не надо…
Опустевшее ведро с маху шарахнуло несдержанного на язык бородача по скуле.
— Убью, мразь! — Второй удар ведром лишь краем зацепил отскочившего шутника, тут же скрывшегося в толпе добровольных помощников.
Пытаясь встать, чтобы подойти к до сих пор не пришедшей в себя Алкмене — вспышка гнева сожгла все силы, которые еще оставались, — Амфитрион услышал изумленные крики, донесшиеся от левого крыла. Толпа расступилась — и дымящийся Ификл, словно лев, вцепившийся зубами в зарезанного вепря-секача, выволок наружу огромное тело («Алкид!» — сразу понял Амфитрион) и, сдав брата на руки челяди, вновь нырнул в огонь.
Секунды пылали одна за другой, громоздясь пеплом минут, — пока в дверях опять не показался шатающийся человек с обгорелой накидкой на голове, слепо идущий на толпу.
На руках он нес женщину, чьи ноги были сильно обожжены, а правая сторона лица представляла собой сплошной кровоподтек.
Женщина прижимала к себе полузадохнувшуюся годовалую девочку.
— Астеропея! — крикнул кто-то из толпы. — Астеропея с дочкой! А Мегара где? Сгорела?!
Крикуну принялись объяснять, что Мегары в доме нет, еще с вечера ушла к матери и там заночевала — но все объяснения прервал грохот рухнувшей крыши.
И Амфитрион зажмурился, представив, как они все сейчас бредут в Аид: сероглазый Теримах, любимец Мегары, крепыш Деикоонт, трехлетний разбойник, очень похожий на Алкида, следом ковыляет впервые замолчавший Креонтиад, по обе стороны от которого неслышно движутся оба сына Ификла от Астеропеи…
И первым в этой сумрачной процессии почему-то шел он сам… нет, не он, а шестилетний Иолай, убитый дедом, посланным жить во второй раз.
Дети шли во мглу, подсвеченную багровыми сполохами.
Бывшие дети.
Тени.
…жертвы.
— Убийца! — прорезался отчаянный вопль, и очнувшийся Амфитрион стал оглядываться, пытаясь понять, что происходит.
Приведенная в чувство Астеропея — дочку уже успели забрать из ее окаменевших рук — просто упала на Алкида, сидевшего на земле и бессмысленно мотавшего головой, и ногтями вцепилась ему в лицо.
— Это он! — голосила истерзанная женщина, в которой невозможно было узнать прежнюю тихую и ласковую Астеропею. — Будь проклят, чудовище! Люди, я остановить его хотела — так разве ж его остановишь, быка бешеного!.. всех, всех убил, безумец проклятый, и костер зажег — люди, бейте его, бейте, во имя невинно погибших! Убийца! Мальчики, мальчики мои…
Все с тем же бессмысленным выражением на расцарапанном лице Алкид вдруг встал и медленно пошел к воротам. Люди расступались перед ним, с испугом глядя на могучие, бессильно повисшие руки, словно ожидая увидеть на них следы детской крови; люди сторонились безумца, шепчась о проклятии богов и неизбежном возмездии.
— Кого Зевс хочет покарать, того он лишает разума, — бросил кто-то совсем рядом с Амфитрионом.
— Зевс? — с сомнением переспросил молодой женский голос. — Скорее уж Гера-мачеха… ой, какая теперь разница! Горе, горе-то горькое…
Алкид вышел со двора, и никто не последовал за ним.
А к утру пропал и Ификл.
10
Погода стояла божественно мерзкая.
Зевс-Громовержец ворочался спросонья, пытаясь натянуть на себя латаное-перелатаное одеяло неба, насквозь промокшее еще за час до рассвета; время от времени налетали пронизывающие порывы ветра, раздраженно сметая листву с зябнущих деревьев, задирая одежду редких прохожих, завывая в пустынных переулках словно вымерших Фив.
Один раз ветер зачем-то свернул на окраину, с воем пронесся между холмами, надавав пощечин обиженно шуршащим кустам, — и замер в удивлении, забыв о врожденной ветрености и дурном настроении.
И то правда — ведь не каждый день встречаешь на пороге невесть откуда взявшейся хибары столь странную парочку: юношу в драной хламиде с капюшоном, из-под которой выглядывает край нарядного щегольского хитона, и угрюмого шестилетнего мальчишку, с головой завернувшегося в женский шерстяной пеплос (у матери отобрал, что ли?!) и сосредоточенно жующего лепешку с чесноком.
Перед юношей и мальчишкой стояли кувшин и два кубка.
Ветер принюхался, поморщившись (мешал запах чеснока), и с некоторым трудом определил, что в кувшине — вино. Причем, судя по силе аромата, не очень-то и разбавленное.
Затаив дыхание, ветер подкрался поближе и стал слушать.
— Кыш отсюда! — негромко сказал юноша в хламиде.
Ветер сделал вид, что не расслышал.
— Я кому сказал?! — прикрикнул юноша, плеснув вином в наветренную сторону. — Ты что, Эвр,[41] думаешь, я тебя не узнал? А ну дуй подальше!
Эвр — а это был именно он — разочарованно вздохнул и полетел прочь.
Ну а поскольку вокруг, кроме ветра, больше никого не было, значит, и удивляться было теперь некому и нечему.
— …ну и что сказал Владыка? — Две жилистые мальчишеские руки высунулись из-под пеплоса и, отложив лепешку, с некоторым усилием приподняли высокий кувшин, украшенный затейливым орнаментом.
— И мне плесни-ка, — голос Гермия звучал скучно и отстраненно. — Владыка… для дяди тени язык развязать — легче легкого. А Галинтиада и без того болтливая. В общем, все догадки подтвердились.
— Про Гигантов?
— Про них. Павшие в Тартаре и впрямь породили новое племя — смертное, но неуязвимое для Семьи. Так что, Амфитрион, скоро жди переполоха. Большущего…
— Как скоро? — Вино, булькая, полилось в кубки.
Создавалось впечатление, что Амфитрион задает вопросы только для поддержания беседы и ответы Гермия его мало интересуют; но так ли это было на самом деле, неизвестно.
— Как скоро, спрашиваю?
— Не знаю. И Аид не знает. Скоро. Лет через десять. Или через двадцать. Или через сто.
Некоторое время мальчик и юноша молчали, не глядя друг на друга.
— Что там твоя… Алкмена? — осведомился наконец Лукавый, по-прежнему глядя в сторону и вертя в руке наполовину опустевший кубок.
— Да так… замуж собирается. Говорит, хочу старость спокойно прожить.
— За кого?
— Приехал тут один… Радамант-законник. Сватается. Наверное, скоро свадьба будет…
— А-а… знаю. Это его с Крита изгнали — вот он в Беотию и перебрался.
— Человек-то он хоть какой? Как думаешь, Гермий?
— Человек? Да вроде ничего. Во всяком случае, честный.
— И то хорошо. Его что, за честность с Крита турнули?
— Угу, — кивнул Гермий.
— Ясно. Был у Алкмены муж Амфитрион-Изгнанник, теперь будет Радамант-Изгнанник, и дотянут они до смерти… спокойно.
— Дотянут. А как дальше — не знаю. У дяди на этого Радаманта свои виды. В судьи, говорит, его к себе возьму. Хорошие судьи, говорит, только из людей получаются… и то лишь после смерти.
Помолчали.
Отхлебнули.
Амфитрион доел лепешку, извлек откуда-то из складок пеплоса другую и стал сосредоточенно натирать ее припасенной долькой чеснока, посыпая сверху крупной зернистой солью.
— Про Алкида что-нибудь слышно? — как бы между прочим спросил он.
— Сразу про двух. Один, рассказывают, по Пелопоннесу бродит, другой уже три месяца, как на «Арго» из Иолка уплыл. И оба — Алкиды.
— Подробнее, — не то попросил, не то приказал Амфитрион.
— Куда уж подробнее… Говорю, один сперва у вашего знакомца Теспия объявился. Теспий его очистил от скверны — как басилей и по старой дружбе, — а Алкид возьми и исчезни к вечеру. Не впрок, видать, очищение пошло…
— А тебе — впрок? Тебе бы после такого впрок пошло, Лукавый?! Отвечай!
— Не злись, Амфитрион. Говорю, что знаю. А знаю, что один Алкид от Теспия ушел, а второй сейчас на «Арго». Где-то возле Мизии плывет.
— Ты его видел? — Амфитрион плотнее завернулся в шерстяной пеплос, которого вполне хватило бы на две накидки для шестилетних мальчишек.
— Видел… только не пойму — которого?! Смурной весь, неразговорчивый, любовника себе завел — тихий такой мальчик, Гиласом зовут. На Лемносе остановку делали — там одни бабы, мужиков нет, местные красавицы под Пана лечь готовы! — так нет, даже на берег не сошел, все с этим Гиласом возился. Я, конечно, понимаю — бывает… у меня у самого от этой дуры Афродиты сын — Гермафродит…
— Ничего ты не понимаешь, бог, — хрипло бросил Амфитрион. — Просто от мальчиков детей не бывает. Которых можно убить. Ификл это… который на «Арго».
— Ты уверен? Почему он тогда назвался Алкидом?
— Уверен. Каждый из них винит себя. Алкид — сам знаешь, за что… А Ификл, спасая меня, убил двоих служителей Тартара у алтаря в момент принесения жертвы. И теперь он считает, что это и была та жертва, из-за которой… короче, Ификл считает себя виновным. И знает, что, пока оскверненный Алкид-безумец бродит по Элладе, — найдется немало желающих убить его, снискав славу и милость богов.
— А так?
— А так — Алкид уплыл на «Арго». Ищи-свищи! Брата он прикрывает, вот что…
— Так Теспий же его очистил!
— А многие об этом знают?
Помолчали.
Гермий, собравшийся было вновь наполнить свой кубок, передумал и сделал большой глоток прямо из кувшина.
Потом еще один.
— А что Зевс? — Амфитрион первым нарушил затянувшуюся паузу.
— Папа? Сияет от счастья. И изо всех сил пытается это скрыть — видишь, какая погода?! Еще бы, такой повод отправить героя на подвиги! Во искупление. Всыпал Гере для порядка…
— Сияет, значит, — как эхо, глухо повторил Амфитрион, и Гермия передернуло от старческого дребезжания этого детского голоса.
— Вот только папа еще не решил, — с нарочитой бодростью продолжил Лукавый, — куда Алкида лучше послать? То ли в Фессалию, лапифов с кентаврами гонять, то ли в Микены, на службу к Эврисфею, сыну Сфенела. Все-таки Микены — это серьезно, у всех на виду; да и папа как-то сдуру поклялся, что быть Эврисфею владыкой над всеми Персеидами! Он небось Алкида в виду имел, а Гера этому микенцу семимесячному роды ускорила… ну, сам знаешь!
— Микены? — вдруг словно очнулся Амфитрион, но тут же поспешил взять себя в руки. — А что, это мысль… у моих парней оба деда — законные микенские ванакты! Слушай, Гермий, это просто гениально: герой и прямой наследник, совершающий подвиги по указке недоношенного ублюдка, захватившего власть! То-то Эврисфей обрадуется, когда увидит нас в Микенах!
Мрачная ирония переполняла сказанное.
— Так что, подсказать папе, чтоб направил героя в Микены?
— Обязательно! — Амфитрион зацепил недопитый кубок, опрокинув его на Гермия, и даже не заметил этого. — Мне главное, чтобы твой громогласный папаша не мешал нам явиться в Микены, обосноваться где-нибудь рядом, скажем, в Тиринфе — потому что я не люблю «случайных» покушений — и совершать те подвиги, которые мы сочтем нужными…
— Подожди-подожди! — прервал его Гермий. — Ну, «громогласного папашу» я тебе прощаю — но ты сказал — «нам»?!
— Конечно, нам. Алкиду, Ификлу и мне — сыну Ификла Иолаю, спутнику героев… героя. Но, если хочешь, можешь включить в это «нам» и себя. А если серьезно, Гермий…
Амфитрион сбросил пеплос, словно ему вдруг стало жарко.
— А если серьезно — надоело быть жертвой! За всех надоело — за себя, за жену, за сыновей… разве это жизнь?! Это же сплошной алтарь, а вокруг все кому не лень: Павшие, Одержимые, Олимпийцы, мы с тобой… восемнадцать лет приучали Алкида к Тартару, а из Ификла ковали цепь для брата; потом дали пять лет передохнуть и, как пьянице, поднесли чашу с вином к носу — и забрали! Что будет с пьяницей, Лукавый?
— Озвереет, — машинально ответил Гермий. — И попытается отобрать чашу.
— Правильно. Так чего удивляться, что мой Алкид сошел с ума и закончил прерванное жертвоприношение, убив детей и подпалив дом?! Нет же — мы тут ни при чем, а ты, безумец, иди искупай!..
— Он принес детей себе в жертву? — тихо спросил Лукавый.
— Не ведая, что творит! — отрезал Амфитрион.
— Значит, Павшие добились своего?
— Почти, Гермий. Почти.
А в сознании вечно юного бога в крылатых сандалиях горело свежевыжженным клеймом одно слово.
Жертвы.
Вот дед Крон-Временщик жертвует прадедом Ураном, оскопляя собственного отца во имя грядущей власти; вот отец Зевс, Дий Высокогремящий, жертвует дедом Кроном и прабабкой Геей-Землей во имя победы над Павшими; вот мать Майя-Плеяда жертвует младенцем Гермием ради любовника Олимпийца (и рада бы мужем назвать, да нельзя), бросая новорожденного в гроте горы Киллены; вот он сам, Гермий-Лукавый, готов пожертвовать близнецами во имя интересов Семьи, как Гера-мачеха совсем недавно готова была пожертвовать беременной соперницей, матерью этих двоих братьев; вот Амфитрион-лавагет жертвует собой, поднимая руку на Арея-Эниалия в битве под Орхоменом…
Жертвует — собой.
Собой.
Единственное человеческое жертвоприношение, не насыщающее Тартар.
Единственная жертва, недоступная бессмертному, не способному жертвовать собой.
Впервые Гермий подумал, что и боги могут быть ущербны.
— Что с тобой, Лукавый? Эй, очнись!
— Алкид опасен, — не слыша Амфитриона, бесцветно прошептал Лукавый. — Он опасен… и я люблю его. Лавагет, запомни мои слова и никогда не повторяй их! — это не только твои дети! Хирон прав: я плохой бог… очень плохой. Что делать, лавагет?
— Ты — отличный бог, — улыбнулся Амфитрион. — Во всяком случае, лучший из тех, кого я знаю. Поэтому я открою тебе одну страшную тайну — родители не убивают больных сыновей. Они их лечат!
— Что делают? — изумился Гермий.
— Лечат! Ты что, не знаешь, что это значит?!
— Плохо, — признался Лукавый. — Я ведь… я ведь никогда ничем не болел.
— Ничего, это поправимо! В конце концов, у нас впереди подвиги, а это отличное лекарство для больных и отличная болезнь для здоровых! И те, кто приносил Алкиду человеческие жертвы, — посмотрим, как им понравится наш мальчик в качестве жреца! Где, ты говоришь, сейчас находится «Арго»?
— Возле Мизии.
— Лети туда и забирай Ификла. Хоть за уши тащи! — чтоб завтра был здесь. Или спрячь его где-нибудь недалеко и возвращайся за мной. По-моему, пришла пора освобождать Алкида от клятвы, которую он дал мне пять лет назад!
— Тебе? — не понял Лукавый.
— Ну да! Конечно, мне! Ты что, не помнишь? — я еще тогда погиб под Орхоменом…
Оставшись один, мальчик зябко поежился, подобрал смятый пеплос и стал кутаться в шерстяную колючую ткань, стараясь не стучать зубами от озноба.
Всю уверенную силу, которая только что звенела в нем, заставив Лукавого взмыть в небо и исчезнуть в воронке распахивающегося Дромоса, как дождем смыло.
— Эх, Гермий, Гермий. — Мальчик с сожалением потряс пустой кувшин и, так и не добившись от него ни капли, зло пнул кувшин ногой. — Зря ты, дружок, с нами связался! Любить выучился — так, глядишь, и умирать научишься… Странно: у такого отца и такой сын! В деда ты, видать, пошел, Лукавый, в Атланта-Небодержателя… ой, холодно-то как! Нет, домой не пойду — там у Алкмены этот сидит, жених критский… пусть его сидит, а я погуляю. Авось не простужусь!.. Похожу-поброжу…
Мальчик встал и принялся вразвалочку выхаживать туда-сюда, волоча края пеплоса по раскисшей земле.
— А Эврисфей, — бормотал он, едва шевеля синими от холода губами, — ну и пусть Эврисфей… Главное, чтоб его веления и наши желания в одной постели умещались! Впрочем, если ему и взбредет в голову какая блажь — выполним и ее. Надеюсь, что наш микенский ублюдок не станет блажить слишком часто… а то есть на том свете такое поганое место — Острова Блаженства называется…
11
Этот юродивый оборванец явился в священные Дельфы с востока.
Высокий буйноволосый мужчина более чем крепкого сложения, он непрестанно озирался по сторонам, горбясь и вжимая затылок в широкие плечи, словно его преследовали разом все три Эринии, сестры-мстительницы Алекто, Тисифона и Мегера, родившиеся из капель крови оскопленного Урана.
И воспаленные глаза юродивого испуганно моргали.
В процветающих Дельфах всегда нашлась бы работа — а значит, и верная лепешка-другая в день — для такого здоровенного раба, захоти юродивый продаться кому-нибудь из удачливых торговцев или искусных ремесленников. Город богател с каждым днем, и жители Дельф не забывали ежечасно благодарить сребролукого Аполлона— Стреловержца за то, что именно здесь, на перекрестке многих дорог близ гордого Парнаса и неподалеку от Коринфского залива, солнечный бог поразил ужасного Пифона и основал дельфийский оракул.
О том, что оракул был силой отобран не то у Гестии, не то у самой Геры-Мачехи, предпочитали помалкивать.
Лучшее место для торгового города с гаванью в Крисах трудно было придумать — иначе быть бы Фокиде, западной области с центром в Дельфах, вечной падчерицей гораздо более плодородной Беотии.
А так — славься в веках, Феб-Аполлон сребролукий!
Впрочем, в самих Дельфах юродивый задержался в лучшем случае на полдня, почти сразу же смешавшись с толпой очередных паломников и отправившись к оракулу.
Там оборванец быстро прошел мощеной дорогой от центральных ворот ко входу в храм, ни на миг не остановившись у восточной скалистой стены, где в каменную нишу стекала божественная вода Кастальского источника, предназначенная для омовения паломников. Также не привлекли внимания странного гостя многочисленные сокровищницы храма, уступами располагавшиеся на южной стороне; равнодушен он остался и к статуям, стоявшим вдоль дороги, и к иным красотам — плоду мастерства великих зодчих Агамеда и Трофония, любимцев Аполлона.
Юродивый и в храм-то даже не попытался войти, а сел, скрестив ноги, у памятника Фебу-Сверкающему, высившемуся у мраморных храмовых ступеней, где и просидел до самого вечера.
На закате к человеку с глазами загнанной лошади подошла одна из старших жриц — властная женщина средних лет.
— Ты должен покинуть территорию священного округа, — приветливо, но твердо сказала она. — Если хочешь, приходи завтра.
Юродивый молча встал и побрел по дороге.
«Немой», — подумала жрица, проникаясь непонятным сочувствием к этому могучему и еще совсем молодому человеку, столь страшно искалеченному судьбой.
— Погоди! — Она догнала юродивого и пошла рядом. — Кто ты? Как тебя зовут? Если не можешь говорить, то покажи знаками!
Юродивый, не останавливаясь, пожал плечами.
Жрица видела за свою жизнь немало паломников: и пришедших вознести мольбы, и желающих очиститься от скверны, и просто любопытствующих; она видела зевак, фанатиков, братоубийц и раскаявшихся разбойников — но никто не возбуждал в ней такого интереса, как сегодняшний гость.
«Он похож на безумного бога, — обожгла жрицу кощунственная мысль. — Или скорее на павшего титана. Олимпийская сила с печатью Тартара, выжженной в душе! Боги, как жаль…»
— Если ты хочешь остаться, — удивляясь самой себе, предложила она, — то за стеной, левее, есть заброшенные постройки. Во время Пифийских игр там останавливаются рапсоды и кифареды, приехавшие состязаться. Но это случается раз в год, а в остальные месяцы там никто не живет.
Юродивый кивнул без малейших признаков благодарности и прибавил шагу.
Назавтра он снова сидел у ног мраморного Феба.
Паломники, явившиеся к оракулу за пророчеством, огибали его и шли дальше, воспринимая сидящего как часть храмового павильона. Неподвижность юродивого и впрямь была сродни неподвижности изваяния; служители Аполлона тоже привыкли к нему и, когда на десятый день он остался на территории священного округа на ночь, все отнеслись к этому спокойно, как к чему-то само собой разумеющемуся.
Груженая повозка застревала в колдобине — юродивый подставлял плечо, и колесо мигом освобождалось из плена; оползень грозил засыпать Кассотиду, второй священный источник Дельф — юродивый работал как проклятый, таская такие валуны, что жрецы-мужчины только переглядывались между собой; обветшали некоторые постройки — он клал крышу, вкапывал опорные столбы…
Его кормили.
С ним пытались заговорить; вернее, его пытались разговорить — безуспешно.
Молоденькие жрицы не раз подглядывали за пришельцем, когда тот купался, и опять же не раз совершали попытки увлечь этого грандиозного самца в заросли — Феб-Аполлон, сам немалый бабник, поощрительно относился к такого рода забавам, в отличие от своей сестры Артемиды-девственницы, — но женщины, похоже, совершенно не интересовали юродивого.
В отместку жрицы прозвали его Женишком, Любимчиком Геры, покровительницы брака, утверждая, что на Женишке лежит печать супруги Громовержца, берегущей Женишка для себя. Жрицы Аполлона вообще позволяли себе великие вольности по отношению к Златообутой Гере — знали, негодные, что Аполлон-Мусагет терпеть не может мачеху-ревнивицу, так и не простив жене Зевса преследований собственной матери Латоны с двумя богами-младенцами на руках.
Так и закрепилось за юродивым новое имя — Геракл.
Отмеченный Герой.
— Эй, Геракл, сбегай-ка в кладовую за мешком сушеных абрикосов!
— Геракл! Где тебя носит?! Иди сюда, пособи укрепить скобы на воротах!
— Где Геракл? Старый Фрасибул слег, надо к лекарю тащить, а такую тушу и втроем-то…
И никто не знал, что ночами юродивый беззвучным призраком проникает в сокровенную часть храма, куда не допускались паломники и младшие жрицы, — только пифия-пророчица, хлебнув воды из Кассотиды и пожевав листьев лавра, входила туда и садилась на золотой треножник над расщелиной скалы, вдыхая поднимающийся снизу терпкий туман, рождающий грезы о будущем.
Юродивый присаживался на край расщелины, отодвинув треножник в сторону, и часами глядел в клубящийся бездонный провал.
В эти минуты он и впрямь походил на безумного бога, с отрешенной улыбкой заглядывающего в Тартар собственной души.
Иногда он тихо смеялся — это случалось, когда две ленивые змеи выползали из марева к его ногам, раздвоенными язычками облизывая волосатые голени Геракла и странно подергивая головками, словно у змей были перебиты шеи.
Следом за змеями со стороны провала к юродивому приближался сухощавый человек лет сорока, гладко выбритый по микенской моде, держа в руках кифару и раздвоенный учительский посох. Отложив посох, гость садился неподалеку и, настроив инструмент, беззвучно перебирал струны; а голова кифареда, подобно головам призрачных змей, все время клонилась набок, как будто сломанная шея отказывалась держать этот груз.
Время шло, и все больше смутных фигур становилось вокруг молчащего Геракла: огромный лев, скалящий острые клыки, какие-то воины в помятых доспехах, явно вышедших из орхоменских кузниц, пятеро мальчиков в возрасте от года до четырех с темными обуглившимися лицами…
А перед рассветом юродивый вставал, поворачивался к пропасти спиной и уходил, чтобы назавтра прийти снова.
На третий месяц ночных бдений, уже собираясь встать и покинуть привычное место, юродивый увидел кого-то на том краю расщелины.
И задержался, вглядываясь в туман.
Напротив него сидел он сам.
«Ты — это я?» — спросил Геракл.
Слова складывались плохо и непривычно.
В последнее время он отвык думать словами.
«Я — это ты», — ответил двойник.
«Тогда почему ты — там, а я — здесь? Мне кажется, что это неправильно».
«Ты сам так выбрал».
«Я ничего не выбирал. Это получилось само собой».
«Неправда. На том краю, где ты, — одни жертвы. Значит, и ты — жертва».
«А ты?»
— А он — нет, — отозвался чужой голос.
Рядом с двойником стоял мальчик. Неправильный мальчик. Он стоял, как стоят немолодые мужчины, и отвечал, как отвечают старики — сухо и беспощадно.
— А ты кто? — Отмеченный Герой даже не удивился тому, что говорит вслух. — Ты жертва или нет?!
— Нет, хотя мог бы ею быть.
— Тогда кто же ты?
— Твой отец.
— Ты не можешь быть отцом. Ты маленький. Прошу тебя — уйди… не обижай меня.
— Это ты маленький. А маленьких всегда обижают. Нет, я отец большого сына… сына, который плыл ко мне через разъяренный Кефис.
— У меня действительно был отец?
— Если ты сидишь на том краю — нет. Если ты по-прежнему хочешь считать себя жертвой, прячась от прошлого и самого себя, как раньше прятался от безумия, — у тебя нет и не было отца. И, значит, я зря боролся за тебя с богом.
Что-то исподволь закипало в Геракле, что-то давно забытое и похороненное на самом дне души, под слоем дурманящих испарений, заставляя с кровью отдирать корку забытья, присохшую на ране; и он закусил губу, с ненавистью глядя на двойника и старого мальчишку.
Ненависть была жгучей и целительной, как нож лекаря.
— У меня есть… у меня был отец, — каждое слово резало по живому, и стоило большого труда не сорваться на крик. — Вы врете, вы оба! Я помню… нет, не помню, но мне кажется, что однажды я клялся его именем! У меня был отец — слышите?!
— Нет.
— У меня был отец! И еще… еще у меня был брат! Он стоял с камнем в руках, давая мне подняться с земли! Вы слышите?! У меня был брат!..
— Нет, — отрезал двойник, и согласно кивнул старый мальчишка. — Если ты жертва, значит, у тебя не было брата, потому что жертва всегда одинока. Жертвы не поднимаются с земли — поэтому им не нужен брат.
Геракл встал.
Он стоял на краю дымящейся пропасти, набычившись и сжимая кулаки; и туман, навевающий грезы о будущем, расступился и попятился в страхе перед ожившим будущим, грозно стоящим на самом краю прошлого.
— Я убью тебя, — бросил Геракл двойнику. — Уходи, или я убью тебя.
— Меня? — удивился тот. — Ты убьешь меня? Но ведь ты уже сделал это, когда убил себя! Помнишь: «Я — это ты!»
— Я — это ты? — боль была совершенно непереносимой. — Это правда?
— Это правда, — вместо двойника ответил мальчишка-отец. — Если ты не вспомнишь, что это правда, — значит, все жертвы были напрасны. Все — и те, что приносили тебе, и те, что приносил ты… и ты сам — потому что ты будешь доживать свой срок сыном Зевса, жертвой, не имевшей настоящего отца и настоящего брата. Олимп, Тартар, Одержимые — если ты сидишь на том краю, лелея свое безумие, значит, ОНИ были правы, принося человека в жертву своим прихотям. Твой прадед Персей убил Медузу…
— По велению богов!
— Нет! Просто он больше не мог видеть мраморные статуи вместо живых людей! А я отгонял Тевмесскую чудо-лисицу не от полей Креонта, будь они прокляты! — я боялся смотреть в глаза матерям тех юношей, которых ежемесячно приносили в жертву, ублаготворяя Зверя! И тебя я не для того назвал Алкидом, то есть Сильным, чтобы ты упивался беспамятством и страданием в кругу теней!
— У меня есть имя?!
— Да. У тебя есть имя. Прыгай, Алкид!
И он бросил себя через расщелину.
…навстречу рукам, протянутым к нему.
…навстречу памяти, принимая ее в себя, как принимают копье в исступлении боя — как можно глубже, с рычанием нанизываясь на древко, чтобы дотянуться до врага за полмгновения до смерти.
…навстречу отцу и брату.
…навстречу скверне, от которой не в силах очистить никто чужой; даже бог, даже беспамятство.
…навстречу судьбе, Ананке-Неотвратимости, которую не выбирают; которую не выбирают разучившиеся выбирать.
…через пахнущий плесенью туман.
…и встал на том краю.
— Жизнь начинается заново? — спросил Алкид, тяжело дыша. — Скажите — да; и я вам не поверю.
— Нет, — ответил Амфитрион, снизу вверх глядя на сына. — Жизнь продолжается, и не всегда это подарок. Я это знаю лучше других.
— Мы вернемся в Фивы? — спросил Алкид, сдвигая брови. — Скажите — да; и я с вами не поеду.
— Нет, — ответил Ификл, обнимая брата за плечи. — Мы едем в Микены, к Эврисфею Сфенелиду, нашему двоюродному дяде и ровеснику. А потом — в Тиринф, где и будем ждать приказаний. Зевс назначил нам десять лет очищения на службе у этого недоношенного владыки всех Персеидов — ну что ж, это немного… Десять лет за пятерых детей — по два года за каждого!.. извини, брат, я в последнее время разучился шутить. Это бывает, когда вокруг слишком много героев, как на «Арго»!
— Да, Ификл. Десять лет — очень малый срок. Ничтожно малый для очищения — очищения Эллады от скверны человеческих жертвоприношений! Но я… но мы постараемся. Мы очень постараемся. Правда?
— Правда, Алкид. Мы очень постараемся. Ведь нам будет легче, чем другим героям, — герой должен быть один, а нас все-таки трое… если не считать Пустышки.
— И Хирона.
— И Хирона. Пошли отсюда, Алкид! Тут есть обходная тропа, а Гермий обещал ждать нас снаружи.
— Пошли. Только… как же клятва, данная мною под Орхоменом?
— Я освобождаю тебя от нее, — чуть заметно усмехнулся Амфитрион. — Ведь ты клялся отцом? Я рад, Алкид, что к тебе вернулась память, но в дальнейшем воздержись от клятв, хорошо? Или клянись так, как это делает Автолик — заранее зная безопасный способ нарушить клятву! Неужели ты научился у Автолика лишь ломать чужие шеи?
— Нет, отец. Я еще научился у него не ломать свою. Проверим?
— Проверим. Вот немного подрасту, сынок, и проверим.
— И не один раз, — оглядываясь на дымящуюся расщелину, добавил Ификл.
Похоже, плавая с аргонавтами, он действительно разучился шутить.
12
На рассвете Геракл отправился в Микены.
«…еще до того, как Амфитрион прибыл в Фивы, Зевс, приняв его облик, пришел ночью (превратив одну ночь в три) к Алкмене и разделил с нею ложе. Амфитрион же, прибыв к жене, заметил, что жена не проявляет к нему пылкой любви, и спросил ее о причине этого. Та ответила, что он уже разделял с ней ложе, и Амфитрион, обратившись к прорицателю Тиресию, узнал о близости Зевса с Алкменой.
Алкмена же родила двух сыновей (согласно IХ Пифийской оде Пиндара — близнецов): Зевсу она родила Геракла, который был старше на одну ночь, Амфитриону же Ификла. Когда маленькому Гераклу было восемь месяцев, Гера подослала двух огромных змей к его ложу, желая погубить дитя. Но Геракл, поднявшись с ложа, задушил змей обеими руками. Ферекид же сообщает, что сам Амфитрион, желая узнать, который из мальчиков является его сыном, впустил в их постель этих змей; когда Ификл убежал, а Геракл вступил в борьбу с ними, Амфитрион таким образом узнал, что Ификл — его сын.
Геракл учился управлять колесницей у Амфитриона, борьбе — у Автолика, стрельбе из лука — у Эврита, сражаться в полном вооружении — у Кастора, пению и игре на кифаре — у Лина, брата Орфея. Лин погиб от удара, который нанес ему Геракл, разгневавшись за то, что Лин побил его. На суде по обвинению в убийстве Геракл прочел закон Радаманта, гласивший, что, кто ответит ударом на несправедливый удар, не подлежит наказанию; и был таким образом освобожден от ответственности.
Амфитрион же из боязни повторения чего-либо подобного сослал его на Киферон к пастухам, где он и рос. С первого взгляда можно было сказать о нем, что он сын Зевса. Восемнадцати лет, все еще оставаясь среди пастухов, он убил Киферонского льва, который пожирал коров Амфитриона и Теспия. Перед охотой на льва Теспий радушно принимал Геракла в своем городе и каждую ночь подсылал к нему на ложе одну из своих дочерей (а всего их было у Теспия пятьдесят), которых родила Теспию Мегамеда, дочь Арнея. Геракл же, полагая, что с ним каждую ночь спит одна и та же, сошелся таким образом со всеми. Убив льва, он надел на себя его шкуру, а пастью пользовался как шлемом.
Когда он шел обратно, закончив охоту, ему повстречались посланные Эргином глашатаи, которые должны были получить с фиванцев дань. Геракл жестоко с ними расправился: отрубил носы, уши и руки, повесил все это им на шеи и приказал отнести Эргину как дань.
Разгневанный Эргин двинулся походом на Фивы. Геракл, встав во главе войска, убил Эргина и заставил минийцев платить дань в двойном размере. Случилось так, что в этой войне погиб Амфитрион, отважно сражавшийся рядом с Гераклом. Геракл же получил от царя Фив Креонта в награду за доблесть его дочь Мегару, которая родила герою троих сыновей. Младшую дочь Креонт отдал за Ификла, у которого уже в то время был сын Иолай от Автомедузы, дочери Алкатоя.
После сражения с минийцами случилось так, что Геракл был ввергнут ревнивой Герой в безумие и кинул в огонь собственных детей, которых родила ему Мегара, вместе с двумя сыновьями Ификла. Осудив себя за это на изгнание, он был очищен от скверны Теспием. После этого он прибыл в Дельфы и стал спрашивать у бога, где ему поселиться. Пифия тогда впервые назвала Геракла его именем (раньше он назывался Алкидом), велев ему поселиться в Тиринфе и служить в течение десяти лет[43] микенскому царю Эврисфею, совершив десять подвигов, после которых он станет бессмертным.
Но говорят также, что, покинув Фивы после сожжения детей, Геракл отправился в поход с аргонавтами и был оставлен ими в Мизии, потому что должен был великий сын Зевса вернуться в Тиринф и совершить предписанные ему подвиги; морской же бог Главк сообщил аргонавтам об этом, а Гермес сопровождал Геракла на службу к Эврисфею…»
Вот что осталось от двадцати трех лет жизни Геракла спустя всего тысячу лет; а то, что останется через три с половиной тысячелетия, будет достойно лишь служить погремушкой в руках великовозрастных детей!
О мудрые рапсоды!
Ничтоже сумняшеся они будут повторять друг за другом, как Геракл загнал неуязвимого Немейского льва в пещеру с двумя выходами, один из которых завалил камнями, после чего вошел во второй и удушил чудовище, — и никто не задумается, почему лев не покинул логово через запасной выход, пока герой таскал камни к первому?!
Тряся седыми бородами, они расскажут, как герой бил в медные тимпаны, пугая медноклювых и стрелоперых птиц из Стимфала, расстреливая стаю из лука, — и почему-то никого не озаботит, можно ли стрелять из лука, одновременно стуча в тимпаны?!
Сверкая лысинами, они сообщат про участие Иолая Ификлида в убийстве Лернейской Гидры — забывая упомянуть, что Иолаю тогда не было и десяти лет, и не удивляясь, как Ификл Амфитриад отпустил малолетнего сына на смертельно опасное дело вместе с припадочным дядюшкой, да еще после того, что Алкид натворил в Фивах!
Сказка — ложь?..
И даже мудрейший из рапсодов, великий слепец Гомер от имени Одиссея скажет про темное царство мертвых:
— Видел я там, наконец, и Гераклову силу, один лишь
Призрак воздушный; а сам он с богами на светлом Олимпе
Сладость блаженства вкушал близ супруги Гебеи цветущей,
Дочери Зевса от златообутой владычицы Геры…
Только не станет объяснять Гомер, с чего бы это Гераклу одновременно присутствовать среди теней в Аиде и среди богов на Олимпе; и с чего бы это так расщедрилась злокозненная Гера, что любимую дочь отдала тому, кого преследовала всю его жизнь?!
Впрочем, тень Геракла ответит гостю по имени Одиссей, что значит «Тот, кто злит богов»:
— О Лаэртид, многохитростный муж, Одиссей благородный,
Иль и тобой, злополучный, судьба непреклонно играет
Так же, как мной под лучами всезрящего солнца играла?
Слеп был Гомер; дважды слепцами будут преемники Гомера.
Ну что ж, кого боги хотят покарать… а пока что Геракл едет в Микены.
Ификл Амфитриад, Алкид, последний сын Зевса и малолетний Иолай Ификлид едут в Микены.
Дадим им спокойно доехать.
Ведь впереди у Геракла двенадцать лет подвигов, хотя сам он полагает, что только десять.
И еще примерно столько же лет земной жизни после подвигов, о чем тоже не любят подробно вспоминать мудрые рапсоды всех времен.
Но… не будем бежать впереди колесницы.
Иначе нам придется задуматься и о том, что еще при жизни братьев Амфитриадов некий избранный народ из Палестины (где вот уже сто лет существуют ахейские колонии) окончательно уверует в Единого, не зная, что ровно шесть веков прошло после низвержения Павших на Гею-Землю; спустя еще шесть столетий родится царевич Сиддхартха Гаутама, которого позднее назовут Буддой; через шесть сотен лет после рождения Будды распнут на кресте Иисуса из Назарета — и снова минет шесть веков, пока неистовый Магомет не возгласит: «Нет Бога, кроме Аллаха!..»
Нет.
Не будем бежать впереди колесницы.
Всему свое время.
Пусть Геракл доберется до Микен.
Пусть.
«…Но как объяснить кровавость, жестокость и трагизм мифов у такого жизнерадостного народа, как древние эллины? Как ни переделывались позднее мифы поклонниками Олимпийского пантеона — кровавые ужасы их сюжета были уже канонизированы».
Я. Голосовкер
Парод
Раскаленный добела Гелиос медленно полз по блеклому небосводу на запад.
— Совсем сдурел старик. — Высокий статный воин покосился на солнце и принялся нехотя стаскивать с головы глухой шлем с пышным султаном и узкими прорезями для глаз.
Потом воин отбросил со лба седую прядь — единственную в черной как смоль шевелюре — и уселся на порог полуразвалившейся хибары близ северо-восточной окраины семивратных Фив.
Пристроив шлем рядом, он огладил султан рукой, словно это было живое существо, и вновь глянул вверх.
Слепящий бич наискось хлестнул его по лицу, заставив зажмуриться.
— Вот я тебя! — воин погрозил солнцу кулаком.
Как ни странно, угроза возымела действие. Вокруг дряхлого строения стало ощутимо прохладнее.
— Так-то лучше, — с удовлетворением буркнул воин, даже не соизволив удивиться столь странному капризу погоды, — кстати, никак не отразившемуся на близлежащих Фивах.
В следующее мгновение воздух в пяти шагах от дома затуманился, сплетая в дрожащее марево стеклянистые нити-паутинки; и усталый, осунувшийся юноша выступил из проема открывшегося Дромоса.
— Радуйся, Гермий, — ясно и чисто прозвучал голос воина.
Юноша вздрогнул и с нескрываемым изумлением уставился на говорившего.
— Ну… радуйся, Арей, — наконец выдавил Гермий.
Арей резко встал и подошел к Лукавому. Дромос еще не захлопнулся, и бог войны плечом раздвинул вязкие волокна, вглядываясь в картину, открывавшуюся на другом конце.
…Сожженные дотла Флегрейские поля,[44] ровная, как стол, аспидно-угольная равнина; да это и был уголь, местами тлеющий или дымящийся, над которым собиралось в складки низко нависшее покрывало ночного неба с редкими, болезненно покрасневшими глазами звездных титанов.
Темные колонны на горизонте шевельнулись, заставив незрячие язвы звезд сочиться грязной сукровицей, и двинулись, вздымая прах пожарища на теле Матери-Геи…
Гермий резко свистнул, хлопая в ладоши, и Дромос закрылся.
— Вообще-то говорят, что незваный гость хуже гиксоса, — Лукавый еле удержался, чтоб не наподдать ногой Ареев шлем, забытый на пороге. Даже крылышки на задниках сандалий Гермия агрессивно встопорщили перья.
— Кто говорит? — медовым тоном осведомился Арей, как ни в чем не бывало усаживаясь на прежнее место. — Если гиксосы, тогда не верь. Врут, подлецы…
Гермию и в страшном сне не снилось, что прямодушный Эниалий способен разговаривать подобным образом.
— Ладно, — обреченно махнул рукой юноша. — С чем пожаловал, братец?
— Проведать, — усмехнулся Арей. — Справиться, благополучен ли. Давненько в гости не заглядывал.
— Ты — ко мне?
— Я — к тебе.
— Издеваешься, Эниалий? Ты вообще никогда не бывал у меня, — Лукавый машинально отметил, что чуть ли не дословно повторяет фразу кентавра Хирона тридцатилетней давности.
— Лучше поздно, чем никогда. Про Совет Семьи слыхал?
— А что, он уже начался? Мать-Гея…
— Он уже кончился. Опоздал ты, Килленец, — видать, есть для тебя дела поважнее Семейных Советов!
— Может быть. И все-таки: зачем пожаловал?
— За помощью, — просто ответил бог войны, тыльной стороной ладони вытирая мокрый лоб.
И Лукавый на мгновение растерялся.
Тихий он сегодня был, Арей-Неистовый.
Замученный.
— Совет начался призывом к войне с Гигантами, — продолжил Арей, — а закончился скандалом.
— Из-за Гигантов?
— Из-за Геракла. Спроси лучше, кому из Семьи этот Мусорщик-Одиночка не успел насолить?! Отец им: берем Геракла и идем на Флегры бить Гигантов, а они отцу: неизвестно, мол, кого твой любимец раньше бить станет — Гигантов или нас! Отец им: герой, дескать, подвиг на подвиге, двенадцать лет беспорочной службы; а они отцу: это уж точно! И давай вспоминать наперебой: дедушку Океана веслом огрел, Танату-Убийце оба крыла из суставов вывернул, Нерею-Морскому так поясницу измял, что тот до сих пор боком плавает, Гелиоса пристрелить грозился…
— А надо было пристрелить! — вставил Гермий, с ненавистью глядя на белый диск светила.
— …Посейдон детей хоронить не успевает — на сегодняшний день шести сыновей и двух внуков лишился! Кто убил? Геракл! Короче, в поддержку отца выступили только мы с Аполлоном. Трудяга Гефест воздержался.
— Вы с Аполлоном?! — Гермий не верил своим ушам, разом забыв про жару и усталость.
— А что прикажешь делать? Даже Артемида носом крутит — облавы на Керинейскую лань простить не может. Опять же после их встречи с Гераклом вся Семья Артемидиной девственностью интересуется…
Арей не договорил.
Зло сплюнул, смахнул солнечный блик с полированного металла своего шлема и встал.
Глянул поверх Гермия туда, где недавно колыхалась паутина Дромоса, — и застыл, не моргая, словно видел что-то.
…ровная, как стол, аспидно-угольная равнина; ослепшие, разодранные глазницы звезд над Флеграми — и медленно движущиеся колонны, живые горы на горизонте…
— Семья, — словно ругательство пробормотал Арей, отворачиваясь. — Родичи! Ну, не люблю я отца — так я хоть понимаю, что никто, кроме Зевса-самодура, не способен взять нас за шиворот и повести в бой! А эти… знали бы они то, что мы с тобой, Лукавый, знаем — живьем бы Гераклов слопали. Обоих.
— Что?! — чуть не подскочил Лукавый. — Что ты сказал?!
— Что слышал! Я это еще семнадцать лет назад понял. Под Орхоменом.
— И ты молчал? Все это время — молчал?!
— Молчал. И буду молчать — по крайней мере, до истребления Гигантов. Отец вон, почитай, треть века помалкивает! И правильно делает. Проговорись Зевс, кто тут чей сын — так Семья не с Гигантов или с Геракла, а с него самого войну начнет. Был бык, стал вол, а туда же — на престол! Скопец богов и людей…
Повисла такая долгая пауза, что даже Гелиос в небе, казалось, осадил коней и прислушался.
— Знаешь, Арей, — Гермий заговорил первым, осторожно подбирая слова, — по-моему, я это… насчет тебя… в некотором роде…
— Сильно заблуждался, — с горькой улыбкой закончил Арей. — Ничего, Лукавый, теперь мы квиты! Я-то всегда полагал, что не знаю страха иначе, как Фобоса, своего сына… но ты пошел на Флегры в разведку, а вот мне духу не хватило. Так что, думаю, Гермий-Простак и Арей-Боязливый сумеют договориться! Хотя бы на время.
— А оно у нас есть, это время? Что скажешь, Арей?
— Не знаю, — серьезно ответил бог войны. — Знаю только, что Совет не завершился дракой лишь благодаря Аполлону, который взялся в течение полугода тайно присматривать за Гераклом. Срок службы у Эврисфея истек, герой свободен — вот Аполлон и понаблюдает, на что он свою свободу употребит! Предложение Стрелка так поразило Семью (сам понимаешь, с Аполлоновой гордыней и вспыльчивостью идти в тайные соглядатаи!), что все единодушно решили отложить окончательный вердикт. И поклялись Стиксом, что за эти полгода — никакого личного вмешательства.
Седая прядь волос снова упала на лоб Эниалию, но на этот раз он не стал ее отбрасывать.
— Передай им… — Арей замялся.
Гермий ни на минуту не усомнился, кого имеет в виду Арей; только сам Лукавый вкладывал в это «им» несколько больший смысл, чем его собеседник.
— Передай им, чтоб не высовывались. Чтоб тише воды и ниже травы! И никаких этих… подвигов. Если еще и Аполлон…
Арей надел шлем и шагнул вперед.
Воздух вокруг него задрожал, словно бог колебался: открывать Дромос или нет?
— Скажи, брат, — донеслось из-за забрала, и два темных огня зажглись в прорезях шлема, — скажи мне… Гиганты — кто они?
…Флегры, Пожарища, обугленная плоть Геи-Земли, разодранные глазницы неба — и Сила, смертная Сила, пришедшая убивать навсегда… герои Тартара.
— Обреченные убийцы, — нужные слова пришли сразу.
— А что они, — голос Арея, прежде глубокий и звонкий, дал предательскую трещину, — что они делают с такими, как мы? Уничтожают?
— Приносят в жертву.
— Кому?
— Себе.
Это случилось за два часа до рассвета, в то проклятое время, когда безраздельно властвует легкокрылый Сон-Гипнос, родной брат Таната-Убийцы и Мома-Насмешника; когда лживые видения смешиваются с пророческими и вольной толпой носятся над землей, заставляя прорицателей беспокойно ворочаться на смятом ложе.
Это случилось за два часа до рассвета.
И Гипнос недовольно поморщился, пролив маковый настой, когда громоподобный хохот трех луженых глоток сотряс южные ворота Фив и разбудил, по меньшей мере, половину Беотии.
— Охо-хо-хо! Уха-ха-ха! Гы-гы-ик! Когда они ходили с Гераклом на амазонок! Го-го-го!..
Громче всех веселился Телем-Никакой, потомственный караульщик. Его дед, покойный Телем Гундосый, полжизни просидел у фиванских ворот, его отец, Кранай-Злюка, честно спал сейчас на западном посту; и сам Телем, внук Телема и сын Краная, вот уже полтора десятилетия шел протоптанной стезей.
Простую и в меру счастливую жизнь Телема отягощала лишь одна досадная мелочь: прожив тридцать лет без прозвища, он на тридцать первом году стал Телемом-Никаким, и временами ему казалось, что этим он позорит своих достойных предков.
Особенно когда злые языки утверждали, будто прозвищем Телем обязан жене; вернее, ее ответу на вопрос подруг: «Каков Телем на ложе?»
Но, в конце концов, многие ли из ахейцев могут похвастаться, что у них в жизни всего одна неприятность?!
— Уф, уморил! Когда они с Гераклом ходили на амазонок… Боги, этот мальчишка рассмешит и мертвого!
— Нечего ржать, мерины! — звенящим от негодования голосом выкрикнул щуплый паренек, сидевший на корточках перед Телемом и двумя другими караульными. — Именно так! Этот шрам я заработал, когда мы с Гераклом ходили на амазонок!
Трехголосое хрюканье было ему ответом — на большее у караульщиков не хватило ни сил, ни дыхания.
…Паренька звали Лихасом. Минувшим утром он явился в Фивы и до вечера просидел у ворот, развлекая часовых своей болтовней. Вечером же Лихас неожиданно ушел в город, где пропадал до полуночи, после чего вернулся встрепанный и запыхавшийся; теперь он снова коротал время с караулом Телема-Никакого, намереваясь уйти на рассвете.
За время его отсутствия Телем успел плотно поужинать и вдоволь поразмышлять о старых добрых временах. К последнему смутному пятилетию определение «добрый» никаким боком не подходило. Басилеи в Фивах шумно и зачастую кроваво сменяли один другого, трое из вереницы правителей на час называли себя именем умершего Креонта (удачу, что ли, приманивали?); сейчас в басилеях ходил невоздержанный в разгуле и скорый на расправу Лик-буян, вполне оправдывавший звание Лика Фиванского.[45]
Свое правление Лик начал с того, что безо всяких причин изгнал из города двух женщин — Алкмену и Мегару, мать Геракла и жену Геракла. По слухам, женщины перебрались в Тиринф, где отдыхал между подвигами их великий родственник, и долгое время Фивы жили надеждой на появление разгневанного сына Зевса и избавление от беззаконного Лика.
Не дождались.
Для разнообразия стали поговаривать, что басилей Лик — оборотень, ночью рыскающий по городу в поисках добычи. Сам караульщик Телем в подобные байки не верил, хотя однажды встретил на темной улице большую серую собаку, которая цапнула его за ягодицу и удрала, чем дело и кончилось. Но многие фиванцы упрямо стояли на своем, возводя род басилея то к Аполлону Ликейскому, то к аркадскому царю Ликаону.
Последнего Зевс еще до потопа за его дикие выходки сделал волком, после чего на всякий случай испепелил молнией.
Фивы, сами того не замечая, становились захолустьем — вот и сдабривали обыденность крупнозернистой солью легенд. Особенно это проявлялось при встречах с разговорчивыми путниками вроде Лихаса, потому что любой разговор неминуемо сводился к очередным деяниям богоравного Геракла — и фиванцы мигом напоминали встречным-поперечным, где расположена родина героя!
Опрометчивые попытки путников и самим примазаться к славе великого земляка всех фиванцев карались публичным осмеянием — как, например, сейчас, когда щуплый Лихас заявил, будто звездообразный шрам на лбу он заработал в походе на амазонок.
Отдышавшись, Телем-Никакой тщательно вытер слезящиеся глаза, потом протянул руку и одобрительно похлопал парнишку по плечу, чуть не опрокинув Лихаса наземь.
— Молодец! — просипел караульщик. — Весельчак! Это ж надо придумать — мы с Гераклом…
Злополучный шрам на лбу Лихаса стал темно-сизым.
— Да, мы! — Лихас стряхнул увесистую руку Телема и злобно сверкнул глазами. — Мы с Гераклом! Я, между прочим, уже шестой год за ним таскаюсь! А ты, дядя, бабу свою щупай, понял?!
— Шестой год? — быстренько прикинул в уме Никакой. — Это, значит, тебе на момент вашей знаменательной встречи было эдак лет десять… а Геракл как раз во Фракии у Диомеда-бистона кобылиц-людоедов отбирал! Слушай, Лихас, может, это ты и есть?!
— Кто я есть? — не понял Лихас. — Диомед, что ли?
Сейчас парнишка походил на оголодавшую крысу, загнанную в угол тремя сытыми и склонными к игре котами.
— Ты и есть кобыла-людоед! — добродушно заржал второй караульщик, хлопая себя по объемистому брюху. — Эх ты, трепло гулящее… давай, ври дальше! Куда вы еще с Гераклом ходили? За яблоками Гесперид?
— Не-а, за яблоками он меня не взял, — сокрушенно признался Лихас, хмуря реденькие белесые бровки. — Далеко, говорит, не дойдешь. Сам пошел, с братом. Я ему: «Что я, маленький?» — а он мне…
— А он тебе дубиной по лбу! — закончил за Лихаса Телем-Никакой. — Вот шрам и остался! Ладно, герой, держи — заслужил…
Тонкостью чувств Никакой не отличался, но Лихас успешно помогал убивать время и потому заслуживал поощрения. Так что Телем порылся в корзине с провизией, извлек желтое крутобокое яблоко и швырнул его парнишке.
— Ешь, поправляйся! Это, конечно, не яблоко Гесперид — но, с другой стороны, и ходить никуда не надо… Жуй, Лихас, и давай еще про амазонок! Правда, что ихняя царица сама Гераклу свой пояс отдавала, а тут Гера в чужом обличье бучу устроила?
— Это не Гера, — грустно вздохнул Лихас, расправляясь с яблоком.
— А кто?
— Это я.
Напарники Телема готовы были разразиться дружным гоготом, но Никакой исподтишка показал им кулак — здоровенный, волосатый и очень убедительный. Дескать, обидится бродяжка, замолчит, а нам тут еще часа три сидеть!
— Мы под их бабскую столицу в Фемискире, — продолжил меж тем Лихас, — целой армией пришли. Тыщ десять, если не больше. Только штурмовать не стали — Геракл решил посольство отправить. Племянника Иолая-возничего, потом Тезея-афинянина… ну, и меня. Тезея, значит, для красоты, Иолая для ума, а меня для безобидности. Вестником. Иди, говорит, Лихас, впереди и зеленой веткой размахивай. Только молчи, ради всех богов!
— Ну а ты? — не выдержал толстый караульщик, подмигивая Телему.
— А я не умолчал. Иолай с Тезеем сначала царицу Ипполиту умасливали пояс добром отдать, потом вместе с ней и советницей Антиопой ушли куда-то, а меня оставили. Стою один, как дурак, вокруг сплошные бабы с копьями… Молчу. Долго молчу, устал уже — тут наши возвращаются. Тезей весь мокрый, красный, одежда мятая; Иолай обычный, а царица с Антиопой пуще зари сияют! Отдадим пояс, говорят. Как не отдать царский пояс великому Гераклу?! Я смотрю — царица враспояску, пояс в руках держит, Иолаю протягивает. И советница без пояса, хотя за ее поясом нас не посылали. Ну, тут-то я и заговорил…
— И что сказал? — Телем сунул руку в корзину, собираясь вознаградить Лихаса еще одним яблоком, а то и лепешкой с ломтем окорока.
— Что, что… Сказал, что пояс царский не для Геракла, а для Эврисфеевой дочки, толстой ослицы Адметы! Втемяшилось дуре в голову, а ее брюхо только сидонским канатом обматывать! Так что пусть амазонки пояс локтя на два удлинят, а мы подождем. И показал, на сколько удлинять. Ох, и началось же… Тезея почти сразу в ляжку ранили, Иолай его на плечо — и к колесницам! Он, Иолай, знаете, какой бешеный?! Я за ними, веткой отмахиваюсь, гляжу — пояс этот проклятущий валяется, все по нему топчутся… Ну, я его за пазуху и сунул! Тут меня кто-то по лбу…
Договорить Лихас не успел.
Увлекшись рассказом, караульщики забылись и проморгали колесницу, успевшую подъехать почти к самым воротам.
Телем-Никакой, кряхтя, вскочил и кинулся проверять засовы. Убедившись в их надежности, он помянул болтливого Лихаса недобрым словом и прильнул к щели между створками, намереваясь рассмотреть приехавшего.
Рассмотрел.
Ничего особенного.
Крупный, видный мужчина средних лет стоит себе, опершись на борт, и на городские стены глядит.
Лишь глаза слюдой поблескивают.
Слезятся, что ли?
— Эй, Иолай! — донеслось со стены. — Ты как догадался, что я в Фивах?!
Телем-Никакой отбежал от ворот, задрал голову и обнаружил на стене Лихаса.
«Взлетел он туда, что ли?» — мелькнуло в голове у караульщика.
— Никак, — прогудел снаружи низкий, чуть хрипловатый голос колесничего. — Я тебе, обормоту, где велел сидеть? Ну?!
— Да ладно тебе, — тоном ниже отозвался Лихас. — Чего я в Тиринфе не видел? Скукотища… Лучше я с вами поеду. Ты вот думаешь, что я ничего не знаю, а я все знаю — и про то, что вы с Алкидом и Ификлом в Ойхаллию собрались, и про состязания у Эврита-лучника, и про Иолу-невесту… я под столом прятался, а вы и не заметили! Алкид еще ногой меня задел, а я взвизгнул — он и решил, что собака! Ты погоди, Иолайчик, я сейчас к тебе слезу…
Оторопевший Телем наблюдал, как парнишка некоторое время возится на краю стены — отчетливо сверкнула бронза тройного крюка, похожего на длинные когти, — потом Лихас ухарски присвистнул и исчез за гребнем.
— Веревка у него, — оправдываясь, буркнул толстый караульщик, виновато косясь на Телема. — Я и встать не успел, а он уже крюк закинул. И лазит, подлец, что твой таракан…
Третий часовой и вовсе промолчал.
— Слышь, Телем, — все никак не мог угомониться толстяк, — это который Иолай-то? Ну, там, за стеной… Тот самый? Возничий Геракла? Что ж это выходит, Телем?!
— Выходит, не выходит, — зло пробурчал Никакой и вдруг кинулся к засовам.
Он еле-еле успел — когда ворота со скрипом отворились, колесница уже собиралась двинуться прочь.
Рядом с коренастым Иолаем — при ближайшем рассмотрении возница оказался гораздо моложе, лет двадцати — подпрыгивал возбужденный Лихас, поминутно пытаясь ухватиться за поводья. Через плечо парнишки было перекинуто веревочное кольцо с крюком.
— Я это, — забормотал Телем, подбегая к колеснице и снизу вверх заглядывая в строгое лицо возничего. — Я хотел… меня Телемом звать…
— Гундосый? — странно дрогнувшим голосом спросил Иолай.
— Нет, Гундосый — это мой дед. А я… я — Никакой.
Иолай некоторое время пристально смотрел в глаза караульщику.
— Никакой? — уже спокойно переспросил возничий. — Никакой — это плохо. Это очень плохо, понял?! Человек не должен быть никаким, если, конечно, он — человек…
— Понял, — вздрогнув от непонятного озноба, кивнул Телем.
— А если понял, значит, уже лучше, — Иолай снял с левой руки массивное запястье. — Держи, приятель! Принесешь деду в жертву… пусть ему в Аиде икнется!
…Колесница уже скрылась за поворотом, а Телем все смотрел ей вслед, словно это настоящая жизнь уносилась прочь, лишь на миг завернув в Фивы.
— Что ж это выходит? — подойдя к Никакому, в сотый раз повторил толстый караульщик. — Это выходит, что трепач Лихас и впрямь… на амазонок?
— Знаешь что, — пробормотал Телем, не оборачиваясь, — сломай-ка мне, пожалуйста, нос!
— Зачем? — испуганно попятился толстяк.
— Низачем. Буду Гундосым… как дед.
«Интересно, это хорошо или не очень — быть бездельником?» — Иолай усмехнулся, удобнее перехватывая вожжи, и направил колесницу в объезд Фив к побережью Аттики, намереваясь через сутки-двое достичь Оропской гавани.
Мысль эта допекала его уже месяца три — как раз с того момента, когда Иолай плюнул на ноги глашатаю Копрею Пелопиду,[46] с кислой миной возвестившему об окончании службы Геракла микенскому ванакту Эврисфею. Лицемерный трус Копрей попятился, у сопровождавших его солдат сделалось благоразумно-отсутствующее выражение лица (десятнику даже что-то сразу попало в оба глаза), а Алкид с Ификлом оглушительно расхохотались и пошли себе прочь, обняв Иолая с двух сторон за плечи.
Копрей, конечно, не простит… впрочем, плевать. Тем более что зажравшиеся Микены и без того не понимали, чем обязаны близнецам; для них Геракл был не героем в львиной шкуре и даже в некотором роде не живым существом.
Он был бесплатным наемным работником и символом благосостояния.
Недаром предусмотрительный доходяга Эврисфей даже запретил Гераклу появляться в пределах города — многие считали, что из трусости, но Иолай знал, что это не так, — и общался со своим слугой через Копрея.
Ну а последний никогда не забывал подчеркнуть, кто есть кто.
В смысле — кто здесь глашатай великого ванакта, и кто здесь какой-то там Геракл!
Приходилось терпеть; и незаметно для микенских лизоблюдов превращать Тиринф — резиденцию Геракла — в неприступную крепость, способную выдержать любую осаду.
Первого пятилетия вынужденной службы и шести исполненных поручений Иолаю с лихвой хватило, чтобы понять: златообильные Микены — паскудный город, но это его родина; и главная ключевая позиция в чьих-то тайных замыслах.
Микены — влиятельнейший центр Эллады — незримо охватывало полукольцо древних Дромосов, отделявшее город и Арголидскую котловину от остального Пелопоннеса — Лаконии, суровой Аркадии, низменной Элиды, плодородного севера Мессении и побережья Ахайи. Полукольцо это неравномерно пульсировало, словно пытаясь сбросить Микены в море, и время от времени выпускало чудовищных гостей (население звало их вепрями, львами или птицами попросту за неимением других названий), от которых рано или поздно приходилось откупаться.
Откупаться людьми.
А поблизости от Дромоса обязательно вертелся кто-нибудь из Одержимых Тартаром — этакая невиннейшая с виду личность вроде бедного немейского пастуха Молорха, услужливо собравшегося принести в жертву Гераклу собственного внука, или гостеприимного кентавра Фола из Фолои, который сначала пытался опоить Алкида, а потом натравил на близнецов целую толпу озверевших от запаха вина сородичей.
С подачи этого «кого-нибудь» у измученных аркадцев или элидян неизменно возникала удачная мысль: чудовище свирепствует, боги молчат, герои где-то шляются — так не лучше ли одного из ста согласно жребию добровольно… ну и так далее.
По общему мнению выходило, что лучше.
Иолай как-то даже набросал прямо на песке план, поскольку упрямый Гермий в силу особенностей божественного мышления никак не желал верить в избранность какого-то конкретного города.
Вот Микены. Вот на юге Элеунт и Лерна с ее замечательной Гидрой, на юго-западе Немея с ее неуязвимым львом, потом, северо-западнее — Псофида у подножия горы Эриманф, страдавшая от набегов гигантского кабана; еще севернее — болота Стимфала с их милыми птичками, закованными в металл почище орхоменских щитоносцев…
— А Авгий? — не сдавался Лукавый. — Элидский басилей Авгий с его дерьмовыми конюшнями? Он что, тоже чудовище?!
— Это ты у его подданных спроси, — Иолай раздраженно смел песок в кучу, и Гермий умолк.
Точно так же умолкла в свое время гневная Артемида, проглотив все упреки по поводу пленения неуловимой Керинейской лани — кто ж виноват, что до того богине-охотнице было недосуг взглянуть на существо, которое придурки аркадяне посвятили ей! Зато теперь, увидав пойманную Гераклом злобно храпящую тварь с металлическими рогами и копытами, сестра Аполлона мигом сообразила, что в конце концов ей самой пришлось бы… а самой ей не очень-то хотелось.
Уж больно жуткая лань получилась; хорошо хоть, потомства дать не успела.
Так что после истребления Гераклом очередного чудовища вместе с местным Одержимым наступала очередь Иолая и Гермия. Юноша-бог уволакивал сопротивлявшуюся тень Одержимого в Аид, после чего наглухо забивал-заколачивал оставшийся беспризорным Дромос; ну а Иолай приучал население возлагать на жертвенник истошно блеющих овнов, а не водить в леса и болота собственных детей или отловленных путников.
Как правило, один из близнецов при этом стоял рядом и поигрывал дубиной, чем весьма усиливал убедительность Иолаевых речей.
Потом Лукавый исчезал, братья с Иолаем возвращались в Тиринф — и на их место приходили другие посланцы Микен во главе с вездесущим глашатаем Копреем.
Тоже в некотором роде героем.
Плати, Пелопоннес, за труды Геракла, раба микенского!
Смерть Немейского льва принесла Эврисфею долю в разработке тамошних медных рудников; Лернейская Гидра — еще один беспрепятственный выход в Арголидский залив; Керинейская лань — благодарность овцеводов Аркадии, Эриманфский вепрь и Авгиевы конюшни — десятину богатых урожаев Элиды и стад скряги Авгия…
Позднее аппетит Микен вырос, и Пелопоннес стал для них мал — Эврисфей замахнулся на богатый Крит.
На всю жизнь запомнит Иолай, как вместе с Алкидом и молодым Тезеем, специально для этого добровольно напросившимся в жертву к Минотавру, разносили они вдребезги Критский лабиринт. Человеческие кости хрустели под ногами, дым ел глаза, целый выводок Одержимых яростно отстаивал свою твердыню, умирая у похожих на бычью голову алтарей, и очень не хватало Ификла — его пришлось отправить на материк, отправить подчеркнуто шумно, чтобы всем запомнился отъезд Геракла накануне Критского погрома.
Позже микенский флот как бы невзначай объявился у берегов Крита, и тот же Копрей принялся за работу,[47] но Иолая это не интересовало, потому что Дромосы Лабиринта уже были закрыты Гермием.
И рассеченный бок почти зажил.
Двоих чудом улизнувших Одержимых достал через полгода Тезей, прямо в Аттике — и, к сожалению, нашумел при этом изрядно, так что в памяти ахейцев осталось лишнее: Геракл привез Критского быка, а Тезей потом, вернувшись от Минотавра, убил зверя в районе Марафона.
К счастью, никто пока не догадался связать эти два события воедино.
Дальше была Фракия, где интересы Геракла и Эврисфея почти совпали: первому были нужны Диомедовы кобылы-людоеды, второму — племенные жеребцы фракийских табунов; после — амазонки Фемискиры и их обычай приносить в жертву слабую половину человечества, то есть мужчин; дальние походы за коровами Гериона и яблоками Гесперид — вот тут-то близнецы наотрез отказались брать Иолая с собой, сославшись на его неумение быстро переходить из одного Дромоса в другой… потом — укрощение трехглавого Кербера, милейшей души пса, сторожащего выход из Аида, что при помощи Гермия, ласки и мешка мозговых костей оказалось делом несложным…
И вдруг все закончилось.
Совсем.
А Гермий намекнул, что Гераклу некоторое время неплохо бы отдохнуть.
Тихо-тихо отдохнуть, как и подобает свободному человеку после трудов праведных.
Сидя в Тиринфе, тихо-тихо отдыхая и дурея от скуки, Иолай вдруг с ужасом поймал себя на том, что равнодушно слушает высокопарную чушь, которую на всех перекрестках пели бродячие рапсоды.
Чушь о подвигах Геракла.
А близнецов это даже веселило.
Что-то вдруг лопнуло внутри, некая струна; все стало пресным и бессмысленным, как, например, приезд в Тиринф изгнанной из Фив Алкмены вместе с мужем Радамантом и скандальной невесткой Мегарой… Иолай встретил Алкмену со спокойным радушием, как почтительный внук и должен встречать дряхлую бабушку; и спокойствие это было не напускным, а подлинным, позволяющим говорить ни о чем и улыбаться одними губами, пережидая приступы неожиданной сонливости, одолевавшие Алкмену.
Почему-то он неожиданно для себя самого вспомнил, как приучил близнецов никогда не звать его отцом или Амфитрионом — только Иолаем.
И пожалел об этом.
…Позади заворочался Лихас.
Слушая его возню, Иолай припомнил, как они подобрали этого мальчишку — вернее, эту ходячую неприятность — во Фракии. Лихасу тогда грозили зубы проклятых кобыл Диомеда, и изредка Иолай жалел, что Геракл не явился во Фракию попозже, дав кобылам закусить Лихасом.
Но Алкид не велел гнать назойливого бродяжку, и тот увязался следом, радостно ухмыляясь, когда Алкид звал его вестником.
«Это мой собственный маленький Гермес», — смеялся Алкид.
Ификлу неугомонный Лихас тоже пришелся по душе, так что Иолай смирился и промолчал.
Хотя частенько был готов утопить этого маленького Алкидова Гермеса в ближайшей луже.
— Ну, что там, в Фивах? — не оборачиваясь, спросил Иолай.
— Козлы, — раздалось из-за спины.
— Все козлы? — усмехнувшись, Иолай заставил лошадей прибавить ходу.
— Все. Только и слышишь, как они Гераклу сопли в детстве утирали. А правду расскажешь — смеются. Лик-волчина, басилей самозваный, на шею им взгромоздился — терпят… в смысле терпели. Говорю ж, что козлы…
Последняя оговорка Лихаса очень не понравилась Иолаю.
— Терпели или терпят? — строго переспросил он.
— Ну, терпели… а что?
— Я слушаю, — коротко бросил Иолай.
Как бичом ожег.
С оттяжкой.
— Да чего тут слушать?.. Ну, залез я к этому Лику в опочивальню (Иолай чуть поводья не выронил), дай, думаю, наведу шороху! Будет знать, как изгонять Геракловых родичей! Охрана с перепою дрыхнет, хоть на колеснице заезжай — гляжу, Лик спит. Морда синяя, опухшая, винищем несет — впору закуску нести! Ну, я уголек из очага взял и написал на стеночке…
— Что?
— Ничего особенного. Собаке, мол, собачья смерть. После уходить собрался, а Лик как захрапит, как подскочит — и опять упал. Лежит. Он лежит, а я стою. Все, думаю, вляпался. А он лежит. Я стою, а он лежит. А я…
— А ты стоишь, — сквозь зубы процедил Иолай. — Дальше!
— А дальше мне стоять надоело. Я на него кинулся — так он уже и не дышит. Только пена на губах. Отравился, что ли? Ну, я руки об покрывало вытер и ушел.
— И все?
Лихас шумно высморкался и промолчал, разглядывая редкие дикие оливы на окрестных холмах.
— Все или нет, я тебя спрашиваю?!
— Вот ты всегда орешь на меня, Иолайчик, — с некоторой опаской забормотал Лихас, — а я и не виноватый вовсе! Ничего такого больше и не писал, разве что подписался внизу…
— Как?
— Никак. Геракл, дескать. А больше ничего.
Иолай только крякнул и губу закусил.
— Зато теперь Гераклу все спасибо скажут, — стал оправдываться Лихас. — Они ж в Фивах еще и не знают, что наша служба у Эврисфея закончилась! Кстати, как там в Тиринфе эта мегера Мегара? Во женщина — с такой только Гераклу! И грудь, и бедра, и характер! Хуже Гидры…
Иолая всегда поражало умение Лихаса переходить от одной темы к другой.
— Мегара тут ни при чем, — оборвал Иолай парня. — Мегару Геракл мне подарил.
— Насовсем? — поразился Лихас. — Эх, такое родному человеку…
— Если выживет — насовсем.
Лихас аж взвизгнул от восторга.
Кажется, он считал Иолая чем-то вроде прирученного чудовища.
— И ты с ней справился?! Ну расскажи, Иолайчик! Ведь сам Геракл…
— Тряпка он, твой Геракл, — оттаял Иолай. — Никогда с бабами не умел обращаться. И бьет не по делу, и любит не по телу. Не то что я: сперва эту стерву вожжами с утра до вечера, потом в постель — и с вечера до утра! На третий день домой являюсь: стол накрыт, ложе расстелено, вожжи на почетном месте чуть ли не в золото оправлены! Вот где подвиг! Да только кто оценит?
— Я оценю, — пообещал честный Лихас. — Так это мы на Эвбею едем Алкида заново женить? Или Ификлу приспичило?
— Что значит «едем»?! Ты, во всяком случае, никуда не едешь! Ты останешься в Оропе!
— Это просто, Иолайчик, ты еще не знаешь, что я с вами на Эвбею еду, — сонным голосом возразил Лихас. — И Алкид с Ификлом не знают… ничего, скоро узнают. Как же так — жениться, и без меня!
— Это уж точно, — обреченно вздохнул Иолай.
Иногда он всерьез подозревал, что Лихас — внебрачный сын кого-то из Олимпийцев, специально обученный отравлять жизнь ему и близнецам.
Уж больно вредный ребенок получился.
Оропская гавань жила обычной, изо дня в день неменяющейся жизнью: кипела многоголосая сутолока, сновали туда-сюда лоснящиеся от пота рабы-носильщики с тюками и корзинами, яростно ругались матросы и капитаны двух галер, только что чуть не переломавших друг другу длинные весла; купцы поторапливали нерадивых слуг и наемных грузчиков, шлюхи-порны вовсю торговали своими прелестями, а мелкие воришки шныряли по сторонам с профессионально-безобидным выражением лица.
— Сидонская лохань, — безошибочно определил Лихас, глядя на одну из двух скандальных галер. — Ишь, разорались, мореходы вонючие! Вот уж кого не люблю…
— Интересно, за что ты их не любишь? — усмехнулся Иолай, из-под козырька ладони оглядывая бухту.
— А за письменность! Ты вот, Иолайчик, меня ихней поганой грамоте учил — кричал да подзатыльники давал, Алкид учил — за каждый «алеф» по оплеухе, Ификл учил… нет, не люблю я сидонцев!
Пораженный таким выводом Иолай только головой покрутил, и они двинулись дальше вдоль набережной.
Чуть поодаль у пристани спешно грузился двадцативесельный торговый корабль. Близ него на берегу грудой были свалены разномастные тюки, мешки и связки остро пахнущих кореньев, а грузчики резво бегали по сходням, перетаскивая все это добро на борт.
Единственным, что грузчики опасливо обходили стороной, была подвода с четырьмя огромными, почти в рост человека, глиняными пифосами. Грузчиков вполне можно было понять: каждый из пифосов-гигантов весил никак не меньше четырех талантов, катить их по мосткам не представлялось возможным, а заносить злополучные пифосы вдвоем-втроем — так и упасть со сходней недолго, а нести ответственность за гибель товара не хотелось никому.
Хозяин — краснорожий, похожий на медведя купец в залитом жиром хитоне — был вне себя: топал ногами, грозился, но все было напрасно.
— Да вы знаете, прохвосты, кому предназначен этот груз?! Ведь это вино заказал сам басилей Ойхаллии, славный Эврит, к праздничному столу! Боги, эти пифосы — кровь из носу — должны к полудню быть на Эвбее!
— Будут, — услышал купец над самым ухом чей-то уверенный бас, и на плечо ему опустилась тяжелая пятерня, изрядно придавив толстяка к Матери-Гее. — Если кровь из носу — значит, будут.
Первой мыслью обернувшегося купца было: «Похоже, вчера я-таки перебрал!.. опять же, с рассвета на солнцепеке…»
В глазах у купца явно двоилось. Перед ним стояли два совершенно одинаковых здоровяка, волосатых и бородатых, и оба одинаково ухмылялись, одновременно склонив головы к правому плечу. Даже застарелые шрамы на руках и ногах — и те, похоже, были одинаковыми.
— На корабль возьмешь? — без обиняков поинтересовался тот, что стоял слева; правый же промолчал — и купец облегченно вздохнул: Вакхово безумие и солнечный удар оказались совершенно ни при чем.
— Перетащите пифосы — возьму! — поспешил заверить он братьев (в этом уже не было никакого сомнения).
— Тогда — по рукам, — кивнул тот, что стоял справа. — Эй, вы, — крикнул он грузчикам, — а ну-ка, тащите сюда во-он те доски! Они вроде покрепче будут… Давайте, бездельники, пошевеливайтесь!
У пристани уже начала собираться толпа настоящих бездельников, намеревавшихся поглазеть на любопытное зрелище. От Лихаса с Иолаем не укрылось, что один человек в добротной, но запыленной одежде отошел чуть в сторону и с ложным безразличием поглядывал то на устанавливавших дополнительные сходни братьев, то на сгрудившихся зевак.
— Ты его знаешь? — Лихас указал Иолаю на этого странного зрителя.
Иолай только плечами пожал.
Наконец новоявленные работники установили сходни, как считали нужным, и немного попрыгали на них, проверяя крепость.
— Вы б лучше с пифосами на плечах прыгали, — ехидно посоветовали из толпы.
— Угу, — согласно буркнули братья и двинулись к подводе.
Собравшиеся на берегу злорадно заулыбались, предвкушая потеху.
И как в воду глядели! — братья попытались приподнять один из пифосов, берясь то за боковые ручки, то обхватывая поперек; потом сокрушенно покачали головами и, вцепившись в борт, медленно поволокли груженую подводу ближе к сходням.
Вокруг засвистели, заулюлюкали. «Во-во, как раз ослиная работа!» — бросил кто-то из первых рядов и едва успел отскочить, потому что колесо подводы уже собиралось переехать его ногу; у самых сходен подвода накренилась, попав в выбоину, ближайший пифос поехал к краю под гогот зевак и вой несчастного купца…
Один из братьев подставил мозолистую ладонь под днище посудины, другой рукой ухватился за ручку и пошел себе по сходням, прижимая пифос к заросшей шерстью груди.
— Хорошее вино взбалтывать нельзя, — мимоходом пояснил он купцу, застывшему с открытым ртом. — Осадок… и Дионис обижается.
И, дойдя до середины мостков, дважды подпрыгнул, на удивление мягко приземляясь.
Дерево заскрипело, но выдержало; купец-хозяин заскрипел, но выдержал — и вскоре первый пифос уже стоял на палубе.
А по сходням к тому времени неспешно поднимался второй брат — правда, в отличие от первого, держа пифос на плече, как рабыни носят кувшины с водой.
Купец потрясенно следил за происходящим, беззвучно шлепая отвислыми губами, словно вытащенная из воды рыба.
— Зевс-Бротолойгос, пошли мне таких работничков! — пробормотал наконец толстяк. — Ну что тебе стоит, Великий?
— Размечтался! — пропел у него за спиной мальчишеский голос. — Тебя, случаем, не Эврисфеем зовут?
— Нет, — машинально ответил купец и, повернувшись, обнаружил совсем рядом нахального прыщавого юнца, который осклабился прямо ему в лицо щербатой ухмылкой.
— Ты еще кто такой?! — набросился было на юного наглеца пришедший в себя купец, но осекся, вспомнив, чье имя только что назвал мальчишка. А также вспомнив, какой «работничек» двенадцать лет служил микенскому ванакту Эврисфею.
Багровую физиономию толстяка словно мукой присыпало, но никто из толпы не обратил на это внимания.
— Да ведь они на Эвбею вместе с женихами собрались! — выкрикнул какой-то остряк. — К Иоле свататься! А в мишень вместо стрел будут пифосы швырять! Враз Эврита-лучника обшвыряют!
— Это мысль, — отозвался, не дойдя до сходен, один из атлетов. — Тем более, в такую цель, как твоя задница, даже пифосом не промахнешься!
И качнул ношу, явно собираясь проверить, что крепче: пифос или голова этого пустозвона.
Толпа шарахнулась, купец зажмурился, мысленно взывая ко всем богам разом, — на голову остряка ему было плевать, но вино, драгоценное вино!.. — и тут знакомый мальчишеский голос посоветовал:
— Ты б поостыл, Алкид… не ровен час, сорвется рука, а я-то рядом стою!
— Я не Алкид, я Ификл, — буркнул атлет через плечо и сгрузил последний пифос на палубу. — Вечно ты, Лихас, лезешь!.. Я их только пугнуть хотел…
— Врешь небось, — уверенно заявил Лихас, и купец опасливо разлепил веки. — И что Ификл, и про «пугнуть», и про то, что я вечно лезу.
— По шее хочешь? — осведомился работник и вновь взялся за пифос.
— Не-а! — Лихас поспешно отпрыгнул назад. — Вот теперь верю, что ты Ификл. Алкид — тот никогда мне по шее дать не грозился!
— А сразу давал! — хором закончили подошедшие Иолай и второй работник.
Лихас обиделся и замолчал.
…Когда поклажа из колесницы Иолая была перенесена на борт, корабль наконец отчалил, а четверо пассажиров удобно устроились на корме — рядом с рулевым веслом и глухим к чужим разговорам кормщиком, — Иолай в упор посмотрел на братьев, у которых из личного имущества оставалось по ясеневой дубине и тяжелому луку на брата, а про остальное лучше было и не вспоминать.
— Опять по дороге все спустили, оболтусы? — строго спросил он.
Близнецы одновременно, как по команде, уставились в дощатый настил палубы; потом, не выдержав натянутого молчания, перевели взгляд на голые блестящие торсы гребцов, словно надеясь высмотреть ответ на заданный вопрос.
— Вино, бабы? — Иолай был неумолим. — Подвиги?
— Кости, — вполголоса пробормотал Ификл, немилосердно дергая себя за бороду. — Подлец один, в Навплионе еще… нет, но играл, играл — как бог!
Алкид только горестно вздохнул и несколько раз сжал-разжал кулаки, как будто душил кого-то.
— Мало я вас… в смысле, мало вас в детстве пороли! — в сердцах бросил Иолай, слегка запнувшись на середине фразы. — Ладно, в кости играть я вас подучу. Стыдно сказать — как шеи сворачивать, так сколько угодно, а такое простое дело…
Братья сконфуженно кивнули, а Иолай еще долго ворчал — и только причаливая к изрезанному бухтами побережью Эвбеи вспомнил, что собирался оставить пройдоху Лихаса в Оропской гавани.
После чего опять долго ворчал.