РАННЯЯ КЛАССИКА. Часть 2. РАННЯЯ КЛАССИКА Главы 5-8 ЭСТЕТИКА ОРГАНИЧЕСКИ-ЖИЗНЕННОГО КОНТИНУУМА, ЭМПЕДОКЛ; ЭСТЕТИКА МЫСЛИТЕЛЬНО-МАТЕРИАЛЬНОГО КОНТИНУУМА, ДИОГЕН АПОЛЛОНИЙСКИЙ; ЭСТЕТИКА НЕПРЕРЫВНОЙ ПОДВИЖНОСТИ НЕДЕЛИМЫХ СТРУКТУР, АТОМИСТЫ; ОБЩИЙ ОБЗОР ГРЕЧЕСКОЙ ЭСТЕТИКИ ПЕРИОДА РАННЕЙ КЛАССИКИ. Окончание Т1.
А.А.Тахо-Годи
"История античной эстетики" А.Ф.Лосева как философия культуры
Часть Первая
РОЖДЕНИЕ ЭСТЕТИКИ
Глава I
СОЦИАЛЬНО-ИСТОРИЧЕСКАЯ ОСНОВА АНТИЧНОЙ ЭСТЕТИКИ
§1. Марксистский принцип понимания античной культуры
§2. Приложение этого принципа к пониманию античного мировоззрения
1. Античный объективизм. – 2. Классические системы философии. – 3. Существенные уточнения.
§3. Традиционное воззрение на античную пластику
1. Обычное изолирование. – 2. Принцип античного гения. – 3. Формула Гегеля. – 4. Свободнорожденные. – 5. Античность и прогресс. – 6. Необходимые оговорки. – 7. Точность в науке о греческой культуре.
§4. Характер античной эстетики
1. Сущность прекрасного. – 2. Красота в природе. – 3. Общий взгляд античности на искусство. – 4. Вопрос об эстетике как о самостоятельной науке в античности. – 5. Современная оценка античной эстетики.
§5. Периоды развития античной эстетики
1. Первобытнообщинная формация. – 2. Ранняя рабовладельческая формация. – 3. Рабовладельческая развитая формация. – 4. Три стадии античного рабовладельческого общества. – 5. Ранний эллинизм. – 6. Поздний эллинизм и всемирно-римская ступень. – 7. Заключение.
Глава II
ЭСТЕТИКА ГОМЕРА
§1. Природа и космос
1. Общая характеристика. – 2. Природа в гомеровских сравнениях. – 3. Природа вне гомеровских сравнений как предмет свободного эстетического сознания. – 4. Общее заключение об изображении природы у Гомера. – 5. Космос. – 6. О некоторых отдельных эстетических категориях, относящихся к природе и космосу.
§2. Общество
1. Охота. – 2. Земледелие. – 3. Скотоводство. – 4. Обработка материалов, кроме металла. – 5. Обработка металлов. – 6. Оружие. – 7. Прядильно-ткацкое производство и одежда. – 8. Жилище. – 9. Общие выводы об изображении трудовой деятельности. – 10. Общая характеристика индивидуального человека. – 11. Наружность человека.
§3. Искусство и красота вообще
1. Боги – покровители искусства. – 2. Изобразительные искусства. – 3. Мусические искусства. – 4. Нераздельность искусства, природы, ремесла, науки и жизни. – 5. Материалы о красоте вообще. – 6. Сущность красоты вообще по Гомеру. – 7. Социально-историческая основа гомеровского представления о красоте.
§4. Исторические и библиографические дополнения к Гомеру
1. Гомер и археология. – 2. Гомеровские словари. – 3. Диалектный состав гомеровского языка и его литературно-эстетическое значение. – 4. Гомер и историко-эстетическое развитие. – 5. Из литературы о гомеровских сравнениях. – 6. Вопросы общего изложения Гомера. – 7. Популярные изложения гомеровского вопроса.
Часть Вторая
РАННЯЯ КЛАССИКА
Введение в классический период античной эстетики
1. Историческое развитие периода. – 2. Три основных периода античной классической эстетики. – 3. Ранняя классическая эстетика в ее историческом развитии.
Глава I
ЭСТЕТИКА КОНЕЧНЫХ ЧИСЛОВЫХ СТРУКТУР, ДРЕВНЕЕ ПИФАГОРЕЙСТВО
§1. Основное учение о числовой структуре
1. Необходимость учета специфики. – 2. Культ Диониса и числовая мифология. – 3. Понятие о числовой гармонии. – 4. Резюме о музыкальной эстетике.
§2. Пифагорейско-платоническое учение о пропорциях
1. Намеки из доплатоновской философии. – 2. Платоновские тексты о пропорциях, не имеющих прямого отношения к эстетике. – 3. Пропорции, физические элементы и геометрические тела. – 4. Музыкальные пропорции. – 5. Общая сводка. – 6. Гносеологическая пропорция.
§3. Другие эстетические понятия и термины
1. Качественные понятия и термины. – 2. Структурные понятия и термины. – 3. Художественно-технические понятия и термины.
§4. Канон Поликлета
1. Числовая структура художественного произведения. – 2. Исходный пункт. – 3. Симметрия живого тела. – 4. Понятие центра. – 5. "Квадратный" стиль. – 6. Вопрос о числовых данных. – 7. Культурно-стилевая оценка "Канона" Поликлета.
Глава II
ЭСТЕТИКА БЕСКОНЕЧНЫХ ЧИСЛОВЫХ СТРУКТУР, АНАКСАГОР
§1. Предварительные вопросы
1. Ценность теории. – 2. Ум как принцип красоты и порядка. – 3. Предполагаемое учение о красоте, жизни и смерти.
§2. Гомеомерия
1. Все во всем. – 2. Бесконечность и ее типы. – 3. Определение гомеомерии.
§3. Эстетический смысл учения о гомеомериях
1. Тело. – 2. Душа. – 3. Мысль. – 4. Индивидуальность и бесконечность. – 5. Структура. – 6. Эстетический синтез.
§4. Неразвитые идеи
1. Учение о перспективе. – 2. Нерасчленимость искусства и производства.
Глава III
ЭСТЕТИКА АБСОЛЮТНОГО И ЭЛЕМЕНТНО-СТАНОВЯЩЕГОСЯ КОНТИНУУМА,
ЭЛЕЙЦЫ И МИЛЕТЦЫ
§1. Элейцы
1. Традиционная ошибка исследователей. – 2. Отдельные представители элейской школы. – 3. Эстетический смысл элейской философии.
§2. Милетцы
1. Основное философское учение. – 2. Эстетический смысл учения милетцев.
Глава IV
ЭСТЕТИКА ОБЩЕМАТЕРИАЛЬНОГО КОНТИНУУМА, ГЕРАКЛИТ
§1. Вступление
1. Место Гераклита. – 2. Возможность разных подходов.
§2. Основные тексты
1. Центральная идея. – 2. Трагический хаос противоположностей не исключает светлого космоса.
§3. Стиль Гераклита
1. Гераклит и его излагатели. – 2. Отсутствие отвлеченных построений у Гераклита. – 3. Черты синтетизма.
§4. В поисках специфики Гераклита
1. Некоторые основные особенности творчества Гераклита. – 2. Аристократизм и демократизм.
§5. Эстетические тенденции у Гераклита
1. Развертывание эстетики Гераклита. – 2. Наиболее вероятный спецификум. – 3. Итог эстетической картины мира.
§6. Подражатели и последователи Гераклита
1. Псевдо-Гиппократ. – 2. Кратил. – 3. Эпихарм.
Глава V
ЭСТЕТИКА ОРГАНИЧЕСКИ-ЖИЗНЕННОГО КОНТИНУУМА, ЭМПЕДОКЛ
§1. Исходный пункт
1. Основная идея. – 2. "Любовь" и "Вражда".
§2. Гармония
1. Органически-жизненная гармония.
§3. Отдельные вопросы
1. Красота и ее окружение. – 2. Эстетический субъект. – 3. Пропорциональность. – 4. Гармонически-пропорциональная природа эстетического сознания. – 5. Учение о цвете. – 6. Судьба.
§4. Итоги
1. Пять пониманий гармонии. – 2. Связь со стихиями.
Глава VI
ЭСТЕТИКА МЫСЛИТЕЛЬНО-МАТЕРИАЛЬНОГО КОНТИНУУМА, ДИОГЕН АПОЛЛОНИЙСКИЙ
§1. Философский принцип
1. Общее учение.
§2. Эстетический принцип
1. Натурфилософская основа. – 2. Выход за пределы натурфилософии.
§3. Переход к атомистам
1. Структура и континуум в их частных проявлениях. – 2. Структура и континуум как предельные категории. – 3. Природа пустоты и движения в ней у атомистов. – 4. Эстетическая переработка античной философии, античного космологизма и атомизма.
Глава VII
ЭСТЕТИКА НЕПРЕРЫВНОЙ ПОДВИЖНОСТИ НЕДЕЛИМЫХ СТРУКТУР, АТОМИСТЫ
§1. Введение
1. Сочинения Демокрита. – 2. Учение об индивидууме (атоме); наука и конец досократики.
§2. Что такое атом ранней греческой классики
1. Качество и количество. – 2. Бесконечная качественность атомов. – 3. Геометрическая или вообще числовая структура. – 4. Физико-геометрическая природа. – 5. Предел. – 6. Движение атома. – 7. "Сумма" и "целое". – 8. Двоякое понимание атома. – 9. Инфинитезимальные процессы. – 10. Критика неправильных интерпретаций.
§3. Основной принцип атомизма
§4. Атомистическая диалектика и возникающая на ее основе эстетика
1. Атом – субъект и объект определения. – 2. Физика и геометрия. – 3. Атом и его эманации. – 4. Бытие и небытие. – 5. Атомы и их движение. – 6. Необходимость и свобода. Хаос и космос. – 7. Целое и части. – 8. Познание и бытие. – 9. Наиболее яркое выражение натурфилософской эстетики Демокрита.
§5. Ряд существенных деталей
1. Историческое место атомизма. – 2. Переход к специальной эстетике. Индивидуально-скульптурная точка зрения.
§6. Эстетика в более узком смысле слова
1. Атомистика искусств. – 2. Эстетический субъект и художник. – 3. Происхождение искусств и языка.
§7. Учение Демокрита о цветах
1. Тексты Демокрита. – 2. Принципы античного цветоведения. – 3. Атомизм. – 4. Характеристика отдельных цветов. – 5. Случайность и путаница аналогий. – 6. Эстетическое значение теории цветов у Демокрита.
Заключение
1. Мифология, натурфилософия, антропология. – 2. Разложение натурфилософии.
Глава VIII
ОБЩИЙ ОБЗОР ГРЕЧЕСКОЙ ЭСТЕТИКИ ПЕРИОДА РАННЕЙ КЛАССИКИ
§1. Основные понятия
1. Математический характер античной эстетики. – 2. Живой организм – основа античной эстетики. – 3. Общественно-историческая практика, лежащая в основе античной эстетики.
§2. Число – эстетический первопринцип
1. Характер античного числа. – 2. Главнейшие представители учения о числе. – 3. Число и живой организм. – 4. Скульптурный и гражданственно-полисный характер числа.
§3. Материализм и диалектика
1. Материализм. – 2. Тождество идеального и реального, но с приматом реального. – 3. Материально-чувственный и математически-интуитивный принцип. – 4. Античный и современный диалектический материализм. – 5. Диалектика, или единство и борьба противоположностей. – 6. Космология и эстетика.
§4. Структура, ее принципы, свойства и формы
1. Принципы структуры. – 2. Особенности структуры. – 3. Формы структуры. – 4. Соотношение эстетической структуры и эстетической действительности.
§5. Абсолютная эстетическая действительность
1. Первообраз и подражание. – 2. Судьба, боги, космос и человек. – 3. Искусство и человек. – 4. Космос как совершеннейшее произведение искусства.
§6. Исторический смысл классической эстетики
1. Кратчайшая философская формула. – 2. Социально-историческая основа. – 3. Поэтические формулы. – 4. Разложение.
Глава IX
ИЗ ЛИТЕРАТУРЫ ПО ВОПРОСАМ РАННЕКЛАССИЧЕСКОЙ ЭСТЕТИКИ
(опущена)
Абстрактная всеобщность телесной гармонии не исчерпывается ни числовыми, ни субстанциальными отношениями. В гармонии совершенного живого тела, которая характерна для классики, есть и более сложная сторона: это, прежде всего, сам организм тела. Ведь число и субстанция – слишком широкие структуры, охватывающие не только все живое, но и все неживое. Тело же человека – это, прежде всего, нечто живое, живой организм. И вот эту-то сторону телесной гармонии, по-видимому, и ухватывает Эмпедокл, философ середины V в. По Диогену Лаэрцию (31А1,74), время "расцвета" Эмпедокла падает на 444 – 441 г. до н.э., а по Аполлодоровой Хронике год его рождения – 483 – 482. Эмпедокл происходил из демократической семьи Акраганта. В городах Сицилии, а также Италии он был известен как политик, врач, благотворитель, жрец, чудотворец, очиститель от грехов, маг и оратор. Он и сам себя считал чудотворцем (В111). Умер Эмпедокл, по одним известиям, на родине, по другим – в Пелопонессе. Известен рассказ о его отказе принять царскую власть. О смерти его рассказывались чудеса, например, что он исчез однажды после жертвоприношения, т.е. был живым взят на небо, или что он бросился в кратер вулкана Этны, чтобы доказать свою божественность, и потом его железный башмак будто бы был вынесен лавой наружу. От его сочинений остались многочисленные фрагменты. Аристотель считал его основателем риторики так же, как Зенона Элейского основателем диалектики (А 1 57; А19). Поскольку указанное выше толкование Эмпедокла не является бесспорным и общеизвестным, изложим сначала то, что является для него более обычным.
а) Эмпедокл твердо стоит на позиции антиантропоморфизма. (А1,76) "Зевсом он называет огонь, Герой – землю, Аидонеем – воздух, Нестис же – воду" (сюда же Л23.33; В6). Это толкование было у Эмпедокла не единственным. Так, в А33 Гера оказывается землей, а Аидоней – воздухом. Но детали, конечно, неважны. Согласно Эмпедоклу (А40), четыре элемента даже "по природе первичнее бога, боги также и они". (В29) "И о первообразе мира [а именно о том], каков он в своем строении, [созданном] Любовью, он говорит как-то следующим образом: "Не поднимаются у него [бога-космоса] из спины две ветви [две руки], и [нет у него] ни ступней, ни проворных колен, ни детородных частей, но он представляет из себя шар и был отовсюду равен самому себе". Другими словами, Эмпедокл считает выше всего состояние мира во всецелой власти Любви, когда не было еще никакого Раздора. Это состояние первобога и первомира он представляет в виде шара. Абстрактная всеобщность, фиксируемая здесь философом, ясно и определенно формулируется здесь словами о том, что этот шар был "отовсюду равен себе самому". Шарообразность, очевидно, потому и была привлечена Эмпедоклом, что ему хотелось выдвинуть на первый план повсеместное равенство себе.
Это далеко не единственное суждение Эмпедокла. В В134 читаем: "Ибо оно [божество] не снабжено возвышающейся над [остальными] членами человеческой головой, и [у него] не поднимаются из спины две ветви, и нет у него ни ступней, ни проворных колен, ни волосатых частей, но он лишь дух святой и несказанный, обегающий быстрыми мыслями все мироздание". (В133) "Его нельзя приблизить к себе и [таким образом] сделать доступным зрению наших очей, ни осязать руками, где [в зрительном и осязательном ощущениях] собственно и пролегает самый широкий и удобный путь для проникновения убеждения в сердца людей". Слово "бог" в устах Эмпедокла имеет не антропоморфическое, внеличностное значение. (А32) "Он считает богами и элементы и мир, представляющий собой их смесь и сверх того совершенный шар, в который все они разрешатся". Эмпедокл, как и все досократики, борется с антропоморфизмом и ищет какие-то новые принципы бытия.
б) Если в пифагорействе на первый план выдвигается число и форма, а у Гераклита – субстанциальная заполненность и становление, то у Эмпедокла форма переходит в субстанциальное становление с тем, чтобы в конечном счете вернуться к себе. Под именем "Любви" Эмпедокл воспевает первоначальное мирное состояние вещей. Это состояние через Вражду переходит к хаосу и беспорядку. Силою вновь возникающих любовных связей состояние Вражды переходит к исконной и вечной Любви. Эта "достопочтенная гармония" (В18.122,2) есть не что иное, как внутреннее раскрытие ровно текущего гераклитовского становления.
"Эмпедокл... допускает четыре элемента, огонь, воздух, воду и землю и две первичные силы, Любовь и Вражду, из которых одна соединяющая, другая разделяющая" (А33). Эти элементы (А28) не возникают и не погибают; они только вступают в разные соединения, откуда и происходят вещи. "Из всего тленного ни у чего нет ни рождения, ни какого-либо предела губительной смерти, но есть лишь смешение и различение смешанного; у людей же [оно] называется рождением" (В8). "Из вовсе несуществующего невозможно возникнуть [ничему существующему], а также недостижимо и невероятно полное уничтожение существующего, ибо оно всегда остается невредимым, какую бы силу и в течение какого бы то ни было времени к нему ни прилагать" (В12, см. также В78.11,15). "Рождения всего возникшего виновником и творцом является гибельная Вражда, [виновником] же конца мира возникших [вещей], их изменения и возвращения в единство – Любовь". О Любви и Вражде Эмпедокл говорит, что обе они бессмертны, не возникли и всегда были чужды началу рождения (В16). "Ибо как раньше они были, так будут и [после]; да и никогда, думаю я, неизрекаемо великое время не лишится их обеих". Они не только "начало" (А31), т.е. принципы, но и "благодетельные начала" (В18), "первичные силы" (А 33), "причины" (А30), "причинные основы" (А 37). Когда царствует только одна Любовь, все элементы растворяются [так что один источник (А43) прямо говорит об "элементах элементов"]; и все это расплавленное космическим влечением мировое целое, где (В26) "потерялись" все элементы, превращается не неподвижный Сферос, Шар совершенно бескачественный, где и царит настоящая "гармония": "Не видны там ни быстрые члены Гелиоса, ни косматая грудь земли, ни море; так под плотным покровом Гармонии утверждается округленный, гордый совершенной замкнутостью Сферос". (В27) Этот Шар есть и "единящая Любовь", и Огонь, и Единое. (В19) "Он назвал богом разумный огонь единого и сказал, что все возникло из огня и в огонь разрешится" (А31).
Иначе действует Вражда. "Когда Вражда спустилась в самую глубь пучины, а в средине вихря оказалась Любовь, тогда там все стихии сходятся воедино, не вдруг, но собираясь произвольно одна отсюда, другая оттуда. При этом из их смешения проистекают бесчисленные виды тленных созданий. Но, чередуясь со смешанным, многое пребывает несмешанным, [именно] все то, что удерживает еще остающаяся поверх Вражда. Ибо она еще не вполне вся отступила к крайним пределам круга, но частью оставалась, частью же вышла из [успевших уже сформироваться под воздействием Любви] членов [вселенной]. И насколько постоянно устремлялась она вовне, настолько постоянно наступало кроткое, божественное стремление безупречной Любви. И скоро стало рождаться в тленном виде то, чему раньше была присуща нетленность, и в смешанном виде то, что раньше было чуждо всякого смешения, поменявшись путями" (В35). Таким образом, "мир разрушается при решительном преобладании как Вражды, так и Любви" (А52), так что в этом смысле Эмпедокл и "огонь называл губительной Враждой" (В19). Реальный мир и вещи существуют только при ограниченной силе Любви, а не при бесконечной, и при некоторой силе Вражды. Все тела "образуются по некоторому числовому соотношению [элементов]" (В96).
Резюме системы Эмледокла можно видеть в следующем фрагменте: "Двоякое поведаю. Ибо то из многого срастается единство, то, наоборот, из единого прорастает многое. Двояко также возникновение тленных созданий, двояко и прехождение: это последнее [прехождение] всеобщим соединением и порождается и уничтожается, а первое [возникновение], будучи вызвано к жизни благодаря всеобщему прорастанию, [из недр безграничного Сфероса], снова исчезает [под постепенно возрастающим воздействием разлагающей Вражды]. И этот беспрерывный переход [стихий из одного состояния в другое] никогда не прекращается: то силою Любви сходятся все они воедино, то, наоборот, ненавистью Вражды несутся врозь друг от друга. Таким образом, поскольку единое неизменно рождается из многого, а из прорастания единого снова выделяется многое, постольку они [стихии] возникают, и век у них нестойкий. Но, поскольку беспрерывный переход из одного состояния в другое никогда не прекращается, постольку они существуют всегда в неизменном круге. Внимай же моим глаголам: ведь учение, суди сам, возвращает разум. Итак, как я раньше сказал, указывая пределы своего повествования, двоякое поведаю. Ибо то из многого срастается единство, то, наоборот, из единого прорастает многое; огонь, и вода, и земля, и неизмеримая высь воздуха, вне их губительная Вражда, уравновешивающая каждую из них, а среди них Любовь, равная в длину и ширину. Ее ты созерцай умом, а не сиди в ослеплении. Она-то считается врожденною смертным членам, благодаря ей у них [у людей] являются дружелюбные помыслы, совершают они дружные дела, прозывая ее Гефозиной [радостью], а также Афродитой [наслажденьем]. Ни один смертный человек не познал, что она распространяется среди стихий; ты же внемли нелживому течению моей речи. Все они [стихии] равны и одновременны по происхождению, но одна выполняет одно назначение, другая – другое, и каждая обладает особым свойством, и поочередно господствуют они в круговращении времени. Ведь к ним ничто не прирождается и ничто [из них] не прекращает существования, так как если бы они беспрерывно уничтожались, то их бы уже более не было, да, кроме того, какая и откуда взявшаяся сила возрастила бы [оскудевшую] вселенную? Итак, они остаются теми же самыми, но, проницая друг друга, в одном месте становятся одной вещью, в другом – другой, оставаясь вечно подобными [сами себе, т.е. тождественными]" (В17).
Этот текст показывает, что основой учения Эмпедокла является гераклитовское миропредставление с тем отличием, что Эмпедокл точно фиксирует определенные этапы Любви и Вражды в каждом космическом периоде, между каждыми двумя полными царствами Любви, т.е. между двумя соседними мировыми пожарами.
в) В этой космологической картине, так же, как и у Гераклита, многое представляется неясным и противоречивым. Так, уже Филопон прекрасно формулировал главное затруднение, над которым бьются и современные ученые (А41): "Самому же себе он противоречит, говоря, что элементы неизменны и что они не возникают друг из друга, но [все] остальное [возникает] из них, – с другой же стороны, утверждая, что во время господства Любви все становится единым и образует бескачественный Шар, в котором более не сохраняется своеобразия ни огня, ни какого-либо из прочих [элементов], так как каждый из элементов теряет [здесь] свой собственный вид". И действительно, это противоречие бросается в глаза. Так, согласно А33, природа у Эмпедокла "переносит частные перемены, но не допускает разрешения всего"; а другой источник утверждает, что (А32) Эмпедокл допускает "совершенный Шар, в который все они [элементы] разрешаются". В противоречии этом путается не только Филопон, но и, например, Гален, согласно которому (А34) у Эмпедокла, с одной стороны, "природа сложных тел образуется из четырех неизменяемых элементов", а с другой, "последние при этом смешаны друг с другом таким образом,... что ни одного из них нельзя было бы взять в руки отдельно от другого".
Это противоречие возникает потому, что и Филопон, и Гален, и современные ученые исходят из различения "идеального" и "реального" и, в частности, допускают, что Эмпедокл в своем Шаре-Любви тоже различал реальную раздельность элементов и их идеальную, абсолютную слитость. Ведь только при условии допущения такого различия можно упрекать Эмпедокла в противоречии. В действительности, Эмпедокл знает лишь чувственное бытие; которое сразу и реально и идеально. И для него вполне естественно в раздельном чувствовать непрерывность, а в непрерывном – раздельность. Что в раздельном мире сплошь и непрерывно царствуют два основных принципа, Любовь и Вражда, проявляющиеся вместе или раздельно, это для Эмпедокла совершенно ясно. Так же интуитивно ясно ему, что в бескачественном Шаре содержатся все возможные качества.
Здесь важно заметить, что применение терминов "разумный" и "умопостигаемый" к эмпедокловскому Сферосу нецелесообразно. О "разумном огне единого" мы уже читали выше (А 31). Достаточно назвать этот источник, чтобы понять, почему именно употреблено здесь такое выражение. Этот источник (ср. также В 110) – Ипполит! Достаточно назвать Симплиция, позднего неоплатоника, чтобы понять такие суждения: Эмпедокл "показал, что и в смертных [вещах элементы] прилажены [друг к другу], в умопостигаемых же [вещах] они еще более соединены" (В22); или – у Эмпедокла "умопостигаемый мир уподобился Любви". Вполне понятно, что бескачественное единое Эмпедокла представлялось неоплатоникам в виде их "умопостигаемого мира". Однако совершенно ясно и то, что здесь налицо позднейшая интерпретация Эмпедокла. Для самого Эмпедокла разница между Сферосом и вещами отнюдь не есть разница "умопостигаемого" и "чувственного". Это – разные виды одной и той же чувственности или, что для Эмпедокла одинаково, одной и той же умопостигаемости.
Можно также поставить вопрос: признает ли Эмпедокл вечное движение или отрицает его? Вопрос этот не имеет смысла для Эмпедокла. Он признает вечное движение: "Места элементов не всегда постоянны и определенны", "все они взаимно обмениваются [местами]"; "Эмпедокл не дает элементам определенного места [во вселенной], но говорит, что они взаимно уступают место друг другу" (А35). Но, с другой стороны, он же признает разрыв вечного движения: (А38) "по необходимости господствует над вещами и движет их то Любовь, то Вражда, в промежуточное же время царит покой" (А38). "Единое... неподвижно" (А32).
Признает ли Эмпедокл критерием истины разум или чувственное ощущение? С одной стороны, рационалистически настроенный Секст Эмпирик находит (В2) у Эмпедокла в качестве критерия истины "не ощущения, но правильный разум, в основе же правильного разума лежит отчасти нечто божественное, отчасти человеческое", и в связи с этим Эмпедокл не устает сетовать на эфемерность и ничтожество человеческой чувственности, "доказывая, что воспринимаемое через посредство каждого [отдельного] ощущение истинно, если ими [ощущениями] руководит разум", он выспренно (В4) умоляет "белолокотную деву" – музу избавить его от хаоса голой чувственности. С другой же стороны, по Эмпедоклу (В106), сам "разум возрастает у людей в связи с наличным бытием", в зрении и осязании "пролегает самый широкий и удобный путь для проникновения убеждения в сердца людей" (В133); (А86,10) само "мышление есть или то же самое, что ощущение или нечто похожее". "Эмпедокл представляет душу, состоящею из всех стихий, и каждую из них почитает душою; он говорит: землею познаем мы землю, водою – воду, эфиром – божественный эфир, огнем же – губительный огонь, любовь – любовью и вражду – пагубной враждой" (В 109). Мало того, несмотря на все красноречивое учение о бессмертии душ и об их переселениях (В 115 – 122), вдруг мы читаем (В105): "[Сердце] живет в волнах быстро обращающейся крови; и в нем [находится то, что] зовется обыкновенно у людей мыслью, потому что мысль у людей есть [не что иное, как] омывающая сердце кровь". И это – опять-таки не единственное суждение. По Эмпедоклу, "более всего мыслят кровью, ибо в ней частицы стихий более всего перемешаны" (А86, 10).
Каких только упреков можно не послать по адресу Эмпедокла за такие "противоречия"! Но, конечно, это противоречие существует лишь в голове самих исследователей Эмпедокла. Подобных противоречий ума (или души) и чувственности не может быть для философа, исходящего из всеобщего одушевления, из того, что (В110) "все части огня, как видимые, так и невидимые, обладают мышлением и причастны разуму", и что "все одарено разумом, и не только животные, но и растения".
г) Итак, философия и эстетика Эмпедокла движется в плоскости обычной досократики. Утверждаемое здесь бытие, не будучи мифическим в смысле персонализма, является аперсонально-мифическим, совмещая в себе бытие физическое, психическое, разумное и идеальное, и выступает цельным и нераздельным предметом единой мифологии-натурфилософии-науки-поэзии-мистики.
Конкретно, 1) Эмпедокл учит о четырех неизменных и непревращаемых элементах; 2) элементы эти то соединяются под действием космической Любви, то разъединяются под действием Вражды; 3) есть несколько различных космических периодов – в зависимости от степени преобладания того или другого принципа. Есть период чистой Любви, когда все вещи распадаются, где уже нет ни отдельных элементов, ни отдельных вещей. Есть период чистой Вражды, когда каждый элемент есть только он сам, и больше ничто. При такой взаимоизоляции элементов вещи также не могут существовать, поскольку каждая реальная вещь есть смесь тех или иных основных элементов. Есть два средних периода, когда преобладает Любовь над Враждой или Вражда над Любовью. В этих случаях существуют известные нам текучие и неустойчивые вещи.
Между прочим, некоторую ясность вносит в понимание Эмпедокла аристотелевское толкование, согласно которому, с одной стороны, Любовь и Вражда как действующие причины противопоставляются четырем стихиям как материи, на каковую эти причины действуют. С другой, в пределах четырех элементов огонь противопоставляется как действующая причина прочим элементам как материи. Однако ясно, что эта позднейшая интерпретация (Аристотель А 36.37; Аэций Л 32) не выражает суть учения Эмпедокла, поскольку, (А 46) "приписывая мировому процессу круговращение" (также А49, В26) в виде некоего (В35) "вихря", Эмпедокл, конечно, в общем не различал оформляющее и оформляемое и допускал лишь разные стадии единого оформляемо-оформляющегося бытия. Тот же Аристотель не без проницательности заметил, что (В35) у Эмпедокла "мир находится в одинаковом состоянии как при теперешнем [преобладании] Вражды, так и при прежнем [преобладании] Любви". И тем не менее как одна из возможных интерпретаций, аристотелевское толкование Эмпедокла вполне допустимо.
Таково основное учение Эмпедокла о двух космических началах – Любви и Вражде.
Как же Эмпедокл понимает гармонию, которая является важнейшим понятием у всех представителей досократики? У Эмпедокла гармония уже не числовая и не субстанциальная. Изучение источников обнаруживает одну чрезвычайно интересную сторону его философии, которую обычно оставляют в тени все, кто занят главным образом отвлеченными проблемами логики и теории познания. Дело в том, что Эмпедоклу свойственно эротическое, сексуальное, хотя в то же время и космологическое понимание жизни. Любовь – это мировая половая и органически-жизненная мощь. Уже в предыдущих текстах мы натолкнулись на такие выражения, как "прорастание" и "Афродита". Дальнейшие тексты показывают, что это не пустая аналогия, а существенное понимание самой природы любви. "Это [борьба Любви и Вражды] замечательно обнаруживается в совокупности смертных членов: все составляющие тело члены то Любовью соединяются в одно целое в полном расцвете жизненных сил, то, наоборот, разъятые злым Раздором, блуждают порознь у поражаемых прибоем берегов жизненного моря. Одинаково [происходит это] у растений и у имеющих водяные чертоги рыб, и у живущих в горных логовищах зверей, а также у пернатых ладей [птиц]" (В20). Этот текст ясно показывает, что органически-жизненное единство гармонии и есть, по Эмпедоклу, Любовь. "Все они [стихии], – и лучезарное солнце [огонь], и земля, и небо [воздух], и море [вода], – дружны, [т.е. склонны к любовному единению] всеми своими частями". "Точно так же и все те [разнородные стихии, а не только части одной и той же стихии], которые более способны к смешению [между собою], будучи уподоблены [друг другу] Афродитой, одержимы взаимным влечением. Наиболее же враждебные наиболее и отличаются между собою естественными свойствами, способами соединения, и также и выраженными в них видами, будучи совершенно непривычны к совокуплению и крайне беспомощны против внушений вражды, так как она [то и] и наделила их этими свойствами" (В22). "...Ни земля не была причастна теплоте, ни вода – воздуху, и [вообще] ничто из лежащего внизу легкому, но начала вселенной были несмешанными, чуждыми любви и едиными [изолированными]... до тех пор, пока не пришло к природе вожделение из врожденной мудрости любви, Афродиты и Эроса" (В27). Как в то время Киприда, оросив [предварительно] землю дождем и [затем] навевая [на нее] теплый воздух, подвергла ее [наконец] закаливающему воздействию быстрого огня" (В73). "Все внутренние части их [чувственных вещей, созданных Кипридой из четырех стихий] уплотнены, напряженные же разрежены, встретившись именно с подобным разрежающим началом под дланями Киприды..." (В75). "Если же у тебя почему-либо нет [еще] твердой веры в это, [а именно в то], как из смешения воды и земли, а также эфира и солнца [огня] возникли столь разнообразные виды [формы] и цвета всех тленных созданий, какие только ныне рождаются под созидающим воздействием Афродиты" (В71). "...А так как и противоположное доброму оказывалось лежащим в природе, т.е. не только порядок и прекрасное, но также и беспорядок и безобразие, и даже злого более в ней, чем доброго, и дурного более, чем прекрасного, то поэтому пришлось внести взаимное влечение и раздор как две соответствующие причины двух указанных сторон существующего... Ведь взаимное влечение есть причина доброго, а раздор – злого...": (А39). "Такой прекраснейший вид мира, обладающий единством, создает Любовь из многих [элементов]. Вражда же... исторгает его из этого единства и делает множественным" (В29).
Важно отметить у Эмпедокла и некоторые детали, которые обычно мало принимаются во внимание. Так, например, очень важно, что Эмпедокл еще не употребляет отвлеченного платоновского слова stoicheion для своего понятия элемента. Его собственный термин – "корни" вещей (В 6,1). Эмпедокл "разделяет и раздробляет землю на корни, эфир же – как бы на отдельные друг от друга ростки" (А70), "эфир внедрился в землю длинными корнями" (В54).
Очень важно, что, рисуя происхождение мира из Шара Любви через зарождение в нем вражды, Эмпедокл представляет себе здесь некий космический организм с теми или другими живыми членами. Если (В29) в самом Шаре еще нет разделения отдельных членов, то, (В31) "когда снова начала побеждать Вражда, тогда... один за другим вздрагивали члены божества", и (В30) "когда Вражда возросла до больших размеров в [божественных] членах [Шара]", то (В37) земля "возвращает свое тело и эфир – эфир".
"Экзотично" и учение Эмпедокла о появлении организмов. Из Шара сначала появляются только отдельные члены организмов, т.е. головы без шей, руки без плеч и т.д. Потом эти члены объединяются в случайные и чудовищные организмы: в быков с человеческими головами, в людей с бычачьими головами и т.д. Далее наступает период половой дифференциации и появление живых существ через рождение. Здесь выживают более сильные породы. В этом античном "дарвинизме" все основано на идее всеобщего одушевления и мирового живого организма. Так, мы читаем о периоде одночленных организмов: "Эти же члены возникли из Любви, но не в то время, когда Любовь уже преобладала, но когда ей [еще лишь] предстояло достигнуть преобладания, и она выводила на свет еще несмешанные и одночленные органы" (В59). В том же В59: "Но когда теснее стало сплачиваться божество с божеством [Любовь с Враждой], то, с одной стороны, те [существовавшие уже порознь] члены начали случайно сочетаться между собой как попало, с другой же, к ним беспрерывно прирождались многие другие". Особенно подробно о всех этих "членах" – В61.62. Все эти материалы достаточно убедительно говорят о том, что Эмпедокл понимает гармонию тела именно органически-жизненно. Его эстетика отличается от гераклитовской не только дифференциацией, вносимой в сплошное субстанциальное становление, но и органически-жизненной гармонией (или дисгармонией) этой дифференциации.
а) Любопытно, прежде всего, В122, где Эмпедокл рисует человеческую душу, отпавшую от занебесного блаженства. "Там находились: Хтония (Земля) и дальнозоркая Гелиопа, кровавая Борьба и Степенная (themerzpis) Гармония, Красота и Безобразие (Calliste, Aischre), Живость и Медлительность, милая "Истинность" и мрачноокая "Непонятность"87. Так как здесь Эмпедокл имеет в виду попарное выступление разных мифических существ, из которых одно в паре доброе для души, а другое – злое, то Красота оказывается здесь в окружении Гелиопы, т.е. солнечной богини, умеренной, размеренной "Дильс "ernstblickende") Гармонии, Живости и милой Истинности – Ясности (Nemerte eroessa). Самый этот термин Calliste нужно понимать как женское имя, и все окружающие ее демонические силы, если иметь в виду формы соответствующих греческих имен, тоже являются здесь женщинами.
б) Красоте, по Эмпедоклу, подчинены все стихии, красота и физические стихии неотделимы. Об этом говорит фрагмент В23: "Подобно тому как живописцы, раскрашивая священные приношения богам, – люди, глубоким умом основательно изучившие искусство, – берут разноцветные краски и смешав их соответствующим образом, – одних более, других менее, – создают из них схожие со всеми предметами изображения, воспроизводя деревья, и мужей, и жен, и зверей, и птиц, и живущих в воде рыб, а также и долговечных, величаемых высочайшими почестями богов, так да не одолеет твоего ума заблуждение, [которое могло бы заставить тебя предполагать], будто есть где-либо какой-либо другой источник всего тленного, что только ни открывается взору в несказанно-огромном количестве, но убедились, что это они [стихии] [т.е., что единственный источник всего видимого в стихиях], вняв божественному глаголу"88. Здесь с достаточной ясностью показана связь физических элементов с фактом красоты, вернее, эстетические функции элементов. Наиболее поясняющим здесь Эмпедокл считает именно сравнение с творчеством художника.
Желая вскрыть субъективное состояние эстетического субъекта, Эмпедокл говорит не только о "радости" (В 17), но и о мудрости. Желая кого-то прославить (не то Пифагора, не то Парменида, не то самого себя – мнения ученых здесь расходятся), он говорил: "Был среди них некий муж необычайных познаний, который воистину приобрел обширнейшее богатство разума, обладая в самой высокой степени разнообразной мудростью. Ибо всякий раз, как он напрягал всю силу своего ума, он без труда созерцал отдельные явления всего существующего даже за десять и за двадцать человеческих поколений" (В 129).
Чтобы понять, что означает, по Эмпедоклу, "мудрость", следует, прежде всего, отбросить такие новоевропейские квалификации, как "чистое сознание (или мышление)", "чувственное восприятие" (или "образное представление"), а такие антитезу "субъективный" – "объективный". Эмпедокл знает только одно сознание, и чувственное и внечувственное одновременно. Многие современные ученые, находясь под гипнозом гносеологических предрассудков и не осознавая того, что реально ежесекундно творится в их собственном сознании, затрудняются это понять. Таким скептикам можно указать на геометрические тела, одновременно чувственные и идеальные (т.е. не находящиеся в чувственном опыте), на произведения живописи, тоже одновременно чувственные и внечувственные, мысленные и даже идеальные, и т.д. Такого же типа и тот эстетический субъект, который мыслит себе – вместе со всей досократикой – Эмпедокл. Что это сознание чувственное, об этом уже много говорилось выше. Раз все – из физических элементов, значит, и сознание, душа, дух, субъект тоже чувственные. Но вместе с тем Эмпедокл изгоняет чистую, хаотическую, ползучую чувственность. И на одном примере мы это видим очень ясно.
Эмпедокл отрицает происхождение из ничего и гибель, превращение в ничто; его элементы вечны и неизменяемы, реальное рождение и смерть суть только относительные рождение и смерть (А44.138. В11.12.15). Зная это, он тем не менее не устранял обычного способа выражения, основанного на недалекой повседневной интуиции, противоречащей этой его установке. В результате у него появляется символический язык, который мы находим и у Гераклита и еще найдем у атомистов. Вот что пишет об Эмпедокле Плутарх (В10): "Он [Эмпедокл] настолько чувствовал нужду в движении сущего и противоречии его кажущимся [явлением], что даже не изгнал из обычая слово [рождение], но показав только и уничтожив обман, вредящий делу, он затем опять в [употребляемых им] названиях вернулся к установившемуся обычаю". И далее: "Эмпедокл [отнюдь] не уничтожил людей, зверей, растений и птиц [т.е. именно все то], об образовании чего из смешения элементов он говорит, но, наставив тех, кто доказывал, что вследствие этого соединения и разделения есть некое рождение (В8.1), злосчастная гибель (В9.4) и мстительница-смерть, [показав им], в чем заключается их заблуждение, он не изгнал из употребления привычных названий их".
Это свидетельство надо считать драгоценным потому, что тут, можно сказать, приоткрывается лаборатория всего досократовского символизма. Общегреческая, еще мифическая чувственность остается тут совершенно нетронутой (так же, как, например, у Гомера). Но эта чувственность понята изнутри, с точки зрения осмысляющих ее абстрактно-всеобщих принципов; и потому, оставаясь по содержанию самой собой, она получает здесь уже новый, диалектический смысл. Такая мудрость очень широка. Ее чувственность идет далеко за пределы земной жизни. "Не может мудрый человек предполагать в своем уме ничего подобного, будто, пока смертные живут, – что они, действительно, и называют жизнью, – до тех только пор они и существуют и находятся в обладании зла и добра, но что до создания и после разрушения [организма] они представляют из себя полное ничто. В самом деле, эти [слова] уместны в устах не отрицающего существование родившихся и живущих, но скорее в [устах] полагающего, что существуют и еще неродившиеся и уже умершие" (В15). Такая мудрость, несомненно, есть, во-первых, нечто чувственное, и Эмпедокл (В4) увещевает доверять всем чувствам одинаково: "Не лишай веры ни один из остальных органов, где только есть путь к познанию, а замечай, где что ясно". Во-вторых же, эта чувственность есть для него откровение (В5): "Ты же, как то велят правдивые откровения, исходящие от нашей Музы, познай, различив в душе слова истины". Вот почему души мудрецов становятся пророческими (В146) и художественно-творческими, они вселяются в вождей и врачей и в конце концов становятся богами. Они (В147), "сожительствуя и сотрапезничая с другими бессмертными, свободные от человеческих скорбей, не ведающие злой смерти, бесстрадальные", становятся и блаженными, и знающими богов в истине, ибо (В132) "блажен, кто приобрел богатство божественного разума, и жалок, кто довольствуется темным понятием о богах". Такой мудрец – бессмертный бог, целитель болезней и страстей, предмет благоговейного поклонения. Мысля самого себя таковым, Эмпедокл вещал своим соотечественникам: "Я шествую среди вас бессмертным богом, а уже не смертным [человеком], в почете у всех, как то и надлежит, кругом увенчанный перевязями и зеленеющими гирляндами. Когда я вместе с ними, мужами и женами, прибываю в цветущие грады, меня окружает благоговейное поклонение. И они несметною толпою следуют за мной, вопрошая, где стезя, [ведущая] к пользе, одни – имея нужду в прорицаниях, другие же стараются услышать целительное от различных недугов слово, подлинно долго терзаемые тяжкими страданиями" (В112).
Можно сказать, что идеалом мудрости для Эмпедокла является его изначальный бескачественный и самодовлеющий Шар Любви, "отовсюду равный и вполне беспредельный, шаровидный, наслаждающийся в своей совершенной замкнутости" (В28). Такова диалектически-чувственная "мудрость", проповедуемая Эмпедоклом.
Красота, в основе которой лежит космическое любовное влечение и которая есть мудро созерцаемые чувственные стихии, внешне проявляется в гармоническом целом и пропорциональности. С этой точки зрения Эмпедокл рассматривал все и, прежде всего, живой организм и разные его элементы, например кости. "По его мнению, тело, кости и каждая из прочих [вещей] образуется по некоторому числовому соотношению элементов. По крайней мере, в первой книге "Физики" он говорит: "А благодатная земля в своих широкогрудых горнилах две из восьми частей получила от светлой Нестиды и четыре от Гефеста [таким образом, на долю самой земли остается две части] а из них [из упомянутых выше восьми частей всех стихий] образовались белые кости, дивно сплоченные связями Гармонии", т.е. "от божественных виновников и более всего от Любви и Гармонии. А именно, они [кости] сплачиваются ее связями" (В96). Подобного же рода рассуждение и в В98: "Земля же, став на якорь в превосходных гаванях Киприды, встречается с нами почти равными частями, [а именно] с Гефестом и дождем, а также с ярко-блестящим эфиром, то в немного большем количестве, [чем остальные стихии], та в меньшем – [соединяясь] с большим количеством тех. Из них происходит плоть и другие виды плоти". Здесь чувственные качества мыслятся в некотором гармоническом, а именно пропорциональном взаимоотношении. Гармония проявляется здесь как количественная закономерность соединения стихий. Под эту пропорциональность, как оно и должно быть в досократике, подпадает и субъект человека. "Из них [из стихий] все гармонично сплочено и слажено, и посредством их [люди] мыслят и наслаждаются и страдают" (В107).
Но главное – общая точка зрения Эмпедокла. Природа элементов у Эмпедокла (А33) "производит все посредством пропорционального взаимного смешения [элементов]". По Эмпедоклу, "тела образуются по характеру четырех элементов в равных пропорциях"; "он вынужден сказать, что сущность и природа есть количественное отношение, как, например, в его определении, что такое кость; а именно, он говорит, что она не есть ни какой-либо один из элементов, ни два, ни три, ни все, но закон смеси их"; "кость существует соотношением – это у него и есть то, в силу чего она есть то, что есть, и служит сущностью этой вещи"; "каждый предмет существует в силу известного соотношения между его частями" (А78).
Таким образом, Эмпедокл мыслил свою гармонию не только в виде бескачественного Шара, где уже потухают всякие различия вещей, но и в виде чисто количественной пропорциональности элементов в каждой реальной и отдельной вещи. В общем, это, конечно, есть не что иное, как пифагорейство (заметное у Эмпедокла и в других отношениях), на числа мыслятся здесь еще более близкими к веществу и физическим элементам, вполне от них неотделимыми.
4. Гармонически-пропорциональная природа эстетического сознания
Теперь мы можем и более конкретно судить о том эстетическом субъекте, который выше был рассмотрен слишком обще, в виде эмпедокловой "мудрости". Принцип гармоний, т.е. пропорциональности, очевидно, должен проявиться и здесь, ибо иначе вся эта теория "мудрости" грозит выйти совсем за пределы эстетики. Гармоничная пропорциональность есть выразительная форма, а выразительность – это предмет эстетики. Итак, есть ли у Эмпедокла учение о выразительной гармонически-пропорциональной природе эстетического сознания? Это учение у него имеется, и оно представляет собой великолепный образец досократовского образа мыслей вообще. Однако, оно обычно плохо понимается современными исследователями, или, вернее, представляется слишком элементарно и слишком мелко для Эмпедокла.
Речь идет об эмпедокловой теории ощущений, в частности зрительного ощущения, и об его эстетическом принципе. Теория эта общеизвестна и передана нам Феофрастом вместе с ее внушительной аристотелевской критикой (А86) (см. также А87 – 94): "Ощущение образуется путем приспособления к каждому из [органов] ощущения". "Случается, что одни поры шире, чем ощущаемое, другие же – уже, так что иной раз они могут твердо схватить ощущаемое, другой раз оно вовсе не может войти". То, что находится в глазу, – а там находится огонь, окруженный землей, водой и воздухом, – должно "приспособиться" к ощущаемому глазом. "Порами огня познается белый цвет, а порами воды – черный, так как к каждому приспособлено свое" (86,7). Соотношение элементов, находящихся в глазу, определяет собой остроту и качество зрения. "Превосходнейшее зрение то, которое состоит из обоих [огня и воды] в равных частях" (86,8). Аналогично и о слуховых ощущениях (86,9). Общим в ощущениях является то, что оно "возникает благодаря приспособлению к порам". "Равномерное смешение подобных элементов дает удовольствие, а [неравномерное?] противоположных – страдание" (86,9).
И, наконец, завершением всей этой теории является следующее рассуждение (86,11). Взаимоотношение элементов в воспринимающих органах имеет решающее значение и для знания. "Те, у которых все элементы перемешаны, в подобных и равных частях, у которых они не разделены большими промежутками, и по величине они ни слишком малы, ни слишком велики – эти-то и суть самые умные, и ощущения у них самые острые, и по порядку те, которые ближе всего к ним; самые же глупые – те, у которых [все это] наоборот; в ком же элементы легки и редко расположены, те тупы и медлительны; те же [у кого элементы] густо расположены и разделены на мельчайшие части, те впечатлительны, за многое хватаются, но мало что доводят до конца, благодаря быстроте движения крови. Те же, у которых среднее [правильное] смешение встречается лишь в одной части, то этою частью мудры, – поэтому-то одни хорошие риторы, другие техники, ибо у одних [среднее смешение] находится в руках, а у других в гортани. Точно так же и относительно других способностей".
Теорию чувственного восприятия у Эмпедокла (так же как и учение об эстетическом принципе) обычно понимают вульгарно-материалистически и тем самым превращают ее в чепуху. Так, уже Феофраст, излагающий это учение Эмпедокла, считает, что из мертвых элементов не может возникнуть ощущения, где бы эти элементы ни находились, и что если ощущений нет в самих элементах, то они не могут возникнуть и в тех элементах, из комбинации которых состоит глаз, а если они там есть, то тогда (А80,12) "все должно ощущать" и вне глаза. Ведь, по Эмпедоклу (А70), даже "растения могут двигаться по своему желанию", "они ощущают, печалятся и радуются". Феофраст не понимает того, что у Эмпедокла именно "все должно ощущать" и фактически ощущает, и что для объяснения ощущения вовсе нет нужды в чем-нибудь другом, кроме самих же элементов. "Почему у одушевленных огонь, находящийся внутри животного, станет более ощущать, чем внешний, если они приспособлены друг к другу?" (86,13). Но у Эмпедокла огонь есть не только физический элемент, но и самоощущающая демоническая сущность. И если Феофрасту хочется знать разницу между ощущающими элементами в глазу и элементами вне глаза вообще, то эта разница для Эмпедокла не более загадочна, чем разница между двумя любыми вещами, поскольку ведь все вещи вообще состоят из тех же четырех элементов.
Не следует слишком принижать также и учение Эмпедокла об эстетическом принципе. Эмпедокл, как показывают приведенные тексты, объясняет лучшее зрение тем, что идущие в глаз истечения от предметов проходят в него легко, не задерживаются, легко вступают в глазе с "подобными" себе элементами, причем и сам глаз содержит в себе равномерное растворение всех элементов. Здесь, между прочим, Эмпедокл учит о симметрии пор (86,12): "Глаза, которых смешение менее симметрично, видят дурно" (86,14)89. Правильная симметрия пор вещества элементов, из которых состоит глаз, равномерное участие всех элементов в глазе, прежде всего огня и воды, легкое и безболезненное проникновение в глаз истечений из предметов и простое, легкое их смешение с подобным веществом глаза – вот, согласно Эмпедоклу, эстетический принцип для зрения. Легко видеть, что этот принцип есть настолько же медицинский, насколько и эстетический, настолько же физический и психический, насколько и художественный. Но мы уже много раз убеждались в том, что иначе не может и быть для досократовского образа мыслей. Здесь можно лишь заметить, что многие из современных эстетических теорий ушли не очень далеко от Эмпедокла (стоит вспомнить хотя бы очень распространенную теорию объяснения эстетического чувства экономией физиологических средств, на него затрачиваемых).
Таким образом, принцип гармонии, которым объясняется, по Эмпедоклу, и красота объективного мира и красота субъективной "мудрости", проявляется в полной мере и в узко эстетической области внутренних переживаний, где мы находим ту же онтологизацию некоего абстрактного принципа (т.е. принципа симметрии и равномерности, равновесия).
Добавим к этому, что учение о "приспособлении" подобного к подобному в процессах чувственного восприятия необходимо брать на фоне всей эстетики Эмпедокла, и тогда оно становится еще богаче. Ведь стремление подобного к подобному в данном случае есть частный вид общекосмического влечения, одно из проявлений мировой Любви. Ощущающий и ощущаемое, хочет сказать Эмпедокл, любят одно другое. Ощущение есть нечто вроде брака между субъектом и объектом; то и другое любовно влечется одно к другому. И как сама Любовь есть гармония и симметрия, равновесие и взаимосоответствие, так и в эстетическом восприятии субъект и объект воссоединяются в акте взаимного влечения, радуются своему единению, перестают различать себя в акте любовного слития. Вся эта картина дана, однако, без всяких специальных "эмоций" и "настроений", без всякого субъективизма и психологизма, исключительно как следствие общекосмических судеб Любви и Вражды.
"Светлые глаза огненны, – говорит Эмпедокл, – черные же заключают в себе больше воды, чем огня" (А91). Для Эмпедокла это понятно, потому что у него (А69а) "цвет огня белый", воды же – черный [вернее, темный, melas]. Чтобы это было понятно и нам, прочитаем Плутарха (В94): "Почему вода в самой верхней части кажется белой, в глубине же черной? Не потому ли, что глубина есть мать темного цвета, так как она ослабляет и уничтожает лучи солнца, прежде чем они к ней спустятся? Верхняя же сторона должна воспринимать в себя блестящую белизну света, так как она находится под непосредственным воздействием солнца". С этим объяснением согласен и Эмпедокл: "Черный цвет реки на дне происходит от тени и точно так же замечается он и в пещерообразных гротах". Другими словами, темный цвет воды в восприятии Эмпедокла есть результат специфически вещевого, телесного подхода к цветности вообще. Цвет рассматривается у него (как и в античности вообще) не сам по себе, а вместе с теми телами, для которых он характерен. Вода, которая бралась здесь в большом количестве, в виде целых рек и морей, естественно, была темного цвета.
Имеется, далее, одно не очень ясное свидетельство о знакомстве Эмпедокла с существованием того, что мы теперь называем родственными, а может быть, и дополнительными цветами. Плутарх пишет (В93): "Одни [цвета] родственны и соответственны одним, другие – другим, как, например, темно-синий, примешиваясь к пурпурному, усиливает его окраску, а селитра, примешиваясь к шафрану, усиливает шафран, и, как говорит Эмпедокл, ягода светлой бузины вступает в смешение с цветом виссона".
Этот трудный текст плохо понимают переводчики, и текстологи не замедлили приложить сюда свою руку. То, что мы перевели "ягода светлой бузины", Радлов переводит "цвет багреца", и Якубанис – "багрец светлого самбука". Эти переводы терпимые, хотя и неточные, так как по-гречески стоит glaycos coceos actes (glaycos не обязательно "blau", как переводит Дильс). Но что касается "цвета виссона", то здесь переводчики резко разошлись. Дильс, можно сказать, отказался от перевода, так как Bessonfarbe не есть перевод греческого byssos. Радлов откуда-то взял "желтую жилочницу". Желтый цвет тут едва ли имеется в виду, хотя красная ягода бузины с желтым цветом составит как раз "родственный" и "соответственный" цвет. Перевод byssos. Якубаниса как "полотно" не имеет смысла. Полотно обычно белого цвета, а что может дать сравнение белого и красного? Остроумнее поступил французский переводчик Плутарха Ricard, давший, в общем, неверный перевод всей фразы, но переведший byssos как lin, "лен". Поскольку byssos выступает в лексиконе и с таким значением и поскольку зеленый цвет растущего льна как раз и составляет дополнительный цвет к красной ягоде бузины, постольку "виссонную краску" в анализируемом фрагменте Эмпедокла можно понимать именно как зеленый цвет живого, растущего льна. Тогда осмысливается и вся фраза. Кстати сказать, "родственные и соответственные" Маковельский переводит как "родственные и полезные". Prosporos, действительно, значит и "полезней", но значение "соответственный" тоже играет не последнюю роль среди значений prosphoros и здесь как раз подходит больше всего.
Итак, если наш анализ и перевод правильны, то уже Эмпедоклу было известно существование родственных, а, может быть, и дополнительных цветов.
Наконец, имеется и более общее суждение Эмпедокла о цветах и наименование основных цветов. Если А86,7 высказывает уже известную нам истину: "Цвета несутся к зрению истечениями", то В92, повторяя то же самое ("Цвет есть то, что прилаживается [соответствует] к порам зрения") тут же устанавливает классификацию цветов, "подобно тому, как есть четыре элемента: белый, черный, красный, желтый (ochron, или желто-коричневый)". Тут чрезвычайно важна ориентировка на четыре элемента, т.е. опять-таки внедрение общей натурфилософской точки зрения в вопрос эстетический, т.е. в вопрос о классификации цветов. Оказывается, огонь по природе своей есть нечто белое, светлое, белизна; вода – нечто темное, черное, чернота. Какого же цвета воздух и земля по природе своей, у Эмпедокла не сказано. Но, можно предполагать, что земля – охрового, т.е. желто-коричневого цвета. Тогда воздух оказался бы "красным". Что значит это последнее предположение, сказать трудно, так как нам неизвестна та телесная интуиция, которая имеется здесь в виду у Эмпедокла. Впрочем, что касается красноты воздуха, существует слишком много всяких атмосферных явлений, достаточно убедительно оправдывающих подобную характеристику.
Эмпедокл, верный своему общеантичному представлению, не забывает квалифицировать свое основное учение и как учение о судьбе. Необходимость, которую многие называют судьбой, Эмпедокл "называет одновременно Любовью и Враждой" (А45). Стихии "господствуют" "в роковом чередовании" (В26). "Все одарено разумом благодаря роковой воле Судьбы" (В103).
Если подвести итоги, то красота и гармония у Эмпедокла, очевидно, понимаются в пяти смыслах.
Во-первых, это есть состояние шара, первоогня, абсолютной Любви. Красота и гармония тут есть абсолютное взаимопроникновение всех элементов в результате их бесконечного влечения одного к другому.
Во-вторых, красота и гармония есть количественное пропорциональное взаимоотношение элементов в пределах отдельного непостоянного, но целого и цветущего тела.
В-третьих, красота и гармония есть, соответственно, и человеческая мудрость, расцвет ума, здоровья, творческих сил, понимания, когда мудрец умеет самое главное (В 3): "скрывать в глубине сердца, немого, как рыба" (о глубине сердца ср. также В 110).
В-четвертых, красота и гармония есть симметрическое равновесие элементов в органах чувств и приспособленность к этим последним истечении, посылаемых вещами.
В-пятых, красота и гармония осуществимы, согласно Эмпедоклу, не только в запредельном царстве бескачественного Шара и не только в мимолетных образах текучих вещей человеческого тела и субъекта, но и в цельной исторической эпохе. По античному образцу Эмпедокл мыслит ее в виде так называемого золотого века. "И не было у них [у людей золотого века] никакого бога Ареса, ни Кидема [бога смятения в битве], ни царя Зевса, ни Кроноса, ни Посейдона, но была только царица Киприда. Ее они умилостивляли благоговейными приношениями, живописными картинами, искусно приготовленными благовонными елеями, жертвами из чистого мирра и благоухающего ладана, делая возлияния бурого меда на землю. Но [их] алтарь не обагрялся чистой кровью быков: напротив, величайшей гнусностью считалось это среди людей – исторгнув душу [животных], пожирать [их] крепкие члены" (В 128).
Наконец, вся эта красота и гармония возникает у Эмпедокла в последнем счете как оправдание и абсолютизация видимого, земного, – чувственного, материального мира физических стихий и их физической же текучести. Что прекрасно? Прекрасен этот вот чувственный мир, вечно объединяемый Любовью и вечно разрушаемый Враждой. Следовательно, Любовь и Вражда – основные принципы красоты. Но в чем выразительно проявляется эта вечная борьба взаимопритяжения и взаимоотталкивания элементов? В известном числовом взаимоотношении этих последних в каждой вещи. Следовательно, реально и выразительно красота есть гармония, понимаемая как числовое взаимосоответствие элементов, входящих в данную вещь. Гармония есть симметрия элементов в живом теле. Но откуда же Любовь и Вражда, эти главнейшие боги и принципы эмпедокловского мироздания, почерпают свой смысл; откуда и почему каждый из этих принципов то берет перевес над другим, то, наоборот, сам уступает ему свое место? Ниоткуда и нипочему! Ведь Любовь и Вражда – только абстракции, выведенные из картины чувственного мира, а чувственный мир, по основному воззрению античности, сам на себе обоснован, сам для себя есть и является первоначальным творцом и конечным идеалом, т.е. выше него нет вообще никакого разума и личности, он со всей своей слепотой и хаотичностью и есть последний абсолют. Но это значит, что Любовь и Вражда есть то же, что и судьба, рок, слепая необходимость, что вся эта блестящая картина космического влечения направляется и окутывается темными, безликими, слепыми силами божественно-мировой судьбы.
Так объединяются в эстетике Эмпедокла космические Любовь и Вражда с органически-жизненной мощью мира и вещей, а последняя – со всеобщей гармонией; всеобщая гармония, в свою очередь, – со всеми физическими элементами и с их абсолютизмом и вся физическая картина мира – с бездной непознаваемой судьбы и рока.
а) Диоген из Аполлонии (вторая половина V в.) был самым поздним представителем греческой натурфилософии. Его основной принцип ничем существенно не отличается от принципов других греческих натурфилософов периода классики. Основа вещей здесь мыслится вещественно и материально, но только это не вода, не огонь и не земля, а воздух (А 1.5.6.8.9.17.19 – 22.30.31; В 3.5.7). Однако, дело здесь не просто в воздухе, я скорее вообще в чувственной материи определенного типа. Об этом можно заключить, в частности, из тех источников, которые трактуют первовещество Диогена не как воздух, а как нечто среднее между воздухом и огнем (А 4.5). Воздух выдвигается в качестве первоосновы на вполне чувственном основании: он более тонок, чем все прочие вещества, и всюду проникает (А 20, ср. С 4). Все тела появляются из него путем сгущения и разрежения (А 5.6). Космос и все метеорологические явления – также результат превращения воздуха (А 17.12.18.19).
Как и у прочих греческих натурфилософов, выдвижение первовещества имеет антимифологическую направленность (А 8): Зевс есть не что иное, как ум, а ум есть не что иное, как воздух, и поэтому воздушный ум является божественным или самим богом, уже не в мифологическом смысле, а просто в смысле наивысшего обобщения всего существующего. Душа – тоже воздух (А 20; В 4). Ничем существенным не отличается Диоген и в своем учении о наличии в воздухе и не отличимого от него сознания (А 19; В 8). Подобно многим натурфилософам Диоген проповедует также бесконечность миров и тленность нашего мира (А 10). Поскольку, наконец, все существующее появляется в результате непрерывных превращений единого первовещества, постольку здесь также мыслится общекосмический континуум. Все это мы видели и у других натурфилософов.
б) Однако у Диогена есть и своя специфика. В общекосмическом континууме он особенно подчеркивает присущее ему сознание и мышление, так что все вещи и весь космос есть порождение не только воздуха, но и мышления. Последнее только свойственно воздуху и неотделимо от него, но и непосредственно тождественно с ним, почему нам и приходится говорить здесь о мыслительно-материальном континууме. "В принятом им начале находится много мышления" (А 4), так что в чувственных ощущениях Диоген признает даже много условного (А 23). Но мышление у Диогена уже начинает расцениваться как нечто самостоятельное, и у него ощущается тенденция отделять мышление от воздуха. А это, конечно, вело натурфилософию уже к разложению и краху. Источники определенно говорят не просто о воздухе, но о каком-то едином, которое пронизывает все вещи и которое впервые только и делает возможным превращение одной вещи в другую.
Симплиций пишет (В 2): "По моему мнению, если сказать самое главное, все существующее есть изменение одного и того же [первовещества] и [таким образом] тождественно. Это очевидно. Ведь если бы то, что теперь существует в этом космосе: земля, вода, воздух, огонь и все прочее, что кажется существующим в этом мире, если бы что-нибудь из всего этого было иным, чем [что-нибудь] другое, то есть иным по своей особенной природе, и если бы оно не оставалось тем же самым, [только] испытывая многоразличные перемены и изменения, то никоим образом [вещи] не могли бы ни смешиваться между собой, ни оказывать одна другой ни пользы, ни вреда, и не могло бы произрасти растение из земли, ни возникнуть животное, ни [что-либо] другое [все это было бы невозможно], если бы не таково было устройство [всего], что в сущности [все) тождественно. Но все эти вещи возникают из одного и того же [первовещества], причем [являются] один раз такие [вещи], другой раз другие, и [затем] они возвращаются в то же самое [первовещество]. Прочитав эти первые [строки], и я подумал, что он говорит о каком-то другом, отличном от четырех элементов, общем субстрате, раз он говорит, что эти [вещи] не смешиваются между собой и не переходят друг в друга, [как было бы], если бы началом и был какой-нибудь один из них [элементов], имеющий частную природу, и не лежало бы в основе их всех одно и то же, изменениями чего они все являются. Вслед затем он дал доказательство, что в этом начале находится много мышления".
Нельзя думать, что подобного рода рассуждение возникло у Симплиция только потому, что он был неоплатоник. Аристотель, например, говорил то же самое (А 7): "Правда, необходимо учить о возникновении [всего] из одного, и правильно говорит Диоген, что если бы все [вещи] не происходили из одного, то они не могли бы действовать друг на друга и испытывать взаимные воздействия. Так, например, теплое [не могло бы] охлаждаться и последнее снова нагреваться. Дело в том, что не теплота и холодность изменяются, переходя друг в друга, но, очевидно, лежащий в основе их субстрат". Нельзя не считаться и с другим замечанием Симплиция (В 7): "Удивительно же то, что, говоря, что прочие [вещи] возникают соответственно изменению его [первовещества], он, однако, называет его вечным. А именно он говорит: "И оно само [первовещество] есть вечное и бессмертное тело, из других же вещей одни возникают, другие гибнут".
Вполне естественно, что натурфилософия приходила к такого рода выводам. Этих выводов не было до тех пор, пока натурфилософия твердо стояла на почве чувственных ощущений. Ведь, с точки зрения ощущения, совершенно нет ничего странного в том, что, например, вода превращается в воздух, так как здесь происходит для непосредственного ощущения не что иное, как просто самое обыкновенное испарение. Для внешних чувств нет ничего странного также и в том, что вода затвердевает в землю. Ведь не удивляемся же мы, если вода превращается в лед, т.е. замерзает. А далеко ли ото льда до земли? Ведь то и другое есть попросту твердое тело и своей твердостью одинаково отличается и от воды, и ото льда. Но наступает время, когда возникает страшный, неустранимый и непреодолимый вопрос: "почему?" Почему одно превращается в другое? Для мысли и для понятия с самого начала ясно, что если А и В решительно и ровно ни в каком отношении не имеют ничего общего, то и превратиться одно в другое они никак не могут. Превращаться одно в другое они могут только в том единственном случае, когда у них есть нечто общее и когда можно сказать, что же именно превращается здесь в другое. А для этого "что" необходимо, чтобы А было именно А, но никак не В, ибо тогда и превращаться будет нечему и не во что, и необходимо, чтобы В было именно В, но ни в коем случае и ни в каком отношении не А. А так как для превращения А в В должно существовать не только их различие, но также и их тождество, т.е. так как должен существовать какой-то единый для них субстрат, то ясно, что здесь мы волей-неволей наталкиваемся на диалектику тождества и различия, возникающую в тот самый момент, как только мы отошли от непосредственного и наивного чувственного ощущения.
Диоген Аполлонийский, последний и самый поздний натурфилософ, уже натолкнулся на эту диалектику тождества и различия, но не мог разрешить ее средствами классической, непосредственно чувственной натурфилософии. В этом его большая слабость, но в этом же и его великое преимущество перед всеми прочими натурфилософами, хотя и у них, если пользоваться филологическим микроскопом, тоже можно найти немало намеков на упомянутую диалектику тождества и различия. Там мы об этом не говорили, но не сказать этого о Диогене Аполлонийском было бы уже серьезной исторической ошибкой. Диоген Аполлонийский – несомненно, переход от наивной и чувственной натурфилософии к мыслительной диалектике возраставшего в его время идеализма и философии чистого мышления, для которого диалектика тождества и различия была первым и насущным делом.
Если мы усвоили, что такое воздух и воздушное мышление Диогена Аполлoнийского со всеми его преимуществами и недостатками, то нетрудно будет также ответить на вопрос о том, в чем Диоген находит прекрасное. Прекрасное у него – это, прежде всего, воздух и воздушное мышление. Точнее, воздух и воздушное мышление являются у него принципом прекрасного. "Ибо без мышления, – говорит он, – не могло бы быть такого разделения [первовещества], чтобы во всем заключалась [определенная] мера; в зиме и лете, в ночи и дне, в дождях, ветрах и ясной погоде. И [все] прочее, как найдет всякий, кто захочет подумать, устроено самым прекрасным образом, насколько только возможно" (В 3). Следовательно, воздух мыслит, благодаря этому мышлению появляются вещи, вещи эти согласованы между собою и соразмерны, им присуща своя собственная мера, и потому все вещи со всем их строем прекрасны. Особенно подробно Диоген говорит об анатомии и физиологии, как о результате взаимодействия воздуха вне человека и внутри него (А 19.21.22.30.31). Все стройное и мерное, все закономерно и красиво функционирующее, все согласованное и организованное, все это – результат космического воздушного мышления. Красота – это воздух.
Что красота является не чем иным, как воздухом, в этом нет ничего удивительного с точки зрения непосредственно-чувственной греческой натурфилософии. Ведь все стихии вообще, из которых греки выводили существующее, были у них не просто стихиями, а стихиями абсолютизированными, или, попросту говоря, абсолютом. А раз так, то они были у них не только веществом, но также и идеалом; они были идеалом для самих себя и были основаны на самих же себе. А это значит, что их сущность никак не отделялась от них самих, была с ними тождественна, так что они были сразу и чем-то внешним, и чем-то внутренним, т.е. тождеством внутреннего и внешнего. А такое внешнее, которое внешним же образом, т.е. для чисто чувственного зрения, являет и все свое внутреннее, – это и есть красота. Поэтому ни Диоген Аполлонийский, ни какой-нибудь другой натурфилософ нисколько не удивляют нас тем, что объявляют свои стихии, или элементы, именно прекрасным, принципом прекрасного, началом меры и гармонии, причины всякой согласованности, соразмерности и строя.
Но, как и теоретическое учение Диогена, его эстетика носит переходный характер. Воздух (как и вода или огонь) действительно прекрасен. Да и весь мир прекрасен. Но встает вопрос, почему же это вдруг воздух прекрасен, почему в таком простом веществе, как воздух, заключена вся гармония, вся соразмерность и вся красота существующего. На этот вопрос греческие натурфилософы, несомненно, наталкивались, и особенно натолкнулся на него Диоген Аполлонийский. Натолкнулся, но ответа не дал. Очевидно, назревала совсем другая эпоха, которая должна была дать ответ на этот вопрос.
Выше мы рассмотрели два типа философско-эстетического построения в период греческой классики: структурный и континуальный. Греки периода классики любили четкие и чеканные формы и поэтому всякая структура играла у них главную роль. Но структура, как мы видели, не могла удовлетворить греческое эстетическое сознание целиком. Хотя в структуре и были элементы становления, но структура, конечная или бесконечная, занимала все сознание и не давала возможности разработать становление как самостоятельную эстетическую категорию. А ведь космос у греков всегда рассматривался в своем вечном становлении и движении. Следовательно, для построения эстетики пришлось использовать и эту центральную позицию греческого сознания, а именно – становление, или, если иметь в виду становление как всеобщую субстанцию, – континуум.
Греки классического периода долго и мучительно разрабатывали свой космос с точки зрения категории континуума. Тут было использовано множество разных оттенков мысли, которых мы не имели возможности целиком развить выше. Но ясно одно: континуум также был очередной односторонностью мысли, которая не могла обеспечить эстетической полноты греческого мировоззрения. Односторонность, как это всегда бывает в подобных случаях в истории философско-эстетической мысли, ставила здесь себя на место всего, игнорировала все прочее и тем самым сама же требовала перехода в другую противоположность и в другую крайность.
Элейцы совершенно правильно выдвинули на первый план абсолютное понятие континуума. Бытие, при всех своих различиях, действительно, имеет одной из своих сторон континуум. Но благодаря односторонности элейцев получилась та нелепость, которая прямо кричит о себе в софизмах Зенона Элейского. По учению элейцев, континуум настолько абсолютен и изолирован от всего прочего, что все прочее ровно ни в какой мере его в себе не содержит. Вот и получилось, что Ахилл не только не может догнать черепахи, но в условиях абсолютной дискретности он даже вообще не может двинуться с места. Сам собой поэтому возник вопрос: почему же движение Ахилла и черепахи есть только дискретность, а ничего континуального в нем не содержится?
Пришлось говорить не о континууме просто, а о континууме элементов вещества. И опять возник вопрос: почему же элементам вещества свойственно непрерывное становление, а цельным вещам несвойственно? Ясно, что тут возникает проблема Гераклита. Но и у Гераклита вещи – с одной стороны, раздельные, а с другой стороны, непрерывно становящиеся – не могли удовлетворить греческого эстетического сознания периода классики, потому что, кроме вещей, в мире существует и многое другое, например, жизнь или мышление. Да и само единство противоположностей предполагает единый субстрат этих противоположностей, который уже и не един, и не множествен.
Эмпедокл имел не просто вещественно-материальное, но и жизненно-органическое мировоззрение; а Диоген Аполлонийский, кроме того, общеклассическое единство противоположностей стал понимать еще и мыслительно. Но всегда и везде в период греческой натурфилософии, построенной на целостном и чувственном мировосприятии, непременно вставал вопрос: почему выдвинутый принцип бытия является единственным, почему он предопределяет все существующее и почему все прочее, что остается кроме него, не имеет права на функционирование в виде принципа, почему нельзя выдвинутый на первое место принцип объединить в нечто единое с тем, что оказалось под действием этого принципа?
Выход за пределы натурфилософии сулил много надежд на построение цельной и несокрушимой философской эстетики. Но были ли использованы все принципы натурфилософии? Не оставалось ли еще в пределах самой натурфилософии, в пределах классического космологизма какой-нибудь неиспользованной возможности, которая давала бы основания для построения более цельной и более состоятельной эстетики? Такая возможность была; и она была гениально использована атомистами, которые дали весьма значительные результаты, далеко вышедшие за пределы даже и самой античности. Это была возможность предельных категорий.
Натурфилософы говорили о тех или иных структурах, о числах, многогранниках или интервалах. Но ведь можно рассмотреть и структуру вообще. Пусть это будет структура какая угодно, лишь бы вообще она была структурой. Не нужно никаких ни качеств, ни количеств, а пусть будет структура как таковая; но зато пусть она будет такой структурой, которая уже не может перестать быть самой собой: пусть она будет неделимой. Это навсегда сохранит ее как структуру, но это даст возможность мыслить ее в максимально общей, максимально неразрушимой и в максимально самостоятельной форме. Что это такое? Это – не что иное, как атом Демокрита.
Атом Демокрита всегда имеет определенную геометрическую форму: но какая именно эта форма, для Демокрита совершенно неважно. Атом неделим, вечен, неразрушим. Имеет определенную форму и величину; но для общего учения об атомах, согласно Демокриту, совершенно неважно, какая у них форма и величина, ибо таких форм и величин у атомов существует бесконечное количество.
Натурфилософы, далее, говорили о том или ином континууме. Но ведь можно рассмотреть континуум вообще. Однако, что значит континуум вообще? Это значит, что какими бы качествами и количествами континуум ни был наполнен, все равно этот континуум сам по себе лишен всяких качеств и количеств – пуст. Но не есть ли это то, что Левкипп и Демокрит называют пустым? Атомисты трактовали свои атомы как плотное (naston), т.е. как абсолютно плотное, а то пространство, в котором двигались их атомы, они трактовали как пустое (cenon), т.е. опять-таки в качестве абсолютно пустого. Атомы нельзя было ни уменьшать, ни увеличивать, а пустое никак нельзя было трактовать как что-нибудь качественное или количественное. Это значит, что атомы являлись у них максимальным обобщением структуры, т.е. таким обобщением, к которому уже ничего нельзя прибавить и которое нельзя уменьшить, которое вообще никак нельзя изменять в какую бы то ни было сторону. А пустое являлось у атомистов таким пространством, которое было абсолютно бескачественно, т.е. пространством, максимально обобщенным, таким, которое уже никак не могло влиять на атомы, ускорять или задерживать их движение и вообще так или иначе на них воздействовать.
Вот эта предельная обобщенность структуры и непрерывности континуума и оказалась той еще не использованной логической возможностью, которой талантливо воспользовались атомисты Левкипп и Демокрит и которая легла в основу построения нового типа натурфилософской или космологической эстетики.
Напомним, что космос и все бытие у греков всегда мыслились в становлении и вечном непрерывном движении. Это значит, что полученные у атомистов структуры, т.е. атомы, тоже должны были находиться в вечном и непрерывном движении среди пустого пространства – картина, совершенно неведомая предыдущей натурфилософии, поскольку она не знала никакого пустого пространства и все бытие мыслилось в ней сплошь заполненным теми или иными структурами, теми или иными элементами вещей или самыми вещами. Такая картина, конечно, уже сама по себе сулила для мысли много разных неиспользованных путей исследования.
Кроме того, если зашла речь о движении в пустом пространстве, то необходимо сказать, что это движение не было ни результатом всемирного тяготения, которого атомисты не знали и которое резко отличает их от ньютонианской механики, ни просто математической операцией, так как в основе здесь была не математика, а физика; и, наконец, это не было движением каких-либо живых существ, так как иначе здесь мы имели бы не антиантропоморфную физику, а самую настоящую мифологию. Движение атомов по своей природе было в этом смысле чем-то весьма специфическим, потому что атомы получались у атомистов как результат бесконечной дифференциации и раздробленности элейского единого, т.е. того абсолютного и непрерывного континуума, который везде совершенно одинаков, везде тождествен себе, но который как единое объемлет все свои мельчайшие элементы и связывает их в единое целое, устанавливая между ними бесконечные функциональные зависимости. Поэтому движение атомов в пустом пространстве определялось исключительно их функциональной взаимозависимостью, так что мы получаем здесь бесконечное количество элементов, находящихся в непрерывном движении и связанных между собою функционально.
Уже одно только это объединение непрерывно подвижных величин и их функциональной взаимозависимости сразу заставляет нас вспоминать об идеях современного математического анализа, несмотря на бесконечную наивность античной атомистики и несмотря на отсутствие в ней малейшего математического аппарата. Наконец, одинаково серьезное внимание и к структурам и к их становлению является существенной попыткой объединить те два направления философско-эстетической мысли, т.е. структурного и континуального, которое мы рассматривали выше в отдельности. Атомизм поэтому глубоко синтетичен. Он одинаково внимательно изучает и структуры, и их непрерывное движение.
Почти все исследователи античных атомистов, расценивая их как передовое движение, в то же самое время всячески расписывают их якобы принципиальный и глубочайший механицизм. Мы же, напротив, видим передовой характер греческих атомистов отнюдь не в механицизме, а в некоторых гораздо более живых и сложных идеях. Эстетика атомистов также была, с нашей точки зрения, какой угодно, но только не механистической. Механицизм – явление абстрактно-метафизическое. Он настолько тесно и органически связан с либерально-буржуазным укладом некоторых периодов развития новоевропейской общественности, что невозможно обнаружить в чистом виде ни в античной, ни в средневековой, ни в возрожденской философии (отдельные намеки на него, конечно, не идут в счет).
Необходимо напомнить, что ни греческая классика, ни вообще греческая философия не знали эстетики в качестве специальной дисциплины. В то же время античная философия всех периодов была насыщена и даже перенасыщена эстетическими суждениями и теориями, эстетическими интуициями и настроениями и вообще небывало развитым чувством красоты. Оба эти обстоятельства заставляют исследователей не просто вычеркивать античную эстетику из общей истории эстетики, но выдвигать и подчеркивать эстетические моменты у каждого античного философа, перерабатывать и интерпретировать античных философов так, чтобы свойственные им эстетические моменты не оставались в тени, а получали наглядное и очевидное выражение.
Это вовсе не значит, что каждую античную философскую теорию нужно искажать и поддерживать. Все, о чем она говорит, безусловно, должно оставаться на своем собственном месте и излагаться в связи с центральной идеологией и методологией философа. Однако в каждом предмете можно выдвигать бесконечное количество разнообразных сторон, – краски, формы, бытовое назначение, общественную значимость, математическую структуру и т.д. Античные философские теории можно излагать и без подчеркивания свойственных им эстетических моментов и, наоборот, с выдвижением последних на первый план.
Поскольку эстетика атомизма, вообще говоря, никогда не излагалась, придется проделать большую предварительную работу для правильного истолкования атомизма вообще, а потом приступить к также достаточно трудному анализу эстетики атомизма, имея в виду сложнейшую синтетическую роль атомизма как последней и наиболее ярко выраженной ступени греческой классической космологии и эстетики вообще.
Демокрита (род. ок. 470 – 469 г., ум. в IV в. до н.э.) изучают всегда вместе с Левкиппом, в существовании которого сомневался уже Эпикур, так что в древности их сочинения в общем не различались. "Процветание" Демокрита относится к 420 – 419 г. до н.э. (более вероятная из других дат). Есть известия о его многочисленных путешествиях. Произведения Демокрита славились своей многочисленностью и художественным стилем (Цицерон (68А34) считает этот стиль прямо ораторским). Обычный буржуазный предрассудок толкования Демокрита как механистического материалиста всегда приводил ученых к резкому противопоставлению его Платону и Аристотелю. Между тем Демокрит не только был равен по стилю Платону, но, как показали новейшие исследователи, Платон в "Тимее" был не чужд заимствованиям из Демокрита (хотя Платон нигде его и не упоминает). Аристотель же часто его упоминает, многое от него заимствует и говорит о нем в тоне глубокого уважения.
Обращает внимание обилие сочинений Демокрита по "мусическим" вопросам. Следовательно, Демокрит – автор самых ранних теоретических трактатов об искусстве91. По Диогену Лаэрцию, им написаны (А 33): "О ритмах и гармонии", "О поэзии", "О красоте слов", "О благозвучных и неблагозвучных звуках", "О Гомере, о правильности языка и темных словах", "О песне", "О глаголах", "Словарь" (Onomasticon). Среди сочинений об "искусствах" (Technica) Диоген указывает также "О живописи", а среди математических "Перспективу" (Actinographie), которую Витрувий (В 15) приписывает Демокриту (об этом, а также о трактате ecpetasmata см. ниже). Согласно Цицерону (Маков. 40), Демокрит "выражал свои мысли красиво", и его сочинения были в древности одним из постоянных предметов философского анализа (Маков. 41).
К концу V в. теоретическая мысль достаточно окрепла. Но вместе с тем она была и тем началом, которое вносило разложение в старую досократовскую космологическую мудрость. Правда, к саморазложению приходила и сама классическая натурфилософия. В ней назревали противоположности, которые уже невозможно было примирить средствами натуралистической космологии. Достаточно указать на то, что прямолинейно проводимая философия Гераклита с гипертрофией его учения об абсолютно-сплошной текучести бытия приводила к анархическому иррационализму, которого не допускали ни пифагорейская религия, ни новейшие научные открытия, ни вся тогдашняя научная практика. С другой стороны, последовательно проводимое элеатство с его учением о невозможности движения также приводило к безвыходному иллюзионизму, которого пугалась и страшилась вся античность вообще. Тут уже недалеко и до вывода софиста Горгия: "Ничего не существует. А если оно и существует, то непознаваемо. А если и существует и познаваемо, то оно невыразимо" (Ps. Arist. de Melisso, с. 6) и, кроме того: "Не бывает так, чтобы один и тот же одно и то же воспринимал в одно и то же время, но разное слухом и зрением и различно теперь и потом, так что едва ли можно на разном воспринимать одному и тому же одно и то же" (там же, с. 6). Этот процесс саморазложения "эмпиризма" и натурализма старой космологии стал возможен только благодаря нарождающемуся индивидуализму, с появлением которого логические и этические потребности начинали перерастать наивную красоту и складность досократовского объективизма. Отвлеченная наука, которая в истории философии часто бывала продуктом индивидуализма, такому положению дела, конечно, только способствовала. Многое сделал в этом отношении и сам Демокрит, апологет индивидуальной множественности. Однако, следует подчеркнуть, что учение атомистов об атоме-индивидууме и об индивидуальной множественности, хотя и было самым последним и самым зрелым результатом натурфилософии, все же сопротивлялось ее разложению и отнюдь не переходило на рельсы субъективизма и идеализма. Демокрит создал учение о полном параллелизме макрокосма и микрокосма (Маков. 302), так что он в сущности проповедовал всеобщий имманентизм: все, что существует, вполне понятно человеку, и человек есть то, что мы больше всего знаем (Маков. 303). Дальнейшая имманентизация знания могла вести уже только к субъективизму.
Термин атом имеет тысячелетнюю историю. Все многочисленные атомы, о которых учит история науки, трактовались как определенного типа элементы материи, а понятие элемента, простейшего или не простейшего, конечно, всегда будет иметь право на существование. И вместе с тем античный атом, кроме того, что он является элементом материи, не имеет ничего общего с атомом современным.
В античном атоме почти всегда выдвигались на первый план механистические элементы, в то время как они там не только не на первом плане, но, возможно, и совсем отсутствуют.
Прежде всего, античный атом характеризуется как некоторого рода физическое качество. То, что можно сказать о его массе, весе, объеме и плотности, является не столько сущностью самого атома, сколько его проявлением. По существу же это и не масса, и не плотность, и не электрический заряд, а просто некоего рода качество. Необходимо, однако, напомнить, что древнейшие атомисты подчеркивают не качества, а именно бескачественность атомов. Получается так, что все вещи и вся материя состоят как бы из одного и того же вещества. Вместе с тем Левкипп и Демокрит озабочены объяснением чувственного разнообразия вещей. И как же они объясняют это разнообразие? Оказывается, что чувственное разнообразие вещей объясняется у них чисто количественно, хотя под количеством они понимают не просто складывание одних атомов с другими, но и получение из этого складывания того нового, чего вовсе не было в складываемых атомах. Ниже мы увидим, что для атомизма центральным является учение о структурно-числовой характеристике бытия. Следовательно, в отдельных атомах заключены не просто реальные качества чувственных вещей, но скорее только их основа. А реальные качества чувственных вещей образуются только из той или иной комбинации атомов92.
Ясно, что из бесконечного числа атомов возникают и бесконечные миры, т.е. те или иные системы их временного объединения (Маков. 50.140).
Очень важно иметь в виду, что Демокрит уже представлял себе бесконечность в ее качественном отличии от конечных чисел и уже понимал, что бесконечность нельзя получить путем прибавления единиц к какому-нибудь конечному числу. Ему так и возражали, что у него любая величина является бесконечной, несмотря на то, что она может быть больше или меньше другой величины (Маков. 136).
Что же представляют собой атомные качества? Древние решали этот вопрос очень просто. По обстоятельствам, которые мы здесь не будем анализировать (прежде всего это базирование мысли на непосредственно чувственном и целостном восприятии), атомам приписывались вообще все те качества, которые каждый может воспринимать своим зрением. Недаром Демокрит называл свои атомы "идеями". (А 57; В 141. 167), причем слово "идея" по-гречески означает "то, что видно". Существует, например, дерево, следовательно, должны существовать деревянные атомы. Существуют вода, воздух, металлы; следовательно, имеются водяные, воздушные и металлические атомы. Так как под душой понимали теплое дыхание, признавались и огненно-живые атомы души и т.д. О бесконечном числе разнообразных атомов – 68 А 37, А 38, А 43. Но так как материя всех атомов мыслилась одинаковой, то их разнокачественность, очевидно, была результатом только их разной структуры.
Но тут мы сталкиваемся с другой особенностью античного мышления. Она заключается в том, что древние во всем находили четкие и отточенные формы, все представляли в виде организованного и оформленного тела и в таких представлениях находили наибольшую точность, наибольшую логичность и наибольший реализм. Поэтому и атомы представлялись у древних в виде четко оформленных телец, бесконечно причудливой, но всегда непосредственно обозримой, пусть хотя бы представимой только в уме, форме. Атомы были загнутые, крючковатые, с впадинами или с выпуклостями (67 А 11). Количество и разнообразие подобных четких геометрических форм представлялось у Демокрита бесконечным и необозримым.
Нужно, однако, сказать, что греческие атомисты дают и более общую характеристику своих атомов, а именно не просто геометрическую, но скорее вообще структурно-числовую. Общеизвестно учение атомистов о трех моментах такой числовой структуры атома. Во-первых, А отличается от N тем, что они называли schema. Едва ли этот последний термин целесообразно переводить как "форма". Ввиду слишком широкого значения русского слова "форма" лучше было бы переводить "фигура". Но и этот термин – не очень подходящий, потому что греческие атомы суть трехмерные геометрические тела, а не просто "фигуры, поскольку "фигура" мыслится у нас по преимуществу на плоскости, т.е. имеет только два измерения. Более правильным переводом является именно "структура", потому что этот термин, во-первых, шире геометрической двухмерности или трехмерности; а во-вторых, потому, что понятие структуры совмещает в себе и момент количества и момент определенной качественной упорядоченности этого количества, т.е. как раз все то, что характерно для греческого атома.
Далее, атомисты говорили, что AN отличается от NA порядком, и, таким образом, в самое понятие атома вносили момент его внешней ориентированности среди других атомов, или момент его с ними соотношения. Наконец, если букву N мы положим на бок, то получим другую латинскую букву, именно Z. Этот момент в атоме имел название "поворот" и свидетельствовал о том, что атомисты обращали очень большое внимание на последовательность элементов внутри самого атома, так сказать, на систему их отсчета или на его направление. 06 этой структурно-числовой природе атома читаем в 67 А 6. 7. 9. 11; 68а 38 (Маков. 48. 49); 41 (Маков. 52); 44 (Маков. 55); 45 (Маков. 56); 47 (Маков. 77); 67 А 32 (Маков. 88); 68 А 135 (Маков. 121). У Демокрита даже "все формы состоят из пирамид" (Маков. 54). Неудивительно поэтому, что и в огне Демокрит нашел шаровидность и связал с этим прочие стихии (Маков. 201), не исключая и самой души (Маков. 244. 247).
Таким образом, основным принципом определения атома является принцип структурно-числовой, т.е. атом определяется тем, как расположены его элементы внутри него самого, какой из этих элементов нужно считать первым и в каком структурном взаимоотношении находится весь данный атом с другими атомами, которые его окружают. В сравнении с этим два других свойства атома, которые иной раз попадаются в источниках, являются вполне второстепенными и третьестепенными. Именно, атомам свойственны те или иные размеры, та или иная величина. Но этим атомисты вовсе не определяют природу атома, а только указывают на тот участок бытия, которым охватываются атомы, т.е. в том случае, когда этот участок бытия мыслится цельным и неделимым. Ничего не определяет в атоме также и его вес, указание на который тоже попадается в источниках. Само собою разумеется, если атом действительно материален, то он должен иметь любые размеры и любой вес. Первичным, однако, определением атома является его числовая структура, которая уже не зависит ни от размеров, ни от веса атомов. В весе и тяжести атомов – 67 А 24; ср. у Маков. 171. 172. 174. 176. 191. 192. 267. Имеется источник, гласящий прямо о невесомости атомов у Демокрита и о принадлежности учения о весе атомов только последователям Демокрита (68 А 61, Маков. 81) и Эпикуру (68 А 47, Маков. 77). С другой стороны, имеются сведения не только о весомости атомов у Демокрита, но и зависимости веса атомов от их размера (А 60, Маков. 80; А 135, Маков. 121). Уже эта неустойчивость сведений о размерах и весе свидетельствует о нехарактерности этого учения для Демокрита93.
Заметим, что если действительно всякое суммирование и вообще всякая числовая операция ведет к все новым и новым качествам, то станет вполне понятным, почему атомисты не определяли свои атомы также и по их качеству. При таком понимании количества, которое было у них, всякая качественность предполагалась уже возможной наперед, ибо структурно-числовой принцип уже определял ее целиком.
Это, однако, не значит, что античные атомы мы должны понимать как только геометрические тела, т.е. как геометрические тела в нашем смысле слова. Конечно, геометризм здесь был на первом плане. Здесь следует указать на четкость и абсолютную отчеканенность формы, неразрушимость и неразделимость атома, его только умственную представимость, его неподверженность никаким физическим воздействиям (т.е. как бы бесконечную плотность и твердость), его физическую бескачественность и недоступность чувственной текучести или восприимчивости, его вечное постоянство и неизменность решительно во всех отношениях. У атомистов разрушимы только сложные тела, которые то возникают, то погибают; на атомы никогда не возникают и никогда не погибают (Маков. 47. 79). Именно это обстоятельство часто давало повод трактовать античные атомы как только объективные геометрические тела, лишенные всего физического. Однако, спецификой античного атома является именно то, что древние вместе с геометрией одновременно находили в нем и самую настоящую физическую материю. Древние вообще с большим трудом различали материальное и идеальное; и если идеалисты иной раз и доходили до чисто идеальных представлений, они все же наделяли это идеальное такими качествами, которые во многих отношениях приближались к материальным. Тем не менее атом огня трактовался как самый настоящий огонь, т.е. как материя или вещество, как определенное состояние вещества.
Тем, кто привык разделять непроходимой бездной геометрию и физику, такое учение об атоме, конечно, представляется абсурдным. Но исследователь античных текстов ничего тут не может поделать. Геометрия и физика настолько объединены здесь в единое целое, а вернее, настолько отождествлены, что не может быть и речи о противопоставлении в атоме его физических качеств и его геометрической структуры94.
Между прочим, геометрический принцип античного атомизма весьма соответствует современным представлениям об атоме. Современное представление об атоме, включая даже вопрос о взаимодействии атомов, основано на определенного рода геометрических конструкциях95. Характеризуя современную атомистику, знаменитый современный физик Шредингер в статье "2400 лет квантовой теории" пишет: "Только теперь геометрическими прообразами являются не фигуры материальных частиц, как в античной атомистике, а скорее геометрические свойства самого пространства – времени – континуума. Эта параллель не только игра словами. Ибо можно напомнить, что в самой эйнштейновской теории материи нет ничего, кроме геометрических свойств континуума (именно кривизны), так что между геометрией частиц и геометрией континуума нет различий"96.
В современной науке имеется одно понятие, которое, кажется, может до некоторой степени облегчить понимание физико-геометрического тождества в античном атоме. Это – понятие предела. Ведь предел никогда не достижим для переменной, монотонно изменяющейся величины, хотя расстояние между ними может стать меньше любой заданной величины. Так как античные атомисты вместе со всеми античными философами трактовали материю как нечто вечно подвижное и так как в глубине этой вечно подвижной материи они находили также элементы, которые сами по себе уже никогда не менялись, то, очевидно, неизменный атом данного типа вечно изменчивого вещества и был пределом изменения данного вещества.
Например, можно взять правильный многоугольник и рассматривать его то с большим, то с меньшим числом сторон. Но как бы мы ни изменяли эти многоугольники, логически ясно, что если треугольник можно превратить в шестиугольник, а шестиугольник – в двенадцатиугольник и т.д., то ничто не мешает нам представлять и бесконечноугольник. А это и будет круг. Круг есть, таким образом, предел вписанных в него или описанных около него правильных многоугольников при бесконечном увеличении числа их сторон. Само собою разумеется, вовсе не обязательно думать о круге, изменяя число сторон многоугольников. Но если мы хотим логически додумать до конца это изменение, то понятие о круге не может не появиться в нашем сознании. Такова логика этих фигур. Намеки на математическое понимание предела можно найти у Демокрита (Маков. 133. 134 и 68 В 155а, Маков. 135; В 155; Маков. 132).
Античные атомисты принадлежали к тем мыслителям, которые хотели додумать до конца все изменения, происходящие с данной вещью или с данным веществом. И если тут они пришли к понятию атома, то это явилось их величайшим завоеванием.
В наивной, но отнюдь не глупой форме они учили об истечении из атомов бесконечного числа их образов, – которые и нужно считать не чем иным, как бесконечно разнообразным приближением соответствующего физического явления к лежащему в его основе атому (67 А 29. 30, 68 В 7). Во всяком случае, здесь действовала живейшая потребность додумать понятие изменения до конца. Да и мы в нашей диалектике можем мыслить изменения только тогда, когда есть нечто неизменное; движение предполагает нечто неподвижное, случайное – необходимость этого случайного. Отсюда делается понятным, почему действительно сущие атомы для действительно сложных тел оказывались только возможным бытием (Маков. 59).
Итак, историко-философский анализ обнаруживает, что физико-геометрическое тождество у атомистов есть результат логического продумывания до конца той разнокачественной материальной действительности, которая находится у них в вечном движении. Отсюда становится ясным и то, насколько сложно у античных атомистов понятие малости. Атом является здесь малым не потому, что это есть какое-то наименьшее количество вещества (ведь все наименьшее может стать еще меньше). Атом не есть здесь и некое очень маленькое, но остающиеся постоянным количество вещества в процессе изменения этого последнего. О разных пониманиях малости и о возможности атомов всяких размеров, включая атом, равный целому миру (см. 68 А 43.47). Если воспользоваться арифметической аналогией, то √2 не является ни дробью с тем или иным количеством десятичных знаков, ни постоянным количеством, взятым в каком-либо неподвижном, изолированном и абсолютном смысле. √2 есть предел для бесконечной и притом совершенно определенной переменной величины (1; 1,4; 1,41; 1,414...) Античный атом поэтому скорее не величина (он может быть любой величины), а закон получения или становления величин. Таким образом, античный атом при всем своем постоянстве и вечной неизменности не так уж неизменен и неподвижен. В нем всегда кроется бесконечное количество приближенных величин, для возникновения которых он является принципом.
То, что атомы находятся в постоянном движении, это не может никого удивлять, потому что и вся греческая натурфилософия учит о непрерывном движении материи. А так как атом не только геометричен, но и физичен, то движение его можно считать естественным. Но в том движении, о котором говорили атомисты, было нечто новое. Дело в том, что они и здесь старались продумывать натурфилософские идеи до конца и тем самым приходили к предельным обобщениям.
Обыватель представляет себе движение либо как движение живого существа, либо как результат механического толчка. Но представлять атомы как живые существа – значит впадать в мифологию, которую отвергали не только Левкипп и Демокрит, но и все другие греческие натурфилософы. Выводить же движение одного тела из толчка, произведенного на него другим телом, значит впадать в дурную бесконечность. Ведь если причиной движения одного тела был толчок со стороны другого тела, то надо было бы объяснить толчок этого другого тела толчком третьего тела и т.д. В таком рассуждении нужно либо отказаться совсем от всякого объяснения движения данного тела, либо признать, что, перебрав все тела, мы все же придем к такому телу, которое движет уже само себя без всякого толчка извне. Атомисты и решили, что все тела движутся сами по себе, не будучи, однако, живыми существами. Движение атомов в результате столкновений и толчков является у них вторичным в сравнении с самодвижением (67 А 6. 16 ср. 68 А 47). Согласно их представлениям, материя совершенно неотделима от движения, а движение – от материи. Движение здесь не просто один из признаков тела; оно входит в определение самой его сущности. Материя движется самопроизвольно вот тот вывод, который напрашивается сам собою почти у всех греческих натурфилософов, но который с полной отчетливостью был осознан только атомистами.
Но отсюда вытекает и другой колоссальной важности вывод. Ведь если тело движет само себя, то, очевидно, и детали этого движения тоже принадлежат ему самому. Другими словами, если это движение принадлежит самой природе атома, то и произвольное отклонение атома от однажды намеченного пути тоже принадлежит ему же. Следовательно, атомы движутся не просто в силу взаимных толчков и не в силу взаимного тяготения (которого атомисты не знали), а в силу их собственной природы. Не масса или вес, не объем или плотность определяют движение атомов, а только их собственная природа, от которой они неотделимы. Традиция, правда, находит самопроизвольное отклонение атомов только у Эпикура, а не Демокрита (Маков. 37. 78). Однако, самопроизвольное отклонение прямо вытекает из принципов Демокрита, да и сами источники тоже говорят о существовании зависимости Эпикура от Демокрита. Что в этом самопроизвольном отклонении демокритовских атомов нет ничего удивительного даже с точки зрения современной науки, показал акад. С.И.Вавилов, весьма остроумно сопоставивший античный атомизм с принятым в квантовой механике принципом "соотношения неопределенности"97.
Диалектика свободы и необходимости вообще пронизывает собою весь атомизм. О необходимости – 68 1 (Diog. L. IХ 45). 67.В 2, 68 А 66, ср. Маков. 70.71.240. 0 случайности – 67 А 11; Маков. 54.66 – 69. О диалектике случая и ума – особенно 68 В 119 (Маков. 72 ср. Маков. 523), куда необходимо отнести также и слова Левкиппа (В 2) о синтезе Логоса и Необходимости. Поэтому управление мира "неразумной природой" (67 А 22. 24, ср. 68 А 15, Маков. 63) есть только одна сторона дела. И вообще причинная необходимость, равно как и случайность, настолько для атомистов очевидны, что они даже не находили нужным разъяснять эти понятия (Маков. 64). Впрочем, один тип взаимного тяготения атомисты, как и многие натурфилософы, признавали. Это – взаимное тяготение веществ, одинаковых по своей природе: теплого к теплому, холодного – к холодному и т.д. (68 А 38, В 164, Маков. 138, ср. Маков. 146, 199, 200, 203, 263 ср. 267). Но такого рода "тяготение" только подчеркивает свое полное несходство с тем всемирным тяготением и основными законами движения, о которых учит ньютоновская механика. Наконец, метод пределов сказался у атомистов и здесь. Ведь если все тела подвижны сами по себе, а материя движется сама по себе, то должно же быть в этом всеобщем движении нечто всеобще-неподвижное, которое было бы пределом для всех движений, т.е. законом движения всех этих частичных пределов. Такое всеобщее атомисты признавали и называли его космосом. По своей структуре этот космос, конечно, отличался от космосов других греческих натурфилософов. Но дело сейчас не в этой структуре; дело в том, что все существующие атомы охватывались у атомистов одним бесконечным вместилищем, входили в одно бесконечное целое, имели одну общую бесконечную историю и потому были подчинены общим космическим законом. Это хорошо выразили те античные излагатели атомистов, которые понимали атом как мельчайший элемент, возникший из расчленения единого непрерывного и бескачественного, лишенного всех различий, того, что элеаты называли Единым, или бытием (67 А 7). Каждый атом, согласно этой концепции, оказывался связанным по самой своей природе со всей бесконечностью атомов, существующих в космосе или в космосах. Таким образом, каждый атом, несмотря на самопроизвольное движение всех атомов, оказывался функционально связанным решительно со всеми атомами вообще и с каждым атомом в отдельности. Бесконечность миров и их свойства проповедуются в 67 А 21, 68 А 160, Маков. 140; А 40, Маков. 141; А 81, Маков. 142; А 82, Маков. 143; А 83, Маков. 144; А 84, Маков. 145 (ср. Plat. Tim. 52 Д – Е).
Итак, непрерывность движений атомов, вытекающая из неотделимости материи от движения и, следовательно, свойственная атому по его природе, а также функциональная взаимозависимость атомов вот те две коренные особенности движения античных атомов, которые, по мысли атомистов, не только не противоречат самопроизвольному движению, но, наоборот, совпадают с ним в одно целое. Это вполне соответствует тем текстам, где мы находим общее изложение атомизма, хотя бы и в наивной форме (например, 67 А 1. 7. 9. 10. 15. 24; 68 А 1, Diog. L. 44, Маков. 1; А 57 Маков. 59. Lucr. V 432 – 460; Plat. Tim. 52 Д – Е)98.
В заключение заметим, что античное учение о неотделимости движения от материи получило в ХХ в. точнейшее подтверждение в теории Эйнштейна об эквивалентности материи и энергии. По Эйнштейну, E=mc2, где E есть энергия, m – масса, с – скорость света. Конечно, античные атомисты и не грезили о столь точных формулах. Тем не менее материю и энергию они в известном смысле отождествляли и, значит, уже тем более отождествляли материю и движение. Уже цитированный нами Е.Шредингер в самом начале указанной выше статьи пишет совершенно без всяких оговорок: "Современное атомистическое учение – всего лишь повторение теории Левкиппа и Демокрита. Из нее оно произошло и есть плоть от плоти ее". Внутренние объективные и внешние исторические предпосылки этого тезиса в полной мере справедливы до сегодняшнего дня. Объективные предпосылки даже укрепились с тех пор, как оправдалось мнение Левкиппа, что все атомы состоят из одного вещества; здесь можно напомнить или о том, что все химические атомы построены из нуклонов и электронов, или о том, что сами элементарные частицы все состоят "из энергии и все способны превращаться друг в друга". Правда, абсолютно плотные и твердые геометрические атомы античных атомистов сами по себе не способны превращаться один в другой; но при помощи структурных преобразований как исходящие из них образы (eidzla), так и возникающие из них сложные тела способны бесконечно переходить друг в друга.
Изучая характерные свойства движения атомов у античных атомистов, мы наталкиваемся на ряд диковинных свойств, которые, ввиду их своеобразия неожиданности, обычно мало учитываются исследователями. Первое такое свойство атомного движения заключается в полном противоречии со всяким механицизмом, для которого целое не представляет ничего нового в сравнении с частями, его составляющими. Механицист считает возможным живую природу получить из неживой путем простой комбинации элементов этой последней. Считается возможным, далее, из живого получить сознание, из суммы индивидуумов – общество; таким образом, общественные законы сводятся к законам индивидуальной психики и т.д. В этой отвлеченной метафизике совершенно не повинны античные атомисты. Их основной тезис гласит, что всякое целое получается из атомов, как трагедия или комедия – путем сочетания написанных букв (67 А 9, а также Маков. 584). Это – опровержение всякого механицизма, хотя это же впервые делает возможным научное и вообще осмысленное понимание всякого целого, составленного из частей. Все образуется из атомов, так же, как трагедия – из букв. Но трагедию нельзя свести к буквам. С этим тезисом могут быть несогласны только механицисты. Но в таком случае придется проповедовать ту явную нелепость, что, например, в "Скованном Прометее" Эсхила нет ровно никакого смысла, кроме произвольного и случайного набора определенных букв, из которых ни каждая в отдельности не гласит о какой-либо трагедии, ни также сумма этих букв ровно ни о чем не говорит, кроме как только о самих буквах. Если не признавать творческого характера атомных сочетаний, то Демокрита придется признать субъективным идеалистом, ибо, по его мнению, объективно существуют только атомы и пустота, а следовательно, цветовые качества возникают лишь в сознании людей. На самом же деле цветовое качество является у атомистов тем творческим результатом, к которому приходит движение самих атомов и истекающих из них образов.
Из всего предыдущего вытекает, что античный атом можно рассматривать двояко. С одной стороны, это – атом, взятый сам по себе, в неподвижной изоляции, рассматриваемый только с точки зрения своего размера или структуры. Это, однако, лишь очень отвлеченная сторона атома, а вовсе не весь тот атом, который является для атомистов реальным элементом действительности. В самое определение атома у античных атомистов входит идея порядка, понимаемая не только как упорядоченность его собственной структуры, но и как определенность его в соотношении с другими атомами. Этот момент введен в определение атома именно потому, что каждый атом античные атомисты рассматривали лишь как букву некой универсальной рукописи. Конечно, А есть А и Б есть Б. Но АБ уже не есть ни БА, ни просто сумма отдельно взятых А и Б. Это – первое из тех удивительных свойств, которыми обладает движение атомов, приводящее их к тому или иному их соотношению или объединению. Это свойство можно назвать статической спецификой атомного движения у древних атомистов. Другое свойство можно назвать динамической спецификой этого движения.
Выше уже говорилось, что античные атомы находятся в непрерывном движении и функционально связаны между собой. Что это за непрерывность и функциональность? Античные атомисты находятся еще на такой наивной ступени мышления, когда такого рода вопросы ставятся, главным образом, интуитивно. В те времена еще не входили в подробный анализ такого рода проблем и не создавали для них точного логического аппарата. Говорилось, например, просто о сцеплении или захвате атомов (Маков. 48. 54. 76), причем сцепление понималось весьма наивно, как результат крючковатой (Маков. 291) или вообще изогнутой формы атомов. Говорилось также о трясении атомов во всех направлениях (Маков. 79). И вместе с тем признание таких глубочайших факторов, как непрерывность и функциональность, приводило (конечно, тоже еще в интуитивной и мало расчлененной форме) к выводам огромной теоретической важности. Ведь если u есть функция от х, то при условии непрерывности этой функции и в условиях образования все новой и новой качественности в каждый момент изменения u и х, т.е. в условиях возможности, трактовать каждый момент изменения как предел всех предыдущих моментов их изменения, мы имеем дело уже с инфинитезимальными представлениями. Мы должны теперь рассматривать каждый атом как дифференциал того или другого качества, получаемый в результате его непрерывного движения в зависимости от какого-нибудь другого или многих других атомов; а сложное тело мы тем самым должны рассматривать как интеграл, возникающий в результате непрерывного становления образующих его элементов. Либо нужно расстаться с представлением античных атомистов о нераздельности материи и движения и о закономерности этого движения, либо мы должны заключить, что античные атомисты в интуитивной и мало расчлененной форме уже оперировали понятиями дифференциала, интеграла и производной.
Начатки математического анализа в греческой атомистике констатируются уже издавна. Можно указать, например, работу M.Simon "Geschichte der Mathematik im Altertum" Berl., 1909. Здесь доказывается, что атом Демокрита есть дифференциал массы, что объем тела у него есть "интеграл, сумма бесконечно малых призм", что Демокрит, во всяком случае, занимался проблемой непрерывности (на это указывает название не дошедшего до нас его сочинения "Об иррациональных отрезках прямой и континууме, nastzn", что метод Демокрита напоминает Кавальери и что Демокрит пока еще не смог "доказать" правильности и необходимости применения инфинитезимального метода, но он его уже "указал", что Демокрит "соединил" учение пифагорейцев о пустоте, Эмпедокла – о порах и Анаксагора – о бесконечно малых в общее учение о дифференциале массы, пространства и движения. И.Л.Гейберг тоже пишет о Демокрите: "...многое заставляет предполагать в нем предшественника Архимеда в области исчисления бесконечно малых"99. Необходимо указать также на работу R.Phillppson "Democritea" ("Hermes", 64 Bd. 1929, стр. 175 – 183), где тоже устанавливается наличие у Демокрита учения о бесконечно малых. Новейшей в этой области является работа J.Mau "Zum Problem des Infinitesimalen bei den antiken Atomisten", Berl., 1957, где в убедительной форме доказывается наличие идеи бесконечно малых у греческих атомистов и обсуждается полемика последних с элеатами.
Не обошлось также и без возражений. E.Hoppe в специальной статье "Die Entwicklung des Infinitesimalbegriffs" (Philologus, Berl., 76, 1920, стр. 355 – 359) доказывает, на основании известного текста Плутарха, что Демокрит, разделяя конус на параллельные пластинки, не смог получить образующей конуса в виде прямой линии и что, следовательно, понятия дифференциала и интеграла были ему чужды. Открытие бесконечно малых E.Hoppe приписывает Платону, используя учение последнего о беспредельном в "Филебе" (17 А, 18 А, 24 А, 25 В, 27 1"). Возражал против идеи бесконечно малых у атомистов и E.Frank в работе "Plato und die sogenannten Pythagoreer".
В советской науке С.Я.Лурье в своих многочисленных работах рассматривал учение греческих атомистов с точки зрения математического анализа, подвергая обстоятельной критике дошедшие до нас источники по этому вопросу. Здесь мы укажем основной труд С.Я.Лурье из этой области "Теория бесконечно малых у древних атомистов" (М. – Л., 1935)100. Вопроса о бесконечно малых у атомистов кратко касается и А.О.Маковельский в "Древнегреческих атомистах" (Баку, 1946), И.Г.Башмакова в своих "Лекциях по истории математики в древней Греции" ("Историко-математические исследования", вып. ХI, под ред. Г.Ф.Рыбкина и А.П.Юшкевича. М., 1958, стр. 331). Учитывая те трудности, которые возникали у Демокрита в его учении о конечной делимости на путях математического анализа, она совершенно правильно пишет: "И все же в концепции Демокрита содержалась чрезвычайно плодотворная мысль, которая впервые по-настоящему была оценена только Архимедом. Мы говорим о выдвинутом им принципе составления тел из большого числа маленьких частиц, размеры которых известны. В этом можно видеть зародышевую формулу интеграционных методов". Необходимо, наконец, указать на весьма ценное освещение математической проблематики у Демокрита, данное В.Ф.Асмусом в его работе "Демокрит" (М., 1960, стр. 35 – 41).
Античные мыслители вообще являются стихийными материалистами, а ввиду их постоянной опоры на чувственные и, в частности, зрительные восприятия – также и художественными материалистами. Атомисты, как и вообще все античные философы, очень любят всякого рода образы, художественные представления, иллюстрации, при этом они вводят их даже там, где мы ожидали бы чисто отвлеченную мысль или точную научную формулу. Говорится, например, что атомы плавают в воздухе наподобие пылинок в световом луче. Особенно такого рода образы любил Лукреций.
Конечно, все эти художественные иллюстрации мы не можем целиком отбросить. Это было бы совершенно антиисторично. Тем не менее было бы неверно в анализе античного атомизма ограничиваться только наглядными картинами вроде первоначального вихря атомов, их столкновения и взаимного отталкивания, их плавания по какому-то воздуху и т.д. Такие образы и картины, как они ни ценны, являются недостаточными даже и для Анаксимандра, для Гераклита, для Анаксагора и для всех прочих греческих натурфилософов, которые предшествовали атомистам и во многих отношениях были наивнее их. Сквозь иллюстративную картинность, которая нам весьма пригодится в анализе атомистической эстетики, надо видеть великие философские идеи.
Стихийный материализм, яркие художественные тенденции, наивность и нерасчлененность теоретических рассуждений, постоянное предпочтение целостности всяким рассудочным и чересчур расчлененным подходам – все это может иметь для нас значение только при том условии, если мы за всей наглядностью и непосредственностью классического античного мышления не будем пропускать тех великих философских идей, которые, по известному суждению Энгельса, предвосхитили все то, что последующие культуры давали уже в расчлененном виде. Поэтому не нужно удивляться, что даже у ранних греческих философов мы находим и зачатки теории эволюции, и зачатки математического учения о множествах, и вполне определенное предчувствие идей математического анализа, и учение о неэвклидовости пространства, и учение о всеобщей связи явлений, и акустику с правильным соотношением тонов, и диалектику с учением об единстве противоположностей, и т.д.101.
На ступени греческой натурфилософии очень трудно отделять учение о числах от учения о вещах, философию от астрономии, геометрию от физики или математический анализ от летания пылинок по воздуху, механику от органики. Поэтому прямо приписывать греческим атомистам, например, учение о бесконечно малых совершенно нецелесообразно, хотя интуитивных предчувствий этой науки у них можно находить сколько угодно. Бесплодно спорить о том, физичен ли античный атом или геометричен. Физика и геометрия не различались тут настолько резко, чтобы можно было ставить всерьез такого рода вопросы.
Необходимо также более осмотрительно проводить разграничительные линии между различными направлениями античной мысли. Возьмем, например, вопрос о соотношении философии Демокрита и Платона. Если мы скажем, что у Демокрита мир составляется из атомов, а у Платона не составляется, – это будет совершенно неправильно. Разница в этом отношении между обоими мыслителями заключается только в том, что Демокрит составлял мир из телесных атомов, а Платон – из атомов плоскостных (а был еще Ксенократ, который составлял мир из линий). При этом, как показывает филологическое исследование, Платон свои идеальные сущности вовсе не называл идеями, а Демокрит, как мы знаем, свои атомы называл идеями (конечно, чисто материальными). Поэтому сторонником учения об идеях был вовсе не Платон, а Демокрит. Платон же свои идеальные сущности именовал другими терминами. Нет никакого различия между Платоном и Демокритом также и в отношении признания бытия богов. У атомистов боги существуют в виде предельных обобщений материальных стихий, они ведут блаженную жизнь вне всяких треволнений и вне всякого воздействия на мир в междумирных пространствах. Лукреций даже утверждает, что было бы неблагочестиво признавать, что боги беспокоят себя воздействием на мир. Поэтому атомисты выступают против религии, но не против богов, которые у них тоже состоят из атомов. Они не атеисты, а деисты. Точно так же не очень отчетливы различия между Демокритом и Платоном в представлениях о непрерывности движения, о функциональных взаимоотношениях, о пределе, об инфинитезимальных процессах. Все это в более или менее явной форме присутствует у обоих мыслителей, и не на этом надо делать акцент в анализе принципиального расхождения обоих философов. Единственное глубокое различие между ними заключается в том, что Демокрит, как представитель натурфилософии, принципиально не отличает дух и материю. Дух для него – это та же самая материя, только иначе организованная и другого типа. Совсем другое у Платона, который резко разграничил обе эти области и поставил дух над материей, представляя последнюю в виде некой темницы для духа, иной раз, может быть, и прекрасной, но если брать ее в чистом виде, то совершенно бессмысленной. Вот в чем подлинное различие двух великих философов. Учение же об атомах было и у того и у другого; и о различном построении этого учения можно судить только с точки зрения той принципиальной несовместимости обеих философских теорий, на которые мы сейчас указали.
Наконец, очень важным нужно считать и тот методологический прием изложения атомистики, который применялся выше. А именно, всякую философскую систему и всякое творчество вообще можно оценить только в том случае, если не ограничиваться буквальным его переложением, а продумать его до его логического конца, независимо от того, содержится ли эта завершенная логика в изучаемом научном, художественном или философском творчестве или не содержится. Гете, например, не считал себя филистером; но Энгельс, продумав творчество Гете до конца, пришел к выводу, что оно есть соединение гениальности и филистерства. Лев Толстой не думал, что он изображает русское крестьянство или русское общество кануна революции. А Ленин, продумав творчество Льва Толстого до конца, пришел к выводу, что этот граф изобразил именно канун русской революции. Продумывание творчества мыслителей или художников до их логического конца только и может обеспечить правильную критическую оценку их произведений, впервые позволяя установить, в чем они успели и в чем не успели, а если успели, то до какой степени. Левкипп и Демокрит не думали, что они оперируют такими понятиями, как предел, постоянная и переменная величина, дифференциал или интеграл, первообразная или производная функция и т.д. Однако, логическое продумывание всех их принципов до конца устанавливает, что только на основе этих категорий математического анализа и можно было создать подробную атомистическую систему. При этом научно-критическое употребление этих понятий у античных атомистов почти целиком отсутствовало, но интуитивно они пользовались ими почти в каждом ответственном моменте своего философствования. То же необходимо сказать и о таких понятиях, выдвинутых греческими натурфилософами, как математическое множество, структура, бесконечное и конечное, континуум и пр.
Только теперь мы можем сформулировать тот подлинный принцип греческого атомизма и ту его историко-философскую специфику, без которой вся предыдущая характеристика атомизма теряет свое значение.
Основной принцип греческого атомизма сводится к тому, что здесь мы впервые в истории философии и эстетики находим попытку выдвинуть на первый план учение об индивидууме. Самый термин "атом" тождествен латинскому термину "индивидуум". Напомним, что здесь имеется в виду неделимость (67 А 13.15), неразрушимость, самостоятельность и оригинальность того предмета, который обозначается как "атом". Но индивидуум – не просто вещь, взятая сама по себе. О разного рода вещах судит без всякого атомизма и задолго до него вся древнейшая натурфилософия. Индивидуум есть вещь, данная в ее четком отличии от других вещей и от всего окружающего (68 А 41, Маков. 52; 42 Маков. 53; 43 Маков. 54; 44 Маков. 55; 57 Маков. 59, 67 А. 15 Маков. Демокр. 122; 68 А 48в, Маков. 123; Маков. 124; 58 В 10. Маков. 127; Маков. 128; 67 А 7; 68 В 155 Маков. 132; Маков. 136). Характерно, что в древности находили учение о субстанции впервые именно у атомистов (68 А 36 Маков. 84; ср. Маков. 118). И самое понятие неделимости было введено атомистами именно ради того, чтобы возможность бесконечного деления данного тела не превратила его в ничто и тем самым не превратила бы все бытие в мираж (68 А 48в, Маков. 123). Знала ли что-нибудь о такого рода вещах древнейшая натурфилософия? Конечно, знала. Однако, знание это было слишком непосредственным и лишенным всякого рационального подхода к самому этому отличию одной вещи от другой. Возьмем, например, ионийское учение об элементах. Уже то, что земля здесь превращается в воду, а вода – в воздух и т.д., свидетельствует, что здесь еще мы не имеем четкого определения каждого элемента и четкого разграничения их между собою. Вещь, существующая как индивидуум, должна иметь свое определение в себе же самой. Если она возникла из другой вещи, то эта не есть ее полное самоопределение, а, наоборот, такое определение, которое получено ею от других вещей и которое поэтому не вскрывает ее подлинной оригинальности и индивидуальности. Вещь, данная как индивидуум, определяется только через себя самое, причем это определение не таково, что оно может быть, но может и не быть. Это определение таково, что только оно одно и может быть у данной вещи, оно неотделимо от нее, что оно и есть сама эта вещь.
Отсюда мы видим, что многие характерные черты античного атома, указанные нами выше в отдельности, вытекают именно из этого максимально существенного принципа индивидуума. То, что атом неразрушим и не поддается никакому воздействию извне, это значит, что он есть индивидуум. Это значит, что он получил свое определение не откуда-нибудь извне, а из самого же себя. Такое положение дела было чуждо не только ионийским стихиям, но даже и тем числовым структурам, о которых говорили пифагорейцы и Анаксагор. Ведь число как структура вообще всегда есть число чего-нибудь, т.е. уже предполагает какие-то индивидуумы, которым оно свойственно. А если взять его в самостоятельном виде, то оно не может считаться индивидуумом уже потому, что оно пусто и бессодержательно; будучи таковым, оно оказывается свойственным чему угодно, т.е. не имеет самостоятельности и самоопределения. Гомеомерии Анаксагора тоже не являются индивидуальностями, потому что каждая из них содержит в себе решительно все, и этот принцип "все во всем", великолепно рисуя непосредственную данность индивидуума, лишь очень слабо рисует индивидуум как самостоятельное и оригинальное самоопределение. Только там, где вещь оказалась вечной и неразрушимой, т.е. только там, где она оказалась атомом или состоящей из атомов, она впервые получает возможность стать индивидуумом.
К этому нужно прибавить еще одно понятие, которым оперирует античный атомизм и которое очень легко превратить в ничего не говорящее обывательское представление. Дело в том, что индивидуум, если он дан как таковой, должен максимальным образом отличаться от всего иного и от всего окружающего. Атому недостаточно отличаться от других атомов, потому что другие атомы – тоже индивидуумы; и, следовательно, сама категория индивидуальности одинаково присуща всем атомам, делает их сходными и даже тождественными между собою. Необходимо, следовательно, такое окружение для атома, которое отличалось бы от него не только по своей форме, но было бы во всех отношениях абсолютно от него отличным. Такую роль могла играть только абсолютная пустота, абсолютная лишенность всяких определений и полная бесформенность, или неразличимость. (67 А 1.6.8.10.12.14.19.20; 68 В 9 Маков. 44; А 49 Маков. 45; Маков. 86 – 89).
Вот почему атомы необходимейшим образом предполагают существование вокруг себя абсолютной пустоты; и вот почему ни одна из предыдущих философских систем не содержала в себе учение о пустоте. Во всей натурфилософии до атомизма бытие мыслилось заполненным сплошь и данным только в своей полной непрерывности. Речь могла идти только о передвижениях одних тел или одних телесных масс на место других тел и других масс. Но пустота исключалась раз навсегда, так как еще не созрела потребность определить индивидуум как таковой. В пифагорействе было различение предела и беспредельного. Но это было только различением абстрактным, потому что фактически существовало не просто беспредельное и не просто идеал, а то, что является их реальным синтезом, т.е. число, или структура. А эта очисленность, или структурность, опять-таки заполняла собою решительно все, и абсолютная пустота здесь отпадала раз навсегда. Только в атомизме впервые появляется учение о пустоте как о полном и абсолютном небытии в противоположность атомам-индивидуумам, имеющим свое собственное определение.
Вместе с этим разрешается и тот вопрос, который невольно возникает почти у всех читателей Демокрита: каким образом могло оказаться, что самая объективная материальная вещь получает бесконечную плотность и твердость, недоступную никаким делениям и даже никакому воздействию извне? Ведь все эти свойства отнюдь не присущи обыкновенной чувственной материи, которая и делима до бесконечности, и обладает самой разнообразной плотностью и массой, и переходит из одного состояния в другое, подвергаясь бесконечным воздействиям извне. Дело в том, что атом мыслится здесь не просто как то или иное скопление вещества, а как такой элемент материи, который определяет сам себя. Если какое-нибудь А определяет самого себя, то это значит, что мы имеем тождество "А есть А". То А, которое является здесь предикатом, может быть только тождественно тому А, которое является субъектом. Малейшее изменение предиката уже было бы нарушением принципа самоопределения. Но ведь вся греческая натурфилософия, включая атомистов, является материализмом, т.е. чувственная материя имеется здесь в первичной данности. Значит, необходимо, чтобы эти материальные элементы были всегда тождественны сами себе, если уже возникла потребность мыслить их как самоопределяющиеся. А это значит, что каждый такой материальный элемент является неделимым и неразрушимым, что он является именно атомом в смысле Левкиппа и Демокрита. Материя здесь по необходимости получает как бы нематериальное определение и по необходимости становится геометрически идеальной. Было бы неверно в качестве возражения приводить здесь тот довод, что всякое определение и всякое самоопределение есть акт мысли, а не нечто материальное. Ведь тогда атомисты уже вышли бы за пределы натурфилософии и перестали бы быть материалистами в раннеклассическом смысле этого слова. Самоопределяемость материального элемента они понимали именно материально, и потому связанное с нею самотождество понималось тоже вполне материально. Отсюда и получалось, что материальный атом становился чем-то неделимым и неразрушимым и отождествлялся с геометрическим телом. Тождество физики и геометрии – это признак всякого первобытного мышления, остающийся незыблемым и в период ранней классики в Греции. Но атомисты не воспользовались этим признаком пассивно и бессознательно, как чем-то таким, что разумеется само собою. Они пользовались им вполне сознательно, выдвигая его как принцип материального же самоопределения материального элемента. Но здесь мы входим уже в ту область греческого атомизма, которую следует рассмотреть специально. Это – атомистическая диалектика.
Наконец, формулируя учение атомистов об индивидууме и об индивидуальном самоопределении, необходимо помнить, что атомизм вовсе не является тем, что мы могли бы назвать индивидуализмом. Не всякая теория материи является материализмом, и не всякое учение об идеях есть идеализм; так и не всякое учение об индивидууме, – индивидуализм. Необходимо помнить, что древний атомизм есть, прежде всего, космология и натурфилософия, которая учит о человеке как о результате космических и природных процессов, и что не человеческий субъект определяет здесь объективную действительность, а, наоборот, последняя впервые его определяет и впервые его создает. Поэтому Демокрит ни в каком случае не является индивидуалистом. Однако, весь мир и вся действительность, включая самого человека, уже не является для атомистов чем-то только всеобщим и только универсальным. Они здесь конкретизированы и продуманы до степени индивидуального бытия. Индивидуум здесь является, таким образом, лишь конкретизацией всеобщих законов действительности, почему мы и говорили, что натурфилософия достигает здесь своей вершины и является ее максимально зрелым продуктом102.
Вся греческая натурфилософия пронизана диалектикой, и особенным признанием в этом смысле пользуется Гераклит. О диалектике у атомистов говорится уже несравненно меньше, а традиционное понимание их как механицистов вообще в корне препятствует изучению диалектических элементов в греческом атомизме. На самом же деле диалектика у атомистов только прогрессирует. Здесь она заходит гораздо дальше, чем у Гераклита. Уже то, что атомисты действовали в конце V и в начале IV в до н.э., делает их гораздо более зрелыми натурфилософами, чем Гераклит, создававший свои концепции не меньше чем лет за 100 до атомистов. Рассмотрев элементы диалектики Левкиппа и Демокрита, мы сможем убедиться, что эта диалектика непосредственно приводила к эстетике и что эстетику атомистов невозможно рассматривать вне их диалектики.
Как было показано выше, классический атом является и субъектом и объектом определения. Несколько меняя терминологию, можно сказать и так: в атоме совпадают субъект-определение и определяющий его предикат. Это – единство противоположностей. Имеет ли это значение для эстетики? Самое глубокое. Ведь все прекрасное, всякое произведение искусства, обязательно является и объектом (даже внешне чувственным объектом, который воспринимается самыми объективными органами чувств) и субъектом, поскольку в эстетическом объекте должна быть выражена его внутренняя жизнь, и притом в адекватной форме, так что непосредственно видна уже и вся внутренняя жизнь данного объекта. Без этого принципа не существует ничего ни общеэстетического, ни специально художественного, т.е. относящегося к произведению искусства. Атомисты, вводя свое учение об атоме, имели в виду определить бытие как индивидуум или как индивидуальность. Этим они впервые создали возможность понимать произведение искусства как нечто самобытное и оригинальное, как нечто говорящее о себе и за себя, как нечто убедительное и очевидное. Это первое важное достижение атомистической эстетики.
Атом есть материальный элемент. Но он неделим и неразрушим, т.е. является геометрическим телом. Это совпадение физики и геометрии, специфичное для древних атомистов, имеет большое эстетическое значение. Ведь эстетический предмет не является чем-то лишь идеальным, так же как он не является и только материальным. С одной стороны, он как бы выхвачен из потока хаотической действительности и зафиксирован в своей неподвижности, как бы вставлен в некую раму, запрещающую путать эстетическое с неэстетическим. А, с другой стороны, разве есть что-нибудь в эстетическом предмете такое, что мы могли бы назвать нематериальным? Не только простая, ясная, античная скульптура, но самое запутанное, самое фантастическое и самое заумное произведение искусства может оперировать лишь материально-чувственными образами. То, что атомисты свой материальный атом сделали неделимым и неразрушимым, т.е. чем-то идеальным, хотя и без нарушения самой материальности и без всякого выхода за ее пределы, – это необходимо считать вторым важнейшим достижением атомистической эстетики.
Здесь следует, однако, заметить, что единство идеального и материального дано у атомистов на основе материальности, с приматом материального начала. Это свидетельствует о том, что эстетика атомистов относится по преимуществу к скульптуре или к архитектуре. Именно вещевая и трехмерно телесная эстетическая данность была той основой, на которой развивалась эстетика атомистов. Это еще больше подчеркивает классическую позицию атомистов во всех основных вопросах эстетики.
Атом неделим и неразрушим. Однако, реальные свойства чувственной материи говорят об ее бесконечной делимости, об ее разрушимости, об ее вечном возникновении и уничтожении. Как же неделимый и неразрушимый атом делает возможным делимость и постоянную изменчивую текучесть материи?
Выше уже отмечалось, что греческие атомисты учили об отделении от каждого атома образов, которые уже не обладают свойственной самому атому неделимостью и неразрушимостью. Атом, следовательно, рассматривается как некий предел для всевозможных его становлений, как то общее, что лежит в основе атомных эманаций, как тот закон, который ими управляет. Единство атома с эманациями его образов также является диалектическим единством противоположностей.
Переводя все эти рассуждения на язык эстетики, следует, прежде всего, заметить, что здесь идет речь о тождестве общего и единичного. Но это – общеизвестный признак эстетического предмета: все родовое в произведении искусства дано как единичное и индивидуальное (без этого не было бы самого образа, самой картины прекрасного); но единичное, как таковое, вовсе не есть эстетический предмет, поскольку все единичное, взятое в отрыве от своей общей значимости, – слепо, хаотично и не только безыдейно, но и бессмысленно. Атомисты учат нас понимать все особенное и единичное в свете всеобщего, которое образует всякую единичность и является законом ее появления. То, что подобного рода тождество общего и единичного имело для Демокрита также и эстетический смысл, явствует из сообщений о зависимости Демокрита от Гомера, у которого он заимствовал свое представление о формах и образах вообще (Маков. 262). Образы, согласно Демокриту, полны внутреннего содержания (Маков. 293 – 295) и ими все наполнено (Маков. 293).
Постулирование тождества единичного и общего – третье важное достижение атомистической эстетики.
Атом как определяющий сам себя материальный индивидуум определяет себя через свою противоположность всему остальному, которое по этому самому уже не может быть атомом или иметь атомное строение. Оно может быть только пустотой, почему атомисты и учили не только об атоме, но обязательно об атоме и окружающей его пустоте. Атом, согласно атомистам, есть бытие, а пустота – небытие (67 А.б. 8; 68 А 49, 1.40.44.45; Маков. 57.58. 75.76). Однако, небытие атомистов – это не ничто, равное нулю. Небытие тоже существует. Оно есть то, что может рассматриваться как протяжение, как пространство, о котором уж никак нельзя сказать, что оно не существует.
Атомисты твердо стоят на материалистической почве, и всякое другое бытие, кроме материи, признают порождением самой же материи. Они не находили нужным детально разрабатывать диалектику категорий бытия и небытия. Для них достаточно было признания того, что пустота, хотя она и есть небытие, все же существует. Совпадение противоположностей бытия и небытия в общей сфере пустоты здесь еще не разработано категориально. Оно дано лишь как поразительно четкая интуиция.
Что касается эстетической интерпретации учения атомистов о пустоте, то необходимо указать на чрезвычайно напряженное участие пустоты в образовании всякого эстетического предмета. Ведь пустота – это есть тот фон, на котором проявляет себя всякий эстетический и художественный предмет. Атомисты с большим пафосом трактовали эту пустоту, этот фон, причем пафос этот постоянно подогревался необычайной чуткостью и чеканом фиксируемого у них бытия, настолько совершенным и ярким чеканом, что он доходил у них до геометрической концепции каждого атома. Даже вкус определяется, по Демокриту, не чем иным, как формой атомов. Сладкий вкус вызывается круглыми атомами; кислый – шероховатыми и многоугольными; острый – угловатыми, согнутыми м узкими; едкий – круглыми, тонкими, угловатыми и кривыми; соленый – угловатыми, большими, согнутыми, равнобедренными; горький – крупными, гладкими, кривыми. Такую же трактовку давали атомисты и всей области обоняния (Маков. 277 – 279.280.282.284.285). Цветовые ощущения, согласно им, зависят от формы, положения и поворота атомов (Маков. 271, 273). Звук тоже есть тело (Маков. 198.199), а слово есть "звучащее изваяние" (Маков. 313, 314). Обязательные качества тоже восходят к форме атомов (Маков. 190.194). Да и сама душа, наподобие солнца и луны, тоже состоит из телец гладких и круглых (Маков. 150). Для скульптурной эстетики Демокрита очень важно, что всякое ощущение трактуется в своей основе как осязание (Маков. 264) и все человеческое тело не только осязает, но и видит (Маков. 274), а также и слышит (Маков. 276). То, что каждый атом является здесь геометрическим телом, стало возможным только потому, что очертание и контур каждого атома фиксировался в самом разном виде; а это в свою очередь было возможно только потому, что этот светлый и яркий атом мыслился на темном фоне окружающей пустоты. Можно ли после этого сказать, что момент пустоты, или, говоря вообще, небытия, инобытия, не имел у атомистов никакого эстетического значения? Он играет большую роль и в любом художественном произведении, но для произведения пластического, скульптурного или архитектурного, т.е. там, где налицо трехмерная отчетливость, – там этот момент приобретает еще большее значение. Пустой темный фон и связанный с нам трехмерный геометризм четвертое достижение атомистической эстетики, которая и здесь выявляет свою глубочайшую связь с раннегреческой классикой в искусстве.
Атом движется. Но как и почему может двигаться этот полуматериальный, полугеомегрический элемент? Ведь, казалось бы, геометрическому телу вообще не свойственно какое-либо движение, как и вообще не свойственно ему ничто физическое. Однако, мы должны говорить не о том, что кажется нам, а о том, что казалось атомистам. А у них атом обязательно предполагал пустоту и был материальным. Другими словами, пустота, отличная от атома, входит в его определение, почему атом и мыслится на фоне пустоты. В само определение атома входит и его движение. Материальным атом только и мыслится в движении, и движение от него неотделимо. С другой стороны, и само движение возможно только тогда, когда движущееся в основном остается самим собою во все мельчайшие моменты своего движения. Стоит только движущемуся хотя бы на одно мгновение перестать быть самим собою, как уже движение окончилось, либо началось движение чего-то другого. Следовательно, если атом неотделим от движения, то и движение возможно только как движение атомов. Тут очевиднейшая диалектика материи и движения. Материя и движение не просто свойственны друг другу случайно, но материя в самом своем существе есть движение, и движение в самом своем существе есть материя.
Какова же эстетическая значимость учения атомистов о движении? Необходимо возможно конкретнее представить себе картину движения атомов. Находясь в вечном и непрерывном движении, атомы то сходятся, то расходятся, образуя самые причудливые сочетания и превращая бытие в вечно подвижную узорчатую ткань. Перед нами здесь вечный калейдоскоп жизни, непрестанно сменяющиеся узоры бытия, так что возникающие здесь геометрические кривые постоянно удивляют своей затейливостью, своим неожиданным разнообразием и своеобразной зрительной музыкой. Здесь нет ничего устойчивого, ничего крепкого и неподвижного, кроме неразрушимости самих атомов. Этот узорчатый геометризм, ярко вспыхивающий своей причудливой фигурностью на темном фоне бесконечной пустоты, – эта явно эстетическая картина есть тот пятый момент, который необходимо отметить в эстетике атомистов.
Согласно атомистам движение, во-первых, не зависит ни от какого сверхматериального начала, потому что это последнее вообще не существует. Атомы движутся сами собой, и материя подвижна только благодаря самой же себе. В этом смысле каждый атом вполне свободен, и следует подчеркнуть, что позднейшее учение о самопроизвольном отклонении атомов от однажды взятого ими пути подспудно присуще античному атомизму с самого его возникновения. С другой стороны, однако, атомисты исходили из понятия необходимости, они подчиняли весь мир точным законам движения, и, если эти законы не формулировались в педантически-последовательных теоремах, то только потому, что атомисты не хотели отходить от интуитивной картинности движения атомов и именно эти причудливые и, на первый взгляд, хаотические сочетания атомов понимали как закономерные, как существующие в силу необходимости, как порожденные природой самих атомов. Диалектика необходимости и свободы в интуитивном виде была совершенно ясна уже первым атомистам.
Бросается в глаза и то, что атомисты не могли обойтись ни без понятия хаоса, ни без понятия космоса. Это, впрочем, общая черта всех натурфилософов периода греческой классики. Вечный хаос, который порождают из себя бесконечные космосы, поразительное сочетание признания, иррациональной текучести и глубочайшей убежденности в рациональной закономерности всего существующего – все это возможно было только благодаря умению диалектически сочетатъ вечную и совершенно неопределенную беспорядочность с отчеканенной формой вещей, без всяких оговорок, свидетельствующих о своей упорядоченности, закономерности и логичности. Эта диалектика хаоса и космоса родственна формулированной выше диалектике свободы и необходимости, но не тождественна с ней.
Эстетическое значение обеих антиномий ярко бросается в глаза. Если мы выше говорили об узорчатом геометризме, то сейчас оказывается, что каждый мельчайший момент этого последнего свободен и притом в максимально упорядоченной форме свидетельствует о своем существовании и о своем поведении. Кроме того, вся эта космическая хореография атомов направляется какой-то неведомой силой и необходимостью, которую атомисты, конечно, не отличали от судьбы. Это – вечный танец направляемых неизвестно кем атомов. Более того, это какая-то космическая постановка и сцена, какой-то вечный космический балет совершенно свободных и независимых друг от друга пляшущих атомов, за которыми кроется некий таинственный постановщик; но, оказывается, что постановщик этот – только сами же атомы и пустота и больше ничего. Это безрадостная, но и безгорестная вечность постоянных рождений и уничтожений, в которой все математически ясно, но также и загадочно, – вот эстетическая картина той натурфилософии, которую проповедовали атомисты. В ней много старого, что мы уже находили у предшествующих натурфилософов, но в ней много и нового. Новизною является резкая математическая очерченность вечно пляшущих атомов, которые не только сами по себе, но и во всех своих движениях тоже продолжают обладать все той же математической точностью, настолько ярко выраженной, что некоторые историки математики находят возможным квалифицировать атом как дифференциал массы, а возникающее из атомов сложное – как ее интеграл. Поэтому, если диалектика свободы и необходимости приводила атомистов в эстетике к хореографическому пониманию всех движений в мире, то диалектика хаоса и космоса превращала эту мировую хореографию в математически точное проявление и оформление мирового хаоса во всем космосе и в отдельных составляющих его областях действительности. Таковы шестой и седьмой моменты эстетики атомистов.
Атомы движутся и вступают в разные объединения. Объединяясь, они создают сложное тело, которое может ровно ничем не напоминать атомы, вошедшие в его состав. Отдельные вещи, совокупности вещей и весь мир возникают из атомов, как трагедия или комедия возникает из букв. Следовательно, атомисты уже прекрасно владели диалектикой целого и составляющих его частей, хотя и здесь они оставались только натурфилософами и не создавали никакой диалектики чистых категорий.
Диалектика целого и части, конечно, является тем, без чего не может обойтись никакая эстетика, поскольку все, что мыслится прекрасным и, в частности, является произведением искусства, не может не быть цельностью, претворяющей все свои отдельные части в нечто органически новое. Цельность – это то более абстрактное выражение картины вечно подвижных атомов, которое является ее итогом и обобщенной формулой. Эстетика целого и части восьмой момент диалектики атомистов.
В науке много спорили о первичных и вторичных качествах, впервые выдвинутых в качестве проблемы греческим атомизмом. Постоянно цитируется фрагмент о том, что цветовые, вкусовые, обонятельные и другие качества вещей существуют только в человеческом сознании, а на самом деле существуют только атомы и пустота. Если брать такое суждение буквально, то перед нами – самый настоящий субъективный идеализм. Это суждение, однако, следует рассматривать не в изолированном виде, а в контексте всей атомистической философии. Но тогда получится, что само сознание людей, образующее вторичные качества, тоже есть результат истечения или скопления атомов. Образы атомов, отделяясь от самих атомов, действуют на органы чувств человека и создают в нем то, что мы называем вторичными качествами. Таким образом, сознание и атомы не оказываются настолько оторванными друг от друга, чтобы можно было говорить о субъективном идеализме. Атомы, очевидно, и здесь являются тем последним пределом, в который упирается наше познание, но упирается не прямо и не механически, а путем разного рода процессов и через длинный ряд изменений. Другими словами, объективная обоснованность человеческого познания и его субъективная активность тоже трактуются здесь как единство противоположностей. С одной стороны, субъективно-человеческое "мнение" противопоставляется объективному бытию атомов и пустоты, а, с другой стороны, само же это мнение и вообще всякое чувственное восприятие образуется в человеке в результате воздействия на сознание истекающих из атомов образов (67 А 30), так что при всем различии мышления и ощущений они все-таки тождественны (63 А 105).
Однако два обстоятельства необходимо отметить здесь специально. Во-первых, изучающих древнегреческий атомизм всегда поражает то, что атомисты очень резко противопоставляют разум и чувственное восприятие, объявляя разум той единственной позицией, с точки зрения которой только и можно познавать атомы. Чувственные восприятия объявляются чем-то темным, ложным и даже незаконнорожденным (Маков. 90 – 94). Не только у Пифагора и Эмпедокла (21 А 49), не только у элеатов (28 А 49), но и у Демокрита вместе с Анаксагором (59 А 96, Маков. 90) "ощущения ложны", причем источники в этом отношении отождествляют Демокрита и с Протагором и с самим Платоном (70 А 22). О двух родах познания у атомистов – 67 А 32. 33; Маков. 95.96.98.11. Здесь сама собой напрашивается мысль о каком-то метафизическом дуализме.
Нам кажется, что преодоление подобного рода трудностей может произойти только при условии учета диалектической направленности философии атомистов. Если атомы непознаваемы для чувственного восприятия, а познаваемы только для разума, то ведь атомы, как об этом говорилось выше, вовсе не отделены непроходимой пропастью от обыкновенных чувственных вещей. Мы знаем, что из атомов истекают их образы, более или менее приблизительно их выражающие, так что эти образы как раз и заполняют собою пропасть между атомами и чувственными вещами, а также между разумным и чувственным восприятием. На этом основании чувственные явления трактовались у Демокрита именно как истина и даже прямо отождествлялись с тем, что познается разумом (Маков. 99. 101 – 103). Субъективное есть результат объективного (68 А 135, Маков. 106; Маков. 108). "Зрение есть явление невидимого, как говорит Анаксагор, которого за это хвалит Демокрит" (59 В 21а; Маков. 112. Сюда же Маков. 115.116). Поэтому единство противоположностей разума и чувственного восприятия – это тоже необходимый момент в диалектике атомистов.
Во-вторых, это единое разумно-чувственное восприятие, объективно обоснованное, но также и субъективно-активное, открывает путь и к пониманию еще одной чрезвычайно важной антиномии, уже встречавшейся нам раньше, но получившей у атомистов особенное заострение ввиду их общей индивидуалистической позиции. Дело в том, что вечное возникновение и уничтожение вещей и даже целых миров таили в себе источник подлинного трагизма, поскольку в мире ничего не оказывалось устойчивого и подлинного и все готово было ежеминутно рассыпаться на составляющие его элементы. Этот трагизм удивительным образом всегда завершался у атомистов (как и во всей классической натурфилософии) также и некоторого рода утешением, поскольку все вещи и все возможные миры не только могли рассыпаться на атомы, но благодаря соответствующему атомному движению могли ежеминутно и возрождаться, укрепляться и процветать в течение весьма длительных промежутков времени. Человек, верящий в такого рода картину мира, в своих утешениях всегда остается скорбным, но зато и во всякой своей скорби всегда утешен, всегда весел, всегда бодр и лишен болезненных настроений. Такой человек если и умирал, то умирал с улыбкой на устах, и его смерть была для него его утешением, впрочем, таким же, как и жизнь. Впоследствии из этого мировоззрения родится замечательная поэма Лукреция. Но подобного рода мировоззрение достаточно ярко выражено уже и у атомистов периода греческой классики. Недаром Демокрита называли "смеющимся философом", а Цицерон приписывает ему постоянный смех наряду с величием его души (В 304, Маков. 24).
Отсюда вытекают два последних пункта атомистической эстетики. Она возникает на единстве противоположностей разума и чувственного восприятия, что является коренным принципом всякой эстетики. Это девятый пункт. Этому утверждению вряд ли может служить препятствием то, что Демокрит ради лучшего погружения умом в бесконечность прибег к ослеплению самого себя (Маков. 26, 27, 30, 31). Ведь само мышление, проповедуемое у Демокрита, насквозь пронизано чувственностью, как бы он ни разделял обе эти сферы теоретически. Другие источники говорят даже о его самоубийстве (Маков. 33). Но и это мало о чем говорит, так как душа, по его мнению, находится даже в трупах (68 А 117, Маков. 260), а растения тоже имеют ум и знание (Маков. 210).
Атомистическая эстетика возникает на основе единство трагизма и вполне безболезненного мироощущения, что, правда, далеко не является обязательной особенностью всякого эстетического субъекта, но во всяком случае специфично для всей ранней натурфилософии, а для атомизма особенно. Таков десятый и последний пункт той эстетики, которая зарождалась на лоне натурфилософии и получила в атомизме свое наивысшее завершение. У ранних атомистов еще нет понятия трагического катарсиса, или "очищения". Но уже здесь видно, что отнюдь не Платон и не Аристотель являются первыми теоретиками трагического катарсиса. Это понятие коренится уже в эстетике атомизма.
Пересматривая многочисленные фрагменты Левкиппа и Демокрита, мы наталкиваемся на ряд странных источников, которые могут сбить с толку людей, не точно представляющих себе, что такое античный материализм.
а) Многочисленные источники свидетельствуют о том, что у Демокрита было довольно интенсивное учение о богах и о божественном, несовместимое с материализмом в новейшем понимании этого слова. Однако, здесь необходимо стать на точку зрения античного материализма, специфика которого с современных философских позиций иной раз доходит до настоящего курьеза. Таким "курьезом" является учение античных материалистов о богах. В нем нужно дать себе точный отчет.
Конечно, ни о каких богах в мифологическом смысле здесь не может идти и речи (см. Платон, Маков. 300). Это касается всей классической натурфилософии, а Левкиппа и Демокрита особенно. Если он говорит о Зевсе, то Зевс для него только солнце, а амброзия – только испарения, которыми питается солнце (Маков. 298). Если Демокрит говорит об Афине Палладе, то она для него только "мудрость", причем тут же и дается определение этой мудрости как дающей прекрасные советы, безошибочную речь и свершение необходимого (В 2).
Однако, Демокрит испытывал потребность употреблять слово "боги", придавая ему отнюдь не религиозный, но чисто натурфилософский смысл. Иначе он не говорил бы, что представление о богах имеется даже у животных (Маков. 290). Боги, согласно атомистам, возникают в тех случаях, когда атомы в результате своего сплетения образовывают то, что Демокрит называл "умом". Вспомним, что простая сумма атомов никогда не понималась атомистами как механическая сумма, а всегда как нечто новое. Поэтому душа не отрицалась, но признавалась состоящей из атомов. И ум не отрицался, но также возникал в результате специфического движения и сплетения атомов. Боги поэтому тоже состоят из атомов. Они имеют особенно длительное существование, но, как и все вещи мира, вовсе не обладают никаким бессмертием. "Бог есть ум в шарообразном огне" (А 74, Маков. 286). Демонами "полон воздух" (А 78, Маков. 289). "Демокрит предполагает, что боги возникли вместе с остальным горным огнем" (А 74 Маков. 286). Цицерон уже плохо разбирался в этом экзотическом учении древних материалистов о богах. Но те разные понимания этих богов, которые, он предположительно допускает, как раз имеют к Демокриту ближайшее отношение. Их нужно понимать не как друг другу противоречащие, но умственные начала; живые образы природы, нам помогающие или вредящие; огромные материальные величины, окружающие весь наш мир (там же). "В стечении атомов находится некая живая и духовная сила", а "начала ума находятся в мирах, которые он наделяет божественностью" (Маков. 289). Повторяем, ни о каких мифологических существах в античном материализме не может быть и речи, и само представление о них неизменно опровергается как жалкая человеческая выдумка, возникшая из страха перед явлениями природы (Маков. 301). Под богами атомисты понимали, очевидно, наиболее общие, наиболее стойкие и наиболее прекрасные скопления атомов. Поэтому и признавалось, что в них содержится умственное начало. И если бы мы хотели точно обозначить природу этих атомистических божеств, мы должны были бы сказать, что природа богов была по преимуществу эстетической и художественной. От этих богов истекали и соответствующие образы, или, как говорили атомисты, "видики", которые тоже были оформлены в обобщенных и прекрасных образах, действуя таким своим видом на людей (Маков. 292 – 294).
Эти атомистические боги, столь для нас неожиданные и курьезные, могут быть привлечены как наиболее яркая иллюстрация натур философской эстетики атомистов. Все указанные выше моменты эстетики атомистов именно в этих материалистических богах нашли самое яркое и компактное, самое краткое и наиболее обобщенное выражение. После того как погибла мифологическая религия, эти боги все еще продолжали носить в представлении тогдашних философов обобщенный и художественный характер. Иначе зачем нужно было бы Демокриту, признающему в бытии только материальные атомы и пустоту, вдруг создавать целое учение о богах. Несомненно, это было не мифологией и не религией, а натурфилософской эстетикой. В дальнейшем у атомистов она будет только прогрессировать. Эпикур и Лукреций сделают их бессмертными, поместят в междумириях, превратят их в идеал человеческой свободы, независимости и эстетического самонаслаждения; но и все более резким будет становиться также и отрицание их малейшего воздействия на протекание мировой истории. Эстетика здесь станет еще более выразительной. В отличие от Демокрита, который несколько колебался в вопросе о воздействии богов на мир (согласно Маков. 288, Демокрит признавал из богов только Кару и Милость), Эпикур и Лукреций утвердили безоговорочный "деизм".
б) Однако, и кроме учения о богах у атомистов были методы общего представления о мироздании, которые либо имеют прямо эстетический смысл, либо весьма близки к нему. Каждый атом есть законченное геометрическое тело, построенное по определенному принципу. Весь мир тоже имеет свою определенную геометрическую форму. А именно – он шарообразен (67 А 22) и даже "покрыт хитоном и кожицей, сплетенной из крючковидных атомов" (А 23). Правда, миров – бесконечное количество (А 21), и каждый мир не вечен (А 22); но, появляясь из хаоса, каждый мир обязательно геометрически структурен и является вполне определенной живописно-скульптурной картиной. Именно в этом виде выступает у атомистов и космология (А. 1.24).
в) В заключение необходимо сказать, что Левкиппу и Демокриту принадлежит и общая эстетическая картина мироздания, построенная на основах атомистики. Эта картина величественна, проста, трагична и безболезненна, как и все классическое.
Раздробив бытие на индивидуально-множественные атомы, Демокрит запретил себе говорить об Уме и Логосе в смысле абсолютной упорядоченности сущего и заменил это Необходимостью, Судьбой, которая, впрочем, как мы видели выше, ничем не отличается от разума и ума. В этом он вполне сходится с досократиками вообще и, прежде всего, с Гераклитом, у которого, как мы видели, Логос тоже совпадает с Судьбой. Но принцип индивидуальной множественности привел Демокрита к иной космогонической картине, чем та, которая обнаруживается у других досократиков. А именно, Демокрит подчеркнул хаотичность и случайность всех возникновений и уничтожений в мире. Однако, поскольку в мировом хаосе есть свой "хаос" и свой разум, своя упорядоченность, а именно, разум и упорядоченность хаоса, то Демокрит создал небывалую еще картину мирового хаоса, упорядоченного как раз в виде хаоса, без превращения его в стройность и порядок. Это картина того единственно возможного порядка, на который только способен хаос. Это – картина мирового космогонического бытия атомов. В безудержной и бесцельной мировой игре, без начала и смысла, наивно и дико носятся в безднах мировой пустоты беспричинные и бесцельные, неизвестно откуда и куда несущиеся вихри, создавая из себя мимоходом и ненароком миры и тут же их разрушая в своей вечной смеющейся беспринципности. Что за причина этих вихрей и почему в них происходят те, а не эти сцепления атомов, т.е. те, а не эти миры, – на этот вопрос нет и не может быть ответа. Но именно это, согласно Демокриту, и хорошо. Что за цель, ради чего, ради кого возникают из атомов миры и опять разрушаются? Никакой такой цели нет и никто во всем мире ничего не может о ней сказать – ни люди, ни боги, ни сама судьба. Это безгорестное и безрадостное бытие, наивно улыбчивая и аморальная вечность, которая Гераклиту являлась в виде ребенка, занятого своей детской игрой, есть, может быть, лучшее создание эллинской классической мысли. И тут мы отчетливо ощущаем мраморные извивы случайно возникшего античного космоса, прекрасного именно потому, что он основан на самом же себе, на стихии, прекрасного именно потому, что случайного. Тонкая улыбка и затаенная печаль Геры Фарнезе, знающей все, но перед лицом мировых катастроф спокойной, – вот что такое эстетическое мировоззрение Демокрита в целом.
Атомизм является, безусловно, одной из самых зрелых и чрезвычайно оригинальных концепций греческой мысли периода классики. Но эту оригинальность нельзя ни преувеличивать, ни преуменьшать.
а) Нельзя, например, настолько отрывать Левкиппа и Демокрита от всей предшествующей натурфилософии, чтобы они ничего с ней общего не имели. Не только Левкипп (67 А 5) был учеником Пифагора, но и сам Демокрит (68 А 1), согласно Диогену Лаэрцию, был "ревностным последователем пифагорейцев", написал сочинение "Пифагор", и "как известно, все заимствовал у него (у Пифагора)". О пифагорействе Демокрита говорили Трасил, редактор его сочинений, а также Главк Регинский, его современник; Аполлодор Кизикский упоминает об его связи с Филолаем (в том же месте Диогена Л.). Аристотель даже конкретно показывает, в чем заключается пифагорейство атомистов. Указавши, что "эти философы считают основные отличия [атомов] причинами всех других свойств", он продолжает: "А этих отличий он указывает три: форму, порядок и положение. Ибо бытие, по их словам, различается лишь "строем", "соприкосновением" и "поворотом"; в том числе "строй" – это форма, "соприкосновение" – порядок, "поворот" – положение. В самом деле, А отличается от В формой, АВ от ВА – порядком, N от Z – положением (67А6). Таким образом, сущностью атома, по Аристотелю, является не что иное, как геометрическое тело, или геометрическая фигура, а у пифагорейцев это есть, конечно, вид числа. Пораженный тождеством атомизма с пифагорейством в этом вопросе, Аристотель в другом месте (67 А 15) прямо говорит: "Ведь некоторым образом и они [Левкипп и Демокрит] все сущее считают числами и все производят из чисел". В другом месте Аристотель тоже проводит аналогию между атомистами и пифагорейством (Маков. 125). Теофраст в своем объяснении тепла и холода ссылается также на Демокрита и на пифагорейцев, проводя между ними близкую аналогию: Демокрит, говорит он, объяснял эти ощущения атомами, а пифагорейцы – "плоскостями", поскольку они "считали фигуры (schCmata) и величины причинами тепла и холода" (68 А 120).
Таким образом, связь атомистов с пифагорейцами не может подвергаться никакому сомнению. И тем не менее атомизм все же оригинален. От пифагорейцев он отличается учением об индивидууме, т.е. о такой единичности, которая сама себя определяет. Этого у пифагорейцев не было.
Из древнейших греческих философов обязательно нужно упомянуть также еще и элейцев, от которых никак нельзя отрывать атомизм в абсолютном виде. Не только имеются сведения о том, что Левкипп – ученик Зенона (67 А 4 – 5; ср. об отношении к Пармениду А 8), но Аристотель (67 А 7) и Симплиций (там же А 8) дают очень ясную картину зависимости атомизма от элейцев: они, попросту говоря, разбили Единое Парменида на бесконечное количество неделимых частиц, но оставили за ними все те свойства неделимости, неразрушимости, бескачественности и внутренней неподвижности, каковые Парменид приписывал своему Единому; а двигаться они стали только благодаря образовавшейся здесь же пустоте. Другими словами, атомизм есть попросту принцип индивидуальности, или, что то же, принцип множественности.
б) Древние вообще были склонны считать атомизм старинным учением, в чем они, конечно, ошибались. Но они не ошибались в том, что атомизм при всей своей оригинальности все же является моментом (правда, последним и самым зрелым во всей классической натурфилософии). Страбон отнюдь не является настолько глупым и неосведомленным в античных делах, чтобы его слова не принимать всерьез. А он пишет (68 А 55): "Если же верить Посидонию, то и учение об атомах является древним. Оно принадлежит Моху Сидонскому, жившему до Троянских времен". Здесь важно отметить то, что в сознании очень образованного, выдающегося представителя античной философии Посидония атомизм отнюдь не был чем-то новым; это была для него типичная старая философия на манер Гераклита или Парменида. Больше того, Страбон и Посидоний в этом вопросе – отнюдь не единственные авторитеты. Можно привести, например, мнение Секста Эмпирика. Он пишет в том же А 55: "Демокрит же и Эпикур [выставляют] атомы, если только не следует считать это учение более древним, именно, как говорит стоик Посидоний, идущим от некоего финикийца Моха". Об этом Мохе упоминает и Диоген Лаэрций (там же).
в) Далее, Демокрит в сознании античности находится в очень близких отношениях с Платоном. За последние десятилетия появилось немало обстоятельных работ, ставящих Платона и Демокрита в очень близкую связь103. Но сейчас необходимо указать, что, прежде всего, уже Аристотель сближает Демокрита (А 36) с Сократом в тенденции фиксировать "общие определения". У Теофраста мы находим наиболее полное рассуждение, сопоставляющее Платона и Демокрита, где Платону приписывается только то отличие от Демокрита, что он, признавая вместе с последним самостоятельные субстанции, объяснял ими человеческие ощущения. Демокрит же, наоборот, характер этих субстанций связывал с субъективными ощущениями (А 135, Маков. 106)104. Нужно, впрочем, сказать, что у Теофраста здесь порядочная путаница. Он то отказывает вторичным качествам Демокрита в объективной основе, то признает ее для них. Происходит это, вероятно, потому, что Теофраст плохо представляет себе процесс появления у Демокрита нового качества из первоначальных атомов. Само по себе вторичное чувственное качество, конечно, не имеет объективной опоры в атомах и потому может считаться субъективным. На самом же деле вся оригинальность субъективного вторичного качества только и возникает у атомистов из воздействия атомов на органы чувств человека и основана на том, что она не есть простая сумма атомных воздействий. Разница в этом отношении с Платоном едва уловимая. Еще яснее пишет об этом Секст Эмпирик (68 А 59): "Последователи Платона и Демокрита признавали истинным только умопостигаемое. Но Демокрит думал так потому, что, по его мнению, в основании природы не имеется ничего чувственного, так как все образуют атомы, по природе лишенные всякого чувственного качества. Платон же думал так потому, что, по его мнению, чувственное постоянно возникает, но никогда не существует, потому что бытие течет подобно реке...". Таким образом, по Сексту Эмпирику, Демокрит отличается от Платона только тем, что вводит свои умопостигаемые атомы-сущности не в целях обоснования и познавания алогической текучести вещей, но просто в виде основной онтологической аксиомы.
Как и Платон, Демокрит считает недостаточным чувственное познание и стоит на точке зрения чистого ума. Безусловным авторитетом в этом является опять-таки Секст Эмпирик, который говорит (68 В 11): "В Правилах" он [Демокрит] говорит о двух видах знания, об одном – при помощи чувственных восприятий и о другом – при помощи рассуждения (dianoia). Из них знание при помощи рассуждения он называет настоящим, приписывая ему достоверность для суждения об истине, а знание при помощи чувственных восприятий он именует ненастоящим ["темным" scotie], лишая его постоянства в отношении распознавания истинного". И, чтобы не было никаких сомнений, Секст Эмпирик в дальнейшем прямо говорит: "Следовательно, и, по Демокриту, критерием является разум (logos), который он называет "настоящим" познанием".
Демокрит писал сочинение "Об идеях", а другой атомист Левкипп – сочинение "Об уме", причем единственный сохранившийся фрагмент из этого последнего гласит (В 2): "Ничто не происходит как попало, но все – из Логоса [Разума] и в силу Необходимости". Едва ли это можно понимать только в смысле учения о "законах природы", потому что Аэций, приводящий эти слова, говорит перед ними: "У Левкиппа все [происходит] в силу необходимости, а необходимость [у него] это – судьба". У того же Аэция находим в этом отношении отождествление Демокрита с Парменидом: "Парменид и Демокрит [утверждают], что все существует в силу необходимости. Судьба же, Правда, Провидение и Творец мира – одно и то же" (28 А 32). Впрочем, еще яснее говорит Цицерон (68 А 66): "Все происходит от судьбы, так что эта судьба [и] доставляет силу необходимости. Этого мнения держались Демокрит, Гераклит, Эмпедокл, Аристотель [по Карстену, – Анаксагор]". Таким образом, в атомизме мы встречаем те же Логос и Судьбу, что и во всей досократике.
Мы не будем входить в детали близких отношений Платона и Демокрита, так как это должно быть отнесено к общей истории античной философии. Но невозможно не указать, что как Платон в значительной мере воспользовался результатами атомизма (см. указанную выше литературу), так и Демокрит, по сведениям одного схолиаста (А 57), "[признавал] идеи (ideas)"; то же, по Клименту Римскому (там же); то же и по Плутарху (там же): "Все [у Демокрита] есть то, что называется неделимыми идеями (tas atomoys ideas), а кроме них, нет ничего"105.
Говоря о близости Платона и Демокрита, целесообразно напомнить, что Диоген Лаэрций, правда, со ссылкой на ученика Аристотеля Аристоксена (68 А 1 Diog. L IХ 40), рассказывал, будто бы Платон настолько много заимствовал у Демокрита, что "возымел намерение сжечь все сочинения Демокрита, какие только он мог собрать", и что будто бы "пифагорейцы Амикл и Клиний отсоветовали ему [привести это в исполнение], указав ему, что это бесполезно. Дело в том, [сказали они], что уже у многих [имеются эти] книжки". Эта сплетня весьма характерна. Был ли такой факт или нет, не важно. Но важно единогласное мнение античности о близости Демокрита к платонизму. Заметим, что о близости концепции Plat. Tim. 55 С (ср. 31 а) к Демокриту (без называния имени последнего) говорил уже Э. Целлер106 (сюда еще можно присоединить и Plat. Tim. 62 С слл. о двух направлениях в мире). О влияниях Демокрита на "Тимея" говорил, впрочем, еще до Целлера Арчер Хинд107, которого поддержал и Виламовиц-Меллендорф108. Более подобно по вопросу "Платон и Демокрит" – в Anhang к Целлеру (1067 – 1070).
Тенденция к сближению Демокрита с Платоном действительно имеет под собой почву: оба философа являются представителями вполне объективистской философии, оба они резко выступают против субъективизма. Однако, атомисты понимают свое бытие в виде материальных атомов, а Платон – в виде сверхчувственных идей – в этом их существенное отличие. В сравнении с этим то, что Демокрит конструировал все бытие из тел, Платон – из плоскостей, а Ксенократ – из линий (Маков. 126), имеет уже третьестепенное значение. Отсюда становится понятной и вся односторонность критики Демокрита Платоном (Soph, 246 А Theaet. 155Е – 156А), которая сводит гносеологию атомистов к вульгарному материализму.
г) Здесь следует упомянуть также и то, что очень многочисленные источники связывают Демокрита с востоком. Свида (68 А 2) среди учителей Демокрита называет "персидских магов и халдеев" и говорит об его путешествиях к персам, индусам и египтянам, причем у каждого из этих народов он "научился мудрости". Гораздо подробнее об этом говорит Диоген Лаэрций (А 1=IХ 34 слл.): Демокрит, по его мнению, определенно был учеником "каких-то халдейских магов", которых царь Ксеркс оставил его отцу в качестве учителей, когда был им гостеприимно принят, так что еще мальчиком Демокрит изучил их теологию и астрологию. Правда, ссылка Диогена на Геродота (VIII 120, VII 109) вводит в заблуждение, так как сам Геродот считает эти рассказы недостоверными. Но зато в дальнейшем, по Диогену, Демокрит был опять-таки в Египте, где изучал у жрецов геометрию, и опять-таки у персидских халдеев, равно как и поддерживал связь с гимнософистами в Индии. При гиперкритицизме можно не верить Диогену. Но вот опять сообщение Климента Александрийского (В 299), что Демокрит ездил в Вавилон, Персию и Египет, "учился у магов и жрецов" и написал этическое сочинение "Вавилонские учения". Можно не верить и Клименту. Но вот свидетельство Ипполита о связи Демокрита с Индией, Египтом и опять "вавилонскими магами" (А 40). Невозможно отрицать все эти источники целиком. Несомненно, они обладают известной реальностью.
Таким образом, связь Демокрита с восточной магией не может подвергаться сомнению, как и сообщение (А 1 = Diog. L. IХ 38) о занятии Демокрита привидениями на кладбищах. Все это, конечно, нисколько не мешало быть Демокриту материалистом, т.е. составлять все существующее из атомов и пустоты.
а) Индивидуальная множественность создает очень удобную точку зрения для фиксирования индивидуальной картины бытия. И, действительно, что такое "атом" Демокрита? Уже по своему названию он есть "неделимое", т.е. индивидуум. Однако, согласно многочисленным источникам, это не только индивидуум, но и индивидуальность.
Атом характеризуется своей "формой", "структурой" (в смысле "порядка" элементов) и "положением". Об этом много сообщений; главнейшее из них – аристотелево – приводилось выше. Следовательно, свой атом Демокрит понимает фигурно. Не нужно, однако, думать, что это пустая фигурность, не заполненная никаким содержанием. Наоборот, упорная текстовая традиция говорит о том, что атомы Демокрит мыслил как нечто "полное", противопоставляя их окружающей "пустоте". По Симплицию, Демокрит (А 37) называет каждую из этих "сущностей" – "нечто", "полным", "бытием". Об этой "полноте" читаем во многих местах – А 38, 40 (2), 44, 46, 47; также у Левкиппа – А 8, 14, 15. Атомы не только "полны", они "плотны" и притом абсолютно плотны; их плотность "неразрушима" – А 43. Это некая абсолютно плотная скульптурность; таким образом, от пифагорейских фигурных чисел атомы Демокрита отличаются своим скульптурным геометризмом. Обычное наименование атомов у Демокрита как раз и есть "фигуры" (schemata), или "видики" (eidola). Эту геометрически-бытийственную фигурность, однако, нужно понимать широко. Здесь имеются в виду не только "правильные" геометрические фигуры. Эти фигуры могут быть бесконечно разнообразны, причудливы. Это маленькие, далее уже неделимые "видики", статуэтки, картинки, портретики бытия.
Что атомы есть индивидуально-портретная и скульптурная фигурность вещей, об этом выразительно говорит Аристотель (67 А 9 ср. 68 А 35). Исходя из того, что чувственные явления "противоположны и бесконечно разнообразны", Аристотель отмечает, что атомы оказываются полной параллелью всех изменчивых явлений, так что достаточно уже незначительного привнесения, чтобы изменилось и чувственное явление и соответствующий атом. О "соответствии атомов различию внешних форм" говорит и Симплиций (67 А 14); о "бесконечном множестве очертаний атомов каждой разновидности" у Демокрита говорит Эпикур (Diog. L Х 42), связывая с этим "необозримость различий внешних очертаний" сложных чувственных тел. Отсюда делается понятным сообщение одного источника (А 44), что демокритовские "принципы", "бытие", или "полное", и "небытие", или "пустое" – действуют так, что "полное своим поворотом и ритмом в пустом производит все". Таким образом, атомы суть то основное, что мы видим в чувственных вещах, но сами они не чувственны, ибо суть не просто вещи, а их типовые портреты, лики, образы, отражающие малейшие повороты и изгибы чувственных вещей. Вещи чувственны, но эти портретные образы чувственных вещей не чувственны, хотя физиономически и вполне не тождественны с ними.
К этому необходимо прибавить, что, кроме изощренной формы самих атомов, их бытийственная значимость тоже имеет самое прямое отношение к эстетике. Например, отождествление души с огнем (67 А 28), а также отождествление души, тела и ума (68 В 5, Маков. 253, В 149, Маков. 251; А 108, Маков. 252), несомненно, продиктовано скульптурной эстетикой, поскольку все эстетическое вообще есть отождествление внутреннего и внешнего и поскольку базируется оно здесь на материальной действительности. Сюда относятся также фрагменты, сближающие душу и воздух (68А103, Маков. 243; А 106, Маков. 247) или вообще отождествляющие ее с телом (68 А 104а, Маков. 245; В 149, Маков. 251; А 108, Маков. 252), или о том, что все элементы имеют душу (А 164, Маков. 250) и "все имеет душу" (А 117, Маков. 260) и душа смертна (А 109, Маков. 249). Особенно интересны определения: "Тело есть выраженный вовне (apospasma) образ души" (67 А 35, у Маков. переведено – "оторванный кусок души"), поэтому не удивительно, что, по Демокриту, (Маков. 240) люди произошли из воды и ила. И не удивительно также, что в картине происхождения мира у Демокрита (Маков. 304. 306 – 308) мы находим самый настоящий гилозоизм.
б) Об интуитивном характере философии Демокрита говорят его занятия теорией перспективы и оптикой. Об этом читаем важное сообщение у Витрувия (VII, вступл. II Петровск.; у Маков. 585): "Впервые в Афинах, в то время, когда Эсхил ставил трагедию, Агафарх устроил сцену и оставил ее описание. Побуждаемые этим Демокрит и Анаксагор написали по тому же вопросу, каким образом по установлении в определенном месте центра сведенные к нему линии должны естественно соответствовать взору глаз и распространению лучей, чтобы определенные образы от отдельной вещи создавали на театральной декорации вид зданий и чтобы то, что изображено на прямых и плоских фасадах, казалось бы одно уходящим, близкое выдающимся". Может быть, Витрувий здесь имеет в виду как раз тот самый трактат "Перспектива" (или, точнее, "Описание луча"), который был указан выше со слов Диогена Лаэрция. Несомненно, сюда же относится и другой трактат Демокрита – Ecpetasmata, "Протяжения (разно расставленных тел)". Это – сочинение, связанное с оптикой и проективной геометрией. К этому следует прибавить, что Демокрит вообще выдвинул на первый план стереометрию вместо бывшей до него планиметрии. Таким образом, общий индивидуально-портретный и интуитивно-телесный уклон его мысли едва ли можно подвергать сомнению.
в) Наконец, есть еще один ряд мыслей, возникающих в связи с портретной фигурностью античных атомов и отчасти уже нашедших применение в филологической науке. Мы уже знакомы с рассуждением Аристотеля об аналогии атомов Демокрита с буквами. Самое существенное сводится здесь к тому, что, по Демокриту, А от В отличается фигурой, schemati. Это значит, что Демокрит мыслит свой атом как фигуру, как маленькую фигуру типа буквенного образа. Более того, мы чуть ли не на каждом шагу наталкиваемся в античности на элементы, понимаемые в виде буквы. Само название "элемент" – stoicheion – значит "буква". Бытие, думают греки, складывается из элементов так же, как рукопись (а значит, и речь) из букв. Мы знаем, далее, что на Востоке была письменность, основанная на поворотах письменных знаков, так называемая клинопись. Мы знаем, что Демокрит бывал в Вавилоне и, по-видимому, не раз. Мы знаем также, что Демокрит написал сочинение под названием: "O священных буквах в Вавилоне". Не привлекли ли его внимание восточные иероглифы своей картинностью и в то же время своим глубоким смыслом, понятным далеко не каждому? Эта мысль уже высказывалась в науке, и были проведены существенные аналогии между учением Демокрита о "поворотах" в очертаниях атомов с практикой вавилонской грамматики и с астрологическими представлениями, зафиксированными в клинописи109. Фигурная, портретная физиономика, несомненно, руководила Демокритом и здесь. Отсюда его неожиданное для всякой иной точки зрения трактование имен как "звучащих изваяний" (68 В 142). Последнее сообщение Олимпиодора настолько важно, что стоит привести его целиком. "Почему у Сократа столь великое благоговение перед именами богов? Не потому ли, что с давних времен специфические имена посвящаются специфическим [предметам] и что нелепо устранять неподвижное, потому ли, что оно принадлежит ему по природе, согласно рассуждению в "Кратиле" [Платона], или потому, что [имена] суть звучащие статуи [изваяния, agalmata phoneenta] и относятся к богам, как утверждает Демокрит". Здесь при всей близости Платона и Демокрита проводится и их различие: Платон выводил имена из самой субстанции бытия (или, как позднее стали говорить неоплатоники, имена суть энергии сущности) и потому они у него – "по природе"; Демокрит же считает все имена условными и странными, как все субъективное, однако, они для него реальны в качестве умственно зримой портретности бытия.
Буквенное, или, лучше сказать, иероглифическое, понимание элементов с легкой руки Демокрита прошло через всю античность. Чтобы понять всю важность этого нововведения Демокрита, следует прочитать старое и очень обстоятельное исследование Н.Diels "Elementum". Lpz., 1889110. У Платона термин stoicheion приобретает более отвлеченный философский смысл, где аналогия с буквами отходит на задний план, хотя внимательный глаз и здесь замечает "буквенное" происхождение этого термина. Так, Платон (Phileb. 18 В) в изложении египетского мифа об изображении алфавита тоже говорит о "форме" (eidos) букв, хотя здесь он выдвигает на первый план не иероглифическую, а скорее математическую точку зрения111. В Tim (56 В) огонь, земля, воздух – "элементы всего" (stoicheia toy pantos). В Theaet (206 В) буквы, слоги и слова также привлекаются для разъяснения природы элементов. Окончательное философское оформление этот термин получает у Аристотеля. Но иероглифический смысл этих элементов, входящих во взаимную связь на манер букв, слогов и слов, никогда в античности не забывался. Такова, прежде всего, эпикурейская традиция, прекрасно выраженная у Лукреция в виде сознательной теории (Lucr. I 196 – 198, 820, 829, 907 – 914, II 686 – 697). Вот что, в частности, говорит Лукреций (II 1007 – 1017 Петровск.):
...имеет значенье, с какими
И в положенье каком войдут в сочетание те же
Первоначала и как они двигаться будут взаимно...
Даже и в наших стихах вид имеет большое значение,
Расположение букв и взаимное их сочетание:
Теми же буквами мы означаем ведь небо и землю,
Солнце, потоки, моря, деревья, плоды и животных;
Если не полностью все, то все-таки большая часть их
Те же и в самых вещах: материи все измененья –
Встречи, движенья, строй, положенье ее и фигуры –
Необходимо влечет за собой и в вещах перемены.
Эта теория "буквенного" происхождения бытия, построенная на аналогии художественному произведению, между прочим прямо противостоит механистической интерпретации атомистов. Когда в поздней античности говорилось, что из механистического объединения атомов нельзя создать цельных вещей, то атомисты возражали на это тем, что цельные вещи появляются из атомов точно так, как художественные произведения создаются из соединения отдельных букв. Впрочем, эта мысль попадается и не только в поздней античности. Излагая теорию Демокрита и Левкиппа о происхождении вещей и атомов-букв, Аристотель добавляет (67 А 9): "Ведь из одних и тех же [букв] возникает трагедия и комедия".
Это демокритовское иероглифическое понимание атомов-имен-идей особенно расцвело в неоплатонизме. У Иерокла читаем (68 В 142): "Имя Зевса есть символ (symbolon) и звуковой образ демиургической сущности, вследствие того, что те, кто впервые дал имена вещам в избытке мудрости, наподобие неких наилучших скульпторов, выразил их значение при помощи имен как бы при помощи их образов". У Прокла находим на тему о мысленных изваяниях имен огромный материал112. Плотин же пишет (V 8, 6): "Мне известно, что и египетские мудрецы, опираясь ли на точное узрение или на [бессознательный] инстинкт, если хотят обнаружить свою мудрость о том или о другом предмете, пользуются не буквальными знаками, выражающими слова и предложения и обозначающими звуки и произносимые суждения, но рисуют [целые] изваяния (agalmata) и, запечатлевши для каждого предмета одно специальное изваяние, давали объяснение его в святилищах так, что каждое такое изваяние было или узрением или мудростью, а именно – в своей существенной цельности, не в качестве дискурсивного мышления или убеждения. Затем от этого цельного [мысленного узрения] воспроизводилось при помощи других знаков уже частичное изображение [eidolon – опять демокритовский "винтик"!], которое его истолковывало и [дискурсивно] выражало причины, по которым оно было [именно] так [создано, а не иначе], так что удивляться нужно было такой красоте созданного...".
После изучения всех этих довольно многочисленных материалов, вырастающих в огромную многовековую магистраль всей античной эстетики и философии, невозможно сомневаться в интуитивно-портретной и скульптурной природе атома зачинателя этой магистрали – Демокрита.
Общие установки атомизма, несомненно, нашли себе широкое применение и в отдельных областях, хотя, к сожалению, относительно этого мы довольно слабо информированы. Сопоставление источников и ряд более или менее обоснованных догадок приводят к следующим выводам.
Уже цитированный выше E.Frank (167) находит возможным констатировать "атомистическую систему музыки", как она была выработана если не у самого Демокрита, то во всяком случае в его школе. Именно, перипатетик Адраст сообщает о такой системе у известного уже нам Феона Смирнского (49, 6 Н.), которым, по-видимому, пользуется и Халкидий (Chal. in Tim. с 44. Wrob.)
Соответственно можно конструировать "атомистическую теорию" специально для "гармонии" и "ритма". "Гармония", т.е. порядок высоты и низкости (Plet. Legg. 655А, 660 А), распадается последовательно на а) системы (семь октав – Plat. Phileb. 17 D), б) диастемы (интервалы), или слоги (так что, например, кварта – это слог), в) отдельные тоны различной высоты (Theaet. 206 А). Ритм по этой теории делился на а) системы, или фигуры (дактили, трохеи и пр. – Plat. R. P. III 4ОО В), б) "слоги" в смысле величины временного промежутка Arist. Met. 1087b36) и в) "буквы", т.е. дальнейшие деления времени (Plat. Crat. 424 с).
Эта тройная схема буквы, комплекса и системы проводилась в атомизме всегда. Отдельные атомы у Демокрита мыслятся как "буквы" (огонь, земля, и пр., ср. Arist. Met. 1041b12, 1043b51, 1013b18; Plat. Tim. 48 В), органическая материя (мясо и пр.) – как слоги (Avist. Met. 1041b15) и все тело – как слово (Avist. gen. an. 722а32). И вообще у Демокрита "слово – тень дела" (68 В 145), "слова – звучащие изваяния" (В 142). Та же схема и в мышлении (ощущение, суждение, целый акт мысли, или слово – Plat. Theaet. 201е слл., 206 – 210). Совершенно специфически применен у Демокрита атомизм в области цветоведения. Этому вопросу мы посвятим в дальнейшем особое исследование.
Атомистам принадлежит замечательная концепция эстетического субъекта. Она может быть рассматриваема с трех сторон.
а) Во-первых, мы находим у Демокрита учение о "благорасположении" (eythmia) вообще, о светлой и радостной невозмутимости духа, непоколебимой никакими внешними несчастьями и потерями и никакими внутренними страстями и беспокойством. Образуется эта эвфимия в результате некоей внутренней "симметрии" духа, – категория, которая уже не раз фигурирует в досократике не только в общей космологии, но простирается и на всю сферу духа (как оно и должно быть в области натурализма, переносящего внешнеонтологические категории и на внутренний мир).
Демокрит и Платон одинаково полагают счастье в душе (А 167). А именно, первый пишет так (В 170): "Счастье и злосчастье относится к душе" и (171): "Счастье заключается не в стадах и не в золоте, но местопребывание [блаженного] духа – душа". "Не телесные силы и не деньги делают людей счастливыми, но правота и многосторонняя мудрость" (Маков. 340) "Счастье он называет благорасположением (eythymian), благосостоянием (eyesto), гармонией, симметрией и невозмутимостью. Возникает же оно из разграничения и различения удовольствий, и это-то является для людей прекраснейшим и полезнейшим". "Итак, (Демокрит), сказавши, что намеревающемуся "быть благорасположенным", не нужно браться за много дел, ни в своей частной жизни, ни в общественной, прежде всего устанавливает драгоценное для нас "благорасположение", покупаемое ценою отсутствия деятельности" (В 3). Тут же говорится о запрещении "стремиться выше своих сил и своей природы". Об отказе Демокрита от многих дел, хотя бы и полезных для себя или для общества, читаем также и у Диогена из Эноанды, фр. 56 (р. 54 William) и у Сенеки (De tranqu. an. 13,1 и De ira III 6,3). Это приводит к "незнанию страха" (athambiCn – В 4). Надо расстаться с мыслями об имении (А 169); не надо верить никаким предметам, ни "карканью воронов", ни "кудахтанью кур", ни "свиньям, неистово валяющимся в навозе" (В 147), чтобы не лишать себя спокойствия. Надо, чтобы человек "привыкал черпать наслаждения из самого себя" (В 146). Никто и ничто не беспокоит нас; беспокоят нас только наши собственные внутренние страсти (В 147, 159). "Невыносимую скорбь огрубевшей в страданиях души изгоняй рассуждением" (В 290). "Благорасположение" вовсе не есть удовольствие просто, как некоторые думают; оно есть "безмятежность и спокойствие" души, "не возмущаемой ни каким-нибудь страхом, ни боязнью демонов, ни каким-либо другим аффектом" (А 1, 44). Не нужно стремиться к богатству или вообще к чему-нибудь многому или большому (В 283. 284); жизнь кратковременна и полна бедствий (В 285). Разумение и сознание делает нас мужественными, прямыми (В 181); и вообще заботиться надо, прежде всего, о душе, а не о теле (В 187, ср. 57).
Здесь у Демокрита везде – принцип меры, размеренности, умеренности, соразмерности (симметрии): животные знают меру для своих потребностей, человек же не знает (В 198). "Ребенку, а не мужу свойственно желать неумеренно" (В 70); "Благомудрие (sophrosyne) [умеренность] умножает наслаждение и делает удовольствие еще большим" (В 211); "Если перейдешь умеренность, то приятнейшее станет неприятнейшим" (В 253); не надо переходить меру ни в пище и платье, ни в наслаждениях любви (В 235); "У кого благоустроен (eytactos) характер, у того благоустроена и жизнь" (В 61). Резюме всего этого учения дано в В 191 (Маков. 385). "Ибо у людей хорошее расположение духа возникает от умеренности в наслаждении и гармонической жизни. Недостаток же и излишество обыкновенно переходят друг в друга, причиняют душе сильные потрясения. А те души, движения которых совершают колебание между большими противоположностями, не суть ни спокойны, ни радостно настроены. Поэтому должно направлять свои помыслы на возможное и довольствоваться тем, что есть, не думая о тех, кому люди завидуют и удивляются, и не обращать на них внимания. Напротив, обращать внимание должно на тех, кто ведет бедственную жизнь, и должно ярко представлять себе те бедствия, которые они претерпевают для того, чтобы твое нынешнее положение и состояние казалось тебе значительным и достойным зависти и чтобы более не приходилось твоей душе страдать из-за желания иметь большее. Ибо тот, кто завидует богатым, которых считают счастливыми прочие люди, и кто постоянно в своих мыслях с ними, тот вынуждается всегда предпринимать что-нибудь новое и [в конце концов] направить свою страсть на какое-нибудь ужасное противозаконное дело. Поэтому-то должно одних [вещей] не домогаться, другими же довольствоваться, сравнивая свою собственную жизнь с [жизнью] хуже живущих и считать себя счастливым, обращая внимание на то, что последним приходится терпеть, и насколько тебе лучше живется, чем им. Итак, если ты будешь держаться этого образа мыслей, то будешь жить в более хорошем расположении духа и избавишь себя в жизни от немалых зол: зависти, соперничества и вражды".
Как оценить нам все эти материалы Демокрита, относящиеся к учению об эвфимии? Прежде всего, необходимо отдавать себе полный отчет в соответствии этих материалов общей досократике. Принцип ритмико-симметрической гармонии стихийного бытия целиком перенесен на внутренний мир человека, и принцип этот дан не в отвлеченном и чистом, только формальном и только смысловом виде. В этом случае получилось бы любование чистыми формами бытия, а не та целокупная просветленность души со всеми ее страстями и жизненными трагедиями, о чем говорил Демокрит. Принцип симметрии дан тут именно во всем своем бытийном осуществлении, натуралистически.
Учение Демокрита об эвфимии вполне соответствует именно той философско-эстетической ступени, которую представляет собою Демокрит, ибо атомизм есть принцип индивидуальной множественности; а принцип множественности, примененный к субъекту, ведет к множественности субъектов, т.е. к индивидуальному самоопределению, к самодовлению личности на фоне зрелого общественного развития, к гораздо более яркому выдвиганию на первый план внутренней симметрии, именно каждого отдельного субъекта. Отсюда и получается эта эвфимия, с ее тенденциями внутреннего самоопределения, с ее склонностью к уединенным созерцаниям, с ее "безмолвием" и "невозмутимостью". Такой человек (В 174) "и наяву и во сне бывает радостен, здоров и беззаботен". Он довлеет себе, и ему открыт весь мир: "Мудрому человеку открыта вся земля, ибо родиной для благой души является весь мир" (В 247).
б) Во-вторых, если теория эвфимии у Демокрита может показаться слишком общей для учения об эстетическом субъекте (думать так было бы неправильно, потому что античность в значительной мере вообще не дифференцирует такого просветленного душевного состояния), то у Демокрита есть соответствующие высказывания и более специфические для эстетики. Перечислим их.
Мышление и телесная гармония. "О мышлении же он сказал лишь то, что оно бывает при гармоническом состоянии души относительно составляющей ее смеси. Если же кто-либо станет слишком теплым или слишком холодным, то [гармоническое состояние души] нарушается, говорит он. Поэтому древние прекрасно обозначали это состояние души выражением "терять ум". Таким образом ясно, что мышление он ставит в зависимость от смеси, образующей тело, что, может быть, и последовательно для него, делающего душу телом" (68 А 135, Маков. 106). "Такие легкие исследования сообщают душам стройное и полезное движение, речей же спорщиков и мастеров на софизмы следует избегать" (68 В 150).
Суждения более общего характера. "Прекрасное есть во всем равное [равномерное]; избыток и недостаток мне не нравится"; "Красота тела звероподобна, если под ней нет ума" (В 105); "Бывают образы (eidola) [людей], отменные для созерцания своей одеждой и украшением, но лишенные сердца" (В 195).
O чистоте эстетического чувства. "Великие наслаждения получаются от созерцания прекрасных произведений" (В 104); "Имеет право на существование та любовь, которая стремится к красоте бескорыстно (anybristos)" (В 73); "Постоянно размышлять о чем-нибудь прекрасном свойственно божественному уму" (В 112).
Эстетика и этика. "Нужно выбирать не всякое удовольствие, но удовольствие от прекрасного" (В 207). "Мало говорить – украшение для женщины, ибо прекрасное есть простота в украшении" (В 274). "Сила и красота (eymorphia) благо юности, [благо же] старости – цвет мудрости" (sophrosynes) (В 294); "Прекрасно восхвалять прекрасные поступки, ибо [восхвалять] дурные поступки, это – дело шулеров и обманщиков" (В 63); "Прекрасно помешать преступнику, а если не помешать, то не совершать преступления с ним вместе" (В 33); "Ни благородная речь не может прикрыть дурного поступка, ни хороший поступок не пачкается руганью" (В 177); "Левкипп [Левкипп?] считал целью жизни наслаждение прекрасным" (67 А 37).
Красота, природа и воспитание. "Узнают прекрасное и стремятся к нему только те, кто от природы способен к нему" (В 56); "Ни искусство, ни мудрость не достижимы, если [им] не учиться" (В 59); "Прекрасные предметы учеба прорабатывает при помощи труда; постыдные же предметы без всякого труда плодятся сами собой" (В 182).
Из этих фрагментов видно, что, как ни старались многие исследователи стричь и брить Демокрита под европейский лад, все же он был и остается подлинно античным мыслителем и притом классического периода. Знатоки и любители античного классического стиля без труда узнают в этих фрагментах исконные и постоянные мысли греков о красоте и искусстве.
Но мало того. Все эти суждения с большой выразительностью проводят мысль о чистоте эстетического субъекта. Везде тут выдвигается "ум", "созерцание", "бескорыстие", "любовь". Везде тут красота понимается внутренне, душевно, духовно, "мудро". Эти демокритовы "созерцания мудрости" почти ничем не отличаются от платоновых идей. Но это – только следствие демокритова атомизма, ибо последний есть не что иное, как учение о своего рода "идеях", о невидимых статуях (или статуэтках), лежащих в основе бытия и ухватываемых только чистым мышлением свободного ума. Демокрит договаривается даже до платоновского реализма общностей и высказывает суждение, необычное для V в.: "Благо и истина – для всех людей одно и то же; приятное же у каждого свое" (В 69); "Прекрасное по природе одно, по закону же – другое" (Plat. Legg. Х. 889 de). Тут мы уже на пороге платоновского "Филеба".
Весь указанный выше материал из Левкиппа и Демокрита свидетельствует как о полном слиянии у них эстетики с этикой, так и об их раздельности. Совершенно ясно, что тут перед нами один из лучших образцов античной эстетики вообще, которая основана на вполне онтологическом, вполне этическом и вообще практическом понимании жизни и всей действительности; а с другой стороны, все практическое, все утилитарное и все производственное проповедуется здесь в том совершенном виде, который превращает всю эту практическую и Вообще жизненную заинтересованность в бескорыстную эстетическую самоудовлетворенность. Это совпадение пользы и красоты в эстетическом субъекте необходимо всегда иметь в виду, чтобы понять эстетику Демокрита. Наиболее выразительные фрагменты из этой области собраны у Маковельского (326 – 483). Точно так же – это видно из приведенных уже выше материалов – самое понятие искусства неотделимо у Демокрита от практической и производственной деятельности, от портняжного или ткацкого ремесла, от врачевания и даже от политики. Политика, которую древние понимали в широком общественно-государственном смысле, считается у Демокрита даже высшим из искусств (Маков. 488). Та же мысль приводится Демокритом и в учении об эстетическом воспитании (Маков. 526 – 528, ср. 529 – 532): прекрасное дается по природе; однако, его воспитание в человеке не только необходимо, но и требует огромных усилий. O том, что Демокрит не только занимался эстетикой, но имел также прямое отношение к строительному делу, читаем у Посидония (Маков. 586).
в) В-третьих, с такой же точки зрения, по-видимому, нужно понимать и мысли Демокрита о художественном субъекте (т.е. о субъекте художественно творческом, а не просто эстетически воспринимающем). У Цицерона читаем: "Я часто слыхал, что без воспламенения (inflammatione) духа и без некоего как бы вдохновенного неистовства (sine quodam afflutu quasi furoris) не может существовать никакой хороший поэт, что, как говорят, осталось в сочинениях Демокрита и Платона" (68 В 17). Тот же Цицерон пишет (там же): "Демокрит утверждает, что без неистовства (Furore) не может быть никакого большого поэта. То же самое говорит Платон". А по Горацию: "Демокрит полагает, что гениальность (ingonium) счастливее презренного искусства [т.е. техники] и исключает из Геликона здравомыслящих (sanos) поэтов" (там же). Что это мнение о Демокрите было достаточно прочно, подтверждает и Климент Александрийский: "Демокрит одинаково [с Платоном] утверждает, чтó поэт пишет под божественным и священного духа вдохновением, тó весьма хорошо" (В 18). Яркие слова у Диона: "Демокрит так говорит о Гомере: "Гомер, получив в удел божественную природу, сотворил [целый] космос разнообразных песен" (В 21), так как [по его мнению], не обладая божественной и демонской природой, невозможно создать столь прекрасные и мудрые песни". Недаром Демокрит учил, что гекзаметр был изобретен Мусеем (Маков. 568). Все вышеприведенные нами суждения Демокрита о вдохновении собраны у Маков. 560 – 573. Хотя, как мы знаем, опыт божественного "энтузиазма" всегда был у греческих поэтов и философов, и они очень любят об этом говорить, у Демокрита мы невольно чувствуем в этих словах некоторый субъективистический налет, уже не наивный, а интеллигентски-рефлектированный экстаз. Недаром по этому вопросу на Демокрита ссылаются представители эллинистически-римской рефлекции – Цицерон и Гораций. Таким образом, из философов не Платон, а Демокрит учит впервые о поэтической "мании".
г) В-четвертых, наконец, если подвести общий итог всем вышеприведенным рассуждениям Демокрита, то необходимо следует вывод, что демокритовская эстетика хотя и связана с этикой, а также с политикой и общественным поведением человека, и местами даже тождественна ей, все же и на ней лежит общеантичная печать созерцательности. В основе этой эстетики подспудно лежит признание невозможности перейти от созерцания действительности к ее изменению. Такой характер эстетики Демокрита обусловлен недостаточным развитием античного субъекта и невозможностью для личности в античном обществе оторваться от того бытия, которым она раз навсегда окружена113.
С индивидуализмом и субъективизмом всегда объединяется стремление выводить генетически те или иные культурные формы. Пока объект берется как таковой, он (хотя бы это было и человеческое общество) ощущается как что-то постоянное и определенное. Но как только завелся "комар субъективности" (выражение Гегеля), тотчас же объективное постоянство расплывается в сумбурный поток, и субъект ищет теперь уже нового – уже становящегося единства и погружается в причинно-генетические изыскания. Несомненно, эта тенденция (а может быть, и попытка подобного исследования) были уже у Демокрита.
Насколько можно судить, Демокрит понимал происхождение искусства весьма трезво и здраво. Его основное суждение, вероятно, сводилось к тому, что говорил позднейший эпикуреец Диоген из Эноанды (Маков. 316): "Потребности и опыт со временем породили все искусства". Эту тенденцию к естественному объяснению искусств, как известно, подробно развивал Лукреций (Маков. 324. 325). Самому же Демокриту приписывается учение о подражании различным явлениям природы: портняжное и ткацкое ремесла люди заимствовали у пауков, построение жилищ – у ласточек, пение – у певчих птиц (Маков. 324, где указываются следы этого учения Демокрита у Ксенофонта). Диодор Сицилийский (Маков. 305) весьма подробно развивает эту общую для всех атомистов теорию происхождения искусств из материальной нужды и из необходимости для людей общаться между собою.
Что же касается специально музыки, то на эту тему имеется такое суждение Филодема: "Демокрит... говорит, что музыка есть младшее из искусств, и объясняет это тем, что ее породила не нужда, но родилась она от избытка сил [от развившейся уже роскоши, – Дильс]" (В 144, Маков. 325). И Филодем еще говорит (там же), что Демокрит был не только наибольшим из древних натурфилософов, но и занимался "не меньше историей". Может быть, под "историей" тут понимается не история в нашем смысле слова, а естествоведение (это значение термина, между прочим, осталось в употребительном ныне сочетании "естественная история"). Что же касается суждения Демокрита о происхождении музыки, то оно едва ли свидетельствует о большой проницательности философа в этих вопросах. Может быть, это суждение относится к каким-нибудь очень развитым и утонченным формам музыки, но едва ли его можно отнести ко всей музыке как таковой. Тем не менее самая тенденция понимать музыку социально-исторически очень важна.
Впоследствии у римского эпикурейца Лукреция мы найдем целую историко-художественную социологию, восходящую, как мы теперь видим, еще к Демокриту.
Происхождением языка атомисты тоже занимались, по-видимому, немало. Во всяком случае, от каждого из них дошли на эту тему некоторые материалы. Эпикур (Маков. 315), Лукреций (Маков. 318), Диоген из Эноанды (Маков. 316), Диодор Сицилийский (Маков. 305) и излагающий эпикурейскую теорию Витрувий (Маков. 317) дают подробно развитое учение о том, что язык не возник путем обучения одних людей другими и что названия предметов вовсе не являются пустой условностью, которая не имела бы никакого отношения к их сущности. Язык, согласно им, возник на основе первобытных трудовых процессов и из необходимости людского общения. Они учили, что различные местные условия, в которые попадали люди, всегда налагали те или иные отпечатки на язык людей, откуда и появилось такое большое разнообразие человеческих языков. Кроме этого, атомисты занимались и эстетикой языка в своих эвфонических теориях, анализируя разные звуки и их комплексы с точки зрения красоты звучания. При этом гладкость, шероховатость, тяжеловесность и прочие эстетические свойства слов объяснялись у них формой тех атомов, которые участвуют в образовании звуков (Маков. 581 – 583). Все подобного рода рассуждения атомистов о языке удивляют своим здравым характером и свидетельствуют о весьма трезвом отношении атомистов к такому трудному и сложному предмету, как язык.
Весьма выразительным и оригинальным образцом пластического восприятия мира в специальной области является учение Демокрита о цветах. (У Демокрита был целый трактат под названием "О цветах" – 68 А 33, Маков. 39). Так как цвета оценивались у греков эстетически, то нам необходимо разобраться в античном ощущении цвета вообще, а также проанализировать и соответствующий демокритовский материал. Ученик Аристотеля Теофраст оставил подробное изложение учения Демокрита о цветах с обширной его критикой. Эти материалы в издании Дильса занимают до десятка страниц (68 А 135), и дать соответствующий анализ их – значило бы написать большую специальную работу. Здесь же нам придется ограничиться установлением общих принципов этого анализа.
Итак, приведем центральную часть теофрастовского изложения учения Демокрита.
Theophr. de sens 73 слл. (73). "Из цветов простыми [Демокрит] называет четыре. Именно, белым является то, что гладко. Действительно все, что не является шероховатым, не создает тени и не является непроникаемым, все таковое является блестящим. А блестящее должно иметь прямые проходы [быть "хорошо просверленным"] и быть прозрачным. При этом [тела] твердые – из этих белых состоят из таких же фигур (schematon), из каких – внутренняя поверхность раковин. Именно в таком роде они являются лишенными тени, светлыми и с прямыми порами. Что же касается мягких и рыхлых [предметов из белых], то они состоят из [атомов], с одной стороны, округлых, а с другой стороны, из таких, которые расположены один в отношении другого косо и соединены по двое, причем весь этот порядок [их расположения] остается максимально одинаковым. Вследствие того, что они именно таковы, они, с другой стороны, оказываются мягкими потому, что их сцепление происходит по малым частям; с другой стороны, они – рыхлые, поскольку одинаково их расположение; наконец, они лишены теней, ибо они гладки и плоски. Белее же один другого [предметы] оказываются вследствие того, что указанные фигуры бывают более точными и менее смешанными, и указанные их порядок и расположение [выраженными в] более [определенном виде] (74). Вот из таких фигур состоит белое.
Черное же состоит из противоположных, [т.е.] из шероховатых, неровных и неодинаковых. Потому-то ведь они и должны вызывать тени и их поры не быть прямыми и не быть легко проходимыми. К тому же и [происходящие от них] истечения медленны и беспорядочны, поскольку и истечениям бывают свойственны те или другие различия вследствие их определенных качеств с точки зрения представления, а это последнее бывает разным в зависимости от воздействия [окружающего] воздуха.
(75) Красное, далее, состоит из таких же [фигур], что и теплое, но только из больших [по размеру или по плотности]. Действительно, если при подобии фигур их соединения будут большими [по размеру], то получается и более красное. Доказательством же того, что красное состоит из таких [фигур], является следующее. Когда мы нагреваемся, мы краснеем, как и прочие [тела], когда они подвергаются воздействию огня, пока не станут огневидными. А более красными являются [тела], состоящие из значительных [по размеру, по плотности] фигур, как, например, пламя и уголь от зеленого или сухого дерева. [Таковыми же] является и железо и прочее, что подвергается действию огня, ибо то, что обладает наибольшим и тончайшим огнем, то имеет и наибольший блеск, а то, что содержит более густой огонь и в меньших размерах, – то является более красным. Вследствие этого более красные [тела] содержат и меньше тепла. Ведь теплым является тонкое.
Желто-зеленое (chloron) состоит из смеси обоих [начал], плотного и пустого. При этом его оттенки меняются в зависимости от их положения и порядка.
(76) Итак, этими фигурами пользуются простые цвета. Каждый цвет становится более чистым постольку, поскольку из менее смешанных [фигур] он состоит.
Прочие цвета получаются из смешения этих [простых].
Так, например, золотистый (chrysoeides), медный и всякий подобный же состоит из белого и красного, поскольку блеск они имеют от белого, а красноватость – от красного, ибо вследствие смешения красное попадает [здесь] в пустые промежутки белого. Если к ним присоединится желто-зеленое, то получается самый красный цвет. При этом необходимо, чтобы примеси зеленого были небольшие, так как больших примесей не может быть при таком соединении белого и красного. Оттенки будут различные – в зависимости от того, берется ли [данного цвета] больше или меньше.
(77) Пурпурный цвет (porphyroyn) состоит из белого, черного и красного, заключая в себе наибольшую долю красного, небольшую черного и среднюю – белого. Вследствие этого он и оказывается приятным (hedy) для ощущения. Что здесь участвует черное и красное, это – для зрения очевидно; а что [тут и] белое, это показывает блеск и прозрачность, ибо эти последние создаются белым.
Лазоревый (isatis) состоит из сильно-черного и желто-зеленого, содержа большую долю черного. Зеленое (prasinon) – из пурпурного [ближе к оранжевому] и лазоревого или из желто-зеленого и пурпуроподобного. Такой цвет божественный, и ему присущ блеск. Темно-синий (cyanoyn) из лазоревого и огневидного, из округлых, имеющих вид иголки фигур, чтобы черному [тут] было присуще сияние.
(78) Ореховый цвет (caryinon) состоит из желто-зеленого и рода темно-синего, если к нему примешивается желто-зеленый [добавление Дильса: "и белый"], получается цвет, похожий на пламя, потому что [здесь взаимно] исключаемая то, что не бросает тени, и то, что является окрашенным в черное. Почти так же и красное, если его примешать к белому, производит желто-зеленое светлое, а не черное. Вследствие этого и растения имеют сначала желто-зеленую окраску до нагревания и разложения на части.
Вот о каком большом числе цветов упоминает [Демокрит, утверждая, кроме того, что] в соответствии с тем или иным смешением существует бесчисленное количество цветов и вкусовых качеств, если одно отнимать, другое прибавлять и одного примешивать больше, а другого – меньше. Никакой [цвет в этих условиях] не будет похож ни на какой другой".
а) На первый взгляд, приведенный текст Теофраста представляется собранием каких-то странных и непонятных утверждений, почти глупостей. Так большею частью и оценивают учение о цветах Демокрита, да и вообще античное цветоведение. Что тут действительно много глупостей и очень наивных утверждений – спорить не приходится. Однако, это не может служить препятствием для исторического исследования. Ведь эти "глупости" имеют очень своеобразный стиль и свою неумолимую логику. Не вскрывать этой логики – значит отказаться от самой истории. Итак, попробуем найти логику в этом "странном" сумбуре "наивных" утверждений.
б) Античность, прежде всего греческая классика и Гомер, понимает все бытие (включая и его идеальную сторону) как бытие вещественное, как тело. В эпоху строгой классики, т.е. в период досократовской эстетики, из цельного мифического мироощущения выделяются отдельные абстрактные моменты, но и они продолжают (как и все в античности) существовать как тела. Цвета также извлекаются из цельной картины мира и тоже овеществляются. Разумеется, с современной точки зрения сам цвет не есть просто вещество. Он – определенного рода форма вещества, и в этом смысле с полным основанием можно сказать, что он веществен и материален. Но при этом, теоретически рассуждая, совсем нет необходимости понимать самый цвет как вещество, как тело. Цвет телесен, но он не есть тело, так же как дом – деревянный, но не есть само дерево. Античность же и, в частности анализируемый период строгой классики, выделивши цвет из цельной жизненной картины, понимает его как именно вещество, как тело, как осязаемое тело. И этот метод понимания действительности здесь совершенно аналогичен пониманию досократиками чисел, стихий, принципа единства и множества и пр. Пока цвета покоились на лоне единого и нетронутого бытия, они не имели самостоятельного существования, и о них не могло возникнуть и никакой теории. Но вот цвет выделился, как выделилось, например, число. Он сразу стал всеобщим свойством вещей, стал некоторого рода абстрактной всеобщностью. А так как метод овеществления всего сущего остается непоколебимым, то мы получаем первый принцип строго-классического (а в значительной мере и вообще античного) цветоведения: цвет не только телесен, но он уже как таковой, по самой своей субстанции, есть тело, осязаемое тело, тело со всем своим производственно-техническим происхождением и производственно-техническими функциями. Отсюда и вся его характеристика.
в) Нетрудно заметить, что реальная характеристика света в таких условиях должна быть не чем иным, как простым аналогизированием с физическими телами. Тут возможны два пути. Можно исходить из непосредственно данной, чисто феноменологической качественности цвета и – подыскивать к нему те или иные аналогии из области осязаемых тел. Можно исходить из цветовых явлений в области осязаемых тел и – делать отсюда выводы для цвета как такового. Значительная часть "наивностей" и "глупостей" античного цветоведения (которые особенно бьют в глаза в специальном трактате псевдо-Аристотеля "О цветах") объясняются именно этой "телесной" установкой. Если отнестись к этой установке со всей серьезностью, мы сразу получаем разгадку того чудовищного противоречия, которое наблюдается между тончайшими, глубочайшими суждениями аристотелевой школы и этим ее жалким и наивным утверждением. Иными словами, это не было "глупостью". Это было вполне правомерным результатом общей позиции, с которой античность никогда не сходила и была органически неспособна сойти.
г) К чему же конкретно приводили два указанных "телесно-осязательных" пути? Первый путь – исходя из цветности как таковой, подыскивать осязательные аналогии. Спрашивается, зачем это делать? Разве недостаточно описать цветность как таковую? Но дело в том-то и заключается, что такое непосредственное описание античному человеку ничего не дает. Ведь чистая цветность, например синее, красное и т.д., хотя и телесно, но еще не есть тело. Можно созерцать синюю поверхность, совершенно не вникая в то, что это – именно поверхность, что она такой-то формы и т.д. Описывая синее как синее, мы обязательно впадаем в противоантичный идеализм; греку эта бесплотная цветность ничего не говорила. Совсем другое дело, когда мы, зная, что такое красный цвет как таковой, обращаемся к осязательно-телесному миру и начинаем наблюдать, где и как существует красный цвет.
Разумеется, не всякий анализ последнего вопроса будет античным. Античным он станет тогда, когда мы перенесем на осязательные тела ту же непосредственную наглядность и наблюдаемость, которая раньше открыла нам существенные стороны красноты как таковой. Всякий уход в отвлеченность уже грозит здесь перейти в физику нового времени, не имеющую ничего общего с античностью по своему стилю и по методу своего логического развертывания. Таким образом, оказывается, что "наивность" и "глупость" имеют под собою весьма почтенные принципы и основания. Получается, что осязательно-вещественный опыт красного цвета говорит нам о связи покраснения с нагреванием. Краснеем и мы сами, когда согреваемся; краснеют металлы, когда они накаливаются; само пламя – красное и горячее одновременно. Правда, если бы мы сошли с позиции непосредственного наблюдателя, мы тотчас же заметили бы, что связь между красным цветом и температурой гораздо сложнее, что в сущности одно к другому не имеет никакого отношения. Но что значит "в сущности"? Это значит, что под краснением мы понимаем не просто видимое появление красноты, но проникаем в какую-то особую "сущность" этого факта (например, говорим о волнообразных колебаниях эфира); и это значит также, что под температурой мы понимаем не просто непосредственно ощущаемое увеличение или уменьшение тепла, но какую-то особую, уже не столь непосредственно данную сущность этого явления (математическую, физическую, химическую и пр.). Эти методы, однако, совершенно противопоказаны для античности – по крайней мере, для эпохи строгой классики. А тогда получается, что "красное состоит из таких же [фигур], что и теплое", и так как огонь все разлагает и уничтожает, то и он сам есть нечто "тонкое", т.е. "теплым является тонкое".
Итак, первый путь аналогии делает необходимым для описания и объяснения данного цвета привлечение и тех осязательно-телесных свойств и явлений, которые связаны с физическими телами данного цвета, как бы ни была эта связь случайна с точки зрения других, не столь непосредственных подходов.
д) Посмотрим, что дает второй аналогический путь – от цветных осязательно-физических тел к самому цвету как таковому.
Ясно, что этот путь ведет к загромождению цвета такими свойствами и качествами, которые для него нисколько не существенны. Например, мы хотим узнать, что такое белый цвет, и для этого обращаемся к белым или вообще светлым вещам. Очевидно, светло там, где нет никакой тени, где нет никакого препятствия для света. Значит, и атомы, из которых состоит белый цвет, не должны бросать никакой тени. Но как это возможно? Это возможно только в том случае, если они все будут абсолютно плоскими, т.е. в них не будет ровно никакой шероховатости. Но это и есть "сущность" белого цвета, как ее понимает Демокрит: "Белым является то, что гладко". Соответственно и черный цвет состоит из элементов "шероховатых, неровных и неодинаковых". Ясно, что второй аналогический путь по своим результатам совершенно неотличим от первого пути.
е) Чтобы эта позиция античного цветоведения была нам вполне ясна, мы должны осознать, что в основе ее лежит не что иное, как самая обыкновенная логическая ошибка (petittio principii). Действительно, нам нужно знать, что такое зеленый цвет. И что же мы для этого делаем? Мы берем зеленые вещи и свойства этих зеленых вещей переносим на саму зеленость. Но ведь это возможно только потому, что мы уже знаем, что такое зеленый цвет сам по себе, ибо иначе мы не могли бы отбирать и зеленые предметы. Значит, зеленое мы определяем тут при помощи зеленого же. С другой стороны, пусть мы уже знаем, что такое зеленость, и зеленые предметы мы отбираем и фиксируем сознательно и планомерно. Тогда что нам это даст для описания самой зелености как таковой? Избежать здесь petitio principii можно было бы только в случае отказа от описания и определения зелености и в случае замены этой проблемы совсем другой, а именно той, как зеленый цвет проявляется в вещах. Но эта проблема не та, которую ставит философ и эстетик, желающий – вроде Демокрита и псевдо-Аристотеля – дать нам самую сущность цветов.
Надо, однако, заметить, что не стоит особенно убиваться из-за подобного petitio principii. Ведь если в данном конкретном случае такая логическая ошибка дала столь мало значащие результаты, то в других случаях на ее основе выросли Гомер и Эсхил, Фидий и Поликлет, Платон и Аристотель. Вся античность, весь пантеизм и политеизм в некотором смысле стоит на подобного рода petitio principii. Ведь это petitio principii вырастает из вещественного понимания абстрактно выделенных и потому идеальных всеобщностей. Отрицать его – значит, отрицать Зевса Фидия, Геру Поликлета и Афродиту Милосскую, ибо они все овеществляют идеальное. Более того, в таком случае может быть пришлось бы "отрицать" всю историю, так как сама история в значительной мере есть такое же petitio principii.
а) Вещественное толкование цвета не является специфической особенностью строгой классики. Это – общеантичная особенность. Что же касается строгой классики или эстетики досократовской, то это овеществление обладает и более частными свойствами. Теоретически рассуждая, цвет мог тут разрабатываться и "числовым" и "стихийным" образом и при помощи того или иного принципа физики V в. Демокрит проводит как раз один из таких принципов – принцип индивидуальной множественности, атомизм. И точно так же, как общеантичная телесно-осязательная позиция проявилась у Демокрита сама собой, без всяких доказательств, как естественная и сама собою очевидная установка всего жизненного и научного сознания, точно так же не должны мы искать и в цветоведении Демокрита доказательств истинности атомизма. С самого начала и решительно без всяких доказательств здесь действует принцип атомного состава каждого цвета, и все наши возражения должны тут замолкнуть.
С нашей непосредственно-опытной точки зрения как будто бы нет никаких оснований расчленять тот или другой цвет на атомы. Что такое зеленый цвет? Он представляется нам некоторым ровным полем или телом, которое, какие бы оттенки в себе ни содержало, на непосредственный взгляд не содержит в себе ровно никаких "точек", "элементов", "атомов" и т.д. Это – сплошное, обязательно сплошное поле, или пятно, которое не из каких точек нельзя составить так же, как никакую линию и никакую плоскость нельзя составить из точек, какую бы массу этих точек мы ни нагромождали. И вот, вопреки всему, вопреки всякому непосредственному опыту, вопреки логической невозможности составить плоскость или поверхность из отдельных изолированных элементов, Демокрит утверждает свой цветоведческий атомизм и ставит проблему: из каких атомов состоит тот или иной цвет?
Не странно ли это? Да, конечно, странно. Но ведь не иначе поступает и современная физика, которая сводит цвет к чему-то еще более далекому от непосредственного опыта. И нас нисколько не смущает, когда вместо красного цвета говорят, например, о длине волны в 1/1300 мм.
б) Этот атомизм является у Демокрита только детализацией вещественного, телесного подхода к цвету. Цвет есть не только физически осязаемое тело, но он состоит еще из физически осязаемых атомов. Таким образом, указанный выше метод аналогизирования цветов с телами сводится у Демокрита к созданию картины сосуществования и взаимодействия физически осязаемых атомов.
Из последовательно проводимого принципа атомизма и вещевизма у греков вытекал ряд удивительных особенностей в подходе к цветам, что ярче всего проявилось у Платона ("Тимей") и у псевдо-Аристотеля ("О цветах"), но что достаточно заметно уже у Демокрита114.
а) Так как каждый цвет мыслился в виде некоего цветного физического тела, то вся та известная неопределенность реальной окраски и взаимосвязь такого тела с прочими телами, без которых немыслим цвет в вещах, остаются у греков характерными и для самих цветов. Вот почему так трудно передавать по-русски греческую цветовую терминологию. Каждый греческий термин обозначает целую группу цветов, за ней к тому же часто лежит впечатление от какого-либо вполне определенного физического предмета. А так как часто мы не знаем, какие именно физические тела предопределили данное понимание цвета, то, естественно, приходится путаться в переводах цветовых терминов и в раскрытии подлинной характеристики того или другого цвета.
б) Начнем с тех цветов, которые Демокрит называет основными.
Leucos мы переводим "белый". Это, однако, очень условный перевод. Как мы знаем уже из Гомера, под этим словом греки часто понимали вообще все "светлое", "ясное", "прозрачное" и даже просто нечто спокойное, здоровое, отчетливое, приятное. Точно так же melas совсем не обязательно "черный". Это – любые оттенки темноты, какая угодно затемненность. В этих условиях становится гораздо понятнее та характеристика "белого" цвета, которую дал Демокрит в начале приведенного текста. "Белое" для грека всегда связано с ощущением ясности, светлости, гладкости, а "черное" – с ощущением затемненности, неровности, шероховатости, корявости. "Белое" и "черное" у греков и у Демокрита не имеют значения сами по себе. Эти "цвета" берутся во всей их вещевой неопределенности и разнообразии, а кроме того, с отражением всяких взаимосвязей, наличных в "белых" вещах. Отсюда этот "блеск", говорящий не столько о цвете предмета, сколько о действии этого цвета на другие предметы (в частности, на человеческий глаз). Отсюда эта "прозрачность", говорящая опять-таки не столько о цвете предмета, сколько об известного рода цветовом или световом взаимоотношении данного предмета с другими. Теофраст напрасно возражает Демокриту (§80 в тексте, из которого выше дан один отрывок), что он путает белое с блестящим и прозрачным. Может быть, в эпоху Теофраста это различие сознавалось более четко. Но по существу это различие проводилось в античности очень слабо, почти, можно сказать, не проводилось ни Демокритом, ни Платоном, ни самим Теофрастом, ни псевдо-Аристотелем. "Белое" и обязательно с "блеском" Демокрит видит в "золотистом" и "медном". "Блеск" для Демокрита даже нечто "божественное". Его он находит и в "зеленом" и в "темно-синем", и в "пурпуровом", и даже в "черном".
Заметим, кроме того, что при обсуждении существа "белого" цвета Демокрит придает большое значение твердости и мягкости "белых" предметов. Белые твердые предметы имеют у него одни атомы, в белых же мягких – другие атомы. Это тоже прекрасный образец вещевого понимания самого феномена цвета, как и то, что в описании существа "черного" цвета он подчеркивает роль толщи воздуха, через которую этот цвет проходит. Казалось бы, о "светлоте" и "черноте" можно было бы говорить как о таковых. Но для Демокрита это невозможно.
в) Chloron, который мы перевели как "желто-зеленый", есть, в сущности, также целая группа цветов. Под ним греки понимали цвет созревающей нивы, когда она из зеленой становится желтой. У Гомера этот цвет приписывается меду (Ил. ХI 637; в Од. Х 234 этот цвет приписывается сыру). Это цвет свежей молодой растительности (откуда метафорически о слезах у Eur. Med. 906, 922), бледновато-зеленоватый цвет листьев и травы, еще не дошедших до полной зрелости. Сюда же относится и настоящий зеленый потому, что, когда говорилось, что этого цвета гиматий, то тут уже едва ли имелся в виду какой-нибудь бледно-желтый, тут он – "зеленый". В области зеленого цвета можно, впрочем, указать целых три степени зелености, зафиксированные у греков терминами chloros, poiodes (или poodes) и prasinos. Общее описание их мы найдем у PS. – Arist. de color. 5 (откуда явствует, что разница между ними – в светлоте: первый – более светлый, второй – темнее, третий – самый темный, близкий уже к голубому, его греки видели в растении лук-порей).
В описании "желто-зеленого" цвета Демокрит рассуждает очень отвлеченно: он видит в нем совмещение двух своих самых общих натурфилософских начал, плотного и пустого, чем вызывает справедливые упреки Теофраста: в §82 вышеприведенного текста Теофраст считает нелепостью не давать особой "формы" зеленому цвету, так как два основных начала, указываемые тут Демокритом, общи решительно для всех цветов. Что же касается prasinos, что мы перевели выше как "зеленый", то Демокрит в отличие от "желто-зеленого" считает его сложным цветом, составляя из "пурпурового" и "лазоревого" или из "желто-зеленого" и "пурпурового". Это мало понятное для нас соединение становится более вразумительным, если в так называемом пурпурном мы подчеркнем оранжевость.
г) Но в смысле указанной неопределенности и связанности с физическим взаимоотношением тел, пожалуй, интереснее всего porphyroys, то, что мы переводим как "пурпурный".
Что в пурпуре есть "красное", это ясно. Но Демокрит говорит, что в пурпуре есть еще и "белое" и "черное", причем "белое" для него свидетельствуется "блеском", который он тоже находит в пурпуре. Что тут есть "черное", т.е. темное, это мы находим и у других писателей. Пурпур действительно содержит в себе тенденцию к потемнению. Что же касается белого, или "блеска", то этим словом Демокрит, по-видимому, и хотел отметить наличие в античном пурпуре некоего движения или игры. Выражено это конечно, беспомощно. Но самая тенденция эта у Демокрита вполне осмысленна. Как показывает анализ цветов у Гомера, пурпурный цвет близок к нашему перламутру.
д) Важно, далее, понимать, что такое cyanoys, или cyaneos (cyanoeidCs), "темно-синий". Мы едва ли сможем представить себе этот цвет во всем его античном своеобразии, если не примем во внимание наличных здесь телесных и вещественных интуиций. Именно, греки исходили здесь из представления засиненной стали или железа. Трудно сказать, что это за цвет – светлый, темный, голубой, синий или черный. Все эти оттенки здесь налицо. "Темно-синие" бляхи мы находили на щите Агамемнона (Ил. ХI 24 слл.), этот цвет – на карнизах в доме Алкиноя (Од. VII 86); "темно-синий" Посейдон у Гомера, а у Еврипида "темно-синие" кони Посейдона, на которых он разъезжает по морю (Eur. Iphig. Г. 7). И то, что черные волосы южан представлялись Гомеру "темно-синими", свидетельствует об остроте его зрения. Кто занимается живописью, тот знает, как трудно дать чисто черный цвет. Рисуя, например, черные волосы южан, мы должны к самой черной китайской туши прибавлять немного именно темно-голубого, чтобы более светлые места, которые должны содержать блеск, не вышли коричневатыми и чтобы вся краска не стала темно-коричневой.
Понятно отсюда и то, почему у Гомера мы находим и прямое отождествление "темно-синего" с "черным" (Ил. ХI 24). Может быть, лучше всего дают представление об этом цвете жуки, отличающиеся черным цветом самых разнообразных оттенков, но по преимуществу голубоватых и синеватых (может быть, и красноватых). "Темно-синие" облака – Ил. IV 282, V 345, ХVI 66, ХХIII 188, морской ил – Од. ХII 243, змеи на щите Геракла – Scut. 166, море при Ноте – Arist. Probl. ХХVI 39. Последний текст, впрочем, стоит привести полностью: "Почему при дуновении Нота море становится темно-синим, а при Борее – мрачным (dzophodes). Потому, что Борей волнует море меньше; а, будучи все в беспорядочном волнении, оно кажется черным".
О темно-синем у Демокрита рассказываются диковинные вещи. Он состоит у него из лазоревого и огневидного. Это еще представимо (причем сочетание лазоревого и огненного указывает, насколько можно тут представить, на некоторую лиловость указанного "темно-синего"). Но дальше Демокрит мыслит свой "темно-синий" цвет состоящим из атомов круглых и "похожих" на иголку, "чтобы черному [тут] было присуще сияние".
Это рассуждение заставляет прямо развести руками. Что это значит? Не может же того быть, чтобы это ровно ничего не значило. Прежде всего, откуда тут "черное"? Это, вероятно, не "черное", а опять-таки некое "темное". Затем это "черное", или "темное", появляется здесь, может быть, из "лазоревого", которое, по Демокриту, "состоит" "из сильно-черного и желто-зеленого". "Темное" в демокритовом "темно-синем" должно издавать "сияние". Может быть, тут имеется в виду "черное", или "темное", с некоторым отливом наподобие окраски некоторых жуков. Тогда "огневидность" указывает, может быть, просто на "блеск", "сияние". Все это допустимо.
Но зачем понадобились тут "иголки"? Ответить на этот вопрос затруднительно, потому что мы, вероятно, не знаем какой-то существенной греческой интуиции. Может быть, здесь просто имеется в виду общее атомистическое учение об огне, состоящем из тонких атомов. Нам известно, что, например, "пирамидальность" огня Демокрит объясняет тем, что края пламени охлаждаются, само оно сжимается и конец его заостряется (А 73). Далее, огонь и вообще состоит, по Демокриту, "из тонких частей" (А 101), "из более острых, более тонких и занимающих более сходственное положение первотелец", чем и объясняется "блеск" и "светлость" (Simpl. Phys. 36,1). Если так, то вопрос об игольчатости темно-синего разрешался бы просто. Но так ли это, решить трудно. Во всяком случае ясно, что тут какая-то вполне определенная осязаемо-телесная аналогия.
е) Наконец, только при помощи чисто телесного аналогизирования можно было бы понять то, что Демокрит называет "ореховым" цветом. Если этот "ореховый цвет" состоит из "желто-зеленого" и чего-то вроде "темно-синего", то здесь, по-видимому, имеется в виду орех еще на ветке, т.е. коричневато-зеленоватого цвета. С прибавлением к нему "желто-зеленого" и "белого" Демокрит получает цвет пламени, т.е., мы бы сказали, желтовато-блестящий. Телесные аналогии тут – основа всего.
ж) Из того же самого телесного, вещевого и осязательного абсолютизма вытекает у Демокрита (и вообще в античном цветоведении) еще одна фундаментальная особенность, без учета которой невозможно разобраться в этом хаосе и произволе случайных аналогий.
Дело в том, что мы в настоящее время четко различаем в цвете его существенное качество и его внешнюю освещенность. О цвете в его существенном качестве тоже можно сказать, насколько он светлее или темнее. Синий светлее фиолетового, голубой светлее синего, зеленый светлее голубого, желтый светлее зеленого. По светлоте цвета можно было бы распределить так: желтый, теплый зеленый, зеленый, оранжевый, холодный зеленый, голубой, красный, синий, фиолетовый. Но это не тот "свет", который может освещать уже готовый цвет, цвет как бы извне. Можно взять любой цвет и путем такого внешнего примешивания светлоты или темноты превратить его в самый настоящий белый или самый настоящий черный цвет. Первая, так сказать, внутренняя светлота конструирует самый цвет. Можно взять чистый, ахроматический световой луч, пропустить его через ту или иную темную, но прозрачную среду, и мы получим все хроматические цвета в зависимости от того направления, в котором мы будем наблюдать прохождение этого луча. Так, наблюдая его со стороны данной среды, когда он как бы идет на нас, мы получаем красный цвет; наблюдая его в направлении его распространения по данной среде, мы видим его голубым; равновесие обоих направлений создает зеленый цвет и т.д. Все это – судьба света внутри самого цвета. И совсем другое – внешняя освещенность цвета, которая предполагает, что цвет уже сформирован и существует как таковой. Вот этих двух методов конструирования цвета античность и не различает. И это очень понятно. Ведь такое различение предполагает непосредственное всматривание в цвета как в таковые, независимо ни от каких вещественных аналогий. Но античный человек, и в частности Демокрит, не столько всматривается в цвета, сколько осязает их руками. А для осязания совершенно безразлично, внутренняя или внешняя структура цвета имеется в виду. Для осязания вообще нет ничего внутреннего или, вернее, нет самой антитезы внутреннего и внешнего. Поэтому, когда античные цветоведы (Платон, псевдо-Аристотель) говорят, что такой-то цвет "состоит" из таких-то, – они не различают, идет ли речь о внутреннем (и существенном) "составлении" или о внешнем (о внешней освещенности).
з) Так, например, "золотистый" цвет Демокрит "составляет" из белого и красного. Ясно, что "белое" в данном случае есть не что иное, как внешний придаток, а не внутренний принцип золотистости. Сам Демокрит подчеркивает здесь, что "белое" нужно ему тут для "блеска". Значит, существенна для золотистого цвета именно краснота, и больше ничего. "Белое" же здесь внешне освещает и создает блеск уже готового красного цвета. Наоборот, когда говорится, что "лазоревый" цвет "состоит" из сильно-черного и желто-зеленого, то участие темноты здесь едва ли чисто внешне. Как бы мы ни затемняли освещение желто-зеленого пятна, оно никогда не станет лазоревым. Другое дело, если мы будем убавлять внутреннюю светлоту желто-зеленого. Убавление светлоты в этом смысле, прежде всего, приведет к уничтожению желтизны, и весь цвет станет от этого гораздо зеленее. А затем мы можем так или иначе поступать и с зеленым, вводя в него то или иное направление светового луча и ту или иную его интенсивность. Получение этим путем лазоревого из зеленого во всяком случае мыслимо, стоит только отказаться от равновесия света и тьмы в зеленом и начать фиксировать световой луч в направлении его распространения по темному пространству. Мы тут получим бесконечное количество голубых и синих тонов, среди которых (может быть, с известными примесями) найдем и лазоревое. Но ясно, что функции светового луча здесь чисто внутренние. Тут очень сложная внутренняя диалектическая игра света и темноты, когда данный цвет впервые только еще возникает.
Неразличение внутреннеконститутивной и внешнеаттрибутивной стороны в цветах – фундаментальная особенность античного цветоведения, вытекающая из принципиального его существа.
Телесные аналогии часто приводят античных цветоведов к полной путанице. Это вполне понятно, так как физические тела текучи, изменчивы, часто совершенно неопределенны в своей окраске и аналогии с такими телами оказываются случайными, шаткими и путаными.
Например, явная путаница содержится в Демокритовой характеристике красного цвета. Что красное "состоит" из атомов, аналогичных "огню", это понятно, и выше уже указывалось на твердую греческую интуицию и аналогию в этом вопросе. Но непонятно, почему красное состоит из "бóльших" атомов, чем "теплое". Непонятно уже самое обозначение "бóльшие" атомы. Если тут имеется в виду размер атомов, то почему же вдруг большие по размеру атомы – красные, а меньшие – теплые? Сам Демокрит для подтверждения своей мысли, что чем атомы больше, тем они краснее, указывает опять-таки на "пламя и уголь от зеленого или сухого дерева". Но ведь пламя – это "огонь". Не следует ли "бóльшее" понимать тут в смысле плотности? Как будто бы некоторым подтверждением этого является то, что Демокрит тут же заговаривает о тонкости огня. Может быть, Демокрит хочет сказать, что чем атомы (определенного вида) гуще, плотнее, тем соответствующая вещь краснее, а чем атомы более разрежены, тем тело тоньше и тем оно ближе к огню, тем вещь светлее (как бывает при большом накаливании)?
Из этой путаницы можно было бы выбраться только в том случае, если бы мы точно знали те физические аналогии, которые приходили Демокриту на ум, когда он характеризовал свой "красный" цвет. Не зная в точности этих аналогий, при изучении античных теорий цвета часто приходится становиться в тупик.
а) При всей случайности и путанице физических аналогий мы все же должны сказать, что античное цветоведение – интереснейшая глава именно античной эстетики. Отвлечемся от того метода, которым получаются у Демокрита цветовые характеристики, и сосредоточимся на самом их результате. Забудем, что Демокрит все время занят физическими и осязательными аналогиями, и всмотримся в то, что получают от этих аналогий сами цвета.
б) Так, мы узнаем, что белое и светлое есть нечто гладкое, мягкое, спокойное, а черное и темное – нечто шероховатое, шершавое, неровное, корявое и беспокойное. Темное, кроме того, Демокрит и вся античность переживают как нечто холодное, неповоротливое, твердое. Красное, далее, хранит в себе самые разнообразные оттенки теплоты. Оно может быть теплым, горячим, огненным. Та или иная мера теплоты всегда переживалась античностью в красном. Самый огонь, огненный цвет представлялся чем-то тонким, и чем огонь сильнее, чище, светлее, тем он тоньше; а чем он слабее и темнее, тем он гуще, плотнее. В пурпуре – игра красного, светлого и темного в условиях внутренне-конституционного сопряжения красоты с светом, как и в лазоревом – та же самая игра желто-зеленого и темного.
Все эти оттенки являются вполне эстетическими. Это уже не физика и не натурфилософия, а самая настоящая эстетика. Рассуждения Демокрита свидетельствуют об очень значительной зоркости античного глаза. Исследователи вообще слишком спешили с утверждением о слепоте греков к тем или другим цветам (например, к голубому). Ведь точно так же можно было бы отрицать за нами способность видеть желтый цвет на том основании, что мы говорим, например, "белое вино". Все прекрасно знают, что "белое вино" вовсе не белое (белое – молоко), а может быть самых разнообразных желтых, бледных, красноватых и прочих цветов. Мы говорим "синее море", хотя оно бывает каким угодно по цвету, а наш фольклор знает "зелено-вино", хотя вино никогда не бывает зеленым, и т.д. Это обстоятельство должно сделать нас весьма осторожными в отрицании у греков способности различать те или иные цвета. Это были чрезвычайно развитые глаза.
в) О слуховых восприятиях у Демокрита говорится мало, и сама слуховая предметность у него никак почти не очерчена. Но зато весьма богата у него характеристика вкуса. Сладкое у него состоит из больших и круглых атомов; кислое – из "больших, шероховатых, многоугольных и некруглых". Острый вкус содержит в себе нечто "угловатое, согнутое, узкое и некруглое". В едком – "круглое, тонкое, угловатое и кривое", в соленом – "угловатое, большое, согнутое и равнобедренное", в горьком – "круглое, гладкое, обладающее кривизной, малое по величине". Все эти интересные данные (А 129) поражают своей оригинальностью и, конечно, во многом еще требуют расшифровки. Но уже сам Демокрит кое-что дает для этой расшифровки. Так, свою характеристику острого вкуса он снабжает таким примечанием (§65 в основном тексте Теофраста): "Ибо вследствие своей заостренности он быстро всюду проникает. Будучи же шероховатым и угловатым, он сводит, стягивает". Это, правда, не очень понятно; но ясно, что и тут действует у Демокрита какая-то очень определенная осязательная аналогия. Не будем загромождать наше изложение Демокритовыми пояснениями других вкусовых характеристик (в основном тексте Теофраста – §65 – 68), их идея вполне ясна.
Все приведенные факты и предположения относительно Демокрита рисуют его как типичного представителя досократовской философии с ее принципом выделения из старинной цельной мифологии заключенной в ней абстрактно-всеобщей структуры и гипостазирования этой структуры в качестве абсолютно самостоятельной. Правда, у Демокрита характер этой структуры специфичен. Это – индивидуально-множественная структура, структура, рассыпающая бытие на раздельную множественность, в противоположность элеатскому слиянию его в одно неразложимое единство или гераклитовскому превращению его в нерасчлененную, но гармоническую текучесть. Эта множественность, конечно, так же абстрактна в сравнении с мифологией, как и принципы пифагорейцев, элеатов, Гераклита и прочих досократиков.
Но это только одна сторона дела. Досократовская философия, выделяя из мифологии ее абстрактную структуру, еще тем самым не лишает мифологию ее вещественности, ее основанности на природном бытии. Поэтому все абстрактное, все идеальное обязательно мыслится здесь вещественным, реальным. Будем помнить, что Логос Гераклита есть огонь, а Любовь Эмпедокла – все четыре стихии сразу, что Числа пифагорейцев суть не только принципы, но и тела. Точно так же атомы Левкиппа и Демокрита суть тела, они физичны. Они носятся туда и сюда, задевают друг друга, сцепляются, образуют тела, рассыпаются в хаос и т.д. Кроме того, как мы видели, не только Гераклит учит о Логосе, но и Демокрит, и об Уме учит не только Анаксагор, но и Левкипп. Точно так же у Демокрита не только разум противопоставляется чувственному опыту как нечто "настоящее" и надежное – чему-то случайному, темному, недостоверному и насквозь произвольно-субъективному "мнению", но, с другой стороны, Демокрит критикует чистый эмпиризм (правда, не больше, чем Платон, – в области чувственного опыта), связывает мышление с опытом, с воздействием "образов", истекающих из физических тел (картина, между прочим, аналогичная учению Платона о зрении в "Тимее" 45 ВD), и даже утверждает, согласно Филопону (А 105), что "мышление и чувственное восприятие тождественны" и что "они происходят из одной и той же способности". Так оно и должно быть в досократовской философии: у Гераклита – "души обоняют в Аиде" (В 98), у Парменида – бог "конечен и имеет форму шара" (А 31), Эмпедокл "называл богом разумный огонь единого" (А 31) и т.д. Везде тут нарочито выделенное идеальное мыслится в качестве самостоятельной вещественности.
Можно спросить: как же понять, что идеальные атомы, вечные, неразрушимые, не испытывающие никакого воздействия извне, такие же принципные, абстрактно-смысловые структуры, как и геометрические фигуры, вдруг двигаются, задевают друг друга, сцепляются и расцепляются, образуют вихри и вообще обладают всеми свойствами обыкновенных тел? На этот вопрос нет ответа в пределах досократовской философии. Этот вопрос не может быть и поставлен в пределах этой философии. Поставить его – значит уже выйти за пределы досократовского натурализма. Это значит обратиться к диалектике самих понятий идеального и реального, т.е. стать на точку зрения Сократа и Платона. И действительно, Платон ставит этот вопрос в "Федоне" (95 слл.), адресуясь к Анаксагору и видя в нем типичного представителя старой натуралистической мудрости. Для этой последней с самого начала существует априорная аксиома, не требующая никаких доказательств, что все абстрактно выделенные из цельной мифологии принципы и категории (числа, формы, фигуры и пр.) суть не что иное, как бытие вещественное, каковым являлись и персонажи старой мифологии. Другими словами, мифология здесь устранена только в отношении личностных структур бытия; тут все эти структуры (числа, формы, фигуры, логические взаимоотношения) действительно уже не содержат в себе "антропоморфизма". В отношении же субстанциальной основы бытия мифология на стадии досократики продолжает царствовать вполне благополучно: тут она также состоит из абсолютных и вещественных полаганий в отношении абстрактно-выделенной смысловой структуры, как раньше – в отношении цельного социально-личностного мифологического бытия. Поэтому числа, формы, атомы и пр. являются тут в сущности некими демоническими силами, будучи, однако, лишены какого бы то ни было антропоморфизма и в этом смысле всякой мифологии, т.е. они здесь уже не являются демонами.
Однако Демокрит не просто философ космологической эпохи древней философии. Ведя свой принцип индивидуальной множественности, обусловивший кропотливое исследование деталей, он немало сделал для продвижения знания вперед. Философов типа Демокрита имеет в виду Платон в известном месте из VII книги "Государства" – в словах о "добрых" людях, о chrestoi (что следует понимать как "полезность"). Тут имеются в виду такие мыслители ("пифагорейцы", или как Демокрит, только зависящие от них), которые все делят, все дробят на основе арифметически-аддитивного принципа. Применение этого принципа к музыке, вероятно, и заставило Демокрита создать новую науку – "акустику" и "гармонику". Платон и Аристотель (Met. 997b20, 1078а14, 1077а5, 1093b20, 107а11) понимают под этими терминами математическую дисциплину, которая в таком виде и осталась на только на всю античность, но и на все средневековье (как четвертая часть quadrivium'a).
И тем не менее, космологизм Демокрита находится уже на пути к разложению и требует каких-то новых, уже не просто космологически-натуралистических методов. Наука, основанная на принципе кропотливой множественности, перерастает в старую методологию, и ее противоречия ведут к замене самого философского фундамента. Демокрит уже сторонник принципа индивидуальности в философии, хотя еще и не в том интимно-заинтересованном и насущно-личностном смысле, в каком проявляется индивидуальность в послеаристотелевскую эпоху. Демокритова "научность" вырастала на почве гипертрофированного чувства индивидуальности и вплотную подходила к тому, что в дальнейшем античные философы называли скептицизмом. "Демокрит иногда отвергает чувственно воспринимаемые явления и говорит, что ничто из них не является поистине, но лишь по мнению, поистине же существуют [только] атомы и пустота... А именно, он говорит: "[лишь] в общем мнении существует сладкое, в мнении горькое, в мнении теплое, в мнении холодное, в мнении цвет, в действительности же [существуют только] атомы и пустота". Это значит: чувственно воспринимаемые [явления] общим мнением признаются существующими, но на самом деле они не существуют, а существуют только атомы и пустота. В "Подтверждениях" он, хотя и обещал приписать ощущениям силу достоверности, но ничуть не меньше осуждает их. А именно, он говорит: "В действительности мы не воспринимаем ничего истинного, но [воспринимаем лишь] то, что изменяется в зависимости от состояния нашего тела и входящих в него и оказывающих ему противодействие [истечений от вещей]".
И еще он говорит: "Много раз [много] было показано, что мы не воспринимаем, какова в действительности каждая [вещь] есть и какие свойства в действительности ей не присущи" (68 В 9 – 10, Маков. 86). Так, принцип абсолютной множественности оказывается той критической точкой, в которой объективизм досократики переходит в свою противоположность, в субъективизм и антропологию. Демокрит уже торжественно заявляет: "Человек – это то, что мы знаем все" (В 165). И тут определенный поворот от космологии к антропологии. В этом суждении, как и в предыдущем рассуждении Демокрита, скептицизма нет уже по одному тому, что здесь проповедуется самое настоящее объективное бытие (в виде атомов и пустоты). Но совершенно ясно также и то, что вся эта зрелая и перезрелая философия индивидуальности уже стоит на путях, ведущих и к антропологии и к скептицизму.
Атомисты – не скептики, потому что они учат об атоме и пустоте. Но какой ценой они избавляются здесь от скептицизма? Им приходится вполне материальные атомы считать вечными, неразрушимыми, не поддающимися никакому внешнему влиянию, обладающими бесконечно большей плотностью и твердостью и по самой своей природе наделенными способностью пребывать в вечном движении. Все эти свойства атомов, однако, очень легко становились сомнительными, как только возникал вопрос: почему же, собственно говоря, материя вдруг наделяется здесь какими-то отнюдь не материальными свойствами? Как только возникал этот вопрос, тем самым уже создавалась почва для скептицизма, а потому и для кризиса всей вообще классической натурфилософии. Вероятно, подобного рода скептические мысли возникали даже у самого Демокрита. Среди обширных материалов по Демокриту попадаются и такие неожиданные суждения (Маков. 647): "Я знаю только то, что ничего не знаю". И действительно, стоило только хотя бы немного усомниться в неразрушимости вечности и бесконечной плотности атомов, как уже рушилась вся объективная основа человеческого познания, как его представляли атомисты.
Ученики Демокрита уже явно вставали на этот скептический путь. Метродор Хиосский (70 В 1) прямо писал: "Я утверждаю, что мы не знаем, знаем ли мы что-нибудь или ничего не знаем, и вообще [мы не знаем] существует ли что-нибудь или нет ничего". В материалах из Метродора, собранных у Дильса под этим же номером, указывается, что знаменитый скептик Пиррон базировался в своем скептицизме именно на Метродоре, который говорил, "что он не знает даже того, что ничего не знает" (72 А 1). Другой представитель школы Демокрита, Анаксарх, шел, по-видимому, еще дальше: "А об Анаксархе и Мониме [сообщает], что они сравнивали сущее с театральной декорацией и считали сущее подобным тому, что происходит во время сновидений или сумасшествия" (72 А 16). Демокритовец Гекатей Абдерский считался также и учеником Пиррона (73 А 3). Наконец, некий Ксениад Коринфский115, о котором упоминает Демокрит (68 В 163), дошел до редкого в истории античной философии вполне безоговорочного иллюзионизма (81, где только и приводится этот единственный фрагмент): "Все обман и всякое представление и мнение обманывает, и все возникающее возникает из несущего, и все исчезающее исчезает в несущее, в потенции держась в том же покое, что и у Ксенофана".
Сам Демокрит не был ни идеалистом, ни субъективистом, ни индивидуалистом. Но его объективно-космологическая философия доходила до той зрелости и перезрелости, когда человеческому индивидууму уже придавалось огромное значение, и стоило сделать только один шаг дальше в учении о человеческом субъекте, как уже начинала зарождаться скептическая философия, которую уже нельзя было преодолеть методами старого космологизма и которая приводила к идеализму Сократа, Платона и Аристотеля.
Каждая вещь обладает определенной совокупностью свойств, которые, взятые вместе, образуют вещь как целое. Но каждое свойство или часть вещи, рассматриваемые сами по себе, теряют свою связь с вещью, как с целостью, и вещь, таким образом, распадается на ряд других вещей. Напротив, каждая часть вещи, ее свойство или ее момент, взятые в свете целого, уже не являются просто частями вещи, а тем, что можно назвать ее элементами. Согласно античным представлениям, каждая вещь есть целость, состоящая из элементов.
Элементы, поскольку они связаны с вещью как с целостью, связаны также и между собою. Иными словами, они всегда находятся в определенном структурном взаимоотношении. Отношения элементов целости могут быть не только разнообразны, но и бесконечны. Наиболее типичное отношение их – превращение одного элемента в другой. Так же типичны и переходы от одного элемента к другому в определенном направлении, с соблюдением рисунка этих переходов. Типично также воздействие одного элемента на другой, причем воздействие это всегда обладает определенным характером, доходящим до строгой закономерности или остающимся на стадии непосредственной и наглядной данности.
Можно называть целость множеством, как это делают математики. Упорядоченное множество – то, в котором каждые два элемента находятся в определенном отношении; а вполне упорядоченное множество – то, в котором каждая его часть (или подмножество) обладает первым элементом. Иными словами, вполне упорядоченным множеством нужно считать такое, в котором решительно все элементы находятся между собою и со всем множеством в точно определенном отношении, образуя везде и во всем точную структуру элементов. Известный математик Цермело доказал, что всякое упорядоченное множество есть вполне упорядоченное множество. Каждая вещь в античном понимании есть не что иное, как бесконечное и вполне упорядоченное множество (хотя принцип этого упорядочения отнюдь не всегда поддается точной формулировке).
Между каждыми двумя элементами, как бы они ни были близки друг к другу, мыслим всегда еще и третий элемент; а в каждой из двух образовавшихся половин после разделения цельного расстояния между двумя элементами тоже мыслимо помещение еще нового элемента и т.д. Таким образом, как бы ни было мало расстояние между двумя элементами, оно может быть бесконечно уменьшаемо. И, в конце концов, оно может быть доведено до той предельной точки, которая уже не допускает помещения новой точки, так что весь промежуток между двумя элементами в порядке постепенного дробления может быть доведен до полной неразличимости элементов, до полной их взаимопронизанности. Если бы мы захотели перечислить все возможные отрезки в пределах какой-нибудь области, например в пределах расстояния между 1 и 2, то мы получили бы не только бесконечное количество отрезков. Если взять все рациональные числа, т.е. те, которые получаются в результате четырех действий арифметики, а также все иррациональные числа, т.е. те бесконечные последовательности дробных чисел, возникающие в результате извлечения корня какой-либо степени из того или другого числа, то обе эти области чисел, рациональных и иррациональных, обычно носят название действительных чисел (в отличие от разного рода мнимых величин, имеющих совсем другое происхождение). Заменяя понятие числа более общим понятием мощности, говорят, что множество всех действительных чисел обладает мощностью континуума. Именно только континуум обеспечивает возможность появления бесконечного числа всех родов чисел рациональных и иррациональных, и больших или малых, так как именно в нем мы находим взаимную сомкнутость и взаимную пронизанность до полной неразличимости решительно всех возможных действительных чисел.
Так как всякая целость состоит из структурно соотносящихся элементов и эти элементы представляются в виде раздельного множества элементов (хотя бы и бесконечного, и тогда бесконечное множество такого рода элементов называется счетным множеством), или в виде неразличимого континуума, уже не сводящегося к отдельным точкам (хотя бы их было и бесконечное количество), следовательно, всякая целость, смотря по точке зрения, может быть рассматриваема и как счетное множество и как континуум. Бесконечное число не есть такое стабильное число, которое можно получить путем последовательного прибавления единицы к какому-либо конечному числу. Бесконечное число в этом смысле является диалектическим прыжком от любого конечного числа, как бы велико последнее ни было. Оно по своему качеству вполне противоположно любому конечному числу. К бесконечному числу можно прибавлять сколько угодно новых единиц, и оно при этой операции все равно останется тем же самым бесконечным числом. Следовательно, бесконечность вообще не есть нечто стабильное. Это есть никогда не кончающийся процесс увеличения или уменьшения, или, вообще говоря, оно есть любое конечное число, взятое в его непрерывном становлении.
Живое, или организм, возможно только там, где целость присутствует в части настолько глубоко и принципиально, что удаление такой части равносильно разрушению всего целого. Если животный организм, например, не может существовать без сердца или без легких, то это значит, что в сердце или в легких присутствует весь организм целиком. Уничтожение сердца поэтому есть уничтожение всего организма целиком. Это не мешает тому, чтобы в организме присутствовали и такие части, в которых он вовсе не присутствует целиком. Так, например, потеря руки или ноги еще не означает смерти всего организма. Это – потому, что в ноге или в руке организм не присутствует во всей своей целостной субстанции. Итак, организм есть такая целость, в которой находится хотя бы один элемент, содержащий в себе всю субстанциальную целость до последнего конца и самым решительным образом. Следовательно, целость, содержащая в себе элементы, в которых эта целость присутствует целиком, есть организм, или живое. Таким образом, всякая живая, или органическая, целость состоит из бесконечного множества структурно соотносящихся элементов, из которых все или некоторые содержат в себе субстанцию этой целости в окончательном виде, будет ли то целость в смысле счетного множества или в смысле континуума. Поэтому, согласно античным представлениям, во всякой бесконечности есть хотя бы одна такая часть, которая субстанциально тождественна с целым.
То, что объяснимо генетически, не есть абсолютная индивидуальность. Генетическое объяснение ничего не оставляет от неразложимой индивидуальности, оно дробит подлежащую объяснению вещь на дискретное множество ничем не связанных между собой вещей. Напротив, индивидуальностью является только то, что объяснимо не генетически, а само через себя. Подлинно индивидуальное не появляется откуда-то со стороны, но само из себя, и не отдельными частями, но целиком, т.е. творится "мгновенно". Подлинно индивидуальным является художественное произведение. Конечно, практически художественное произведение творится частями и часто в течение многих лет. В этом (и только в этом) смысле к нему приложимо генетическое объяснение. Однако еще до всякого "производства" и сочленения частей художник уже знает целое, в свете которого части только и имеют смысл. И когда произведение создано и окончательно завершено, то зритель или слушатель также воспринимает его в полной целостности. Это художественное произведение говорит само за себя, не нуждаясь ни в каких причинных объяснениях (хотя этих последних может быть и должно быть сколько угодно). Оно воспринимается и формулируется в одном цельном и нераздельном акте эстетического восприятия. Подобно живой человеческой индивидуальности художественное (например, музыкальное) произведение находится в постоянном движении, изменении, и оно само же себя приводит в это движение, оставаясь при этом самим собою, т.е. сохраняя свой внутренний покой. В этом смысле оно также имеет практически жизненное и производственно-утилитарное значение, оставаясь в то же время предметом бескорыстного любования и обладая вполне самостоятельной созерцательной ценностью. В этом смысле, наконец, оно обладает своей собственной и вполне специфической структурой и движением, в то время как самый принцип этой структуры и этого движения не находится в каком-либо другом месте и не зависит ни от какой другой вещи, но находится в ней же самой, совершенно от нее неотделим и в самом глубоком существе своем вполне с ней тождествен.
Античная эстетика, особенно в период греческой классики, понимает красоту как живое физическое тело, т.е. как неделимую цельность, в которой демонстрируются ее элементы в их взаимных структурных соотношениях (все равно, понимать ли эту цельность как счетное множество или как множество мощности континуума). Это объясняется тем, что рабский труд относится к тем видам труда, в которых создаваемая вещь возникает в результате непосредственных усилий того, кто ее создает. Это – ремесленный труд в отличие от машинного производства, где производитель выступает как "частичный" работник, создающий не целостную индивидуальную вещь, а лишь стандартные детали, из которых составляются стандартные вещи. И как бы ремесло ни стояло далеко от искусства, как бы рабский труд ни стоял далеко от свободного творчества и как бы производитель-раб ни стоял далеко от рабовладельца, организатора этого труда, – все же рабский труд, в форме весьма далекой от социального и технического совершенства, создавал все условия для такого творчества вещей, когда они понимались, трактовались и созерцались в виде цельной и законченной индивидуальности, т.е. в виде такой неделимости, для которой было недостаточно генетического объяснения, а было необходимо объяснение ее из нее же самой.
Такую творческую индивидуальность, не объяснимую генетически, легко истолковать как нечто бескачественное и иррациональное, как некую вещь в себе, лишенную всяких определений. Однако, такое понимание было бы не античным, а по-европейски дуалистическим, почти кантианским. Античность не могла представить сущность, которая никак не являлась бы, не могла представить явления, которое не содержало бы в себе никакой сущности. Поэтому и объяснение вещи из нее же самой нуждалось и в ее генетическом объяснении, а это последнее, напротив, нуждалось и в ее самостоятельно-сущностном объяснении. Только при этом диалектическом условии сущностное объяснение получало в античной эстетике свое настоящее место.
Основным принципом эстетики классического периода является число. Это число имеет, конечно, мало общего с современным понятием числа. Оно, прежде всего, неотделимо от вещей, а у иных античных мыслителей даже прямо тождественно с вещами. Оно не есть просто результат счета, но всегда содержит в себе идею порядка и потому является структурной целостью. Наконец, оно обладает материально-творческой силой, способной создавать или, по крайней мере, расчленять вещи, впервые делая их познаваемыми.
С учением о числе выступили пифагорейцы. Но было бы ошибкой считать, что подобное учение есть особенность только какой-то одной философской школы. Прежде всего, древнее пифагорейство в первые 200 лет его существования (VI – IV вв. до н.э.) охватывает огромное число мыслителей, число, которого не знала никакая другая античная философская школа. Вышеупомянутое понимание числа как творческой цельности конструировано нами из массы пифагорейских текстов.
Однако, чтобы учить о творческих числовых категориях, вовсе не обязательно было принадлежать к школе пифагорейцев. Анаксагор – не пифагореец, но учение о бесконечных множествах является у него основной философской концепцией. Учение элейцев об Едином – числовое учение. Учение милетцев о сжатии и разрежении первоначала есть учение механико-математическое, т.е., попросту говоря, арифметическое, числовое. Гераклит и Эмпедокл тоже не были пифагорейцами; тем не менее их учение о ритмическом воспламенении вселенной явно носит числовой характер. Атомисты прямо связываются с пифагорейцами, и каждый атом у них есть не что иное, как геометрическое тело. У Левкиппа (А 15) "все сущее является числами или происходит из чисел". Платон, особенно во вторую половину своей деятельности, – явный пифагореец. Аристотель – оппонент пифагорейцев, но учение о целости является основной проблемой и его философии. В эпоху эллинизма мы находим целые философские школы неопифагорейства. И дальше учение о числе только нарастает и углубляется. Достаточно привести хотя бы трактат Плотина "О числах" (VI 6)116 или трактат псевдо-Ямвлиха "Теологумены арифметики" (из которого много цитат содержится в собрании Дильса), в котором дается систематическое изложение пифагорейской концепции каждого из первых десяти чисел117. Таким образом, учение о числе как об эстетическом или онтологическом (что для греков одно и то же) первопринципе без всякого сомнения является общеантичным учением.
Необходимо разобраться, почему число явилось основным эстетическим принципом в античной философии. Мы уже говорили выше, что античное число мало похоже на наше понимание числа. Античное число есть творящая сила, приводящая всякую непрерывность к расчленению, к оформлению и к организации, устанавливающая структурное взаимоотношение между элементами разделенной непрерывности и обладающая самостоятельной созерцательной ценностью. Не удивительно поэтому, что число играет во всей античной эстетике роль основного эстетического и художественного первопринципа. Во-вторых, важно и то, почему именно число стало играть такую роль, а не какой-нибудь другой принцип. Дело в том, что в основе античной красоты лежит живое физическое тело, т.е. нечто внеличное и безличное. Не душа, не дух, не личность и не субъект является тут эстетическим первопринципом, а именно число, т.е. некая бескачественная структура. В таком случае и наивысшее обобщение такого эстетического первопринципа не может обладать каким-либо личностным или хотя бы просто качественным характером. То, что именно число и единое (как первый образец числа) является здесь наивысшим эстетическим обобщением, есть результат именно телесного понимания красоты. Так как живое тело есть, прежде всего, организованная целость, то и его обобщение тоже должно быть организованнейшей и организующей целостью, т.е. числом, и прежде всего единым. Чтобы уловить специфику античной красоты, стоит только сравнить ее хотя бы с красотой средневековья, которая в своем наивысшем обобщении уже не является просто числом, а является и личностью, и субъектом, и духом с определенным именем и определенной биографией (так называемой священной историей), или с красотой нового времени, которая является порождением глубин человеческого субъекта и тоже имеет весьма слабое отношение к понятию числа. Вот почему начиная с элейцев и кончая неоплатониками принцип единого играл основную роль в эстетике и в философии, не исключая также и Платона, у которого вовсе не идеи лежат в основе бытия, а числа, более высокие, чем идеи, и возглавляемые абсолютным единым118.
Живой организм, который является моделью эстетического предмета и художественного произведения, при всей своей огромной зависимости от окружающего тем не менее живет своей внутренней, вполне самостоятельной и относительно независимой жизнью, которая не только проявляется вовне, но и вполне отождествляется со своим внешним проявлением. А такая эстетическая диалектика обладает в античности своей спецификой. Внешняя сторона здесь – раб как основной производитель, действующий лишь в виде непосредственно данной физической силы. Внутренней стороной является здесь то, что направляет эту силу для определенных целей, т.е. для получения максимального продукта производства при минимальной затрате времени. Это и есть рабовладелец, или господин. Но ни раб, ни рабовладелец не существуют раздельно в качестве вполне независимых метафизических абстракций. Они образуют общий полис, который состоит не только из свободных, но и из рабов. Вот почему в античном искусстве, вырастающем на почве рабовладения, очень редко изображается раб сам по себе или рабовладелец сам по себе. В скульптуре греческой классики мы находим изображение человека по преимуществу в виде живого тела, но такого, в котором его внутреннее назначение и цель, с одной стороны, и внешнее исполнение и проявленность, с другой стороны, даны как единое целое. Вот почему греческая скульптура периода классики есть художественное произведение, выражающее собою внутреннюю и внешнюю жизнь рабовладельческого полиса и потому полное гражданской идейности того времени. А так как искусство всегда живет обобщением, а предельным обобщением для греков той поры был космос, то и космос периода классики есть продукт рабовладельческого мировоззрения и в основе своей является скульптурным произведением.
Однако, в условиях полного тождества внутреннего и внешнего, или идеального и реального, двухплановый характер эстетики все же заставляет искать здесь те или иные особенности высшего выражения внутренних сторон и реального выражения идеальных заданностей. Поскольку эстетический предмет и художественное произведение здесь физичны (и не только в общем смысле, как во всяком искусстве, но и по самому своему существу), это внутреннее мы должны находить во внешнем же. А таковым является упорядоченность или организованность этого внешнего, его физическое метрико-симметрическое и ритмически-гармоническое целое. А так как эта симметрическая и ритмическая упорядоченность понималась у древних как число, то необходимо сказать, что числовой первопринцип античной эстетики мог возникнуть в ней лишь как обобщенное, хотя и наглядное выражение диалектики внутреннего и внешнего, подобно тому как физический характер этой диалектики и, следовательно, космический характер ее числового первопринципа в конце концов определялся особенностями античной рабовладельческой формации.
Для понимания числового первопринципа античной эстетики важно учитывать еще и два следующих обстоятельства. Во-первых, не нужно удивляться тому, что такой сложный, такой живой и такой глубокий предмет, как эстетический или художественный, всецело подпал здесь под главенство такого абстрактного принципа, как число. Ведь именно число у греков не было абстрактным принципом, а несло с собой всю сложность органического оформления любого предмета. Тем не менее числовой первопринцип, конечно, являлся только одним из многочисленных моментов в изображении эстетического предмета вообще, поскольку всякая культура, а в том числе, конечно, и античная, всегда осуществляет какую-либо односторонность. До сих пор не было еще ни одной культуры, которая бы реализовала и оформляла человеческую жизнь и природу во всей их абсолютной полноте.
Во-вторых, числовой первопринцип античной эстетики для периода классики имел, конечно, тоже свою специфику, которую необходимо строго учитывать. Строгая классика есть период натурфилософии и непосредственно физического космологизма. Поэтому учение о числе, а также и все, что связано с ним в эстетике, обладает здесь натурфилософским характером, непосредственно данным физицизмом и космологизмом; а все внутренне-человеческое, например, все этическое, выступает лишь как частное выражение общего космологического учения о числе.
Вышеизложенные замечания ставили целью дать общую ориентацию в античной эстетике периода ранней классики. На основании этого попробуем теперь дать кратчайшую формулу этой эстетики, минуя все исторические подробности и отвлекаясь от терминологических исследований.
Первое, что бросается в глаза при изучении раннеклассической эстетики, это то, что красота, даже если она порождена небом, всегда в конечном счете основана здесь на земных отношениях, ибо само небо, согласно античным представлениям, есть порождение земли. Такую эстетику нужно называть материалистической. Но при этом не следует забывать о специфике античного материализма.
а) Антиантропоморфизм. Необходимо иметь в виду, что этот ранний материализм только что освободился (да и то не везде) от мифологии. Но, поскольку античная мифология тоже достаточно материалистична (боги и демоны ведь состоят из материи, хотя и из особенно тонкой и легкой), то, очевидно, ранний античный материализм не может быть глубоко и научно продуманным и отличается от мифологии лишь тем, что он уже не объясняет явления природы и общества богами и демонами, имеющими человеческий образ, а понимает этих демонов либо только художественно и поэтически, либо метафорически и переносно, либо совсем их избегает.
б) Гилозоизм. Отбросив антропоморфных богов и демонов в качестве объясняющих причин, философы признают теперь таковыми живые материальные стихии, которые непосредственно воспринимаются обыкновенными органами чувств, а именно – землю, воду, воздух, огонь и эфир. Эти стихии уже не содержат в себе ничего антропоморфного, однако, продолжают нести в себе следы мифологического происхождения – они трактуются как живые, как органические, как способные рождаться, произрастать и умирать; они обладают душой и жизненным становлением. Они демоничны, но они уже не демоны.
в) Объективизм. В результате перед взором ранних греческих философов открылся объективный материальный мир, существующий вне человеческого сознания и независимо от него создающийся сам собой, определяемый своими собственными причинами и порождающий красоту из своих собственных недр.
Главной особенностью античного материализма является то, что он отождествляет идеальное и материальное. Конечно, это тождество еще отнюдь не есть материализм. Мы его находим, например, и у Спинозы и у Шеллинга, первого из которых можно назвать материалистом только в очень условном и относительном смысле, а второй – и вовсе идеалист. Существенным является здесь то, что в общем тождестве идеального и реального античный материализм базируется именно на реальном, на материальном. Оба принципа оказываются здесь совершенно неразрывными и даже неразличимыми, и тем не менее материальное является здесь главным и основным.
Для эстетики такое положение дела необходимо считать весьма существенным. Ведь всякое произведение искусства обязательно материально и чувственно; и тем не менее оно обязательно выражает некоторую жизнь, является чем-то одухотворенным, указывает на нечто не просто материальное. Но если, кроме того, материальное является еще и основой этого тождества, то тут мы подходим уже к тому, что можно назвать спецификой античной эстетики.
а) Антипсихологизм. Ясно, что подобного рода произведение искусства рассчитано на свою материальную структуру и меньше всего углубляется в психологию, во внутреннюю жизнь изображаемого.
Тождество идеального и реального в античной эстетике решительно везде. Числа у пифагорейцев тождественны с вещами. Логос Гераклита тождествен с мировым огнем. Мышление Диогена Аполлонийского тождественно с воздухом. Ум Анаксагора, хотя и отделен от материи, но зато сам является тончайшей материей и реально проявляет себя в организации материального космоса. Атомы Левкиппа и Демокрита одновременно являются и материей и неразрушимыми, не поддающимися никакому внешнему воздействию геометрическими телами. Это отождествление идеального и материального есть основа античной эстетики, поскольку всякое художественное произведение всегда обязательно материально, но оно при этом насыщено той или иной идейностью и всегда внешним образом выражает ту или иную внутреннюю жизнь.
б) Примат материальной формы. Красота, выдвигаемая подобного рода эстетикой, основывается на внешних формах искусства, на симметрии, пространственном ритме, равновесии составляющих ее масс, на материальных пропорциях и т.д.
в) Принцип скульптуры. Но если физическое тело изображается именно как тело с той или иной гармонией составляющих его частей или органов в том или ином физическом положении, то это произведение искусства оказывается по преимуществу либо просто скульптурой, либо строится на основании скульптурных данных. Таким образом, тождество идеального и реального с приматом реального при его переводе на язык эстетики обязательно тяготеет к области скульптуры, что как раз и характерно для античной эстетики вообще и особенно для античной эстетики периода ранней классики.
Тот же самый принцип идеально-реального тождества в условиях примата реальности делает античную эстетику чрезвычайно чувственной, а когда она переходит к мыслительным построениям, то она делается математически-интуитивной. Эта чувственная интуиция доходит здесь до таких пределов, что с нашей точки зрения ее приходится считать часто прямо наивной и легковерной. Так, например, непосредственная чувственная интуиция заставляет нас думать, что Земля неподвижна, а небо есть голубое полушарие, распростертое над неподвижной Землей. Правда, научное и абстрактное размышление заставляло очень многих античных философов считать Землю подвижной и отрицать за небом характер голубого свода и полушария. Тем не менее уже то одно, что Земля в качестве элемента всегда считалась чем-то тяжелым и неподвижным, достаточно свидетельствует о стойкости в античном мире непосредственной материально-чувственной интуиции. В качестве другого примера можно указать на то основное правило античной математики, которое гласит, что какие бы малые частицы материи мы ни брали, их бесконечная сумма всегда составляет тело бесконечно большого объема. Поэтому, в частности, элейцы возражали против бесконечной делимости. Другими словами, античный материализм не различал чисто числовых операций и операций метрических. Элейцы с большой уверенностью утверждали, что физическое тело неделимо на мельчайшие частицы, так как-де составленность физического тела из бесконечного числа бесконечно малых частиц создало бы тело бесконечно огромных размеров. Напротив того, современная математика находит бесконечное количество точек во всяком отрезке прямой, как бы мал он ни был. Другими словами, современная математика в своих операциях с бесконечностью отнюдь не стоит на позициях наивной интуиции.
Тем не менее примат чувственной интуиции является для античной эстетики, бесспорно, наиболее оригинальным, и он сыграл колоссальную положительную роль при понимании и конструировании всей эстетической и художественной области. Видение на близком расстоянии, отсутствие туманных и загадочных далей, рассматривание всех мельчайших подробностей художественного произведения, любование не только целостью, но и всеми ее подробностями, отделка незначащих, с нашей точки зрения, деталей – это краеугольный камень античной эстетики, без которого невозможно уловить ее материально-чувственной и математически-интуитивной специфики.
Уже не раз обращалось внимание на то, что античная философия полна разного рода геометрических образов. Однако, почти совсем не обращалось внимания на то, что и в области отвлеченно-арифметической греки продолжали пользоваться все той же чувственной и телесной интуицией. Геометрические фигуры заменяются здесь идеей порядка или упорядоченности, почему геометрическая обработка действительности заменяется обработкой уже теоретико-множественной. Античная эстетика, безусловно, геометрична, но она в той же самой мере еще и теоретико-множественна. То и другое уходит в общую телесность и скульптурность античного мироощущения, а эта последняя уходит в глубины рабовладельческой формации.
При рассмотрении античной философии возникает вопрос о современном диалектическом материализме, поскольку не могут не бросаться в глаза как огромное сходство последнего с античным материализмом, так и огромное отличие от него.
а) Сходство заключается в том, что 1) и тот и другой тип материализма признает в качестве основы объективный материальный мир, существующий вне и независимо от человеческого сознания. Явления душевной, духовной, социальной и исторической жизни, хотя и обладают своей собственной спецификой и своими собственными закономерностями, коренятся, с точки зрения обоих типов материализма, в материальной действительности и представляют собою те или иные ее надстройки, те или иные ее модификации. Кроме того, 2) оба типа материализма постулируют не только материю вообще, но последняя, во-первых, определяется своими собственными законами и, во-вторых, доступна человеческим ощущениям и восприятиям. Наконец, 3) современный диалектический материализм тоже признает единство идеального и материального, но с приматом материального. Здесь тоже не допускается никакого дуализма идеи и материи. Идея есть отражение тех отношений, которые существуют в материи, и в этом общем единстве идеи и материи основой является материя. Тут полное сходство обоих типов материализма.
б) Различие. 1) Античный материализм слабо различает те логические категории, которые в самой материи создают систему всех наличных в ней отношений, а в качестве отражения в человеческом мышлении являются четко различимыми категориями, находящимися в своем собственном специфическом взаимоотношении. Античный материализм слишком глубоко основывается на интуитивном восприятии материального мира, плохо различает наличные в нем логические отношения и совершенно не выделяет их в виде отражения, чтобы создать из них логику в качестве относительно самостоятельной дисциплины. Далее, 2) не отрицая происхождения стройного космоса из хаотической материи, античный материализм часто склоняется к более или менее стабильному рассмотрению мира. Идея развития, вообще говоря, весьма редко получала в античной философии и эстетике принципиальное значение и чаще всего сводилась к идее вечного возвращения, при котором развитие мира очень глубоко объединялось с отсутствием всякого развития. Постулировалось как бы некое вечное движение в круге. 3) Современное философское понятие материи сводится к реальности внешнего мира, данного в чувственных восприятиях человека; физические же теории материи очень разнообразны, и философский материализм предоставляет физико-математическим наукам строить разные теории материи в связи с развитием передовой мысли. В противоположность этому, античный материализм слабо различает реальность материи и ее физические качества, а эти последние он понимает максимально наглядно и чувственно, вплоть до тех фигурок и статуэток, в виде которых Демокрит изображал свои атомы. 4) Современный диалектический материализм исследует законы природы, формулирует их в виде точных закономерностей, предоставляя интуитивное и художественное изображение такого мира поэтам. 5) При помощи законов природы современный материализм переделывает действительность и ею овладевает. Напротив, античный материализм почти не знает точных физико-математических и механико-математических формул, заменяя их интуитивной картиной непосредственно зримого и осязаемого мира. Античные философы никогда не ставят задачу при помощи таких формул и законов переделывать материальную действительность. Иными словами, античный материализм созерцателен и художествен.
Кроме того, 6) современный материализм предполагает мир бесконечный во времени и пространстве, подчиненный точным законам природы. Античный же материализм исходит из мира конечного во времени и пространстве, обозримого чувственным образом, производящего эстетическое впечатление правильностью и закругленностью своих форм, в основе своей неподвижного, хотя и подвижного внутри себя. Это не значит, что античный космос в абсолютном смысле конечен. У многих философов он зарождается в определенное время из хаотической массы, в определенное время расцветает и точно так же гибнет, растворяясь в той или другой нерасчлененной массе. Но наступает время, когда из этой массы возникает новый космос или новые космосы, тоже со своей собственной классической историей. Поэтому многие греческие философы признают множество и даже бесконечное количество космосов, то возникающих, то погибающих. Но в каждый данный момент античный философ и эстетик имеет дело с космосом вполне конечным во времени и пространстве, прекрасным и величественным, в то время как современный материализм отрицает начало и конец мира и имеет дело только с бесконечным временем и бесконечным пространством. Наконец, 7) социально-историческую значимость своего материализма античные философы в сознательной форме весьма редко понимали материалистически. Напротив, современный диалектический материализм получает свою полную значимость только в связи с историческим материализмом и, в частности, с идеей социального развития и прогресса. Материализм древних не социален и не прогрессивен, не историчен, но астрономичен. Некоторые идеи исторического развития появились только в атомизме, но и там они не получили окончательного социально-политического развития.
Уже с первых своих шагов античная философия и эстетика дали самые разнообразные концепции, либо прямо говорящие об единстве и борьбе противоположностей, либо имеющие это единство и борьбу своей основой. Ближайшее рассмотрение предмета обнаруживает подлинную причину такого положения дела. Ведь раннеклассическая эстетика есть гилозоизм, т.е. учение о живой природе, а всякая жизнь полна противоречий и противоположностей.
а) Эстетическое значение диалектических противоположностей. Обыкновенно, когда рассматривают диалектические противоположности, то оперируют раздельными логическими понятиями, почти не обращая внимания на синтез этих противоположностей и уж совсем игнорируя чувственно-материальный или математически-интуитивный характер этого синтеза. Античные философы и эстетики поступали совершенно наоборот. Они очень редко останавливаются на фиксации самих противоположностей. Это было бы для них дуализмом, к которому они были весьма малоспособны и непривычны. Гораздо больше их интересовало то, что получалось в результате противоположностей. И так как результат этот всегда представлял собою такую цельность, в которой уже невозможно было различить самих противоположностей, то для интуитивной античной эстетики раннеклассического периода он-то как раз и оказывался наиболее интересным, и созерцанием его представители греческой эстетики буквально упивались. Каждая из противоположностей указывала на другую противоположность, созерцалась в ней и была как бы ее символом. А если иметь в виду, что раннеклассическая эстетика греков отличалась материально-чувственным и материально-математическим характером, т.е. если учесть, что греки решительно все на свете хотели обязательно видеть глазами и осязать руками – то станет ясно, что диалектические синтезы данной поры имели меньше всего абстрактно-логический смысл, а были самыми настоящими художественными образами. В них была телесная и почти всегда скульптурная чувственность, в них было интуитивное отображение внутренней жизни. А ведь это и есть эстетическое созерцание или художественный образ. Поэтому все указываемые здесь диалектические противоположности имеют эстетическую природу и должны быть обязательно рассматриваемы именно в истории античной эстетики.
Вместе с тем делается понятным и то, что в ранней классической диалектике (о позднейшей мы сейчас не говорим) совершенно отсутствуют точно разработанные таблицы категорий или какие-либо четко формулированные их последовательности. Диалектические категории даны здесь вперемешку с художественными образами, с физическими качествами, с эмпирическими наблюдениями в астрономии или математике и для своего выявления требуют специального анализа. Но анализ этот все же, безусловно, необходим, так как диалектические категории здесь строго продуманы и мыслятся в яснейшей форме, как бы они ни были фактически перемешаны со всеми другими построениями мысли или чувственного восприятия.
б) Конститутивные противоположности это те противоположности, без которых невозможно основное миропредставление, хотя с обывательской точки зрения они вовсе не являются очевидными и требуют философского анализа.
То, что выше сказано о символическом характере античной эстетики ранней классики, особенно применимо к последним двум противоположностям, как и вообще ко всем противоположностям, о которых будет идти речь в настоящем пункте. Если единое указывает на многое, а многое указывает на единое, то это значит, что, рассматривая единое, мы в тоже самое время рассматриваем и многое, а рассматривая многое, мы в то же самое время рассматриваем и единое. Следовательно, единое есть символ многого, а многое есть символ единого. Точно так же конечное несет на себе семантическую нагрузку бесконечного и без него немыслимо; а в бесконечном мы созерцаем конечное, и оно немыслимо, несозерцаемо без конечного. Следовательно, конечное есть символ бесконечного, а бесконечное есть символ конечного. Поскольку же все эстетическое и все художественное в одинаковой мере является и конечным и бесконечным, то оно в одинаковой мере оказывается и таким конечным, которое есть символ бесконечного, и таким бесконечным, которое является символом конечного. А так как весь познавательный опыт, которым обладает античная эстетика, есть опыт либо чувственно-материальный, либо математически-интуитивный, то необходимо сказать, что всякий эстетический предмет и всякое художественное произведение с античной точки зрения одинаково и конечны и бесконечны и потому обоюдосторонне символичны.
Можно сказать и иначе. Материя, бытие, о котором учат греки, обладает разной степенью напряженности. Материя натянута здесь, как струна. И это решительно везде – и у пифагорейцев, и у Гераклита. Для современной же философии бытие есть просто бытие и больше ничего. Для древних бытие всегда натянуто в той или иной степени, сгущено в той или иной степени, так или иначе разрежено. И эта разреженность – от нуля до бесконечности. Такая концепция относится и к области красоты. Красота является идеей и умом не только у Платона и Аристотеля, но и в ранней греческой натурфилософии. Однако у натурфилософов она – самая настоящая материя, но только особенно тонкая и острая, сгущенная до бесконечности, а с точки зрения обыкновенной чувственной материи – до бесконечности разреженная и утонченная. Каждое мгновение она может сгуститься и перейти в обыкновенную материю, а эта последняя каждое мгновение может стать бесконечно тонкой и превратиться в красоту. Таким образом, весь мир является красотой, но только в разной степени ее проявленности, от бесконечности до нуля.
в) Перцептивные противоположности. Здесь следует назвать те противоположности, которые, хотя и мало отличаются от рассмотренных нами противоположностей конститутивных, тем не менее содержат в себе некоторые моменты, указывающие на восприятие их человеком.
г) Конструктивные противоположности. Формулированное выше античное представление о нуле и бесконечности дает возможность перейти от конститутивных противоположностей к тем, которые в своих синтезах выступают как единораздельное целое и потому могут быть названы конструктивными.
Все рассмотренные выше противоположности, с античной точки зрения, не существуют в метафизическом разъединении, но образуют предельную цельность. Этой предельной целостью для греков был космос, а потому космология и являлась для них подлинной эстетикой.
а) Космос. Античный космос – это предельное состояние всех материальных процессов, которые чувственно воспринимаемы и наглядно изобразимы. Содержа пределы всех материальных процессов, космос, кроме реальной и подвижной материи, несет в себе особое тонкое вещество, которое ввиду своей легкости занимает верхнее место в космосе и носит название неба. Таким образом, античный космос имеет иерархическое строение. От тончайшего эфира, из которого состоит небо, и до наиболее тяжелого вещества земли простираются самые разнообразные области, представляющие постепенный переход от неба к земле. Античный космос обязательно конечен во времени и пространстве, потому что иначе он не был бы чувственно воспринимаемым и наглядно обозримым. Это не мешает тому, чтобы космос данного времени погибал, переходя в хаос, и чтобы таким образом существовало бесконечное число космосов. Наконец, тончайшее вещество, из которого состоит небо и неподвижные звезды, является органической жизнью и мыслит. Если употребить неуклюжую аналогию, то мы бы сказали, что небо и неподвижные звезды являются у греков мозгом всего космоса.
б) Покой и движение. Вся античная эстетика, и особенно эстетика классики, признает мир только в движении. Греку было непонятно, что определенная часть мира могла бы находиться в полном покое. Земля, правда, оценивалась в большинстве случаев как неподвижная. Но мы уже знаем, что многие греческие философы и астрономы считали Землю подвижной. Кроме того, даже и те, кто считал ее неподвижной, понимали ее как источник всякой жизни, как рождающее лоно для всего существующего, как преисполненную самых разнообразных сил и бесконечных потенций. Для греческой эстетики решительно все находится в вечном движении – и земля, и море, и воздух, и небо, и даже сами боги. Однако, и здесь факты заставляют признать диалектическое взаимоотношение движения и покоя. Ведь движение, как и все на свете, обладало для греков разной степенью разрежения и сгущения, т.е. разной степенью скорости. Бесконечно малая скорость, конечно, приводила к покою, хотя и не очень устойчивому. Но бесконечно большая скорость тоже приводила к покою и тоже не постоянному. Ведь если тело двигается с бесконечной скоростью, оно сразу охватывает все возможные точки своего движения, так как оно сразу и одновременно находится решительно во всех точках своего бесконечного движения. А это значит, что оно в данном случае покоится. То, что греки называли идеей, или идеальным миром, было не чем иным, как все той же материей, но только находящейся в движении с бесконечной скоростью, т.е. охватывающей сразу весь мир, или, другими словами, пребывающей в покое. Между покоем как движением с бесконечной скоростью и покоем как движением с нулевой скоростью распределялись всевозможные движения с конечной скоростью, начиная от очень больших скоростей и кончая самыми малыми. Античная эстетика и здесь была абсолютным монизмом, основанным на диалектике движения и покоя. Никто так, как греки, не восторгался вечным движением и не воспевал его в своих теориях, мифологических построениях и поэтических образах. Но в то же время никто, как греки, не созерцал вечного покоя и безмолвной тишины космической жизни; никто в такой степени не восторгался величием и спокойной медлительностью, отсутствием спешки и суеты, отсутствием разнобоя и беспокойной напряженности созерцаемого ими бытия. Античная эстетика основана на созерцании вечно живого и вечно играющего движения. Но она основана также и на созерцании величественного и безмолвного космического покоя. При этом движение и покой были для греков одно и то же.
в) Целое и часть. Противоположность целого и части тоже является в античной эстетике модификацией основной противоположности – идеального и реального. В ранней классической эстетике эта противоположность, правда, не разработана с такой скрупулезной точностью, какую мы находим в дальнейшем. И тем не менее целость – это такое понятие, без которого невозможно рассматривать античную эстетику раннеклассического периода. Философы и эстетики этого периода четко фиксировали несводимость целого к отдельным частям. И особенно преуспели в этом атомисты. Действительность уподобляется у них той трагедии или комедии, которые, хотя и состоят из определенного количества букв, тем не менее оказываются несравнимыми ни с какими отдельными буквами. Атомы – это своего рода буквы. Из их сложения образуется вся действительность, бесконечная по своему разнообразию. Это возможно только потому, что сложение двух, трех, четырех и т.д. букв и образование слов, возникновение всей речи не имеет ничего общего с механическим прикладыванием одной буквы к другой. Здесь замечательная диалектика целого и частей. Анаксагор, с другой стороны, развивает четкое математически-онтологическое учение о бытии, в котором вообще всякая часть равняется целому. Гомеомерия как раз и есть такая часть, в которой содержится вся бесконечность частиц, из которых состоит вселенная. Наконец, подобного рода концепции есть не что иное, как математическое учение о бытии, понимаемого как организм; в организме удаление одного органа приводит к смерти все целое, т.е. в одном органе содержится весь организм (хотя это касается и не всех органов или частей организма, а только главнейших).
г) Хаос и космос. Эта пара противоположностей является конкретным осуществлением тех противоположностей, о которых речь шла выше. Почти каждый философ раннеклассического периода в Греции начинал свою космологию именно с хаотического состояния вещества и кончал теорией образования космоса. Можно говорить только о разных формах происхождения космоса из хаоса, но под тем или другим названием оба эти понятия всегда находили место в раннеклассической философии.
д) Вечное возвращение. Исходя из космоса как из основной данности, раннеклассические философы и эстетики очень мало отдавали себе отчет в том, что такое история. Историю они заменяли астрономией. Движения, совершающегося в космосе, было достаточно, чтобы удовлетворить чувство исторического процесса у грека. Будущее было для них по преимуществу возвращением либо настоящего, либо прошедшего. Вечный круговорот душ у пифагорейцев, отражавший вечный круговорот вещества в природе, и в частности постоянную смену времен года, – это и была для грека ранней поры самая настоящая история. Все ранние греческие философы, и прежде всего Гераклит и Демокрит, были погружены в созерцание этого вечного круговорота; ни Эмпедокл, ни Диоген Алоллонийский не прибавили к этому ни одной черты.
Античная эстетика периода ранней классики (в значительной мере и вся античная эстетика вообще) не имеет также и отчетливого чувства личности. Личность мыслится здесь повторимой какое угодно число раз. В условиях такого мироощущения вечное возвращение является вполне естественной идеей.
е) Мифология и абстрактная всеобщность. В период ранней классики, в результате значительного развития индивидуального мышления, мифология потеряла свой антропоморфизм и превратилась в натурфилософию, которая на первых порах и по преимуществу была гилозоизмом. Однако развитие личности в этот период ранней классики отнюдь не было настолько большим, чтобы развернуть все ее внутреннее содержание. Это развитие привело по преимуществу только к дифференциации рассудочной способности и к оперированию общими абстрактными понятиями вместо прежнего общения с цельными личностями богов, демонов и героев. Но все рассмотренные выше категории – противоположность, пространство, время, движение, общее, единичное, внутреннее, внешнее, форма, содержание и т.д., вплоть до природы и космоса, – все это еще оставалось живым и даже мыслящим, хотя уже перестало быть мифологией.
Не только раннеклассическая эстетика в Греции, но классика любой культуры вообще характеризуется правильностью употребляемых здесь форм, их рациональностью.
а) Правильность структуры. Несмотря на недостаточность астрономических, метеорологических, физических и математических знаний, древнегреческие философы во что бы то ни стало стремятся найти нечто правильное, постоянное. Пифагорейская гармония сфер не опирается ни на какую реальную астрономию или акустику, и тем не менее все сферы здесь построены гладко и ровно, все интервалы звучат как надо, все рассчитано на целую вечность. Все другие философы этой ранней эпохи, о чем бы они ни говорили – о стихиях, об их движении и взаимопревращении, о тех или других временных или пространственных моментах мироздания и т.д., – мыслят все это максимально научно, максимально благоустроенно, максимально прекрасно. Так было всегда, так и будет всегда. Это – вечное торжество правильности бытия.
б) Самосоответствие. На чем же основывается убеждение древних греков во всеобщей правильности бытия? Такой основой им не мог служить ни средневековый абсолют, ни новоевропейский человеческий субъект. У них был космос, единственный допустимый для них абсолют. Древние греки были убеждены, что их теории соответствуют их космосу и что исповедуемая ими правильность бытия есть правильность самого вечного и нерушимого космоса. Иными словами, космос у них сам себе соответствует, сам для себя является причиной и целью (уже достигнутой целью), он сам для себя и действительность и идеал. Малейшее уклонение в другую сторону (как это было у софистов) уже возбуждало скептическую неуверенность в правильных законах бытия и тем самым уводило с путей строгой классики.
в) Математизм. Этот принцип структуры классического искусства и красоты потребует несколько более подробного объяснения.
Это рассуждение касается не только атомистов. Все греческие философы ранней классики представляют себе сложные тела не просто как результат тупого и ординарного, чисто механического прикладывания одних элементов к другим, но и как предел вечно подвижного, вечно непрерывного и никогда не прекращающегося совместного движения простых элементов, руководимых одной определенной целью, одной идеей и формой, одним пределом. Здесь мы сталкиваемся с разновидностью уже неоднократно рассматривавшейся выше диалектики покоя и движения, без которой в античности не существует ни одного сложного тела. Сложное тело есть интеграл, и потому оно прекрасно.
Центральной особенностью структуры всякого классического искусства и красоты является то, что необходимо назвать совершенством. Классика не терпит ущербности, уродства, патологической сложности и незаконченности, каких-либо изъянов или извращений, грубости или диспропорций. Не следует, конечно, думать, что классика ничего отрицательного не изображает. Дело в том, что все отрицательное здесь получает подобающую квалификацию и не мешает стройности и положительной красоте целого. Понятие классического совершенства можно характеризовать разными путями, выдвигая те или иные особенности классической красоты и искусства. Не давая подробной характеристики, мы остановимся лишь на некоторых моментах.
а) Насыщенность. Классическая красота и искусство всегда содержательны, глубоки, мудры. Здесь нет ничего поверхностного, легкомысленного, пустякового или ненужного. Тут все нужно и все уходит в жизненные глубины.
б) Краткость, ясность и простота. Вместе с тем классическая глубина и насыщенность конструируются чрезвычайно кратко, чрезвычайно просто и обладают всем доступной ясностью. В этом отличие классического искусства от искусства периодов упадка, когда оно становилось и очень трудным, и очень ученым и теряло свою ясность и простоту. В классике нет никакой манерности и изломанности. Все эти черты появляются в периоды упадка.
в) Безболезненность и строгость. Эту пару противоположностей можно характеризовать тоже разнообразно. Безболезненность и здоровый характер классики часто граничит с беспечностью и даже с игривостью, а ее строгий характер доходит до суровости и иной раз даже до безвыходности, до трагической гибели. Все эти бесконечные оттенки возможны только при одном условии – при условии учета подлинных глубин жизни и при условии их простого, ясного, отчетливого и безболезненного выражения.
г) Бодрость и жизнеутверждение. Эта характеристика тоже весьма существенна для классического представления о красоте и искусстве. Но понимать здесь бодрость и жизнеутверждение тоже нельзя буквально. Жизнеутверждение выступает как преобладание известного структурного построения над противоположным ему хаосом. Но последний отнюдь не исключается.
д) Эстетический смысл совершенства. Античная картина жизни может иметь какое угодно содержание (положительное или отрицательное, пессимистическое или бодрое, простое или сложное и т.д.), но с одним условием: любая из вышеуказанных черт может быть ведущей, не исключая других черт, им противоположных, а напротив, пользуясь этими противоположными чертами для более яркой и более выпуклой характеристики основной черты совершенства. Поразительны в этом отношении герои Гомера. Они могут проявлять любую слабость и слабоволие, быть в отчаянии или в истерической возбужденности, падать духом, физически страдать и даже погибать. И тем не менее, кажется, не существует поэм более простых, ясных, бодрых, жизнерадостных и в то же время насыщенных трагическими глубинами жизни, чем "Илиада" и "Одиссея".
Наконец, перейдем к самой форме эстетической структуры, как она понималась в древней классике.
а) Симметрия. Симметрия чрезвычайно характерна для периода классики. Это объясняется тем, что искусство классики в своей основе – искусство телесное, пластическое, скульптурное. Когда тело изображается именно как тело, а не как пьедестал для духа, то его оформление и художественная организация всецело ограничиваются фактами и особенностями тоже только телесными. Здесь нет ухода в бесконечные духовные дали, и потому нет повода нарушать естественную для данного тела симметрию.
На примере истории западноевропейского искусства нетрудно наблюдать, как законы симметрии эпохи Возрождения постепенно теряют свою значимость и заменяются, может быть, тоже математическими, но настолько сложными законами, что их даже трудно формулировать. Изображение воздуха, света, цвета, бесконечных горизонтов – все это уже не подчиняется элементарным законам симметрии и требует более глубокого и сложного художественного оформления. Что же касается античной классической статуи или храма, то они прославились именно простейшими симметрическими формами. Симметрия есть равенство двух элементов или двух групп элементов художественного произведения, расположенных вокруг одной общей точки или вокруг разделяющей их оси. Другими словами, симметрия есть разновидность равновесия, но и равновесие есть разновидность правильности. А о стремлении классики к правильности выше уже говорилось.
б) Пропорция. Античные теории различали три типа пропорции. Первый тип – пропорция арифметическая, в первую очередь указывает на равновесие. Если мы пробегаем глазами расстояние между двумя точками в художественном произведении и потом это же самое расстояние находим в другом месте того же произведения, то это и будет арифметическая пропорция, в отношении которой симметрия является лишь известной ее разновидностью. С помощью этой пропорции греки достигали правильной структуры художественного произведения, радующей глаз единством своих величин и направлений.
Второй тип – пропорция геометрическая. Это – равенство двух отношений. Если арифметическая пропорция указывает на равенство различий между двумя точками в одном месте и двумя точками в другом месте, то геометрическая пропорция говорит о равенстве уже не различий, а отношений. Если в одном месте художественного произведения один элемент превосходит другой элемент в несколько раз и если в другом месте мы находим такое же взаимоотношение элементов, это будет пропорция геометрическая. Ее эстетический смысл совершенно ясен; он тоже сводится к закону равновесия, или правильности. Интересна та разновидность геометрической пропорции, где средние члены являются одинаковыми. В этом случае закон геометрической пропорции мы должны прочитать так: целое так относится к большей части, как большая – к меньшей. Другими словами, это не что иное, как знаменитый закон золотого деления. Об его огромной значимости и распространении много сказано. Однако, его эстетическая сущность отнюдь не всегда формулируется с подобающей точностью. Ведь существенным является здесь то, что отношение между целым и частью остается в художественном произведении везде одним и тем же, как бы мы ни двигались от всей целости в направлении постепенно уменьшающихся ее частей. Очевидно, это тоже только частный случай правильности структуры.
Наконец, уже ранняя классика формулировала так называемую гармоническую пропорцию. Она получается в том случае, если мы, беря разницу одной величины с другой и этой другой с третьей, получаем отношение этих двух разниц равным отношению первой и третьей величины. Другими словами, здесь мыслится отношение двух каких-либо частей к их положению относительно третьей части. Очевидно, это лишь усложнение той правильности и соразмерности, которые мы находили в двух первых пропорциях.
в) Ритм. Это тоже есть правильность и равновесие, но только данные в движении. Достаточно указать на Гераклита и Эмпедокла, чтобы удостовериться в огромной значимости этой структурной категории для периода классики.
г) Гармония. Не входя в филологическое исследование этого термина, необходимо подчеркнуть, что гармония отличается от указанных структурных форм только своим большим обобщением. Гармония – тоже равновесие и правильность. Но здесь речь идет не просто об отношениях целого со своими частями или самих частей между собою, а целого и частей с тем внутренним, что они выражают.
д) Модель. Наконец, результаты этих симметрически-пропорциональных и гармонических отношений между целым, его частями, их внутренним смыслом и внешним выражением является модель художественного произведения, как бы точный математический контур всех его основных частей, оформленных для выражения внутренней идеи.
е) Разнообразие структурных форм. Их можно находить бесконечное количество. Важно лишь, чтобы они соответствовали основному для периода классики закону равновесия и правильности, выраженных телесными и пластическими методами.
Греческая классика исходит из того состояния мира, как оно представляется непосредственному чувственному восприятию. Никакими априорными схемами она не обладает и никаких законов природы, подобных тем, которые известны нам, она не знает. Что может представляться правильным с такой точки зрения? Правилен здесь естественный миропорядок и естественное протекание жизни. Вольная стихия жизни в ее полной свободе и оргиастической необузданности является здесь тем бытием, которое трактуется как правильное.
а) Оргиазм и число. Но в человеческом сознании есть такая структура, которая может дать стихийным основам жизни строгое и устойчивое оформление, продолжая оставлять жизненную стихию в ее изначальном безличном состоянии. Эта безличная структура – число, которое, хотя и оформляет любой предмет, никогда не вносит в него никакой новой качественности. Число есть именно бескачественное, равнодушное к самому себе оформление. Вот почему первобытный оргиазм так близок к числовому оформлению, и именно на основе оргиастического культа Диониса возникла та философская система (пифагорейство), для которой число вообще стало основным принципом бытия. Оргиазм и число – разгадка греческой классической правильности и греческого эстетического равновесия. Конечно, когда был оргиазм, о числе вопроса не возникало. А когда возникли числовые структуры, то люди уже отошли от первобытного и стихийного оргиазма. Тем не менее между оргиазмом и числом существует самая глубокая зависимость, и в историческом плане одно без другого не существует. И если математизм и математическое оформление тела так характерны для классического чувства красоты, то это потому, что греки некогда прошли оргиастическое воспитание и оргиазм очень часто приобретал у них весьма интенсивные формы. Наиболее ярко проявился он накануне возникновения натурфилософии, в культе Диониса VII в. до н.э. При всем различии оргиазма и числа обе сферы имеют то существенное сходство, что обе они лишены качественной стороны и являются бескачественными, безличными, внеличными. Классическая телесность, лишенная бестелесного или надтелесного символизма, вырастает также на почве доклассического и классического безличия. Потому-то она всегда симметрична, пропорциональна, ритмична и гармонична, иными словами, математична.
б) Мера. Соответствие структуры и действительности, понимаемое как соответствие числа оргиазму, имеет в античности не только исторический или логический смысл, но обязано выражаться также и эстетически. Иными словами, в классическом искусстве мы находим такую структуру, через которую непосредственно видна действительность, также непосредственным образом структурная. Такое соответствие обеих сфер можно назвать мерой. Мера предполагает такую качественность, которой соответственно только определенное количество, и притом количество определенным образом оформленное, т.е. структурное. С другой стороны, мера есть такая структура, которой свойственно определенное качество, определенная действительность, не большая и не меньшая. Малейшее изменение количества или качества ведет к разрушению этой меры. Поэтому классическое искусство прежде всего следит за построением структуры и везде фиксирует меру. Количество и качество связаны в античном искусстве наглядно и зримо, т.е. связаны эстетически.
С точки зрения новоевропейской эстетики, понятия "абсолютная действительность" и "эстетическая действительность" друг другу противоречат. Ведь под эстетической действительностью обычно понимают то, что вовсе не существует необходимо, но является лишь тем или иным оформлением действительности иной – абсолютной. Однако, такое понимание не имеет никакого отношения к античности и особенно к ее ранней классике. В классической натурфилософии невозможно определить, где кончается абсолютное и начинается художественное или эстетическое; художественное или эстетическое здесь очень часто обладает всеми чертами абсолютного бытия и потому с трудом подвергается отчленению от него и противоположению с ним. Поэтому выражение "абсолютная эстетическая действительность" является вполне естественным для периода античной классики, объединяя и обобщая все другие эстетические принципы.
Оба эти понятия чрезвычайно характерны для классической эстетики. Так как вся античная мысль исходила из абсолютного бытия, т.е. из такого, которое зависит только от самого себя и существует вне и независимо от человеческого субъекта, то обойтись без понятия первообраза не могло ни классическое искусство, ни классическое понимание красоты. С другой стороны, по той же самой причине, то, что творится природой, а уж тем более отдельным человеком, рассматривалось как подражание абсолютному. Если в новоевропейской эстетике, где на первом плане – человеческий субъект, а не абсолютное объективное бытие, основным фактором искусства и красоты является фантазия, т.е. наделение объективного мира субъективными человеческими вымыслами, то в античности, напротив, фантазия имеет самое ничтожное значение, указывая самое большее на пассивное отображение материального мира в человеческих представлениях. Искусство в античности обязательно подражает природе или жизни, подобно тому как природа и жизнь подражают абсолютному, идеальному первообразу. Это прямо противоположно новоевропейским эстетическим представлениям, согласно которым человек в своей фантазии создает мир красоты и искусства, а первообраз и идея существуют априори в самом человеке, в глубинах его внутренней жизни.
Частое употребление в античности этих двух понятий, первообраза и подражания, – результат античного объективизма и античной недооценки могущества человеческого субъекта. Но противоположения этих двух понятий в античности не нужно преувеличивать. Оно даже и у Платона требует разного рода оговорок. Что же касается доплатоновской натурфилософии, то противоположение это здесь весьма условно и ограниченно. Не забудем, что в ранней классике идеальное есть то же самое материальное, но только данное в особенно тонком, легком и светлом виде. Ни числа пифагорейцев, ни Нус Анаксагора, ни Логос Гераклита или мышление Диогена Аполлонийского не только не изолированы от материальной текучести вещей, но скорее представляют собою их же собственную упорядоченность, их же собственную закономерность. Только с этими ограничениями и можно говорить здесь о первообразе и подражании и понять их подлинную абсолютно эстетическую сущность.
Взаимоотношение первообраза и подражания дано в ранней классике весьма разнообразно, и многое из этого разнообразия вполне заслуживает быть упомянутым.
а) Судьба и боги. Судьба не является в античности чем-то случайным и необязательным. Так как античная космологическая эстетика основана на непосредственном чувственном восприятии, она по самому своему существу не склонна к исследованию каких-либо точных законов. Скульптурное понимание мира в значительной мере обесценивает те законы природы, которые являются главным предметом исследования для современной нам науки. Что кроется за пределами скульптурной картины мира, об этом у древних не только нет охоты подробно говорить, но это и не является для них необходимостью. Управляет видимым скульптурным миром нечто такое, что не подлежит исследованию, не имеет никакого имени и превышает человеческие потребности и человеческие способности. Это – судьба. Она, таким образом, существенно связана с приматом чувственной интуиции, со скульптурной картиной мира и является необходимым их дополнением. Примат чувственной интуиции и судьба имеют общий корень.
С другой стороны, то, что скульптурно, т.е. видимо и осязаемо, а именно космос, управляется этой судьбой. Но судьба непознаваема и практически для человеческого разума отсутствует. Боги являются предельным обобщением разных областей космоса и разных сторон его бесконечно изменчивой жизни. Явлений и процессов воды много, но ее предельное обобщение только одно – Посейдон. Поэтому, с точки зрения классики, судьба и боги суть одно и то же.
б) Боги и космос. По той же самой причине боги и космос тоже являются у древних одним и тем же. Ведь боги – только обобщения космической жизни и ее областей. Если еще в мифологии можно было находить какое-то различие между богами и космосом, то в антиантропоморфной ранней классике, где боги сознательно выставляются в качестве обобщения космических стихий и космических порядков, существенной разницы между богами и космосом нет. Обобщение стихии, хотя бы оно и было предельным, все равно по своему существу есть не что иное, как все та же самая материальная стихия.
Формально можно сказать, что судьба есть первообраз для богов, а боги – подражание судьбе. Так, например, и думал Гераклит. Однако если иметь в виду высказанные выше оговорки относительно понятия первообраза и подражаний, то этот вопрос осложнится. Раз о судьбе ничего не знают ни боги, ни сама же судьба, то как судьба может выступать первообразом, а боги – подражать? Судьба здесь – только результат телесности и скульптурности богов, а боги – результат стихийных сил самой же космической жизни, а именно – ее предельное обобщение. Все-таки, однако, и судьба есть, и боги есть, но только отношения между ними – эстетическое, или абсолютное и эстетическое. Судьба – это эстетическая идея, и боги – тоже эстетическая идея, если только иметь в виду раннеклассическую неразличимость абсолютного и эстетического.
в) Космос и человек. Та же диалектика проводится и во взаимоотношениях между космосом и человеком. Космос – первообраз, а человек – подражание. Но существенного различия здесь нет, так как оно по преимуществу чисто количественное. То, что имеется в космосе, имеется и в человеке; а то, что есть в человеке, имеется и в космосе. Макрокосм и микрокосм – одно и то же. Одно – универсально, другое – индивидуально. Однако, различие между тем и другим, повторяем, по преимуществу чисто количественное. Не существует никакого раскола между космосом и человеком, между ними не существует никакой непроходимой бездны. Дуализм совершенно чужд и античной эстетике. Становясь на новоевропейскую точку зрения, можно сказать, что у греков просто не было чувства личности, как не было его и у большинства народов древнего Востока. Однако, подобного рода подход отнюдь не является абсолютным. Народ, достигший известной степени культуры и цивилизации, не может не иметь чувства личности. Но характер этого чувства действительно специфический. И что касается ранней греческой классики, то при огромном развитии здесь чувства личности сама личность все же оставалась только придатком космоса, некоей его эманацией, его отпрыском, не всегда даже обязательным и необходимым. Гераклит, например, считал человеческую душу бесконечной по своим духовным возможностям и считал, что она обладает логосом, который постоянно сам себя умножает. И тем не менее душа у Гераклита не больше как простое испарение. Теплым дыханием считали душу и атомисты. И тем не менее нельзя утверждать, что в ранней классике было слабо представлено чувство личности. Оно было специфичным.
г) Общая эстетическая характеристика отношения личности к природе, космосу, богам и судьбе
Подводя итог предыдущим рассуждениям и выдвигая на первый план специфику античного эстетического материализма и диалектики, можно сформулировать три следующие тезиса.
Античная эстетика немыслима без античной мифологии (хотя, правда, мифология эта берется здесь в форме абстрактной всеобщности). Но мифология оперирует судьбой, богами, космосом, живыми существами и неживыми вещами. Все это бурлит, кипит, бесконечно дробится и бесконечно опять восстанавливается, бесконечно дифференцируется и интегрируется. Такое пространственно-временное и жизненное дробление возможно только при том условии, если существует что-нибудь недробимое и нераздельное, если в основе всего существующего лежат такие бесконечно дробимые мгновения, которые сливаются в один и нераздельный вечный миг. Таков ответ античной эстетики на вопрос о времени и вечности.
Искусство является последним результатом творчества в рассматриваемой нами эстетической иерархии: судьба – боги – космос – природа – человек – искусство. Будучи последним в этой иерархии, оно расценивается в греческой классике как низшее и как наименее ценное. Формально его отношение к предыдущим ступеням эстетической иерархии определяется теми же принципами первообраза и подражания, т.е. человек – первообраз, искусство же – его подражание. Многие удивлялись тому, что греки обладали таким высоким искусством и в то же время ценили его так низко. Удивление это обусловлено рядом застарелых историко-художественных и историко-эстетических предрассудков. Дело в том, что искусство древний грек понимал как техническую и производственную деятельность. Для тех, кто незнаком с греческим языком, важно будет подчеркнуть, что греческое слово techne одинаково и одновременно значит "искусство", "ремесло" и "наука". Следовательно, если судить по языку, то искусство греки не отличали от ремесла, а ремесло не отличали от науки, причем наука в данном случае мыслилась, конечно, чисто практически, просто как свод правил, необходимых для производства. Поэтому не удивительно, что греки расценивали искусство так низко в сравнении с другими областями человеческого творчества. Возникает вопрос: почему же в таком случае наука, скульптура, архитектура и другие виды искусства ставились в Греции так высоко и почему в этих искусствах греки достигли таких высот? Все это объясняется тем, что поэзия, скульптура, архитектура, музыка, риторика и т.д. вовсе не расценивались в Греции только как просто искусство. В них была большая идейность, а это уже не искусство, в них была глубокая связь с человеком, природой, космосом, богами и судьбой. А это тоже не просто искусство. В них была воплощена та или иная моральная деятельность человека. А это тоже не искусство. В них была натурфилософия, космология, религия и мифология. А это тоже не искусство. Самое же искусство греки понимали удивительно прозаически, так что работу плотника, столяра, скорняка, корабельного мастера или гребца, врача или политического деятеля – словом, любую практическую и производственную деятельность они называли "искусством". Поэтому вопрос об отношении человека и искусства решался у них элементарно: человек, и прежде всего душа, – это высшее произведение природы, а искусство – это элементарная производственная деятельность.
а) Искусство и мышление. Из вышесказанного становится понятным, почему главную роль в искусстве древние греки признавали не за человеческой личностью в целом, не за его мировоззрением или идейностью, не за его чувством или волей и не за его способностью к творчеству и созерцанию, а прежде всего за его мышлением. Ведь окружающая древнего грека действительность была вещественной; и отношение к этой действительности было только производственным. Естественно, что при этих условиях на первый план выдвигалось мышление и практическая способность применить это мышление к производству вещей. Греческое понимание искусства совершенно верно признается интеллектуалистическим. Это не только не противоречит их высоким эстетическим идеалам и художественному творчеству, но, напротив, является именно результатом этих идеалов и творчества.
б) Искусство и действительность. Действительность для грека была областью творчества, областью жизненного строительства. Искусство же, самое большее, было для него только слабым подражанием действительности; его многие из греческих эстетиков даже не считали обязательным или необходимым. В этом было их превосходство над буржуазной эстетикой. Искусство в античности не имело принципиального значения и рассматривалось как необходимая характеристика всякого ремесла. Поэтому и идеалисты и материалисты у греков совершенно одинаково думали, что искусство есть подражание природе, подобно тому как и у нас каждый столяр убежден в том, что изготовляемая им табуретка нужна для сидения, а не для спанья, и изготовляемая им кровать нужна для спанья, а не для сидения. Если же и поднимался когда-либо вопрос о существенном отношений искусства к действительности, то поднимался он, во-первых, не в период классики, а в период упадка классического искусства, и, во-вторых, ответ на этот вопрос всегда был безнадежно натуралистическим: самым высоким искусством считалось то, которое лучше всего воспроизводило вещи и живые существа. Новоевропейский художник всегда старается дать в своем искусстве нечто удивительное и небывалое; греческий же художник считал своей наиболее высокой художественной целью изобразить вещь или живое существо так, чтобы все приняли его изображение вполне тождественным с действительностью, без всяких уклонений от нее, без всяких выдумок или прибавлений, без малейшей доли фантазии.
в) Искусство и природа. Отсюда вытекает и совершенно ясный ответ на вопрос об отношении искусства к природе. Природа для греков – это всегда нечто живое, одушевленное, вечное, творческое. Природа – это и есть подлинный и настоящий художник. Человек в сравнении с природой, какое бы великое искусство он ни создавал, – это всегда нечто мелкое, бессильное, беспомощное и, может быть, только едва-едва способное подражать природе и ее дивным созданиям. Искусство в сравнении с природой – это жалкое кропательство, ничтожное обезьянничанье, какая-то даже недостойная человека деятельность. Надо уметь создавать подлинные вещи жизненного или, по крайней мере, хотя бы вообще утилитарного назначения. Вещи же, которые создаются только для созерцания и являются в этом отношении самоцелью, это никому не нужные вещи, и лучше их совсем не создавать. Прекрасны боги, прекрасен космос, прекрасна природа, прекрасен человек, прекрасны продукты его ремесла, прекрасно порождаемое им потомство, прекрасны его занятия и прекрасно его общение с другими людьми. Но создаваемые им произведения искусства не прекрасны, ибо они бесполезны, несовершенны, ибо ни для чего ими нельзя воспользоваться. Они и не благородны, ибо создавать их должны рабы, а не свободные. В дальнейшем отношение искусства и природы будет пониматься иначе. Но в период восходящей классики оно понималось только так.
г) Эстетический субъект. Отчасти об этом уже было сказано выше, когда говорилось о примате мышления у греческого художника и об интеллектуалистическом характере его творенья. К этому следует добавить лишь то, что такие термины, как "чувство" или "воля", совершенно отсутствуют в греческом языке; если какие-нибудь языковые аналогии и можно привлечь для этого из позднего языка, то ранняя классика уж во всяком случае такими терминами не располагает. И действительно, для чего нужны плотнику или столяру какие-либо чувства или волевые процессы? Ему нужен труд и труд целесообразный, в результате которого появлялись бы полезные для жизни вещи. Конечно, некоторое чувство удовлетворения, когда его работа удается, и неудовлетворения, когда эта работа не удается, он в себе наблюдает. И, конечно, для труда нужно иметь волю. Но совершенно ясно, что эти психические корреляты труда имеют для работника только третьестепенное значение и никакой основной роли они не играют. Есть, однако, кое-что другое, что можно считать некоторого рода эстетическим субъектом в греческой эстетике.
д) "Политическая" направленность. Греки понимали под политикой не то, что мы. Мы понимаем под политикой государственную деятельность внутри данного государства или вне его. Грек же понимал под политикой все то, что относится к полису. Это была, прежде всего, общественная жизнь, совершенно неотделимая у него от того, что мы называем политикой. А затем и всякая личная жизнь, неотделимая от того, что мы называем общественной жизнью. Поэтому, если выше говорилось об отношении человека к искусству или об эстетическом субъекте, то мы не должны забывать того, что в ранней классике вовсе не было такого индивидуального человека, который бы противопоставлял себя природе, искусству или обществу и политике (в нашем смысле слова). Греческий классический полис являлся монолитным целым, где все эти разделения имели только третьестепенное значение и ничего существенного собою не определяли. Следовательно, и в отношении человека к природе и в отношениях его к искусству или обществу мы должны помнить об этой монолитности и не забывать об огромной роли здесь "политического" фактора. Поэтому, если выше шла речь, например, об эстетическом субъекте, то это значит, что внутренняя гармония этого субъекта – его уравновешенность, спокойствие, невозмутимость и самодовление уже вмещают в себе эту "политическую" ориентацию субъекта и уже согласованы с его общественной практикой. Иное будет в конце V в. и позже, когда расчленится это общественно-личное устроение субъекта и когда в нем возникнут противоречия между личностью и обществом.
е) Катарсис. Это понятие для всех периодов античной эстетики является очень важным. Буквальный перевод этого греческого термина – "очищение". Этот термин указывает на деловое и весьма практическое отношение античного грека к воздействию на него произведения искусства. Собственно говоря, мы допускаем некоторого рода подлог, когда говорим об очищении у греков средствами "искусства". Искусство для них, повторяем, слишком мизерная деятельность, чтобы человек получал от нее какое-либо очищение. Но дело в том, что поэзия, живопись, скульптура, архитектура, танец и другие виды искусства вовсе не являются для него только искусством. Это продукты и символы его чисто жизненного отношения к окружающей действительности. Поэтому не удивительно, что от такого "искусства" грек получал внутреннее очищение. Итак, 1) очищение грек получал вовсе не от той производственно-технической деятельности, которую он находил в искусстве, а от того жизненного соотношения с действительностью, которое изображалось при помощи этой производственно-технической деятельности. Далее, 2) классический грек был еще очень далек от различения эстетических, моральных, общественно-политических, религиозно-мифологических, врачебных и даже просто физиологических функций искусства. Поэтому совершенно напрасны усилия тех исследователей, которые пытаются найти в античном катарсисе обязательно какое-либо из этих отдельных, четко дифференцированных воздействий искусства на человека. Это не годится даже в отношении Аристотеля, а не только в отношении восходящей классики. Наконец, 3) очищение возникало у греков при восприятии произведения искусства скорее благодаря приобщению к высшим законам действительности или благодаря приобщению к художественному мастерству. Гибель трагического героя вызывала у зрителя представление о высших силах, которые привели данного героя к гибели; а это представление отрывало от мелочей обыденной жизни и потому давало внутреннее очищение. Созерцание в театре комического героя создавало в зрителе ощущение веселой беспечности и забвение жизненных тревог; а это значит, что и комедия создавала в человеке некоторого рода внутреннее очищение. Другими словами, античное очищение меньше всего было эстетическим или художественным и больше всего было чисто жизненным и практически деловым обновлением. В конце концов это также является результатом слишком телесного понимания искусства и вытекающей отсюда слишком малой внутренней дифференцированности человеческого субъекта.
Если попытаться теперь резюмировать все вышесказанное и поставить вопрос, в чем грек находил для себя в период классики наибольшую красоту и наибольшее искусство, то ответом на этот вопрос не было бы ни указание на судьбу или богов, ни указание на природу или человека. В судьбу, конечно, верили. Но она была для греков чем-то абстрактным и слабо выраженным в интуитивном и чувственном отношении, а интуитивная чувственность была для классического грека conditio sine qua non всякого живого и реального отношения к бытию. В богов тоже продолжали верить, но боги классического периода уже потеряли свою антропоморфную красочность, которой они так сверкали в период родового строя. В них начинали видеть по преимуществу абстрактно-всеобщие закономерности космической жизни. Природа была для греков тоже чем-то реальным, но не настолько самостоятельным и абсолютным и притом не настолько благоустроенным, чтобы они считали ее центральной областью красоты и искусства. И в человека тоже верили, человек тоже постоянно развивался, и его цивилизация тоже заметно совершенствовалась. Тем не менее человек для классического периода все же оставался слабым живым существом, зависящим от тысячи всяких причин и получавшим свою красоту не столько от себя самого, сколько от тех или других высших сил. Оставался только космос в качестве главного средоточия красоты и искусства. Хотя он и зависел от судьбы и богов, но все же он был настолько универсальным и огромным, настолько колоссальным и внушительным, что даже происходившие в нем катастрофы не нарушали его единства и не отнимали у него красоты и художественности. Кроме того, он бесконечно превосходил по своей значимости не только каждую отдельную личность, не только каждый отдельный полис и все полисы, взятые вместе, но и всю природу с ее метеорологическим непостоянством и с ее сменой рождений и смертей. Только космос, взятый в целом, оставался для классического периода (а в значительной мере для всей античности) произведением замечательного искусства, которому не переставали удивляться и которое никогда не уставали созерцать. Ведь мы уже знаем, что искусство и ремесло для классического грека были неразличимы и что конструктивные и декоративные формы были для него одним и тем же. Но космос как раз был и материальной, физической жизнью, в которой все рождалось аналогично художественному творчеству и у которого не было такого эстетического и такого художественного, которое оставалось бы искусством для искусства. Он был материален, физичен, крепок, силен, неразрушим; он был вечным источником всего существующего – источником не фиктивным или только созерцательным, а именно фактическим, практически необходимым. С другой стороны, он был всегда закономерен, всегда правилен, всегда соответствовал сам себе и всегда принуждал созерцать себя так, как будто бы только и имел целью вызвать удивление, наслаждение и уравновешенно мудрое удовлетворение. Наконец, он был творцом самого себя и не имел никакого творца еще над собой. А это для классического грека было наиболее прекрасно, наиболее реально и справедливо. Это было для классического грека максимально морально и нравственно. Итак, космос отвечает всем требованиям красоты и искусства. Мало того. Ввиду своей универсальности, свободы, самостоятельности, вечной подвижности и покоя, вечной созидательной силы и творческой мощи, ввиду своей вполне чувственной природы, хотя в то же самое время и вечной закономерности, ввиду своего всеобъемлющего характера и наличия в нем всех видов материи, от грубейшей до тончайшей, ввиду своей роковой предопределенности и божественной благоустроенности, а также и человеческой ясности и понятности, – он есть совершеннейшее произведение искусства. Он – то сочетание абсолютного и эстетического, без чего классический грек не мыслил последних основ признаваемого им бытия.
Очень заманчиво после всего изложенного дать краткую философскую формулу античной эстетики. Однако сделать это, конечно, весьма и весьма не просто. И если мы попробуем это сделать, то, разумеется, лишь в виде предварительной попытки, приблизительного обобщения.
Искусство и красота (они различаются в данный период весьма слабо) есть число, одновременно идеальное и материальное, но с примятом материального и потому осознаваемое материалистически и диалектически, организованное как симметрически-ритмически-гармоническая модель и в законченной форме предстоящее как абсолютная и в то же время эстетическая действительность космоса, в которой конструируются судьба, боги, природа и человек. Следует иметь в виду также производственный характер вечно возникающих и погибающих в этой действительности предметов человеческого созерцания и подражания.
Едва ли нужно напоминать о том, что философские формулы и принципы не осуществляются в исторической жизни буквально и непосредственно. Это относится и к вышеприведенной формуле.
Мы установили, что красота и искусство для античной эстетики есть, прежде всего, структурно-организованное число. Но фактически осуществленное число есть, прежде всего, пространственно-временная, а в дальнейшем также и механико-физическая структура вещи. Другими словами, это есть тело или телесно понимаемые душа и дух. Кроме того, всякое число бескачественно и, следовательно, безлично. А это значит, что всякое число имеет под собою телесный мир, что всякое число есть некоторым образом исчисленное тело. Телесным характером отличается и все классическое искусство. Мы уже знаем, что социально-историческая основа классической красоты и искусства есть рабовладение. Но мы знаем также и то, что рабовладельческий полис образуется не только из одних рабовладельцев, но также и из рабов, что те и другие образуют единый народ. Поэтому организуемая и действующая материя сливается с организующим принципом в одно нераздельное целое. Это и заставляло нас рассматривать раннеклассическую эстетику как общенародное достояние, в котором не только рабы и рабовладельцы сливались в единое целое, но в котором сливалось в единое целое также и все материальное (земля, вода, воздух, огонь, эфир) и все идеальное (числа, логос, любовь и вражда, ум, мышление, геометрические тела).
Существует бесконечное количество поэтических формул античности. Ведь античность была всегда очень популярна, и многие поэтически настроенные умы старались так или иначе формулировать ее принципы. Греческая классика выступает здесь с самых разнообразных своих сторон. Приведем некоторые примеры.
Тютчев, изображая первую весеннюю грозу, хочет понять ее по-античному и притом классически. Он пишет:
Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.
Поэт говорит здесь о катастрофе в природе, но эта катастрофа для него и забавна, и приятна, и прекрасна. Кроме того, она и вполне чувственна, вполне безболезненна и регулируется высшими силами, вечными, всемогущими и безответственными. Это – греческое раннеклассичеекое понимание красоты.
Пушкин хотел изобразить вечность, тоже катастрофическую, тоже прекрасную, тоже безответственную, однако печальную, что действительно характерно для раннеклассического понимания красоты, поскольку в ней все могущественно и безответственно, поскольку в ней нет никого, а есть только нечто и поскольку в ней все безгорестно и все безрадостно. Он написал, изображая одну статую в Царском Селе:
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.
Дева печально сидит, праздный держа черепок.
Чудо! не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой;
Дева над вечной струей вечно печальна сидит.
Эти строки также можно считать одной из бесконечных и правильных поэтических формул красоты и искусства ранней классики в Греции.
Наконец, Фет написал о Венере Милосской:
И целомудренно и смело,
До чресл сияя наготой,
Цветет божественное тело
Неувядающей красой.Под этой сенью прихотливой
Слегка приподнятых волос
Как много неги горделивой
В небесном лике разлилось!Ты, вся дыша пафосской страстью,
Вся млея пеною морской
И всепобедно вея властью,
Ты смотришь в вечность пред собой.
В этих строках читатель тоже найдет соединение многих из тех принципов, которые квалифицировались выше как характерные для восходящей греческой классики – в одном цельном и поэтическом образе.
Греческая красота и искусство периода классики были возможны, поскольку идеальное и материальное мыслились здесь в одном слитном и нераздельном тождестве, т.е. поскольку и одушевленное тело, понимаемое и эксплуатируемое с точки зрения своих непосредственно данных физических сил, вполне удовлетворяло своему назначению. Все это было возможно до тех пор, пока был жив и цел греческий полис. Однако уже во второй половине V в. до н.э. выяснилось, что этого живого и одушевленного тела, существующего в своей простой, строгой и непосредственной данности, становится мало для удовлетворения возросших материальных и духовных нужд человека. Классическая гармония была цела только до тех пор, пока организующее и организуемое, определяющее и определяемое, ведущее и ведомое, планирующее и планируемое, заданное и выполненное, или, выражаясь обывательски, душа и тело соответствовали друг другу, друг для друга были необходимы и являлись нераздельной цельностью. Как только начала разрушаться эта цельность, начинала разрушаться и классическая гармония. Как только рабский труд, основанный на эксплуатации его живых и непосредственных сил, переставал удовлетворять растущие духовные и материальные потребности рабовладельцев, так тут же стал колебаться и греческий полис. У многих возникла потребность обогащаться больше, чем это мог дать простой и непосредственный труд. А вместе с тем возникала потребность и увеличения числа рабов. А для увеличения числа рабов нужны были большие войны и крупные завоевания. Так погиб миниатюрный классический полис и возникло крупное эллинистическое рабовладение и землевладение, для которого потребовались огромные межнациональные государства военно-монархического типа с огромным бюрократически-чиновничьим аппаратом. Но еще прежде этого отколовшийся от объективного мира субъект стал в лице софистов переживать свои первые анархические радости, а в лице Платона и Аристотеля – первые радости реставрации давно погибшего юного и героического рабовладельческого полиса. Если до сих пор мы говорили о ранней классике, причисляя к ней всех первых натурфилософов, то софистов, Сократа и сократиков надо считать средней классикой, а Платона и Аристотеля, действовавших уже в IV в. до н.э., – высокой классикой.
Таким образом, классическая эстетика создалась отнюдь не сразу. После натурфилософии она просуществовала еще не менее столетия. С наступлением эллинизма в конце IV в. до н.э. погибает вся греческая классика целиком – и ранняя, и средняя, и высокая. Но из всех этих периодов греческой классики та, что мы называем сейчас ранней, или восходящей, классикой, дала наиболее здоровые и наиболее оригинальные плоды. Им и посвящена настоящая книга.
85.Здесь очень неточно и нескладно у Маковельского: "Слияние воедино единое согласие, все сочувствует [друг другу]. Согласно совершенству все, части же в каждой части по очереди занимаются делом".
86.О Кратиле см. F.D.Dummler. Akademika. Giessen, 1889, 129 слл. Статья T.Stentzel'я у Pauly-Wisowwa-Kroll.
87.У Якубаниса неправильно "Торопливость" вместо "Живость" и "Ясность" вместо "Истинность".
88.О разных толкованиях этого фрагмента у Маковельского, Досокр, II 188.
89.Подробнее об этом см. А 87. 89.
90.Фрагменты атомистов, как и фрагменты всех досократиков, приводятся по 9 изд. Дильса. Однако, поскольку имеется хороший русский перевод всех греческих атомистов А.О.Маковельского ("Древнегреческие атомисты", Баку, 1946), то приходится считаться с нумерацией фрагментов этого перевода. Что касается Левкиппа, то А.О.Маковельский оставил нумерацию Дильса нетронутой. Но для огромного количества фрагментов Демокрита А.О.Маковельский проделал большую научную работу по классификации и совершенно новому перераспределению всех фрагментов этого философа, дав им единую, собственную нумерацию, но не согласовав эту нумерацию с Дильсом. Поэтому там, где нам казалось необходимым учитывать греческий текст, остается нумерация Дильса, а соответствующий номер по переводу Маковельского снабжен обозначением "Маков.". Там, где нам казалось достаточным иметь в виду только один русский перевод, остается только нумерация Маковельского. Некоторые фрагменты были нами переведены еще до появления перевода Маковельского. Нумерация этих фрагментов дается по Дильсу.
91.Правда, есть известие об одном еще более раннем музыкальном трактате, чем сочинения Демокрита. Свида сообщает о музыкально-теоретическом трактате (не давая его названия) дифирамбиста Ласа Гермионского (VI в.), которому Феон Смирнский (II 12, 59 Hill.) приписывает даже оперирование с числами колебаний для октавы, квинты, кварты. Марциан Капелла (De nupt. Phit. et Merc. IX §936 Eyssenh) приписывает ему и другие учения. Таким образом следовало бы признать, что первый трактат о музыке был в Греции уже в VI в. Однако в науке все эти сведения оспариваются: достаточно указать на то, что сам Феон (Дильс 47 А 19а) приписывает открытие упомянутых числовых отношений Архиту.
92.О возникновении реальных вещей из бескачественных атомов 67 А 14,15,17, 68 А 49 (Маков. 45). А 1 (Маков. 46). А. 57 (Маков. 59).
93.К выводу о том, что для атома Демокрита характерна только "фигура" или "форма", приходит и В.Е.Тимошенко. Материализм Демокрита. М., 1959, стр. 36.
94.С этой точки зрения, недостаточны концепции как С.Я.Лурье, у которого можно заметить тенденцию к чисто геометрическому пониманию атома, так и А.О.Маковельского, стремящегося понимать атом только физически (А.О.Маковельский. Древнегреческие атомисты. Баку, 1946, стр. 10-12). Античный атом одновременно и физичен и геометричен.
95.См. сборник "Эйнштейн и развитие физико-математической мысли", М., 1962, где помещена статья и самого Эйнштейна "Неэвклилова геометрия и физика" (стр. 5-20).
96.E.Schrödinger. Annalen der Physik, 1948, 3.
97.С.И.Вавилов. Физика Лукреция. Лукреций. О природе вещей, II, М., 1947, стр. 26-35.
98.Между прочим, имеются тексты, которые заставляют объединять атомизм с непрерывностью (например, учение о прикосновении атомов, требующее всегда бесконечно малой раздельности самих атомов (67 А 7), в то время как "бесконечное есть непрерывное" (59 А 45; сюда же – 67 А 8. 10. 18. 19. 24; ср. Маков. 73. 74. 80. 82).
99."Естествознание и математика в классической древности...". М.-Л., 1936, стр. 75.
100.Краткое резюме своих работ об атомистической математике у Демокрита С.Я.Лурье дает в работе "Очерки по истории античной науки". М.-Л., 1947, стр. 165-182.
101.См. С.Я.Лурье. ВДИ, 1961, №4, стр. 58-67.
102.То, что Демокрит отнюдь не является индивидуалистом, убедительно показывает В.Е.Тимошенко, Ук. соч., стр. 18.
103.Таковы в особенности: E.Frank. Plato und sogenannten Pythagoreern, 1923; E.Sachs. Die fünf Platonischen Körper. Zur Geschichte d. Mathemat. u. Elementenlehre Plat. u. Pythagoreer. Philos. Unters. 24. Heft. Berl., 1917; "Inneborg Hammer-Tenssen в Arch. f. d. Gesch. d. Philos.". 1919, XXIII. 92-105, 211-219; J. Stenzel. Platon. u. Demokr. Neue Jahrbüch. f. d. Klass. Alter. 1920, ХLV, 89-100.
104.Тут у Теофраста не очень ясная фраза: ho men gar (Демокрит) pathe poion tes aistheseos cath' hayta dioridzei ten physin; ho de (Плaтон) cath'hayta poion tais oysiais pros ta pathe tes aistheseos apodidosin.
105.Этот текст, впрочем, вызвал у филологов некоторые размышления. Дело в том, что перед ideas в греческом тексте стоит ë, "или". Чтобы осмыслить фразу, Гомперц (а за ним Дильс) выкидывает это "или". Так оно, вероятно, и должно быть, уже по одному тому, что hai atomoi стоит в женском роде и, значит, непосредственно относится к "идеям". Другие филологи не устояли перед своей метафизикой и предложили вместо ideas читать idiös, в результате чего получился смысл: "атомы, которые он называет [так] специально". Едва ли, однако, такая замена обоснована. Кроме всего прочего, можно привести еще то, что Гезихий 68 В 141, поясняя слово "идея", употребляет синонимы: "подобие, форма (morphë), вид (eidos), наименьшее тело". Последний синоним явно имеет в виду атомистов.
106.Е. Zeller. D. Philosophie der Griechen, 11 а 399, примеч. 2, 733, 800 сл. Ср. Arch. f. d. Gesch d. Philos. V. 169.
107.Archer Hind. The Timaeus of Plato. L., 1888.
108.U.V.Wilamowitz-Moellendorff. Plato. I 581.
109.См. R.Eisler. Babylonische Astrologenausdrücke bei Demokritos Arch. f. d. Gesch. d. Philos. 1918. ХХХI 52-54.
110.Сюда же O.Lagercrant. Elementum. Uppsala (Lpz.) 1911.
111.R.Eisler. Platon u. d. ägypt. Alphabet. Arch. f. d. Gesch. d. Philos. 1922, ХХХIV 13.
112.Часть этого материала см. в кн. А.Ф.Лосева "Античный Космос", стр. 325-328.
113.Созерцательность и ограниченность этики Демокрита показывает В.Ф.Асмус. Ук. соч., стр. 72.
114.О телесном представлении цвета у Гомера см. А.Ф.Лосев, "Эстетическая терминология ранней греческой литературы" ("Ученые записки МГПИ им. Ленина", т. 83, стр. 85-99, М., 1954).
115.Вероятно из окружения, или, по крайней мере из эпохи Демокрита, может быть, даже уже софист.
116.См. А.Ф.Лосев. Диалектика числа у Плотина (перевод и комментарии трактата Плотина "О числах"). М., 1928.
117.Iamblichi. Theologumena arithmeticae, ed. V. de Falco, Lips., 1922.
118.Тексты из Платона о первенствующей роли чисел см. в книге А.Ф.Лосева "Очерки античного символизма и мифологии", 1, 1930, 592-608, а также гл. 20-27. Учение о высшем благе – Едином в конце VI кн. "Государства". Учение Прокла о числах см. в кн. А.Ф.Лосева "Диалектика числа у Плотина", стр. 108-144.